Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Каждый мечтает о собаке

ModernLib.Net / Исторические приключения / Железников Владимир Карпович / Каждый мечтает о собаке - Чтение (стр. 2)
Автор: Железников Владимир Карпович
Жанр: Исторические приключения

 

 


      — Нет, — ответил я и намылил руки в десятый раз.
      Она все еще стояла за моей спиной.
      — Мне повезло, получила большую работу на дом. Диссертацию одного молодого ученого. Заработаю деньги и куплю тебе новую лыжную куртку. А то скоро зима.
      Видели мы этого молодого ученого. Руки у меня окоченели от воды, и я стал их вытирать. По-моему, было что-то унизительное в том, что она будет печатать его работу, а потом купит мне на эти деньги куртку.
      — У меня и старая куртка не такая уж плохая, — сказал я.
      Она помолчала, потом прижала кончики пальцев к вискам. Это значит, у нее заболела голова. Я увидел, как на левом виске, под ее тоненькими прозрачными пальцами нетерпеливо билась жилка. У нее даже веснушки на носу побелели.
      Мы вернулись в комнату и сели по разным углам. Мы, даже когда ссоримся, все равно сидим в одной комнате. Мама мне говорила, что когда она меня обидит, то моя боль тут же передается ей.
      — Гвоздик! — окликнула она меня. Она всегда придумывает мне разные имена, когда у нее хорошее настроение или когда она, наперекор всему, хочет его сделать хорошим. — Гвоздик, может быть, ты все же расскажешь мне, где ты был и почему ты не хочешь есть?
      А вдруг он вправду только отдал ей перепечатать свою диссертацию?
      — У Кулаковых я был. Это новенькие из нашего класса. Брат и сестра. Иван и Тошка. Они живут в Плотниковом переулке, в новом доме…
      Она слушала меня и чему-то улыбалась. Не понял я, мне она улыбалась или нет.
      — Мы там под руководством Ирины Тимофеевны, это их мать, жарили мясо. Здорово получилось. А отец у них летчик-испытатель, его дома не было, но фотографии я его видел. У Ивана над столом ими вся стена увешана.
      Она снова чему-то улыбнулась. Мне даже захотелось оглянуться, потому что выходило, что она улыбалась кому-то, кто стоял позади меня. У меня так бывает. Например, мне иногда кажется, что я войду в свою комнату, а там сидит отец. Вот и сейчас мне захотелось оглянуться, и я бы оглянулся, но тут хлопнула входная дверь, и в комнату вошел дед.
      Он пришел не один, а с шофером такси, и они втащили большой картонный ящик. Я сразу узнал, что это за ящик, но все это было настолько неожиданно, что и надеяться боялся.
      Наконец шофер ушел, и дед сказал:
      — А что вы на это скажете?
      Я подошел, развязал веревку, приоткрыл ящик, увидел полированную стенку телевизора и сказал:
      — Порядок.
      — «Порядок»! — передразнил меня дед. — Какое куцее слово подыскал для выражения чувства восторга и радости.
      Я промолчал, нечего было говорить, когда и так все ясно: телевизор стоит посередине комнаты и это действительно порядок. Наивысший, восхитительный, потрясающий, необыкновенный порядок!
      Мама тоже подбежала к ящику, провела рукой по его гладкой, полированной поверхности и сказала:
      — Такой дорогой. Спасибо, отец… Теперь мы не будем скучать вечерами. А для Юры это даже полезно: по телевизору все время идут передачи для детей. А то у Рябовых есть телевизор и у Поповых, у всех его приятелей, так он может в своем развитии отстать от них.
      — Ну ладно, ладно, — сказал дед. — Где мы поставим сей предмет?
      — Вон, в углу. Пока на пол, — сказала мать. — А потом купим маленький столик. — Она с беспокойством посмотрела на деда, какой-то у нее был виноватый вид. — Я получила на дом работу, перепечатаю, получу деньги, и купим столик. А ты, Юра, немного подождешь с курткой? Ладно?
      — Могу подождать, — сказал я. Мне было обидно за мать, чего она так перед дедом… — А вообще-то я могу сделать столик сам, на уроке труда. У нас Роман Иванович любит, когда мы на уроке что-нибудь делаем для дома.
