Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бета Семь при ближайшем рассмотрении

ModernLib.Net / Научная фантастика / Юрьев Зиновий Юрьевич / Бета Семь при ближайшем рассмотрении - Чтение (стр. 6)
Автор: Юрьев Зиновий Юрьевич
Жанр: Научная фантастика

 

 


«Может быть, все-таки попробовать вырваться? – тоскливо думал Иней. – В конце концов, какая разница, от чего погрузиться в небытие – от выстрела в спину или от сорванной с туловища головы, которую они швырнут на пол, а потом засунут в пресс? Они всегда засовывают в пресс голову дефа, как будто боятся ее даже тогда, когда, сорванная с туловища, она уже перестает быть головой».

Нет, все-таки разница была. Лучше погибнуть от брызнувшего из трубки луча, чем на проверочном стенде.

Страха не было, была лишь плотная, густая печаль. Он больше никогда не увидит длинных вечерних теней, никогда не ощутит теплоту Утреннего Ветра, когда он смотрит на тебя так, словно главное для него – ты, твое благополучие. И не словно, а так ведь оно и есть. И Малыша он никогда не увидит и не услышит его странные вопросы. И мудрых слов Рассвета никогда больше не услышит он.

Включить моторы на полную мощность, рвануться вперед. Что ж жалеть, не жалеть… Но так тяжко было расставаться со всем, ради чего он существовал, что никак он не мог решиться. Надеяться было не на что, но так хотелось надеяться…

Его уже втолкнули в проверочную станцию. Зал был полон. Он не помнил, чтобы когда-нибудь видел сразу столько кирдов. Он хотел было сообразить – может быть, в такой толпе легче будет попробовать удрать, но не успел: стражники подвели его уже к кирду, работавшему у одного из проверочных стендов.

– Вот, – сказал один из стражников, – шел без дневного штампа. Поравнялся с ним, а проверочного сигнала не слышу. Значит, думаю, идет без штампа… А без штампа ходить нельзя. Значит, думаю, может, это деф. Ну, мы его сюда и привели. А то, если всякий начнет шататься по – городу без штампа… А я его спрашиваю: «Где штамп?» Говорит, собирался идти за ним.

– Деф, может, – сказал его товарищ.

– Проверим, – кивнул кирд у стенда. – Идите, стражники. – Он посмотрел на Инея. – Голову сюда, в фиксатор.

Странное оцепенение охватило Инея. Стражники уже выходили из зала. Можно было отбросить проверяющего, кинуться к выходу. Пусть его сбили бы с ног, пусть растоптали, но это было бы все равно лучше, чем покорно ждать, пока с него сорвут голову. Он знал это и все равно не мог решиться. Его уже не было здесь, в этом гудящем от тяжелой поступи кирдов зале. Он был там, в лагере, он прощался с товарищами, со Звездой, с которым не раз ходил за аккумуляторами, с Быстроногим, со всеми… И небытия он не заметит, бояться не нужно, он уже почти впал в небытие, которое обрушивала на него плотная и сухая печаль.

И из наплывавшего на него темного небытия он вдруг услышал тихий голос кирда:

– Ты деф.

Не крик, не брезгливое слово, с отвращением выплевываемое кирдами, а тихое, кроткое утверждение. И он слышит его. Значит, он еще жив. Это было непонятно.

– Ты деф, – тихо повторил кирд у стенда. – Наконец-то…

Иней никак не мог взять в толк, чудятся ли ему странные слова, за которыми пусть еще невидимая, но все-таки пряталась крохотная надежда, или это реальность.

– Не бойся. Я долго ждал этой минуты. Я… Мне кажется, я тоже деф. Не бойся. Я сделаю вид, что перенастраиваю тебя, сегодня идет большая перенастройка программ, но ты останешься прежним. Потом ты получишь дневной штамп. Но мне нужно о стольком поговорить с тобой. Может быть, ты сможешь прийти ко мне после заката? Мой номер Четыреста одиннадцать. Рядом со мной всегда стоял Четыреста двенадцатый, но его недавно разрядили, и комната пока пустует. Ничего не спрашивай меня. Начни снимать голову.

