Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бета Семь при ближайшем рассмотрении

ModernLib.Net / Научная фантастика / Юрьев Зиновий Юрьевич / Бета Семь при ближайшем рассмотрении - Чтение (стр. 1)
Автор: Юрьев Зиновий Юрьевич
Жанр: Научная фантастика

 

 


Зиновий Юрьев

Бета Семь при ближайшем рассмотрении

От автора

Лет двадцать тому назад я совершенно случайно познакомился с Николаем Надеждиным, космическим пилотом. Знакомство состоялось в молоденьком и светлом рязанском лесочке, куда я забрел после на редкость неудачной утиной охоты.

Накануне вечером начальник охотничьей базы распределил всех гостей по номерам, предупредил, что егеря ждать никого не будут, поэтому лучше не опаздывать, что утки в этом году получены новые, усовершенствованной конструкции, и что для удачливых охотников повар готовит какое-то совершенно неслыханное угощение.

Незадолго до рассвета нас развезли по номерам. Лодка быстро и ловко вспарывала темную воду, и две белесых косы с влажным шорохом уносились назад. Было зябко, я поднял воротник куртки, нахохлился и думал, что весь этот древний охотничий ритуал никому не нужен, что он остался, видимо, с тех времен, когда охотились на настоящих живых уток. Тогда, наверное, нужны были и замаскированные ветками номера, и дрожание в предрассветной промозглой сырости, потому что птицы становились на крыло рано утром. На нынешних уток можно охотиться если, конечно, этот спорт называть охотой – в любое время и в любом месте, в зависимости от того, как запрограммировать птиц. Можно заставить их прилететь к себе на балкон.

«Перестань ворчать, – одернул я себя. – Разве любой спорт не основан на ритуале? В конце концов, дзюдоисты церемонно раскланиваются, а боксеры касаются перчаткой перчатки противника не из-за врожденной приветливости или какой-то необходимости. В аэробол играют, строго говоря, не для того, чтобы любой ценой загнать висящий в воздухе шар в ворота, а, чтобы сделать это именно по правилам, да еще красиво». Я усмехнулся. Рассуждения были не бог весть как оригинальны, но помогали проснуться.

Начальник базы был прав: утки на этот раз были какие-то дьявольски верткие. Я сидел на своем крошечном плотике и уже не дрожал, а то и дело дергался, как марионетка у неопытного кукловода. Уток было много, они неслись в аспидном предрассветном небе, вытянув шею, похожие на старинные бомбардировщики. Повинуясь каким-то древним охотничьим инстинктам, сердце так и прыгало в груди. Я вскидывал ружье, но те твари, которые только что летели по прямой, представляя из себя прекрасную мишень, словно только и ждали моих движений. Не успевал я прицелиться, как они закладывали немыслимые виражи, пикировали, чуть не врезаясь в темную воду, и исчезали в сыром неопрятном туманчике, что висел клочьями над самой поверхностью.

Два или три раза мне казалось, что я успеваю поймать стремительный силуэт в прицел. Еще мгновение, даже доля мгновения… Я был готов нажать на спуск. Я не дышал, заклиная глупое сердце не дергаться. На этот-то раз инфракрасный луч моего ружья уж наверняка попадет в чертову птицу, ее двигатель послушно выключится, и она врежется в воду с таким милым для охотничьего уха вспле­ском. И мой длинноухий Захар тут же бросится в воду, чтобы отыскать трофей и торжествующе притащить его хозяину.

И каждый раз мои бесшумные выстрелы были выстрелами в серые низкие облака, которые никак на них не реагировали. Захар давно уже перестал дрожать крупной собачьей дрожью. Он медленно повернул голову, посмотрел на меня, и в его глазах я прочел печальное презрение. Все-таки Захар был потомственным охотником и не мог не презирать такого жалкого неудачника. А печаль была оттого, что, несмотря на все, он все-таки любил меня. Так, по крайней мере, хотелось думать.