      — Знаю я вашу работу. Один обман, — ответил дед. — На твой столик поставь эту вещь, цена которой сто девяносто рублей, а твой столик хряк… и нет телевизора.
      — Мы делаем крепко, — сказал я. — Роман Иванович говорит, что у нас золотые руки.
      — «Золотые руки»! Отойди, пожалуйста, от телевизора. Понял? Не ты купил, не тебе ломать.
      — А я разве собираюсь ломать? — удивился я.
      — Иди, иди, мы вдвоем с матерью все сделаем…
      Я повернулся и отошел к окну, пока они там пыхтели около телевизора, вытаскивали его из коробки, ставили в угол и дед проверял лакировку и отделку. «Ну и пусть себе проверяет, — подумал я. — Не знает даже, что проверять». Хотелось оглянуться и посмотреть, что они там колдуют, но я взял себя в руки — не оглянулся. Стоял, смотрел в окно, а сам слушал, что они говорили.
      — Что это ты вдруг расщедрился? — спросила мать.
      — Кто же вас пожалеет, если не я, — сказал дед.
      — Спасибо, отец, — сказала мать.
      — Только ты Юрия предупреди, чтобы он не таскал к нам ребят со двора. Обязательно сломают…
      — Конечно. После них разве что лишняя работа, — в тон деду поддакнула мать. — Полы все затопчут…
      Мать говорила как-то неуверенно, она ведь была совсем другой, и то, что она сейчас говорила, было против ее воли. Она подлаживалась под деда, просто старалась ему угодить, и все из-за какого-то телевизора. Плевать мне тысячу раз на этот телевизор. Ни разу к нему не подойду.
      Хуже всего, когда человек только для себя. Мне бы сейчас поговорить с дедом, как надо, а я молчу. Знаю, что дед жадный, несправедливый, а прощаю его и даже иногда похваливаю ребятам. Странно это… Чужих осуждаешь, а своим все прощаешь. А вот Иван Кулаков ни за что бы его не простил.
      — Эй, Юрий! — крикнул дед. — Подойди, помоги.
      Я даже не оглянулся.
      — Кажется, я попал в немилость, — сказал дед. — Они очень чувствительны.
      — Юра, будь справедлив к деду, — сказала мать. — Без него мы просто пропали бы.
      Не буду прощать! Не буду, не буду! Хотелось сделать себе больно-больно, ударить себя, чтобы можно было заплакать. Прижался лбом к стеклу и надавил изо всех сил: нос приплюснул, и губы прижал, и стал смотреть в окно напротив, где сидели люди и пили чай. Мирно так пили, а потом один вскочил, стал размахивать руками и кричать.
      — Эх, молодо-зелено! Ничего, ничего, Галина, — сказал дед. — Я на него не обижаюсь. Вырастет — поймет и меня еще вспомнит добрым словом.
      В это время зазвонил телефон, и мама выскочила в коридор. Она о чем-то там долго болтала по телефону, но ничего не было слышно, потому что дед включил свой телевизор и опробовал звук. Он так его опробовал, что от грохота в ушах звенело. А потом вернулась мама. Она была в новом пальто. Узенькое такое пальто из коричневого вельвета. Она его сама шила, а примерку делала по мне. Я еще ни разу не видел ее в пальто.
      — Ну как выглядит твоя старушка, Сережка? — спросила она.
      Это теперь у нее на целый вечер. То Гвоздик, то Сережка, то Лопушок, то Кешка. Ей нравится, что я на все имена откликаюсь без запинки.
      — Не плохо, — сказал я.
      Действительно, ей здорово было к лицу это пальтишко. Она была в нем какая-то ненастоящая, какая-то Золушка, какая-то коричневая птичка, и я вдруг подумал, что она это пальто сшила для него. Совершенно ясно, что ей захотелось покрасоваться перед ним, потому что она его шила целых два месяца без всякого интереса, а тут в два дня все закончила.
      Она подошла к зеркалу, попудрила нос и сказала:
      — Я ненадолго.
      Дед и я молча посмотрели на нее. Всем все было ясно, но каждый продолжал играть в кошки-мышки, никто не мог первый сказать правду.