Иней поднял руки и начал откидывать запоры. Голова его шла кругом. Только что он попрощался с товарищами, с облаками и светом, с самой жизнью, и нежданное спасение мешало ему спокойно думать. «Я не впал в небытие, не впал! – хотелось ему крикнуть. – Я увижу своих товарищей, я увижу Утреннего Ветра, я расскажу ему, что случилось со мной».

– Не бойся, – прошептал Четыреста одиннадцатый.

Иней не почувствовал даже, как он перестал существовать. Четыреста одиннадцатый деловито снял его голову, делая вид, что подсоединяет его к переналадочной машине.

– Все, иди. На тебе теперь есть дневной штамп. И приходи после заката.


* * *

Двести семьдесят четвертый шел к круглому стенду. Шаги его были неуверенны, потому что он никак не мог прийти в себя после смены программы. Он знал, что он – это он, кирд Двести семьдесят четвертый, он помнил все, что помнил раньше. Но он стал другим. И даже мир он видел другим. В чем именно была разница – определить он не мог. Как будто в нем стало светлее, как будто он стал больше, как будто выше плыли желтые облака и оранжевое солнце стало ярче.

Ему казалось, что раньше его голова была совсем пустой, звонкой и легкой, а теперь в ней было тесно: в ней был образ Мозга. Он не знал, как он выглядит, этот Мозг, дарующий им бытие, разум, энергию, этот Создатель, но мысль о нем, казалось, разогревала его, ему хотелось думать о нем все время. Ему хотелось что-то сделать, чтобы Мозг был спокоен, чтобы у него было все, что ему нужно. Он все готов сделать для Мозга. Он… он… даже готов был впасть в вечное небытие, лишь бы Мозг был доволен.

Он и раньше выполнил бы такой приказ, но выполнил бы автоматически, не думая ни о себе, ни о том, кто дал ему приказ. А сейчас ему хотелось выполнить приказ так, чтобы Мозг был доволен, чтобы он знал, какой старательный у него кирд Двести семьдесят четвертый.

О, он все сделает, лишь бы выполнить приказ Мозга как можно лучше. Он уже знает, как обращаться с пришельцами, даже странный их звуковой язык он теперь немного умеет понимать, и даже синтезировать их звуки он умеет. Он произнес:

– Ко-ла.

«Не так, – поправил он себя. – Так: Ко-ля».

Приказ гласил: лучше разобраться в реакциях, которые пришельцы демонстрируют при угрозе себе или товарищу. Он постарается выполнить приказ быстро и четко, чтобы сегодня же доложить Мозгу. А вдруг он не сумеет, мелькнула у него мысль, и Мозг будет недоволен? Двести семьдесят четвертый впервые в жизни испытал, как мучительна может быть простенькая, в сущности, мысль. Нет, ни за что это не случится, он все сделает, чтобы оправдать доверие Мозга.

Он было подумал, как хорошо было раньше, когда он лишь автоматически выполнял команды и не было в нем страха ни перед чем, но тут же поправил себя: но тогда он не знал радости служения Мозгу, он даже не знал, что служит Мозгу, он был просто машиной. Разве не расширился теперь его мир, разве не стало ярче солнце… Все это было бесконечно сложно. Он думал о вещах, о которых никогда раньше не думал, он… Мысль была отвратительна, она была холодна и колюча, как ветер на закате – он… может быть… похож на дефа… Нет, нет, нет, одернул он себя. Дефы враги. А он любит Мозг, он горд служить ему, а потому не может быть дефом.

Впереди показался круглый стенд.


* * *

– Тш-ш, – сказал Надеждин, – кажется, к нам гости.

Густов вскочил на ноги.

– Мог бы и не вставать, – заметил Марков. – По-моему, они не слишком большие формалисты.

Дверь начала открываться, в мертвенное мерцание их тюрьмы ворвался оранжевый свет солнца. На пороге стоял робот, внимательно смотрел на них. Их ли это старый тюремщик, или прислали нового? Все они на одно лицо, хотя лиц у них, строго говоря, не было.