Когда егерь снимал нас с нашего крохотного островка, он пошмыгал посиневшим на холоде носом и сказал снисходительно:

– Почти ни у кого ничего…

Егерю было лет десять, и у него было, видно, доброе сердце.

– Наверное, надо было бы снизить их чувствительность в инфракрасном диапазоне, – пробормотал он, направляя лодку к берегу, – а то они засекали вас издалека…

То ли Захар согласился с лодочником, то ли думал в этот момент о чем-то своем, но он молча кивнул, отчего его уши хлопнули по голове.

– Пойдем, Захар, – сказал я своему спаниелю на берегу. – В минуты позора и душевного разлада лучше быть одному.

Мы погуляли с полчаса, все дальше уходя от базы, пока не оказались в молоденьком ельничке. Тем временем выглянуло солнышко, стало теплее, и я присел отдохнуть. Прямо передо мной притаился совсем юный масленок, блестя влажной головкой. К ней прилипли несколько еловых игл. Это тебе не хитрые электронные утки, запрограммированные на то, чтобы вселять в охотников комплекс неполноценности. Это был настоящий живой грибочек, запрограммированный не экспертами по электронной охоте, а самой матушкой-природой. Конечно, дразнившие меня наглые утки были чудом техники, но маленький масленок все-таки был еще большим чудом, чудом кротким и безза­щитным.

Ничто так не располагает к философии и воспоминаниям, как неудача. И что бы там ни говорил сопливый егерь, факт оставался фактом: я не сбил ни одной утки. Бог с ней, с этой дурацкой охотой. Я еще раз взглянул на юный грибок. Он кивнул головкой, явно соглашаясь со мной.

Я вдруг вспомнил, как отец водил меня, совсем еще несмышленыша, собирать грибы. Точнее, именно маслят, потому что не очень далеко от нашего дома в еловых посадках водились преотличные маслятки. Отец громко пел: «Маслятушки, ребятушки, отзовитесь, покажитесь…»

На мгновение сердце мое сжалось в сладкой легкой печали: так далек был тот мальчуган, который вытягивал цыплячью шейку, крутил головой, чтобы не пропустить, как будут отзываться и показываться маслята. И я вдруг запел, словно заклиная время отступить лет на тридцать:

– Маслятушки, ребятушки, отзовитесь, покажитесь…

Послышался хруст веток, две елочки затрепетали ветвями, пропуская человека. Человек был велик ростом, ши­рокоплеч. Он улыбнулся и сказал:

– Боюсь, я не совсем похож на масленка, но вы так жалобно звали их…

Так я познакомился с Николаем Надеждиным.

То ли нас сблизила общая охотничья неудача – он тоже не подстрелил ни одной утки, – то ли смиренная, по выражению старинного писателя, охота на грибы, но мы долго бродили по окрестностям базы, и мой новый знакомый рассказывал мне о незапланированном посещении их грузовым космолетом планеты Бета Семь. Приключения экипажа «Сызрани» – так назывался космолет – показались мне интересными, и спустя какое-то время я написал о них повесть «Башня мозга». Через месяц или два я получил космограмму из шести слов: «Башню прочел вспомнил уток приветом Надеждин».

Космограммы всегда кратки (слишком дороги каналы связи в космических просторах), но эта, посланная мне бог знает из каких глубинок Вселенной, была уж чересчур краткой. Я даже не сразу понял, что именно хотел сказать Надеждин этими утками. А может быть, и не торопился понять, потому что понимание, как я подсознательно догадывался, не слишком льстило моему авторскому самолюбию. По всей видимости, повесть ассоциировалась у него с утками потому, что охота наша в тот раз была неудачной. Стало быть, и повесть…

Неприятные для самолюбия вещи забываются с удо­вольствием, что я и поспешил сделать.

В прошлом году после долгой и довольно бесплодной работы над очередной книжкой я почувствовал, что стал раздражительным, нетерпеливым. Нужно было встряхнуться. А тут как раз товарищ рассказал мне, что только что побывал недалеко от Перми на квадратной охоте и заработал второй разряд.