      — В магазин, — сказала она. — И еще кое-куда…
      Она повернулась, чтобы уйти, а я решил ей крикнуть вслед, в ее тоненькую коричневую спину, что знаю, о каком магазине идет речь, — так это меня захлестнуло, так это пахло предательством. Я даже почувствовал запах этого предательства: у него был кислый, незнакомый запах и он сильно ударил мне в нос. Раньше она никогда не покупала духи, говорила, что это дорого.
      Мама словно почувствовала мое состояние, остановилась в проеме дверей и оглянулась. И эти ее жалобно-умоляющие глаза, и робкая улыбка, за которую она всегда прятала свою нерешительность, ударили меня по сердцу, и я ничего не смог ей сказать.
      И она ушла, и теперь вместо нее в проеме дверей зияла темная пустота передней. А я все смотрел в эту пустоту, надеясь, вдруг мать вернется, снимет пальто и останется дома.
      Отец бы, вероятно, за это меня осудил: как же, мол, я берегу мать, если не остановил ее сейчас. И правильно бы осудил…
      Я вышел в темноту передней и, не зажигая света, стал одеваться. Дед шмыгнул следом за мной и зажег свет.
      — Я ненадолго, — сказал я, подражая матери. — К товарищу и еще кое-куда.
      — Не тебе судить мать, — сказал дед. — Мал еще.
      Значит, он тоже обо всем догадался. Ну что ж, тогда и объяснять нечего. На всякий случай хлопнул дверью так, что ему и без слов стало ясно, как я к этому отношусь.

6

      Эфэф закрыл толстую потрепанную тетрадь. Видно, он до моего прихода ее читал и я ему помешал. Чем он был хорош, так это тем, что никогда не произносил любимой фразы взрослых, которые всегда заняты и желают побыстрее отделаться от нашего брата: «С чем пожаловали, дорогой мой или милый мой?» По-моему, эта фраза никак не годится для начала разговора, она сразу отбивает всякую охоту вообще разговаривать. А у Эфэф не так. Раз пожаловали, значит, пожаловали. Значит, надо.
      Мы помолчали.
      Как всегда, на рубахе у него пуговицы были застегнуты не в те петли, и воротник от этого съехал набок. Нет, он был совсем не то, что наш историк Сергей Яковлевич, который всегда ходил в новеньких, отглаженных костюмах и был «любезным и прекрасным».
      Эфэф просто многого не замечал и разговоры обычные вести не умел: там, какая погода, дует ветер или не дует, или еще какую-нибудь ерунду. Вот не умел он болтать.
      — Сейчас читал письма отца к маме. Она их в эту тетрадь вклеила, чтобы сохранились. — Эфэф кивнул на тетрадь, что лежала на столе. — И убедился, к своему стыду, что ничего толком не помню. Понимаешь? Ничего… Даже обидно стало. Стоит мне закрыть глаза, и я вспоминаю отца, маму, нашу комнату. Обои у нас были почти белые, и мама разрешала мне на них рисовать. А вот о чем мы говорили в то время, не помню…
      Мой отец был инженером-энергетиком и без конца строил где-то электростанции. А мы с мамой жили в Москве и только делали, что ждали его. Помню его три приезда за всю мою жизнь. В первый раз он приехал в гражданском костюме: ему было двадцать пять лет, но мне он показался дедушкой, потому что у него была борода. Перед отъездом он нарисовал на стене, рядом с моими рисунками, кошку с зелеными глазами. Потом, в сорок первом, мы с мамой бегали на Белорусский вокзал, его эшелон шел на фронт через Москву. Он тогда снял со своей шапки-ушанки звездочку и подарил мне.
      Он вернулся уже после войны. Однажды утром вошел в комнату, как будто отсутствовал дня три или четыре. У него были свои ключи, и он открыл ими входную дверь так тихо, что мы не слышали.
      С этими ключами целая история приключилась. У нашей соседки украли сумку, и в ней были ключи, ну, она испугалась как бы нас не обворовали, и купила новый замок. А я его врезал в дверь. Мама пришла с работы, увидела новый замок и заплакала…
      Вот сегодня я прочел письмо отца с фронта, в котором он написал, что новые ключи от квартиры получил, и понял, почему мама тогда плакала. Она хотела, чтобы у отца там, на фронте, были ключи от нашей квартиры.