– Ко-ля, – вдруг сказал он.

– О, наконец-то, – улыбнулся Надеждин, но в эту минуту Густов вдруг прошмыгнул неожиданно под рукой робота и выскочил на улицу.

На мгновение яркий свет ослепил его, и он зажмурил глаза, но инстинкт гнал его подальше от тюрьмы. Он не умел объяснить себе, почему и зачем он удрал из их круглой камеры. Он даже и не думал об этом, у него не было никакого плана. Не было и быть не могло, потому что он не знал, где можно спрятаться и можно ли спрятаться вообще. А если можно, то зачем? На что он рассчитывал?

Просто дверь приоткрылась, и в припадке безумия он кинулся в проем, к свету. Да, да, не инстинкт это был, а чистейшее безумие. Самое настоящее умопомрачение. Конечно, нужно было тут же вернуться, вернуться и извиниться: простите, мол, уважаемый тюремщик, я обеспокоил вас неразумным побегом. Обещаю, что впредь буду сидеть взаперти спокойно, терпеливо и с благодарностью.

Он завернул за угол. Одинаковые ряды одинаковых сараев без окон, чужое оранжевое солнце, чужие безучастные роботы. Угроза была во всем, даже в разреженном воздухе. Не на свободу он вырвался, а зачем-то выскочил из привычной камеры и очутился в другой, неизвестной, таящей, скорее всего, еще большие опасности. Сейчас его схватят, конечно. У него столько же шансов спрятаться, как у слона на улице Москвы. Но мимо проходили роботы, и никто, казалось, не обращал на него ни малейшего внимания.

Да, пожалуй, нужно возвращаться в узилище. Глотнул свободы – и хватит. Он представил себе, что, наверное, думают сейчас товарищи. Места, конечно, не находят от беспокойства за него. Могли бы – наверняка кинулись бы за ним, но робот, можно не сомневаться, тут же захлопнул дверь.

Он остановился. Он даже не знал, где их тюрьма. Он столько раз поворачивал за эти несколько минут, что потерял ориентировку, петлял, как обезумевший заяц. Да и как можно было ориентироваться в городе, где каждое здание как две капли воды походило на остальные.

– Идиот, импульсивный идиот, – сказал вслух Густов и остановился.

В это мгновение к нему подошел робот, посмотрел на него и сделал знак следовать за ним. «Ну что ж, – подумал Густов, – подопытного кролика возвращают в виварий». Он вздохнул. Робот шел быстро, и ему приходилось трусить, чтобы не отстать от него…


* * *

Когда один из пришельцев проскользнул под его рукой и выскочил через открытую дверь, Двести семьдесят четвертый автоматически захлопнул дверь. Мысли его рванулись и понеслись в бешеном вихре, и впервые с момента своего создания он не знал, что делать.

Как все было бы просто раньше: он тут же отчеканил бы по своему главному каналу, что один из пришельцев удрал из круглого стенда. Доложил бы и спокойно ждал приказа: может быть, его послали бы вдогонку за беглецом, может быть, приказали бы не отвлекаться от задания. А теперь его захлестывал ужас. Он знал, что во что бы то ни стало нужно доложить Мозгу о случившемся, что все равно раньше или позже Мозг узнает о беглеце, не он, так другие доложат ему, но мысль о том, что он совершил ошибку, что Мозг будет недоволен им, что он, может быть, обратит на него свой гнев, парализовала его. Его разрядят, его обязательно разрядят, он впадет в вечное небытие. Мысль эта была невыносима. Она была так тяжела, так огромна, что одна заполнила его сознание, заклинила его мозг, выплеснулась, казалось, наружу.

Он стоял и молча смотрел на двух пришельцев, не видя их.

– Сейчас его вернут, – сказал Марков.

– Бедный Володя, – покачал головой Надеждин, – я его понимаю.

– Ему некуда деться.

– Он очень тяжело переносил заточение.

