Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дочь генерального секретаря

ModernLib.Net / Отечественная проза / Юрьенен Сергей / Дочь генерального секретаря - Чтение (стр. 8)
Автор: Юрьенен Сергей
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Александр вынул из портфеля триста грамм вареной колбасы, ободрал с нее целлофан и дал собаке взамен парижских слипов.
      Когда-то ему их забивали в глотку.
      Черное кружево было измочалено так, что ничего, кроме вкуса собачьей слюны, он не почувствовал.
      Глядя с недоверием, Милорд гавкнул.
      Опомнившись, Александр утер свои слезы, но трусы собаке не вернул. Чемоданы с бирками Air France стояли в спальне. Он откинул крышку верхнего и бросил их туда. И закружил по квартире, собирая инородные вещи. Он укладывал их с бессмысленной аккуратностью. Закрыл, надавил коленом и вынес чемодан в прихожую. Когда открыл второй, в шелковых складках кармана что-то звякнуло.
      Ключи.
      На колечке и с картонной биркой, размявшейся так, что он с трудом сумел восстановить адрес.
      - Сиди тихо, - дал он наказ борзой.
      И отправился в Москву на поиски улицы Коминтерна...
      Из метро его вынесло под дворцовые своды станции, украшенной старинными, еще сталинскими панно с сюжетами на военно-патриотические темы.
      Это был рабочий район.
      Александр скользнул мимо ярко освещенной проходной завода, мимо Доски почета, где ударницам были пририсованы усы, х... и папиросы, и сник в тени стены, защищенной сверху колючей проволокой. Параллельно посреди улицы тянулся бульвар. Переносной магнитофон хрипел оттуда из кустов голосом раннего Высоцкого:
      Она ж хрипит, она же грязная,
      и глаз подбит, и ноги разные,
      всегда одета, как уборщица...
      Темно, но далеко не ночь - самое время нарваться на фингал, любовно выточенный в цехах за этой стеной...
      А мне плевать: мне очень хочется!
      Вот именно, Володя...
      Улица Коминтерна была за углом.
      Окно на первом этаже упорно не гасло. За ним бугай в майке линялой, пролетарской голубиз-ны заканчивал клетку для птиц. Плоскогубцами он подвинчивал концы проволоки. При этом он то и дело перекуривал или, запрокидываясь, пил из эмалированного бидона на три литра.
      В беседке посреди двора Александр сидел затемнившись, как для ночного боя: воротник поднят, лацканы пиджака закрывают рубашку, волосы на лоб, голова опущена. Но мусора не отдыхают. К тому же, еще видят, суки, в темноте.
      - А ну встал.
      Козырьки фуражек поблескивали. Он не услышал, как они подошли по земле.
      - Руки из карманов.
      Он вынул.
      - Подошел... Дыхни?
      Во рту было гнусно от перегара возбуждения. Но делать нечего, дыхнул. Мусор и носом не повел, в отличие от Александра он был под дозой. Вот такие и вбивали его в землю - в двенадцать лет. Учили "родину любить".
      Второй проявил вялый интерес:
      - Бухой?
      - Да вроде нет... Кого высиживаешь?
      - Одну тут... - и он добавил: - товарищ сержант. Обещалась выйти.
      - Как звать, не Любка?
      На всякий случай Александр мотнул головой двузначно.
      - Если Любка, так она из диспансера только.
      - Нет-нет. Другая.
      - Смотри, поймаешь на конец.
      Они удалились, ухмыляясь и пошлепывая по ладоням набалдашниками дубинок.
      Свет в окне тем временем погас.
      Дверь была на площадке слева. Второй ключ подошел. Квартира дохнула по-пролетарски. Закрываясь изнутри, он боялся, что палец соскользнет со спуска.
      Третья по счету комната была необитаема.
      Дверь скрипнула, а ключ он удалил бесшумно.
      Изнутри он заперся.
      Пыльно мерцали половицы. Окна были голые - листва за ними, как вырезана из жести. В углу столик с трехстворчатым зеркалом. Отражаясь в нем, свет фонаря слепил. Венский стул. Больше мебели не было, если не считать шторы, которая, как в театре, отгораживала задник комнаты. Оттуда доносился странный звук - словно забыли выключить транзистор.