      И вот он вошел тогда в комнату, снял фуражку, и я увидел, что он стал седым. А через несколько дней после возвращения он спорол погоны и снова уехал… Потом погиб, восстанавливая Днепрогэс… Подорвался на немецкой мине.
      Эфэф замолчал; я знаю, что делают, когда так молчат. В эти минуты или даже секунды перед человеком вспыхивают, как маленькие костры, видения прошлого. Он сейчас, конечно, видел своего отца, и свою маму, и их комнату с рисунками на стене, этого кота с зелеными глазами.
      — Из всех учителей почему-то запомнил одного географа, — снова начал свои воспоминания Эфэф. (Я не стал его перебивать и отвлекать, пусть выговорится, раз ему это надо.) — Он всегда нам рассказывал то, чего не было в книгах, в учебниках, и поэтому мы его любили… Товарищей внешне помню, а себя нет. Никогда не видел себя со стороны. Так вот и с тобой будет, я тебя лучше запомню, чем ты сам себя. Ты в моей памяти останешься таким, какой ты сейчас есть: маленький, лохматый, точно тебя кто-то только что сильно обидел и ты после этого долго болтался по переулкам, разговаривая сам с собой… В поисках истины, которую нелегко найти… А сам ты себя таким не будешь помнить. Вот хорошо это или плохо? Как ты думаешь?
      — Не знаю, — ответил я.
      — По-моему, хорошо, — сказал Эфэф. — Каждый человек должен меньше всего помнить о себе и больше о других. — Он снова помолчал, потом откинулся на спинку стула и сказал: — Что до матери…
      Он встал, подошел к полке, взял какую-то книгу и стал читать слова, будто специально написанные для меня:
      — «Что до матери, то, конечно, я заметил и понял ее прежде всех. Мать была для меня совсем особым существом среди всех прочих, нераздельным с моим собственным, я заметил, почувствовал ее, вероятно, тогда же, когда и себя самого… С матерью связана самая горькая любовь всей моей жизни. Всё и все, кого любим мы, есть наша мука, — чего стоит один этот вечный страх потери любимого! А я с младенчества нес великое бремя моей неизменной любви к ней — к той, которая, давши мне жизнь, поразила мою душу именно мукой, поразила тем более, что, в силу любви, из коей состояла вся ее душа, была она и воплощенной печалью: сколько слез видел я ребенком на ее глазах, сколько горестных песен слышал из ее уст!…» Ты что, подружился с Кулаковыми? — вдруг спросил Эфэф.
      Сразу было видно, что он разволновался, желает это от меня скрыть и поэтому спросил про Кулаковых.
      — Не с Кулаковыми, — уточнил я. — А с Кулаковым.
      — Надежный парень?
      — Надежный… Еще какой… И семья у них будь здоров: мама врач, а отец летчик-испытатель… На сверхзвуковых…
      — Летчик? — перебил меня Эфэф. — А я все думал, на кого это похож Иван Кулаков… Кулаков, вот оно что.
      — А вы что, знаете его отца?
      — Нет… На фотографиях видел… И даже один раз в кино… Этот Кулаков знаменитый летчик… Он разогнал самолет до скорости три тысячи километров в час…
      Эфэф рассказывал мне о Кулакове, а сам, видно, думал о своем, и разволновался он здорово от этих воспоминаний. Я по себе знаю: когда такое привяжется, нелегко отвлечься. У него даже начала чуть-чуть дрожать нижняя губа.
      Я как-то спросил, почему у него дрожит губа. А Эфэф мне ответил, что у него это бывает, если он сдерживает улыбку.
      Сначала я ему поверил, правда, мне показалось странным, что человек сдерживает улыбку, когда ему хочется улыбнуться. Вроде бы ни к чему. А потом понял, что он меня обманул, потому что у него губа иногда начинала дрожать в самое неподходящее время, когда было не до смеха, вот как сейчас. Просто не хотел отвечать на этот вопрос и намекал: мол, не лезь не в свое дело.