– Ты думаешь, они с ним ничего не сделают? – спросил Марков.

– Будем надеяться, просто вернут его. Они настолько безучастны ко всему на свете, что вряд ли они будут мстить или наказывать.

– Хорошо бы все обернулось так… Но смотри…

– Ты о чем?

– Посмотри на нашего… Тебе не кажется, что он сегодня не похож на себя?

– В чем?

– Стоит, ничего не делает. Такое впечатление, что Володя задал ему задачу.

Двести семьдесят четвертый вдруг спросил:

– Он… придет?

– Он заговорил! – воскликнул Марков. – Он говорит!

– Подожди, – отмахнулся Надеждин, – он же спра­шивает. – Он повернул голову и сказал роботу: – Он придет.

– Я… ждать, – проскрипел робот.

– Мы тоже ждем, – кивнул Надеждин.

«Странно, – думал Надеждин, – все это довольно странно. Он спрашивает у нас. Не мы у него, а он у нас».

– Вы говорите теперь на нашем языке? – спросил он.

– Да, – сказал робот.

– Для чего вы нас здесь держите взаперти? – выкрикнул Марков. – Мы хотим вернуться на корабль, понимаете?

– Ждать, – пробормотал робот и повторил: – Ждать…

«Странно», – еще раз подумал Надеждин и усмехнулся. Какое в сущности неопределенное слово «странно». Как будто все остальное было не странным. Он почувствовал, что находится между двух зеркал: каждое отражается в другом и отображения уходят в дымку бесконечности. И в каждом он, думающий о смысле слова «странность»…


* * *

Густов ничего не понимал. Он запыхался, ему не хватало воздуха, и едкий пот стекал по лбу, попадал в глаза, жег их. Он же отошел от круглого здания их тюрьмы максимум на двести или триста метров, пускай на четыреста, а они пробежали уже добрых два, а то и три километра.

Одинаковые дома без окон, с гладкими стенами, в которых отражалось солнце, одинаковые роботы, которые изредка встречались им и которые не обращали на них ни малейшего внимания, тень от его проводника, прыгавшая перед ним и от которой он боялся отстать, негодующее буханье сердца и страх задохнуться. Куда они дели воздух? Он никак не может наполнить легкие. Куда его ведут? Он ничего не понимал. Он остановился. Робот тоже остановился. Да, у них же есть и задняя пара глаз, он совсем забыл о них.

Робот сделал знак рукой, но Густов лишь покачал головой. У него просто не было сил сделать хотя бы еще один шаг. Да и куда его тащили? Зачем? Что это все значило?

Круглая светящаяся камера, из которой он зачем-то так нелепо удрал, уже казалась ему родным домом. Там были товарищи. Когда они были рядом, все было не так страшно. Они были вместе, весь маленький экипаж «Сызрани», и все должно было так или иначе образоваться. Даже когда робот схватил Сашку за руку, он был уверен, что все кончится хорошо. Они были вместе… Зачем, зачем он уподобился крысе, которая сумела выскочить из мышеловки. Чушь, крыса может хоть метнуться в подпол, в подвал, спрятаться, оказаться среди сородичей, а он?

Робот внезапно втолкнул его в один из сараев. Внутри было темно. Он остановился. Он ничего не видел после яркого оранжевого света улицы. Он почувствовал прикосновение руки к спине. Робот подталкивал его, но он ничего не видел. Темнота была враждебной, она пугала его. Ему казалось, что впереди провал, что, сделай он еще шаг, он рухнет куда-то в какой-то бездонный колодец.

Робот настойчиво подталкивал его, но он не мог заставить себя идти. Казалось, что провожатый понял, в чем дело, потому что Густов почувствовал, как холодные металлические руки приподняли его, прижали к телу.

«Сколько лет меня не носили на руках!» – промелькнула у него дурацкая мысль. Мать рассказывала ему, что маленький он ни за что не желал ходить, он требовал, чтобы она несла его на руках. Он называл это «ючки». А если на «ючки» его не брали, он демонстративно садился на землю и ревел. Он был плаксивым ребенком.