      В коридоре зашлепала тяжесть. Оставив дверь сортира открытой, бугай матерился, отливая с трудом. Ушел он, сорвав бачок, - и Александр поздравил себя с акустической завесой.
      Кольца шторы лязгнули, сбиваясь.
      За ней лежал матрас. Бормотанье шло из-под него. Александр опустился на колени. Отвернув толстый угол, он обнаружил толстую тетрадь. Под ней открылась вентиляционная дыра, которая уже не бормотала, а выразилась ясно:
      "X..., ребята? Идем на банк".
      "У-уу, - загудели голоса. - Ну, Петя, пан или пропал..."
      Щелкнула карта:
      "За туза на все. Ложи!"
      В подполье резались в очко, но судьба банка осталась неизвестной. Потому что из коридора в дверь стукнули:
      - Инесса?
      Он замер.
      - Ты что ль, Ангел? - Вдруг он взорвался и перешел на крик. - Кто там? С Лубянки, что ль? Отвечайте инвалиду коммунистического соревнования. Не то сейчас зарублю и отвечать не буду. Слышьте, суки? Справка у меня! Затмение системы!..
      Сосед ударился об дверь.
      Схватив тетрадь, Александр прыгнул к окну. Шпингалеты заедали, но кожи на пальцах он не жалел.
      Инвалид ударил топором. Он промахнулся и с матом выдернул лезвие из косяка. Со второго раза дверь отлетела.
      Топор сверкнул.
      - Убью-ю...
      Вспыхнувшие окна осветили кусты. Ударом плеча Александр высадил стекло и прыгнул через эти кусты. Он приземлился в клумбе и разогнулся, как пружина.
      Топор вонзился в землю как раз за ним.
      - Держи ворюгу!
      Охваченный горячкой, пролетарский район палил из ружья.
      В эпицентре охоты за собой любимым Александр, прижимая к животу похищенную тетрадь, пробирался во тьме - полной, пыльной и дурнопахнущей. Это была вонь из подвалов детства - то кисло-капустной, то картофельной гнили. На поворотах он касался то занозистых досок, то кирпичных стен с колючими выворотами бетонного раствора. Потом его ударило под колено. Он чиркнул спичкой и удивился. К стене, которая перекрывала ему путь, было приставлено старинное кресло. Ободранное, рваное, но вполне музейное. Могло бы украсить в Зимнем дворце экспози-цию, посвященную классическому веку родной литературы. Вольтерьянское. Как оно сюда попало? Из какого разграбленного предками жильцов "дворянского гнезда"?
      Александр сел.
      Кресло выдержало.
      Он вынул коробок и зажег спичку.
      Эту тетрадь он уже видел в руках у Инеc. Она была на спирали, старая и в морщинах. На малиново-красной обложке здание на бульваре Сен-Мишель, где тетрадь была когда-то куплена. Он открыл и задохнулся. Французский почерк Инеc был такой же простодушный. При всей своей невероятной сложности человек этот был однозначен по-библейски. Да - да, нет - нет... Охваченный невероятным возбуждением, он стал перелистывать находку.
      Пальцы обожгло.
      Черно стало, как в могиле.
      Под напором эмоций он всхлипнул. Прижал тетрадь подбородком к груди, вытянул ноги и расстегнулся с усилием. Разогнувшись, кровь загудела, как телефонный столб. Чувство узнавания свело пальцы. Возник, отнял дыхание и сразу же под веками стал таять нездешний образ. Прищелкивая, он пытался удержать, за этой Дульсинеей наяривая в виде вдруг кабана, взлетающего с рыком...
      Удар в лицо.
      Вместе со слезами по скуле Александра оплывала сперма - горячая, как воск. Вкус был морской, а пахло, как после апрельского дождя в лесу чем-то очень живым.
      Он засмеялся.
      Обтер руку о подлокотник и от последней спички прикурил обломок сигареты. Хватило на три затяжки. Осветив затоптанную пыль, огонек погас. Александр обнял тетрадь и впервые за время отсутствия Инеc провалился в такой глубокий сон, что когда пришла пора проснуться, не сразу понял - куда же это, к черту, занесло?