      Между прочим, я бы и не полез, но у моего отца, когда он волновался, прыгала левая бровь — последствие контузии.
      — Федор Федорович, а почему вы сами не пошли в летчики? — спросил я. — Это ведь интереснее, чем возиться с нами.
      Эфэф прикусил губу, и теперь нельзя было понять, дрожит она или нет, потом сказал:
      — Нет во мне ничего геройского… Поэтому не пошел…
      Я промолчал. Действительно, геройского в нем ничего не было, но уговаривать его в обратном ради вежливости мне не хотелось. Не такой он был человек, не нуждался в этом, и в голосе его совсем не было обиды, что он не герой.
      Только сейчас я заметил, что у него к спине привязана электрическая грелка на длинном шнуре. Эфэф увидел, что я смотрю на шнур, и сказал:
      — Люблю погреть спину. — Снял грелку и небрежным движением бросил ее на стол.

7

      Когда я вернулся домой, дед уже спал, а матери еще не было.
      Я сел и стал ее ждать…
      Походил по комнате, зачем-то попрыгал на одной ноге, поиграл с лошадкой, как трехлетний пацан, привязал к ее шее нитку и таскал по столу.
      Хуже всего ждать и замирать каждый раз, когда где-то внизу хлопает дверца лифта, и надеяться, что лифт остановится на нашем этаже.
      Потом покривлялся перед зеркалом.
      Потом потушил в комнате свет, и долго смотрел в темный двор, и считал несколько раз до тысячи и один раз до пяти тысяч.
      А потом мать наконец пришла, и я, как был одетый, только скинув ботинки, нырнул под одеяло.
      Она осторожно разделась, подошла ко мне, нагнулась, и на меня пахнуло свежим воздухом от ее щек и губ. И я уже хотел закричать ей, что она может идти к нему, раз она без него не может жить! А я как-нибудь проживу и один! Но я не открыл глаза и ничего не закричал, и она, еще немного постояв надо мной, неслышно ступая на носках, прошла в ванную комнату. И оттуда до меня донесся еле уловимый ее смех — ей так было хорошо и весело, что она смеялась наедине с собой.
      После этого я каждый день ждал, что она мне все расскажет сама, как бывало раньше, но она молчала. Не могла, вероятно, набраться храбрости, она ведь нерешительная, но с работы теперь она всегда приходила с опозданием и часто исчезала из дому вечерами.
      Мне бы надо было ей крикнуть: «Эй, мама, отзовись, расскажи, какая ты, когда одна, днем или ночью в темноте, о чем ты думаешь? Давай посидим вдвоем и все обсудим. Я ведь уже не маленький, и отец мне приказал, чтобы я берег тебя».
      Но легко сказать крикни, а трудно крикнуть, потому что неизвестно, как на твой крик ответят. А вдруг она меня не поймет, и я молчал и думал, что она… «горькая любовь всей моей жизни».

8

      Теперь, прежде чем открыть дверь класса, я всегда думаю о том, что увижу за первой партой Кулаковых. Ивана, этого необыкновенного человека, моего лучшего друга, и его прямую противоположность — его ехидную сестричку, рыжую бестию Тошку.
      Вхожу в класс, а глаза влево, влево, влево. Это у меня рефлекс, даже не хочу косить, а кошу. Я бы мог, конечно, просто подойти к Ивану, и все, но мне нравится, когда он на виду у всего класса окликает меня.
      Значит, иду я прямо, а глаза влево, влево, влево. Но вот Иван увидел меня и окликнул. А я, когда вижу его, всегда почему-то хочу улыбаться.
      — Здорово, — говорю и крепко жму ему руку.
      — Привет. — Он тоже крепко жмет мне руку в ответ.
      И вдруг эта Тошка, эта рыжая бестия, — до сих пор она сидела к нам спиной — поворачивается и протягивает мне ладошку. У всех на виду! Желает поздороваться. Каково? А сама на меня так нежно и лукаво смотрит и жеманно улыбается. И прическа у нее новая: на макушке бантик, а волосы болтаются до плеч. Взял и тряхнул ее ладошку изо всех сил, чуть не вырвал руку, чтобы в следующий раз не лезла. А она захохотала на весь класс и сказала:
      — Сократик у нас самый вежливый мальчик во всем классе. Прямо французский мушкетер граф де ла Фер.