Если вы, уважаемый читатель, далеки от охоты, вполне может быть, что вы не знаете этого термина, хотя, признаюсь, мне странны люди, лишающие себя такого удовольствия. Квадратная охота – это охота в специально отведенном месте, как правило квадрате, отсюда и название.

Ну и конечно, подразумевается второй смысл. Охота в квадрате. Это самая трудная охота. Но главное, разумеется, не место, не форма и не размеры квадрата. В квадрате вы охотитесь на искусственного кибернетического зверя, который запрограммирован так, чтобы вы его могли поразить своим оружием с величайшим трудом, а он вас все время стремился бы выследить и уничтожить. Ну, уничтожить – это, разумеется, выражение образное. Если рукотворный хищник исхитрялся застигнуть вас врасплох и коснуться вас лапой, он останавливался и сообщал не без злорадства: «К сожалению, вы проиграли. Следуйте, пожалуйста, за мной к выходу».

При этом ваш охотничий рейтинг автоматически уменьшался. И наоборот.

Перед запуском в квадрат, а квадрат – это, как правило, довольно большая территория, покрытая лесом, горами, тайгой, степью или болотами, вы сообщаете свой рейтинг, в зависимости от которого и настраивают зверя. С начинающим стрелком зверь разве что не раскланивается, но, если у вас уже более или менее приличный опыт, выследить его дьявольски трудно, а не быть выслеженным им еще труднее. Каждое мгновение ждешь нападения, ловишь каждый шорох, каждое движение ветки заставляет замереть. Иногда проходишь километров пятьдесят – и все по бездорожью, все время в напряжении, не разрешая себе расслабиться ни на секунду. И тащишь на себе и еду, и снаряжение, и спишь – если, конечно, удается вздремнуть – на земле.

Охота в большинстве квадратов продолжается трое су­ток. Напряжение, физическое и нервное, огромное. Поэтому, наверное, столько людей обожает квадратную охоту. Кое-кто называет их мазохистами, но это, по-моему, из зависти.

Я остро почувствовал, что мое место не за письменным столом, а в пермских лесах, причем не когда-нибудь, а немедленно, завтра же. Я сделал по своему инфоцентру запрос в Пермь, сообщил свой рейтинг и получил «добро». На следующий день я был уже в конторе Пермских охотничьих квадратов. Была вторая половина августа. С неба, которое, казалось, прочно зацепилось за верхушки деревьев, сыпался мелкий, холодный дождичек.

Егерь, немолодая, величественного вида дама с обветренным и загорелым лицом, сказала:

– Не знаю, как вы, а я обожаю такую погодку.

– Почему?

– Повышается коэффициент трудности, а стало быть, и рейтинг при удачной охоте. Вы уж мне поверьте. Как-никак у меня сейчас рейтинг двадцать четыре.

– Двадцать четыре? – зачем-то переспросил я, хотя прекрасно слышал, что она сказала, и застыл с открытым ртом.

Рейтинг двадцать четыре для человека с рейтингом пять, которым он, между прочим, очень гордится, не укладывается в сознание. Это недоступная даже воображению сияющая охотничья вершина.

Покоритель дачного холмика рядом со снежным барсом, видевшим мир с вершин всех наших семитысячников.

– Да, молодой человек, даже не двадцать четыре, а двадцать четыре и тридцать пять сотых. Недурно для восьмидесятилетней преподавательницы истории кино? Я приезжаю сюда каждое лето, каждый свой отпуск.

Я застонал.

– Не мычите, молодой человек. Сейчас вы скажете, что жили до сих пор не так, и тому подобное. Так?

– Увы…

– Вы, надеюсь, помните, что дорога в ад…

– Вымощена благими намерениями.

– Именно. Поэтому не стоните и не мычите, а лучше держите комбинезон, сапоги и все снаряжение. И поторопитесь. Десять минут назад один человек, выйдя из квадрата, сказал мне: «Такой изумительно дрянной погоды я не видел никогда. Промок трижды насквозь, замерз как цуцик, но я в восторге». Еще бы ему не быть в восторге! Попал в зверя высшей категории всего через восемнадцать часов. Сразу два балла. Что вы хотите? Космонавт!