      Journal intime* лежал перед ним, как разбитое зеркало.
      Между французско-русским словарем под редакцией Ганиной и пишущей машинкой.
      Устроился он на кухне. Из-за занавески просматривались подступы к дому. В мгновенную реакцию гигантской военной машины, не досчитавшейся одного призывника, не очень верилось, но береженого Бог бережет: если с дороги вдруг свернет защитного цвета помесь "газика" с БТР, у него будет время если не слинять по крыше (ход предусмотрительно открыт), то выброситься из окна.
      * Дневник (фр.)
      С другой стороны, газовая плита за спиной позволяла не отвлекаться на хождения за чаем.
      Дневник был пестр и анархичен.
      Среди поспешных записей имели место попытки автобиографического романа, но писалось все это где, как и чем попало - даже карандашом. Так, где стерлось, он обводил по букве, по слову, а затем, заглядывая в словарь, на заедающей машинке перепечатывал страницу за страницей, кусок за куском собирая образ, в который сам не верил: неужели это и была его Дульсинея? Бог знает, каким образом зачатая в церебральном холоде глобальных коммунистичес-ких страстей большеглазая девочка с незаживающей звездой сигаретного ожога на лбу.
      "Как и всегда, собирались второпях, и я успела взять с собой только тетрадь, когда-то брошенную в Москве на полуслове. Других развлечений нет: продолжим...
      Мы в румынском санатории - Он и я. Черный "мерседес" отвозит нас на грязи. Из Бухареста туда же прилетает супруга Дракулеску.
      На вертолете.
      Это дворец в огромном саду. Кроме персонала и врачей (все говорят по-французски, но курят "Кент"), мы были с ним одни - пока не привезли двух индонезийцев. Они говорят только по-английски, меня попросили переводить на приеме. У обоих тропические болезни. Один синий, причем буквально: ладони, губы, лицо. Другой с виду нормальный, но в крови черви. Болезнь отнюдь не символическая, называется палюдизм. В знак благодарности они мне показали портрет Сукарно в феске - вырезку из газеты, хранимую в бумажнике. Они очень за своего Сукарно. Почему? Потому что служащим Сукарно (тоже, кстати, друг отца) выдает полтора килограмма риса в месяц.
      Когда я наталкиваюсь в саду на эту пару, приходится делать усилие, чтобы не отшатнуться.
      Фильм ужасов.
      Потолок в комнате такой высокий, что он не чувствует запаха сигареты, выкуренной исподтишка. У него свои развлечения. Он собирает сливы и приносит: "Мой и ешь".
      Сливы гниют в мраморном умывальнике.
      "Не будешь есть, умрешь".
      Румыны проверили, все у меня в порядке.
      А есть не могу. Только кофе.
      За это мне вкалывают что-то гнусное - по-социалистически толстыми иглами.
      Жара, сонливость. Когда я просыпаюсь на закате и вижу перед собой соцреализм в огромной золоченой раме, жить мне не хочется.
      Эффект страны, навязанной на лето?
      Надеюсь...
      Роман? Но кто поверит в героиню, в одну возможность этой человеческой аномалии? Я первая не верю. Прошлым летом в Крыму мне проходу не давал космический кретин - любимец их генсека. Он крал лифчики у персонала, обслуживающего душ Шарко, напяливал на лысину и с гоготом носился под магнолиями - волосатый, как горилла. Однажды отвесил мне советский комплимент: "Инеc, ты не серийного производства. Ты - товар штучный".
      В том и отчаяние, товарищ космонавт.
      Эсперанс - или имя слишком патетично? - родилась в Париже, но заговорила сначала по-испански. Во время изгнания на Восток приобрела не только польский, но еще и русский. В советской средней школе № 1 при посольстве СССР в Польше, которая "за отличные успехи и примерное поведение" наградила ее похвальной грамотой, где в левом углу Ленин, а в правом Сталин. Вернувшись во Францию, она не забыла эти языки. На плечах как клетка с попугаями, у любого другого такая голова взорвалась бы изнутри, но она гордо несла ее вперед. Во время сеанса профессиональной ориентации перед окончанием лицея ей намекнули на возможность карьеры в разведке. Шпионкой?