      Я даже покраснел от ее слов.
      — Хватит дурачиться, — сказал Иван.
      Она презрительно оглядела брата, ловко у нее это получилось: сощурила глаза, ногу на ногу закинула, чтобы все видели ее настоящие капроновые чулки, и отвернулась.
      — Вообще-то я за мужскую дружбу, — громко сказал я.
      — Я тоже за мужскую дружбу, — ответил Иван.
      Тошка по-прежнему сидела к нам спиной. А спина у нее худущая; по ней хорошо считать позвонки, как у скелета. Ну, думаю, позвоночная твоя душа, сейчас я тебя доконаю.
      — Мужская дружба — это надежно! — и заметил, что она напряглась, выпрямила спину и позвонки у нее пропали. Самое время было уходить, пока она не бросилась в атаку. Но какой-то отчаянный черт крутнулся во мне, и я добавил: — А на девчонок лично мне наплевать, я на них плюю с самой высокой вершины мира.
      И тут она ко мне повернулась и при всеобщем внимании сказала:
 
       Не властны мы в самих себе
       И в молодые наши леты
       Даем поспешные обеты,
       Смешные, может быть, всевидящей судьбе.
 
      Значит, она запомнила эти стихи, когда их прочитал Эфэф, и теперь намекала, что некоторые мальчишки ругают девчонок, а потом сами же пишут им всякие записочки.
      Девчонки, конечно, захохотали и захлопали в ладоши. Ах, как остроумно, ах, как ловко и смело!
      — Это, может быть, вы «не властны в самих себе», — сказал я и скрестил руки на груди, принял позу нашего любезного историка Сергея Яковлевича. — А мы-то властны.
      Дело в том, что все наши девчонки от него без ума, млеют и блеют, как овечки, когда его видят. У них у всех по истории только пятерки. Нет, правда. Вы когда-нибудь слышали о классе, в котором учатся семнадцать девчонок и у всех пятерки по истории? Прямо неповторимое историческое чудо. Такого необыкновенного класса не отыскать во всем Советском Союзе и, может быть, даже во всем мире.
      И эта рыженькая штучка тоже уже успела схватить пятерку.
      Девчонки начали нервно хохотать и визжать. А Зинка-телепатка сказала, что сейчас она докажет, что это не совсем так, и сделала несколько шагов в мою сторону. Вот привязалась…
      — Уйди ты, надоело, — сказал я.
      — Девочки, — таинственно зашептала Зинка, — он боится.
      И действительно, я боялся. Неизвестно, что она могла еще наплести, и самое главное, что девчонки в нашем классе крикливые, они кого хочешь на смех подымут.
      — Ребята, ладно, — сказал Иван и нагнулся к нам: — Экстренное заседание пятого звена считаю открытым. Сногсшибательная новость. — Мы стояли кружком, как баскетболисты во время перерыва, склонив головы к Ивану. — Если наше звено выйдет на первое место, — продолжал Иван, — то нас всех к Октябрьским праздникам примут в комсомол.
      — Вот здорово! — сказал я.
      — Здорово, — сказала Тошка совсем уже не жеманным голосом.
      — Вырвемся? — спросил Иван.
      — Вырвемся, — ответила Ленка.
      Когда мы отошли от Ивана, Зина наклонилась ко мне и жалобно сказала:
      — Сократик, я сегодня не выучила истории.
      Не хватало того, чтобы она схватила двойку.
      — Десять минут тебе достаточно? — спросил я.
      — Достаточно, — ответила Зинка.
      — Можешь на меня положиться, — сказал я.
      Действительно, совсем было бы неплохо вырваться на первое место и вступить в комсомол. Может быть, тогда можно будет летом вместе со студентами махнуть на целину или организовать хор и рвануть на Сахалин и Камчатку — для комсомольцев все дороги открыты. Я читал в какой-то газете про такой молодежный хор. Они выучили несколько песен и поехали на Дальний Восток — их там здорово принимали. Конечно, петь — это не работать, но все-таки…
      Прозвенел звонок, и в класс вошел историк.