– Космонавт?

– Очень приятный молодой человек. Надеждин его фамилия. Да вот он идет сам.

Вот так судьба снова свела меня с Николаем Надежди­ным. И снова на охоте.

Он почти не изменился за эти двадцать лет, разве что чуть больше стало морщинок вокруг глаз да кое-где в волосах начали поблескивать седые пряди.

Мы обнялись.

– Профессор, – сказал я егерю, – я не видел этого человека двадцать лет. Как вы считаете, может быть, я могу начать завтра?

– Безусловно. Если вы, конечно, не боитесь, что кончится дождь. Впрочем, прогноз хороший: циклон стоит над нами, как на якоре.

Вечером, после, ужина, Надеждин вдруг спросил:

– А вы помните космограмму, которую я послал вам?

– Космограмму?

– О вашей книжке.

– А, да, да…

– Я потом долго ругал себя, но, знаете, когда читаешь о том, что видел своими глазами, что пережил, часто ловишь себя на сравнении: нет, нет, не так все было… Впрочем, говоря о той повести, вина, наверное, моя. Я плохо рассказывал о Бете Семь. Плохо и мало. Вот вам и пришлось самому все придумывать. Теперь, когда там побывали еще раз, когда я знаю то, что не знал тогда, мне кажется, я бы смог рассказать эту историю подробнее и интереснее. Тогда я был моложе и нетерпеливее, сейчас, мне кажется, я лучше понимаю цену детали.

Я готов был подписаться под его словами двумя руками. Молодые люди видят мир слегка смазанным, потому что он стремительно проносится перед ними. А они все подгоняют его – быстрее! Все впереди, все в дымке, все за поворотом, быстрее! С возрастом же начинаешь оглядываться и с удивлением замечаешь многое, мимо чего раньше равнодушно проходил.

– Что же нам мешает еще раз побывать на Бете?

– Пожалуй, ничто, – улыбнулся Николай. – Так сказать, Бета Семь при ближайшем рассмотрении.

Вот так Надеждин вернулся на Бету Семь, а я – к своей старой повести, заново переписав ее. Что из этого получилось – судить читателю.

Это, разумеется, не строгий отчет, а достаточно свободный пересказ, в котором кое-что опущено, кое-что упрощено для облегчения восприятия. Например, когда вы прочтете: «Кирд сказал…» – это не значит, что он что-то сказал так, как говорим мы. Кирды обмениваются информацией при помощи не звуковых волн, а в диапазоне радио­волн. Но все время напоминать об этом было бы надоед­ливым. Точно так же я решил пользоваться земными временными понятиями, хотя кирды делят свои сутки на тысячу частей, и так далее.

1

– Пешки тоже не орешки, – в третий раз за пять минут пробормотал Надеждин и взял ферзем пешку.

У Маркова, его противника, пылали уши. Мочки были ярко-красными, а верхняя часть отливала фиолетовым. Он ритмично покачивался в кресле, и казалось, что он не играет в шахматы, а молится.

– И примет он смерть от коня своего, – вздохнул он.

«Боже, – думал штурман космолета Владимир Густов, глядя на игроков, – сколько, интересно, партий они сыграли хотя бы за этот рейс? Тысячу, две? Три? И сколько раз повторяли свои присказки? И все с тем же азартом, и все так же горят уши у Сашки – уже по цвету их вполне можно определить, как он стоит. Хотя вообще-то и без ушей можно было смело предположить, что он проигры­вает. Он почти всегда проигрывает. И, проиграв в очередной раз, неизменно повторяет с мрачным и фанатичным упорством: «Цыплят по осени считают». Боже, скольких же цыплят недосчитался осенью бедный Саша…»

Хорошо экипажам больших космолетов: не успеет корабль стартовать, как большинство тут же ныряет в спячку – и время для них останавливается. А на их грузовой «Сызрани» всего три человека, тут уж не до спячки. Иной раз и просто поспать некогда.