      От этого варианта судьбы она отказалась с возмущением.
      Больше попыток эксплуатации ее талантов никто не предпринял.
      Она осталась наедине с этим проклятьем - всех понимать.
      Кроме самой себя.
      В этих мирах, друг другу противостоящих, она чувствовала себя вполне уверенно - не принадлежа при этом ни тому и ни другому. В каждом из миров ей не хватало другого, о существовании которого она знала не из газет или передач западного радио. Се пе pas beau*, осторожно говорила она. Ей строго отвечали: "Это - страна будущего". Douce France: cher pays de топ enfance**, подпевала она граммофону, заведенному ветераном первой мировой, дедом подруги, пригласившей ее на зимние каникулы в Indre et Loire - не забывая при этом, что вокруг страна капитализма, осужденного Историей. Ощущение превосходства переходило в чувство неполноценности - и наоборот. Сверстники произрастали в соответствии с политической картой мира. Каждый своего цвета. Внутри ее цвета смешались, как на картинах, порицаемых в СССР.
      * Некрасиво (фр.)
      ** Нежная Франция, милая страна моего детства (фр.)
      Продукт посткоминтерновской эпохи, побочное дитя того типа космополитизма для бедных, который назывался "пролетарским интернационализмом", она мучалась завистью к сверстникам, принадлежавшим этим мирам - тому или другому. Кто там ли, здесь ли, но был своим.
      Одноязыким. Одноклеточным...
      Эсперанс. Этюд повышенной сложности, сыгранный в сумерках коммунизма. Интегральное исчисление. Чистая абстракция, но с текущей, словно персик...
      Не дай себя сожрать. Кровь жизни выпить.
      Завтра, кстати, нас везут в Трансильванию.
      В замок графа Дракулы.
      Один из самых красивых замков, которые я в жизни видела. Я преувеличила восторг, чтобы вызвать у него реакцию:
      - Неужели ты хотела бы здесь жить?
      - И еще как.
      - В качестве Дракулы?
      - Жертвы.
      Он потемнел:
      - Никогда я тебя не понимал...
      И отвернулся к супружеской паре самодовольных хозяев замка и всей этой страны - прекрасной и несчастной.
      С очередным комплиментом..."
      Извещая, что уже ночь, соседи стучали по трубе.
      Александр выходил с собакой.
      Под зябким звездным небом за зоной отдыха расстилались до горизонта совхозные поля. Он возвращался не с пустыми руками. То надергивал сахарной свеклы, которую в вареном виде Милорд перекатывал, пятная линолеум, по всей квартире. То тыкву приносил, в оранжевой желтизне которой было нечто древнекитайское, буддистское и даже всецело потустороннее. Созерцая тыкву в свете голой лампочки, он вчуже удивлялся своему спокойствию. Потому что в этой глухоте, звенящей в ушах, ничто не предвещало возвращения Инеc. Но чем плотнее сдвигалось зеркало ее жизни, тем увереннее ему становилось, что она непременно материализует-ся. И даже от этого опережающего знания ему становилось тошно, как от перекура: будто это не кремлевские хозяева держали натянутую паутину того, что громоздко именуется в газетах "международным коммунистическим движением" - нет, то было бы элементарно. Главный паук был именно он - Александр. Угнездившийся в эпицентре в ожидании неминуемой жертвы. Потому что за парой огромных глаз и на-все-наплевательским видом таилось самое неуверенное в этом мире существо.
      Он не удивился, но непроизвольно замер на вдохе, когда в поле зрения стала влезать бумажка.
      Однажды утром. В щель входной двери.
      Он поймал ее в полете.
      Это был вызов. Не в военкомат, не в КГБ - на Центральный телеграф СССР. В двенадцать ночи. Для переговора с тем, что рука служащей обозначила, как Фобос - но, возможно, он уже поехал?
      Он вышел на свет.
      Именно Фобос. Спутник чего-то очень-очень дальнего, как помнится из астрономии...