      Сергей Яковлевич сегодня был как картинка. В новом темно-сером костюме и синем галстуке с какими-то блестящими звездочками. Когда он повернулся ко мне спиной, я увидел, что пиджак у него с двумя длинными разрезами по бокам — писк моды! — и затылок так аккуратно подстрижен, как на фотографиях, которые выставлены в парикмахерских. Вот если бы я был такой!… Тогда бы мы с Тошкой поговорили!…
      — Ребята, — сказал Сергей Яковлевич. — Прежде чем начать урок, я открою вам маленькую тайну… — Он помолчал. — Дело в том, что я пишу диссертацию на тему: «Новые методы ведения уроков». Понимаете, многие наши ученые изучают проблемы, как бы вас учить так, чтобы вы побольше знали… Ну, и я вот тоже решил приложить к этому руку, — скромно закончил свою речь Сергей Яковлевич.
      — Сергей Яковлевич, можно вопрос? — спросил я. Надо было выручать Зинку. — Сергей Яковлевич, а как вы относитесь к проблеме обучения во сне?
      Историк стоял возле парты Кулаковых, заложив руки в карманы, и издали был очень похож на доктора Зорге. Тошке, видно, он очень нравился, она ела его глазами.
      — Это сложная проблема, — сказал Сергей Яковлевич. — В другой раз, Палеолог.
      Зинка сделала страшные глаза. Она оглянулась и прошептала:
      — Сейчас вызовет меня.
      Это уже было опасно. Я снова встал и сказал:
      — А все же, Сергей Яковлевич?
      — Я же сказал — это в другой раз. — Сергей Яковлевич чуть повысил голос.
      Зинка опять сделала круглые глаза: эта несчастная телепатка никак не могла дочитать заданную страницу.
      — И еще одно, ребята, — снова начал Сергей Яковлевич. — У нас на уроке будет присутствовать доцент из Академии педагогических наук — Нина Романовна Байкова. Она контролирует мою диссертацию… Так что я на вас надеюсь…
      Зинка в ужасе схватилась за свою телепатическую голову, а Сергей Яковлевич подошел к дверям и громко сказал:
      — Нина Романовна, пожалуйста!
      В дверях появилась — о ужас! — женщина из нашего подъезда. Я ее знал сто тысяч лет, она жила в нашем доме на первом этаже и всегда боялась, что мы выбьем ей окно футбольным мячом, и поэтому, высунувшись в окно, часто ругала нас и грозила милицией. Мы все встали, и она оглядела класс; пришлось скорчить рожу, чтобы она не узнала меня.
      — Здравствуйте, ребята, — сказала Нина Романовна совсем не своим голосом, не сказала, а пропела. (Ее-то голос уж я знаю отлично.) — Садитесь, садитесь. — Она скромно прошла к последней парте и с трудом, смущенно улыбаясь, втиснулась в парту.
      Мы замерли… Урок начался.
      Сергей Яковлевич склонился к классному журналу и стал шарить глазами, кого бы вызвать… Видно, он колебался, видно, ему совсем не хотелось ударить лицом в грязь, чтобы подорвать свою диссертацию «Новые методы ведения уроков». Наконец он поднял голову и сказал:
      — Сулоева.
      Зинка медленно встала, оглянулась на меня и гордо пошла к доске. А я чуть не упал с парты: это же надо, это же телепатия в действии, чтение чужих мыслей на расстоянии! Все-таки я всегда был прав, когда держался от нее подальше: этак она все тайное в одну минуту сделает явным. Ее бы в разведчики, она просто пропадает в школе.
      — Сулоева, — сказал Сергей Яковлевич, — расскажи нам про поход Суворова через Альпы… Как всегда, совершенно не обязательно, чтобы ты говорила только по учебнику… Свободно, свободно преподноси материал…
      И вдруг Зинка, та самая Зинка, которая только что просила меня выручить ее и говорила, что ничего не знает, и умирала от страха, затараторила, как хорошо заряженный автомат: та-та-та! — очередь по представительнице из Академии педагогических наук; та-та-та! — снова очередь.