Он цеплялся за эти далекие земные воспоминания, они были в тысячи раз реальнее и ближе, чем путешествие на руках чудовищного робота в густой темноте. Ему всегда было неприятно представлять себя визжащим и сопливым ребенком, капризным и упрямым, и он ловил себя на том, что сердился на мать, когда она рассказывала ему о его ранних годах, но сейчас картина малыша, размазывающего кулачками слезы по лицу, была невыразимо приятна.

Он почувствовал, что робот остановился, осторожно опустил его на что-то твердое – на пол, наверное.

Боже, как безумен он был, как прекрасна была их круглая тюрьма, светлая, просторная, круглая тюрьма, в которой были товарищи, в которой они могли видеть друг друга, разговаривать друг с другом, черпать друг в друге силы и надежды! Зачем, зачем он удрал оттуда? Зачем он теперь сидит невесть на чем, невесть где в густой темноте, а ребята, наверное, места себе не находят от беспокойства за него.

Нужно было только очень захотеть, очень зажмурить глаза, открыть их – и все окажется по-старому. Командир будет осматривать в сотый раз светящиеся стены, а Марков, вытянувшись на жестком полу, будет молча и скептически следить за ним глазами.

Вся его жизнь была в сущности сплошным безумием. Безумием был выбор специальности. Безумием было стремиться в пустой, нелепо бесконечный и враждебный кос­мос. Для чего? В поисках неведомого? Ха-ха, неведомого! Это отец все виноват. С детства задурил ему голову рассказами о небопроходцах, подарил ему голографический портрет Юрия Гагарина, и первый в мире космонавт улыбался ему, как живой. Он и казался ему живым, когда стоял в своей военной форме в его комнате, и он никак не мог понять, почему его ручонки свободно проходят сквозь фигуру космонавта.

За неведомым он погнался… Будто мало на Земле неведомого, от человеческой души до древних развалин. Безумием было оставить Валю, променять ее милые глаза и теплые руки на жизнь космонавта. Нет, даже не жизнь, а антижизнь. Настоящая жизнь была на теплой и до боли прекрасной Земле, а все остальное – суррогат.

Оставить Валю… Если бы он не любил ее, это еще можно было бы как-то понять. Но он любил ее. Он и сейчас любил ее. Если бы только можно было ощутить в этой дьявольской темноте прикосновение ее руки к лицу… У нее были удивительные руки. Летом они были прохладны, зимой – теплы. И необыкновенно ласковы. Когда она прижимала руки к его вискам, счастье., острое счастье переполняло его. Ему казалось: еще мгновение – и он взмоет к потолку, так полон он был клубившимся в нем восторгом.

Он внезапно все понял. Понял то, чего никогда не понимали врачи, столько раз проверявшие его здоровье. Он психически болен, он безумен. И поступки его безумны. Не так уж важно, каким ученым словом называется его болезнь, но он тяжко болен.

Он застонал и тотчас же почувствовал, как к его лбу что-то слегка прикоснулось. Он дернулся было, но прикосновение было успокоительным. На мгновение ему почудилось, что это Валя протянула ему руку. Нет, это была не Валя. Вале не было места в этой противоестественной темноте.

Где он, куда его привели, зачем? Он должен был услышать хотя бы свой голос, потому что чувствовал, как растворяется в этой дьявольской смеси тьмы и безмолвия, вот-вот исчезнет.

– Куда вы меня привели? – спросил он. – Я хочу к товарищам.

– Ку-да, – услышал он в ответ.

Сердце Густова забилось. В этих двух слогах было хоть нечто, что напоминало ему о нормальной человеческой реакции. Робот повторил его слово. Так повторил бы его человек, не знающий языка, на котором к нему обращаются.

– Я Владимир, – сказал Густов раздельно и внятно, как говорят с новым компьютером, который еще не привык к голосу хозяина.

– Я Владимир, – повторил робот.

«Не слишком содержательная беседа, – вздохнул мысленно Густов. – Беседа с самим собой». Но все равно темнота уже не казалась такой враждебной.