      Планеты Ужас?
      Воротник пиджачка был поднят. Он опускал глаза, когда они проходили, но в третий раз не выдержал и улыбнулся.
      - Кого ожидаем?
      - Разговора.
      - А вызов есть?
      Он вынул:
      - Фобос, где это может быть?
      - Чего... - Вернув бумажку, милиционер пожал плечами. - На Грецию похоже, нет?
      Он кивнул:
      - На Древнюю. На мифы о б-богах и героях.
      Патруль отошел, оглядываясь на него, подпирающего барьер среди проституток, грузин, фарцы. То и дело налетал озноб. Сжимая облупленное железо, он смотрел на башенный вход с аббревиатурой "СССР" над выпирающим синим глобусом.
      Под ними светились часы.
      - Фобос? - Телефонистка открыла толстый справочник. - Нет такого. Наверное, ошибка. Есть Форос.
      - Где это?
      - Крым.
      Он сел и свесил руки, успокоившись так, что до него не сразу дошло, что этот Форос уже в седьмой кабине. Говорите, велели ему в ухо. Он разорвал губы:
      - Инеc?
      Треск, разряды. Как из космоса донесся голос: "Мы возвращаемся". "Куда?" - "Еще не знаю, но через Москву. Ты будешь?" - "Если не заберут". "Что?" - "Буду". - "У тебя ничего не изменилось?" - "Нет". - "Я сделала все, что могла и даже больше. Ты слышишь?" - "Еле-еле". - "Здесь жуткая гроза". - "Понимаю, - кивнул он. - Зевс..." - "Что?" - "Зевс-громовержец!" - Она не засмеялась: "Нет. Уже нет... В буквальном смысле". - "Как та?" "Какая? Нет. Осенний шторм. Но сначала он был в ярости. В лицо им бросил..." - "Что?" - "Досье. Ему к приезду приготовили". - "Кто?" "Представляешь? На тебя, на нас..." - "Я понимаю. Кто?"
      Линия прервалась.
      Он вывалился с трубкой и ждал, пока телефонистка не закатила мутные глаза.
      Тротуар лоснился.
      Моросило.
      Наружное наблюдение называется у них НН. Друг говорил. А исполнитель Николай Николаевич. Как в классическом романе. Николаев Николаичей в поле зрения не было, но, с другой стороны, невидимый ведь фронт...
      Он спустился.
      Указательный палец отгибала вешалка закинутого за спину пиджака. Огибая встречных, он спешил вниз к метро "Проспект Маркса".
      Вдруг он запнулся.
      В пальцах дрожала ментоловая сигарета. Salem - стрельнул у сердобольной "ласточки" в лаковых сапогах-чулках.
      Отравили?
      Хорошо - соседи на работе. Ё... борзая так атаковала дверь, что он сначала открыл, потом опомнился...
      Штатский.
      Даже при галстуке - из тех, что на резинке. При этом с локтя снимается корзина:
      - Велено доставить.
      Хрустнув Александру под босые ноги, курьер сделал вид, что не заметил бестактного рубля...
      Корзина была тяжелая.
      Борзая распласталась на кухне, бия хвостом. Лукошко, но плетеное из лакированных прутьев и под безукоризненной салфеткой с бахромой! Под которой натюрморт из сталинской "Книги о вкусной и здоровой пище" - в детстве на нее пускались слюни. Яблоки в папиросной бумаге. Он развинтил эти заботливые жгутики, понюхал сам и дал Милорду, который схватил яблоко и, многоступенчато поднявшись, удалился. Грозди "дамских пальчиков" обвивали бутылку под неожиданным названием Черный доктор.
      Под ней - конвертик.
      "Обосрешься..." - задумчиво ответил он Милорду, вбежавшему за следующим яблоком. Перед ним был лист бумаги с изображением в миниатюре знакомой гостиницы без вывески:
      Я ОСТАЮСЬ.
      Перед отъездом тебя
      хотят обнять. "Как сына".
      Осторожно...
      Эдем в лукошке.