Какими романтичными кажутся нам в детстве многие профессии, и как будничный труд разнится от юношеских грез! Впрочем, поправил себя Густов, он не очень прав, надо ввести поправочный коэффициент на накопившееся раздражение. И тысячу лет назад были мореплаватели, уходившие за таинственный горизонт, где их поджидали неведомые опасности, и были каботажники, скромные труженики моря. Так и теперь. Что делать? Не всем открывать новые миры, кому-то нужно и перевозить грузы…

Да, пожалуй, теперь он мог сказать себе это достаточно спокойно. А было, было ведь время, когда то и дело он чувствовал острую неудовлетворенность собой. В такие мгновения он понимал свою ординарность, и понимание ранило, пока не выковал он себе панцирь смирения. Не сразу, потихонечку да полегонечку, но выковал. Да, человек он вполне обыкновенный, но и обыкновенные люди могут жить в мире с миром и самим собой…

Он откинулся в кресле и закрыл глаза. Удивительна все-таки человеческая способность к адаптации. Казалось бы, каждую секунду, каждое мгновение он должен был бороться с кошмаром космического полета, когда ты – ничтожная пылинка, затерянная в невообразимых пространствах, когда твой дом и теплая родная Земля скрылись в невероятной дали, когда тебя отделяет от губительного и равнодушного вакуума космоса лишь тонкая обшивка корабля, когда ты знаешь, что даже тысячекратно проверенная техника может отказать и космолет превратится в твой вечный саркофаг; казалось бы, человек в космосе должен быть подавлен его безбрежностью и враждебностью. АН нет. Перед ним два дурака с азартом дуются в шахматы, и потерянная пешка волнует Надеждина и Маркова куда больше, чем Вселенная за бортом.

Мало того, если бы он сейчас сказал: «Друзья мои, как можете вы…» и так далее, они бы даже не ответили, приняв его речь за неудачную шутку. Да и сам он может чувствовать себя эдакой пылинкой в космосе лишь усилием воли, потому что пластичность человеческой натуры поистине удивительна; и думает он, если быть честным с собой, вовсе не о толще пространства, пронзаемого их «Сызранью», а о том, что через полчаса настанет время обеда, а сегодня роль шеф-повара, метрдотеля и официанта, равно как и посудомойки, исполняет он.

Он посмотрел на доску. Как и следовало ожидать, Сашка безнадежно проигрывал. Наверное, класс игрока определяется и тем, умеет ли он вовремя сдаться. Саша классом не обладал. Жалкий король его, растеряв почти все свое войско, судорожно метался по доске, а Надеждин, плотоядно усмехаясь, протянул руку к ладье, которая должна была разом покончить с его, короля, мучениями.

– Сколько можно агонизировать? – пробормотал Густов.

– Не мешай, – не поворачивая головы, ответил Марков. – Дай погибнуть с достоинством. Смерть, друг мой, не должна быть суетливой, даже шахматная.

– Какая тонкая мысль! – вздохнул Густов. – Тем более тебе давно нужно было поднять руки.

– Шах, мсье, шах и мат, – сказал Надеждин. – И так будет с каждым, кто покусится…

– Цыплят по осени считают, – мрачно сказал Марков.

– Теперь я понимаю, почему вы играете не с электронными партнерами, а друг с другом, – сказал Густов.

– Почему? – лениво спросил Надеждин.

Спросил он не потому, что хотел услышать ответ (он его и так прекрасно знал), а лишь для того, чтобы доставить товарищу удовольствие. Выигрыш делал его снисходительным, а так как выигрывал он почти всегда, то почти всегда бывал добродушным.

– Потому что для вас важна не игра. У нас несколько компьютерных программ, каждая из которых на сто голов выше вас, а все эти пешки не орешки. Хотите, я введу в шахматную программу все ваши присказки и компьютер будет их исправно бормотать?