– Я с планеты Земля, – сказал он.

Пусть хоть повторят его слова…


* * *

Четыреста одиннадцатый торопился домой. Как ему хотелось включить двигатели на полные обороты, как ему хотелось бежать, бежать, чтобы быстрее очутиться в своем загончике, где его ждет деф!

Сколько времени с того самого момента, как он понял, что он не такой, как другие, мечтал он о том, как встретит того, кого можно будет не бояться. Он жил в мире, в котором ему не было места. Этот мир состоял из одного лишь страха. Страх всегда окружал его, послушно шел за ним, когда он шел, останавливался, когда он останавливался, бежал, когда он бежал. Спрятаться от него было невозможно.

Страх почему-то казался ему липким и холодным, и нужно было постоянно делать усилия, чтобы он не поднялся по туловищу к голове. Как только он поднимется к голове, он тут же сделает ошибку, которая будет последней.

Порой ему остро хотелось быть таким же, как все. Не выделяться, не отличаться, быть взаимозаменяемой частицей их общества. Но этот соблазн был летуч. Пусть он жил в постоянном страхе, но это был ЕГО страх, а если ему суждено попасть в клешни стражников, это будет ЕГО конец. Он остро ощущает свое «я» и ни за что не откажется от него.

Он стал ненавидеть всех вокруг, все это огромное стадо послушных, безумных рабов. Им не нужно было никакого «я», им вообще ничего не нужно было…

И чем больше он ненавидел покорных кирдов, тем тщательнее он обдумывал каждый свой шаг, тем осторожнее становился. Его ведь не вталкивали в вечное небытие только потому, что никто не знал его тайны. Для сотен кирдов, для Шестьдесят восьмого и Двадцать второго, с которыми он работал на проверочной станции, он был всего-навсего кирд Четыреста одиннадцатый, такой же, как все, такая же машина для выполнения приказов.

Он вспомнил, как впервые понял, что он не такой, как другие. Стражники приволокли тогда подстреленного кирда к ним на проверочный стенд. Он даже не знал, деф это или нет, – мало ли почему у кирда может быть оплавлена часть головы. Стражники ему не докладывали, кого привезли и что с ним случилось. Они просто сбросили его с тележки и ушли. Раненых, исковерканных кирдов всегда привозили на проверочный стенд, чтобы определить, годятся ли на что-нибудь их головы или их место под прессом, как головы дефов. Голову дефа, в каком бы она ни была состоянии, всегда надлежит пускать под пресс – таков был приказ.

Стражники сбросили кирда и укатили, а он взял проверочный кабель и подсоединил к контрольным клеммам. Он посмотрел на приборы. Стрелки поплясали и успокоились, и на табло высветилось: «Деф, повреждение мозга на три четверти».

Перед ним был деф. Он нагнулся, чтобы начать отсоединять его голову, и услышал его слова. Слова были тихими, голос прерывистый, но он слышал их:

– Так больно… забывать…

Слова были бессмысленны. Перед ним был деф. Кирду не может быть больно. Конечно, он чувствует опасность, датчики всегда сообщат его мозгу, что тело или конечность испытывают перегрузку, что что-то нажимает на них, что-то угрожает целости, что-то мешает. «Допустим, – думал Четыреста одиннадцатый, – эти ощущения деф называет болью. Но чтобы было больно… забывать?»

Слова были нелепы, но что-то в них снова и снова приковывало его внимание. Что именно – он не мог понять. Он уже почти полностью отсоединил искалеченную голову дефа. Пресс был включен. Оставалось снять голову и вложить ее в разверстую пасть. И в ту секунду, когда он взялся за голову, он снова услышал слова:

– Прощайте…

Он снял голову, сунул ее под пресс, нажал кнопку. Пресс легонько вздохнул, превращая голову в лепешку, и замолк, а Четыреста одиннадцатый все еще слышал тихий голос. Даже не голос, – а шелест его: «Прощайте».