      От ароматов затошнило. Голова кружилась. Неужели на самом деле? Ядом замедленного действия? Он отыскал хозяйский градусник, вернулся и обнял себя крепко - так, что исхудалость трицепсов вызвала жалость. Температура была нормальной, но, стряхивая, он еле удержался за сиденье. Градусник разбился об стену, выпустив целую армию блистающих шариков, которые он вкатывал по одному в конвертик - пока не взмок. Он отодвинул все - словарь, машинку, тетрадь с бульвара Сен-Мишель. Откупорил бутылку и до краев наполнил граненый свой стакан вином, не только черным, но и с каким-то декадентским отливом:
      - Давай. Лечи...
      Края бегущих облаков пылали, когда он открыл глаза и увидал, как слева в поле зрения въезжает черная машина, которая, отсвечивая на закате крышей и хромом, подплывала по этим рытвинам, как на воздушной подушке. Идущие с работы люди столбенели, поворачиваясь вслед. На заднем окне отдернули занавеску. Из-за стекла смеялась африканка, смуглая и молодая, за ней просматривался кто-то седовласый - будто в нимбе.
      Александр вскочил.
      Отблевавшись, он отнял полотенце и спросил у смертельно бледного пацана, глаза которого из зеркала горели любопытством:
      - Куда же ты попал?
      Борзая уже скулила перед дверью - на голоса, говорящие не по-русски.
      ЛЕД или НАСИЛИЕ В ИСПАНСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ
      Однажды бледный советский мальчик, кончив, уткнулся ей в подмышку, а потолок по-прежнему подрагивал от босых прыжков, и раз, и два, сходящихся и расходящихся - там, над ними, пользуясь отсутствием матери-садистки, девочка нахластывала по линолеуму скакалкой: и раз, и два, и раз, и два, и раз...
      Инеc лежала, закинув руки.
      Он снял свой вес и отвалился, при этом скользко себя шлепнув.
      - А если ребенок?
      - То лучше девочка.
      - Почему не сын?
      - Сыном был я, - ответил Александр. - Врагу не пожелаю.
      - Проблемы с мамой?
      - Не только. Со страной. Где всему полу моему не повезло.
      - В этом, по-моему, равноправие.
      - Рабынь они хотя бы под ружье не призывают. К тому же льготы по беременности. Мужчина больше раб. Безмятежность ее возмутила:
      - Ты - раб?
      - И даже хуже. Гнусен раб, о состоянии своем не подозревающий, но раб, осознавший свое рабство и освободиться не пытающийся, гнусен вдвойне.
      - Кто это?
      - Первоисточники... То ли Маркс, то ли Ленин. Оба правы. В моем отдельно взятом случае.
      - А почему ты не пытаешься?
      Рука его взялась за неотхлынувшую кровь.
      - А это?
      - Я серьезно.
      - Какие шутки. Женщину зачал. Роди ее на свободе. И это будет мой личный вклад. В борьбу за освобождение человечества.
      И раз, и два, и раз...
      - Большего ты от себя не ждешь?
      Ухмыльнувшись, он болтнул своим мужским половым органом:
      - Если я что-нибудь и представляю, то только в этом смысле. В социальном - полный нуль. На грани перехода - алгебру помнишь? - в отрицательные величины...
      Вот с кем она осталась.
      За дверью гостиной, запертой на полотенце, вздыхала русская борзая, от прыжков через скакалку дрожали стекла в хозяйском серванте, а когда за угол свернул автобус, у Инеc возникло четкое ощущение - карточный домик. Ничего более серьезного здесь не построить. Не надо и пытаться. Выбросить все заботы. Начиная с аспирантуры, которую ей придумали в Институте мировой литературы, чтобы продлить на два года визу. Забудь, сказал он. Я за месяц напишу. Да, но о чем? Он объехал книжные магазины Москвы и вернулся с целой сумкой уцененных эмигран-тских романов, переводимых с испанского во имя "пролетарского интернационализма" - в поддержку борьбы с франкизмом. Никто их здесь не открывал, кроме Александра, который сформулировал тему ее ученой диссертации: "Насилие в испанской литературе". Ей было наплевать. Жить, заниматься любовью. На грани распада. Пока он не рухнул, этот карточный домик на отшибе от Европы, где островок гуманизма превратился в смутное воспоминание.