      Она рассказала и про Альпы, и попутно про самые высокие вершины этих расчудесных, распрекрасных гор, и про знаменитых альпинистов, которые штурмовали Монблан, и даже сколько этих храбрых альпинистов погибло, и про новый тоннель, который пробит сквозь Альпы и на двести пятьдесят километров сократил путь из Франции в Италию… И, конечно, про суворовский поход.
      Сергей Яковлевич улыбнулся. Вот что значит свободно преподнести материал, вот она, новая система в действии. И Иван улыбнулся — наше звено вырвалось на первое место.
      Я скосил глаза на представительницу. Она была довольна ответом и тоже улыбалась, на моих глазах впервые в жизни: значит, оценила нашу Зиночку.
      А Зинка тем временем, опустив долу очи, как какая-нибудь царевна морская, прошла к своему месту.
      — От лица нашего звена, — прошептал Рябов, — объявляю благодарность…
      — Чудак, — тихо ответила Зинка. — Я ведь ничегошеньки не знала… Просто прочитала мысли Сергея Яковлевича…
      У меня прямо зубы щелкнули от возмущения — ох эти девчонки, любят притворяться! Все выучила, а притворилась и из меня еще дурачка сделала.
      Мне почему-то стало чуть-чуть скучно. Все-таки обидно, когда ты всем сердцем, а из тебя делают дурачка. Другие не обижаются, когда их разыгрывают, а я почему-то обижаюсь. Я и сам поэтому никого не разыгрываю. Говорят, что я юмора не понимаю, но при чем тут юмор, когда идет просто вранье. Не ожидал я этого от Зинки.
      Сергей Яковлевич снова стал шарить по списку, но теперь я был спокоен, я знал, что все эти «поиски» — просто искусный суворовский маневр, военная стратегическая хитрость. Совершенно ясно было, что для закрепления своей полной победы он вызовет зубрилу Рябова. А Сергей Яковлевич продолжал напряженно искать, кого бы вызвать, но вот он поднял глаза…
      — Рябов, — прошептал я.
      Я тоже был неплохой телепат.
      Сергей Яковлевич услышал, что я прошептал фамилию Рябова, но притворился, что не понял.
      — Ты что там шепчешь, Палеолог? — строго спросил он.
      — Ничего, — ответил я.
      — Рябов, — вызвал Сергей Яковлевич.
      Рябов бодрым шагом вышел к доске. У него голова была круглая, как ядро от старинных пушек-мортир, какая-то историко-археологическая голова, и лицо у него было круглое, и глаза круглые.
      — Скажи мне, Рябов, чем прославил Россию Суворов? — спросил Сергей Яковлевич.
      Теперь надо было внимательно слушать, потому что я урок не очень-то хорошо выучил, а эта милая Курочка Ряба всегда шпарит точно по книге, и с его помощью можно слегка укрепить свои позиции.
      — Во второй половине восемнадцатого века прославился русский полководец А. В. Суворов, — процитировал Рябов. — Многими своими успехами обязана ему Россия. Он не потерпел ни одного поражения и выиграл все сражения, в которых участвовал. Знамениты его победы во время русско-турецкой войны на реке Рымнике в 1789 — ему присвоили за них почетное наименование «Рымникский». Он прославился взятием неприступной турецкой крепости Измаил в 1790 году, знаменитым походом через Альпы во время швейцарского похода в 1799 и многими другими подвигами…
      — Хорошо, хорошо, — перебил его Сергей Яковлевич. — Достаточно… А теперь расскажи нам о Ломоносове…
      И Рябов начал, не вздохнув:
      — Михаил Васильевич Ломоносов родился в 1711 году в деревне близ города Холмогоры…
      Тут я вспомнил фильм «Сережа» и вспомнил, как «мальчишка, герой этого фильма, ревел, когда родители уезжали в эти самые Холмогоры, а его оставляли на старом месте, и он так жалобно повторял: «Хочу в Холмогоры, хочу в Холмогоры…» И мальчишка был беленький, симпатичный. Я совсем забыл про Рябова и вспомнил почему-то пацана с нашего двора, который вместо буквы «д» говорил букву «г». Однажды я его застал в подъезде, когда он дрался с кошкой, и сказал ему: «Нашел с кем драться». А он мне в ответ: «Гля кого кошка, а гля меня тигр».

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7