– Ты злой человек, Владимир Густов, – сказал Марков. – Ты хочешь лишить нас радости общения. Ты не хочешь, чтобы я считал цыплят.

– К тому же, – добавил Надеждин, – ни один компьютер не имеет таких пламенеющих ушей, как у Саши. Когда я смотрю на его уши во время игры, душа моя поет.

– Считай, что отпелась, – хмыкнул Марков. – С этой минуты я сажусь играть с тобой только в шапке, как правоверный еврей.

– Боюсь, дети мои, нам трудно будет найти общий знаменатель, разве что предстоящий обед, – покачал головой Густов.

– Тебе виднее, злой человек, – сказал Марков, – ты сегодня кормишь. И горе тебе, если твой общий знаменатель…

Он не успел закончить фразы, потому что в это мгновение все трое ощутили едва уловимый толчок. Полет космолета не езда на машине, воспринимающей все неровности дороги, все перемены в работе двигателя. После разгона это абсолютно равномерное движение, и при выключенных двигателях ни одно из чувств человека не воспринимает ни гигантской скорости, ни движения вообще. Этот толчок мгновенно вырвал экипаж из спокойных и благополучных будней. Они еще не знали, что случилось, но уже чувствовали беду. Этот слабенький толчок, скорее легчайшая дрожь, на которую на Земле никто не обратил бы даже внимания, отозвалась в них зловещим вопросительным знаком, знаком, который ставил под сомнение судьбу космолета, а стало быть, и их жизнь. В космосе не бывает ухабов, минуешь их, и снова начнется ровная дорога. Мозг еще по-настоящему не осознал все зловещее значение толчка, не проанализировал его, но каждая клеточка их тела уже вопила: «Опасность! Беда!»

За первым толчком последовал второй, и все трое почувствовали, как «Сызрань» завибрировала всем корпу­сом. Негодующе заливались сигналы тревоги, на приборном табло растерянно замигали сразу десятки огоньков.

Надеждин и Марков одновременно вскочили на ноги, но еще один толчок бросил их на пол. Надо было встать, надо было добраться до приборов, но тела их уже наливались цепенящей тяжестью. Они изо всех сил напрягали мышцы, пытаясь преодолеть ее, пытаясь оторваться от пола, но тяжесть была непомерна, она навалилась многотонным прессом, она не давала дышать, застилала глаза, выдавливала даже ужас, потому что для ужаса нужно сознание, а сознание тоже выдавливалось из них. «Конец», – пронеслось в темнеющем мозгу Надеждина, но слово так и осталось одним словом: он уже потерял сознание.


* * *

Сознание возвращалось к Надеждину медленно. Первое, что оно принесло с собой, был ужас. Он был продолжением того ужаса, что он едва успел почувствовать в начале катастрофы. И это чувство ужаса заставило его понять, что он жив. Ужас был тем клеем, что соединял его сознание ДО и ПОСЛЕ, возвратил ощущение своего «я». Ужас был тягостным и всеобъемлющим, он наполнял его, словно под давлением. «Я жив», – вяло подумал он. Эта простенькая мысль с трудом уместилась в его мозгу, но, пробравшись туда, потащила за собой другие. И каждая следующая мысль двигалась уже легче, словно предыдущие накатали какую-то колею в его вязком сознании.

«Я жив», – еще раз подумал он, и теперь эта мысль уже не была отрешенной констатацией, а несла с собой чувства. И ужас начал потихоньку отступать. Нет, он не исчез, он лишь отступил, стал фоном.

«Катастрофа», – сказал он себе. Слово это, казалось бы, должно было опять погрузить его в отчаяние, но этого не произошло. «Раз я жив, – сделал он простенькое умозаключение, – значит, катастрофа не так страшна».

Хрупкая человеческая жизнь и космос абсолютно враждебны. Космос угрожает ей всеми своими свойствами: абсолютным нулем, который при соприкосновении с человеческим телом мгновенно вымораживает из него все живое; глубочайшим вакуумом, который в доли секунды заставит вскипеть кровь, высосет до последней молекулы газа из легких; губительное излучение, что легко пронижет беззащитное перед ним тело.