      И раз, и два, и раз, и два... прыгала невидимка через скакалку, которой ее будут бить.
      На этот раз язык не повернулся предположить: "Агент".
      Выложив досье на ее советского избранника, они сами выбили главный аргумент.
      Капитулируя тогда в Крыму, отец сказал:
      - В конце концов, ты у меня жила не только во дворцах, в бараках тоже. Время консервов хочешь повторить? "Красный пояс", тараканов Сен-Сен-Дени? Психоаналитик бы сказал - регрессия. Но я политик, а ты человек уже взрослый. Делай свою игру. Только помни... Survivre.* Это главное. Обещай, что выживешь.
      * Выжить (фр.)
      Не Советский бы Союз - вряд ли они выжили при коммунизме.
      Это было бы невозможно в ГДР. Или на Кубе. Не говоря о Китае. Только в России.
      Где Система в ее национальном варианте постоянно проявляла дисфункции, столь раздражав-шие рациональных "младших братьев" из европейских партий. Система в России просто плохо работала. Ее сбои породили целый веер советских неологизмов: "головотяпство", "ротозейство", "халатность" чистых проявлений человечности. Благодаря этому все у них и длилось. Любовь. В ее советском варианте, где безысходность повышает сексуальную неистощимость. "Шпанских мушек" там не надо. Главный советский афродизиак когда без вариантов.
      Без - или почти...
      Осенний призыв в армию прошел, а он остался на свободе - как минимум, до весны. Исключенный из университета, он не явился, чтобы, как положено, ликвидировать свою временную, до конца учебы, московскую прописку в паспортном столе отделения милиции Дома студента МГУ, а этот, со своей стороны, разыскивать муравья в мегалополисе не стал. В результате, когда к ним в Спутник нагрянула облава, которая перед круглой Годовщиной Октября проверяла Москву на благонадежность, Александр проскользнул сквозь сеть: он жил, хотя и не в законном браке, но на легальных основаниях.
      Милиция откозыряла.
      "Прописка" - "временная", "постоянная". В этих материях, которые представлялись ей чистой абстракцией, Инеc разобралась только тогда, когда он стал искать работу, являясь к вечеру заляпанным грязью и промокшим:
      - Сорвалось...
      И воспитателем в рабочем общежитии, и в типографии, и книги продавать в метро с лотка... Но почему? Прописка же ведь есть. Да, но "временная". А с "временной" работать здесь нельзя. Ты же работал? Какое... дырку затыкал. Нет, мон амур. Обозначалось, что только жить и можно. Хотя и "временно", это уже немало. Но вот вопрос: на что?
      По ночам на кухне он писал рассказ - в надежде "потрясти всю мыслящую Россию", и заработать заодно, по крайней мере, на три дальнейших месяца. Но нужно было обеспечить эти ночи хотя бы куревом и кофе. Отложив очередной рисунок, образ подсознания, на котором нагая красавица в монашеском чепце поддерживала интеллектуала, готового обломиться под тяжестью воспламененной головы, Инеc поехала в Москву, где в самом центре жила в изгнании Испанка самая известная после Кармен и "Махи обнаженной".
      Франкизм считал ее инкарнацией Дьявола.
      Она была лучший друг отца.
      Сын ее погиб под Сталинградом. Зато у внука - единственный в Москве "харлей". Слыша пререкающиеся голоса, одному из которых, юношескому баску, в конце концов пообещали на следующей неделе пятьсот рублей, Инеc смотрела во двор, где мальчик, похожий на Хрущева, у стены гаража демонстрировал группе девочек поедание дождевого червя.
      Рост выделял Испанку не только среди соотечественников.
      У нее были серебряные волосы и, как обычно, она появилась в черном контрастируя с салоном, пестрым от подарков Пикассо, Миро, Альберти и прочих почитателей. На людях она носила темные очки. Сейчас она была без очков. Элегантный череп, проступавший из-под черепашьей кожи, был исполнен достоинства уже вневременного. Что казалось невероятным, зная, что в детстве внучка и дочь баскских шахтеров была хрупкого здоровья.