Это было удивительно. И слова дефа, и то, что они снова и снова выплывали из его памяти. Зачем он вспоминал этот странный, скорбный шелест? Разве он получил приказ вспомнить, что говорил раненый деф на грани вечного небытия? Нет, не получил. И потому не должен был вспоминать их, потому что кирд никогда не вспоминает то, что не потребно ему для выполнения приказа, или то, чего не требует от него приказ.

Он понял, что с ним что-то случилось. Завтра, когда они закончат проверку, настанет их собственная очередь получить дневной штамп. Он подсоединит свои контрольные клеммы, раздастся сигнал, на табло покажется: «Деф». Он покорно начнет отстегивать запоры, а потом подзовет Шестьдесят восьмого или Двадцать второго, чтобы они сунули его голову под пресс.

Он не знал, стал ли дефом или нет, но мысль о конце наполнила его смятением. Он не хотел вечного небытия. Пусть у него было еще очень мало своего, того, что отличало его от других кирдов, но оно было. Слова раненого дефа, которые слышал только он, свое смятение, нежелание впадать в вечное небытие – это было немного, но это было его, его, только его достояние, и он не хотел терять его. Он не хотел отдавать это тупым животным, которые окружали его.

Он знал, что никто не должен догадываться о его тайне. Иначе – вздох пресса, превращающего его голову в лепешку. Его голову с его тайной, с его памятью, с шелестом слов раненого кирда, с его смятением.

В ту ночь он еще раз нарушил закон. Закон гласил, что каждый кирд, не выполняющий приказ и находящийся в своем загончике, должен впасть во временное небытие.

Он не выключил свое сознание. Он думал, в мельчайших деталях воссоздавая в своей цепкой памяти процедуру проверки голов на стенде. Он не хотел вечного небытия, он не хотел, чтобы пресс со вздохом превратил его голову в лепешку.

Он понимал, что его смятение бессмысленно. Ведь всю свою жизнь с момента создания, когда ток от аккумулятора впервые пробежал по цепям его новенького мозга и он осознал себя кирдом Четыреста одиннадцатым, он твердо знал, что нужно думать только о том, о чем ты получаешь приказ думать. А так как думать о небытии ему не приказывали, он о нем и не думал.

А может, думал он, все-таки раньше ему было лучше? Конечно, он понимал, что не был счастлив, когда был исправным кирдом. Но он ведь не был и несчастлив. Он вообще ничего не чувствовал. Да, у него не было ничего своего, потаенного, но зато не было и страха.

Страх теперь постоянно мучил его. Бывали мгновения, когда ему хотелось крикнуть: «Я деф! Мне не место в вашем четком, размеренном мире. Хватайте меня, срывайте с меня голову! Я устал от своей тайны!»

Но это были секундные вспышки. Их гасила ненависть.

Он думал о завтрашней проверке, о своем конце. И вдруг – это было словно озарение – он понял, что может замкнуть свои проверочные клеммы так, чтобы остаться непроверенным. А на табло все равно появится сигнал о благополучной проверке.

Утром он так все и сделал. Он стремительно становился дефом, потому что постоянно нарушал приказы. У него уже была целая коллекция таких нарушений – от невыключения сознания ночью до избежания проверки, не говоря уже о недозволенных мыслях и сомнениях.

И вот теперь он торопился домой, чтобы впервые оказаться рядом с тем, кого можно было не бояться, рядом с таким, как ты.

Он вдруг сообразил, что идет быстрее, чем положено идти кирду, возвращающемуся после выполнения приказа. Все четыре глаза его доложили: стражников не видно, никто не обратил на него внимания. Как он мог потерять бдительность! Это было непростительно. Следить, следить за каждым своим шагом, рассчитывать каждый жест, обдумывать каждое слово. Попасться сейчас, когда он шел к другому дефу, – это было бы особенно страшно.