И то, что в его мозгу ползли какие-то мысли, то, что сердце холодным прессом сжало ощущение беды, уже давало надежду. Он жив, жив, жив, а стало быть, жива и их «Сызрань», единственная их страховка против равнодушных, но смертельных опасностей космического пространства.

Он хотел открыть глаза, но не смог этого сделать.

«Я ослеп, – подумал он и тут же поправил себя: – Нет, не обязательно ослеп, может быть, вокруг просто темно».

Страх слепоты в других условиях был бы пронзительным и леденящим, но сейчас для него почти не оставалось места, он просто не проникал в сознание, наполненное еще большим страхом.

Темнота давала надежду. Призрачную, нелепую, невозможную. Может быть, не все так страшно. Свет был страшен. Свет опять мог открыть шлюзы для нового потока ужаса, мог принести с собой непоправимую реальность.

И все же свет пробивался сквозь плотную темноту. Темнота постепенно теряла густоту, физическую ощутимость, как будто кто-то не спеша разжижал ее. Она истончалась. Она еще была темнотой, но в ее зыбкости уже не было определенности.

Он почувствовал боль. Боль была, очевидно, как-то связана с темнотой. Чем менее плотной становилась темнота, тем резче он ощущал боль. Сначала она была всеобщей, настолько всеобщей, что он, казалось, состоял из одной лишь боли, но потом она начала распадаться на отдельные боли: болела налитая свинцом голова, тяжко пульсировала боль в затылке, что-то стреляло в груди, кололо в боку, совсем маленькая, но юркая боль прыгала где-то в ноге. Все эти боли жили своей жизнью и вместе с тем как-то взаимодействовали между собой и на несколько мгновений отвлекли его от случившегося.

Ему почудилось, что он лежит в этой темноте бесконечно долго, может быть, он даже всегда лежал так. «Я умер», – шевельнулась у него в мозгу еще одна мысль, но ему не хотелось вступать с ней в споры. Мысль этого не заслуживала: если он умер, почему у него болит все тело?

Он раскрыл глаза и долго не мог сфокусировать непослушные зрачки: поле зрения наполнял дрожащий зеленый туман. Ему подумалось, что он просто купается с ребятами на водохранилище. Он глубоко нырнул, а сейчас всплывает на поверхность. Когда ныряешь с открытыми глазами, вода ближе к поверхности всегда зеленоватая. Сейчас он вынырнет, увидит ребят, уляжется с ними на теплых камнях. И солнце после холодной воды будет казаться ласковым, как теплые ладошки… И он будет лениво следить за проплывающими белыми пароходами. И ветер будет приносить с них обрывки мелодий, и за пароходами будут кружиться жадные чайки, и тело будет медленно обсыхать на теплых камнях и теплом солнце, и жизнь будет теплой, прекрасной и немножко грустной, как ей и положено быть. «Конечно же, будет именно так! страстно взмолился он. – Пусть будет так!» Но он уже знал, что так не будет, и потому мольба была особенно пылкой и горькой.

Пароходы еще не уплыли, и чайки все еще кружились над ними с пронзительными сварливыми криками профессиональных попрошаек, когда внезапно в мозгу у него вспыхнул яркий свет, даже не яркий, а ярчайший, медленные, вязкие мысли разом рванулись вперед, понеслись в вихре вернувшегося сознания.

Нет, не из водохранилища своего детства выныривает он, а из беспамятства, и не пронизанная солнцем зеленая вода заполняла его поле зрения, а зеленый пластик пола.

«Встать, нужно встать! – словно не он, а кто-то другой скомандовал ему. – Ты командир, нужно встать!» Он уже вспомнил чувство гигантской тяжести, что придавило его, но теперь мускулы как будто слушались его. Неохотно, протестуя, но слушались. Прежде чем он сообразил, что делает, он уже упирался руками в пол и подтягивал ноги. Сколько же, оказывается, нужно сделать движений, чтобы встать на ноги, сколько приказов отправить по разным адресам, сколько мышц должны согласованно потянуть за свои сухожилия, приведя в движение конечности…

Наконец ему удалось подняться на колени. Это была гигантская победа. Он не просто жив, он стоит на коленях! Он дышит! Значит, «Сызрань» цела.