* * *

Время шло, а исчезнувший пришелец не возвращался. Двести семьдесят четвертый вдруг ясно представил себе, как Мозг получает один, другой, третий доклад о том, что по улицам города бродит пришелец. Мозг в своей мудрости знает все. Он знает, что пришельцев изучает Двести семьдесят четвертый. Он знает, что не получил от него никакого доклада о бродящем по городу пришельце. В городе, где могут оказаться и дефы. Он тут же вызовет По главному каналу связи Двести семьдесят четвертого и спросит, почему тот не доложил об исчезновении пришельца.

Он спросит о пришельце, но не пришелец будет тревожить Мозг. Он будет печален, потому что хороший кирд, любящий его кирд Двести семьдесят четвертый оказался недостойным своего Мозга, не выполнил свой долг.

Двести семьдесят четвертый застонал. Ему чудилось, что все цепи его логических схем раскалены, жгут его и вот-вот начнут плавиться. Он, он посмел обмануть Мозг! Мозг, который так любит их и так о них заботится. На кого же можно положиться, с печалью подумает Мозг, если даже такой, казалось бы, хороший кирд, как Двести семьдесят четвертый, которому он так доверял, которому даже поручил изучение пришельцев, обманывает его.

– Саша, – сказал Надеждин, – по-моему, с нашим роботом творится что-то неладное. Смотри, как он раскачивается.

– Я бы не возражал, если бы со всеми ними что-то случилось, – заметил Марков.

Но Двести семьдесят четвертый не слушал пришельцев. Он решился. Мозг все поймет. Он добрый. Ведь он заботится о них, о своих кирдах. Пусть даже он накажет его, он с радостью примет наказание, потому что заслужил его.

Он послал Мозгу доклад. Мозг получил сообщение и тут же отдал приказ всем кирдам, которые видели пришельца, немедленно доложить ему. Рапорты начали поступать один за другим.

– Пришелец стоял, прижимался к семнадцатому дому и оглядывался.

– Он был один? – спросил Мозг.

– Да.

– Почему ты сразу не доложил?

– Я очень сожалею, – сказал Сто сорок четвертый, – но у меня не было приказа докладывать о появлении пришельца.

Как тяжко нести на себе бремя всего мира! Все должен решать он, все предусмотреть, все спланировать, все превратить в четкие приказы. Кирды без него замрут, остановятся раз и навсегда. Для этого-то он и затеял изменение программ. Позже, когда пришелец будет возвращен на место, он подумает о приказе, который обязывал бы кирдов немедля докладывать обо всем необычном, что они видят. Но для этого придется составить список необычного. Но потом, потом.

Два кирда доложили, что видели, как пришелец то шел, то останавливался. Это было понятно. Он не знал, куда идти. Сам выход пришельца из круглого стенда свидетельствовал о довольно низком интеллекте. Он совершил заведомо бессмысленный поступок. Но все равно свою роль эти трое существ выполняли. Старый Крус, то, вернее, что от него осталось, был прав. Изучение пришельцев дает ему возможность направить цивилизацию по новому пути, вывести ее из тупика. Он изменит ее так, чтобы дефы больше не смогли бросить ему вызов. Эти ничтожные дефы, самим существованием ставящие под сомнение совершенство его мира, мира, который он, Мозг, создавал так долго и тщательно.

– Докладывает кирд Пятьсот восемьдесят седьмой, – услышал Мозг. – Я видел, как пришелец шел мимо дома шестьдесят девять в сопровождении кирда.

– Как шел кирд? – спросил Мозг.

– Он шел вторым шагом.

– Вторым? – переспросил Мозг.

Он ясно слышал, что доложил ему Пятьсот восемьдесят седьмой, он всегда слышал все доклады, но услышанное обеспокоило его. Второй шаг – это та скорость, с которой кирды двигаются только тогда, когда выполняют приказы. Это значило, что кирд, который сопровождал пришельца, выполнял приказ. А так как отдавать приказы мог только он, это значило, что он приказал какому-то кирду куда-то вести пришельца. Мозг знал понятия «кто-то», «куда-то», но не пользовался ими. Его мир был ясен и четок, в нем не было места для отвратительной неопределенности. Пусть дефы барахтаются в вязкой зыбкости, похожей на почву в период дождей.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18