Неожиданная радость на мгновение обессилила его, но он еще не мог позволить себе расслабиться. «Не торопись радоваться, – сказал он себе, – ты ведь еще ничего не знаешь».

Он помотал головой и осторожненько, надеясь и боясь, посмотрел перед собой. Первое, что он увидел, были глаза Густова. Глаза были открыты. Вот одно веко слегка дернулось, слабо подмигнуло ему.

– Володька! – Надеждин хотел крикнуть, но смог лишь прошептать. – Ты жив?

– Точно не знаю, – пробормотал Густов.

– Как же не знаешь, если ты что-то лепечешь?..

– Может, это я просто по инерции.

Он вовсе не был суперменом, который весело шутит, балансируя между жизнью и смертью. Случилось нечто непонятное, а потому особенно страшное, может быть, непоправимое, но нужно было что-то делать, нужно было барахтаться, и немудреные шутки протягивали связующую нить к тому недавнему, но уже бесконечно далекому времени ДО. Шутки были спасательными кругами, которые помогали им держаться на поверхности, а не погрузиться в парализующее отчаяние.

– А где Сашка?

– Он собирает шахматные фигурки, – послышался голос Маркова.

– Ребята, – тихонько сказал Надеждин, – ребята…

Он хотел было сказать, как он счастлив, что они живы, целы и невредимы, но что-то сжало его горло, и он за­молчал. Наверное, он еще по-настоящему не осознал всего случившегося, иначе он не повторял бы бессмысленно одно слово, а постарался что-то сделать.

– Красноречив, как всегда, – сказал Густов и сел на полу, ощупывая голову и руки. По лицу его медленно расплывалась широченная бессмысленная улыбка.

– Если бы вы оба помолчали, – сказал Марков, – мы бы услышали, что говорит анализатор.

Надеждин повернул голову и в то же мгновение вдруг понял, что означали звуки, уже несколько минут складывавшиеся в его сознании в некий неясный шумовой фон.

– Корабль находится на высоте тридцати метров над поверхностью планеты Бета Семь, – бормотал анализа­тор. – Корабль не падает из-за антигравитационного поля. Корабль не падает…

– На какой высоте? – спросил Надеждин.

– Высота до поверхности планеты тридцать метров, – обиженно отрапортовал анализатор.

Это был вздор. Хотя анализатор не ошибается, он нес очевидную околесицу. Толчок явно вывел его из строя.

– Проверить еще раз расстояние до поверхности, приказал Надеждин. – Поточнее.

– Высота до поверхности планеты ровно тридцать метров.

Только теперь на него хлынул животный восторг спасения. Он еще ничего не понимал, он даже и представить не мог, как они могли оказаться в каком-то чудовищном поле антигравитации, но они были живы, «Сызрань» была цела, и гибель обошла их стороной. Совсем рядышком, но обошла. Как горнолыжник – ворота слалома. Радость спасения переполняла его, и мозг отказывался работать в холодном режиме анализа, у него тоже был праздник.

– Гм, – сказал Густов. – Задача: кому верить – здравому смыслу или бортовому анализатору? Только представьте: тридцать метров. Странная какая-то мера длины – метр.

– Этого не может быть, – сказал Марков.

– Дети мои, я понимаю, наше бормотание вызвано скорее не здравым смыслом и вообще не разумом, а эйфорией, – улыбнулся Густов. – Итак, вместо того чтобы погибнуть в непонятной и страшной катастрофе, мы преспокойно висим в поле антигравитации всего в тридцати метрах над поверхностью чужой планеты. Вопрос: может ли это быть?

– Безусловно, нет, – сказал Марков. – Этого быть не может.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18