      - Tы не в Париже? - удивилась Пасионария.
      - Я решила остаться.
      - Мужчина?
      - Да.
      - Все мужчины одинаковы. Одни, правда, нежней других. Это все взаимозаменяемо. Возвращайся к родителям. Русский?
      - Да.
      - Эти еще и пьют.
      - Не он.
      - Он кто?
      Инеc смутилась; она помнила как "Парижская группа" исключала из рядов Хорхе Семпруна и скандал вокруг фильма по его сценарию La guerre est finie* с Ив Монтаном в роли испанского коммуниста. Она знала про отношение Пасионарии к испанскому роману Хемингуэя - For whom the bell talls** тридцать лет не мог появиться в русском переводе. Она откашлялась:
      * "Война окончена" (фр.)
      ** "По ком звонит колокол" (англ.)
      - Писатель.
      - И не пьет?
      - Нет.
      - Зарабатывает мало?
      - Пока ничего.
      Пасионария помолчала.
      - Приведи его как-нибудь. Вон пепельница твоего отца. Можешь курить. Хочешь кофе?
      Возвращаясь, Инеc ощущала хруст. У сгиба бедра в кармане джинсов. В Спутнике она выложила два бифштекса, завернутых в кальку, и десять пачек "Явы" - именно эти должны быть почему-то.
      - Откуда?
      Она бросила на рычажки машинки сотню:
      - С коммунистическим приветом.
      - От кого?
      - От Долорес Ибаррури.
      Глаза его раскрылись.
      - Она жива?
      Это для него была история - пройденная в школе, смутная, эмоций никаких не вызывающая. В отличие от веера червонцев. Вот только литература, которую финансировал Почетный Президент Компартии Испании, оказалась более чем зыбкой почвой. Рассказ вызвал энтузиазм и был поставлен в номер, но потом Александр вышел к ней, зажимающей уши, взял под руку и покатил прочь по наплывам льда.
      - Сняли.
      - Почему?
      - Глумление, говорят...
      Тогда она уже была с животом, и дома, отключая сознание, рисовала девочек-подростков - пока французские фломастеры не пересохли.
      Коммунизм.
      Москва.
      Зима.
      Жизнь спустя, созерцая из окна тощенькие кипарисы по ту сторону бетонной стены, она задает себе вопрос:
      "Неужели все это было?"
      Занавесившись от блеска проливного дождя и завернувшись в одеяла, изнуренные любовью и голодные, они сидели перед телевизором. Дрянь, фанерный ящик с маленьким экраном, который Александр, дитя эпохи дотелевизионной, никогда не включал - тем более, что вместо тумблера был штырь. Но Инеc подобрала ключ - прямо на улице. Обыкновенный детский, для заводных игрушек.
      Фильм назывался "Ленин в Октябре", но главным в Октябре был Сталин, а полудохлая телетруба, размывавшая образы 1937, превращала все это в чистый мазохизм, которому до послепраздников альтернативы не было.
      Как вдруг стучат.
      Телеграмма.
      - Padre!..
      Ливень, ажиотаж.
      Пойманное на выезде из Спутника у свалки такси не решилось въехать под козырек гостиницы на пандус, который только что освободил огромный лимузин с пуленепробиваемыми черными стеклами.
      - Вам помочь, молодые люди?
      - Я к отцу.
      - Работает у нас в Системе?
      - Живет.
      - Прошу вас...
      Лифт.
      Второй этаж. Бесшумный ковер, редкие двери. Перед последней сияет пара мужских туфель со стертым золотом ярлыков.
      Она входит без стука:
      - Padre?
      Из-за синего занавеса сильный, усталый, сердечный голос:
      - Ss-i...
      Инеc уходит за занавес, тогда как советский ее избранник, отмечая на своем лице улыбку растроганности по поводу проявления общечеловеческих чувств в испанском варианте, регистрирует детали сладкой жизни "наверху": элегантный чемодан со знакомой биркой Air France, шелковый галстук "в крапинку", переброшенный через пиджак висящего на стуле пиджака, минеральную воду "Боржоми", отличающуюся от той, которую он видел, аккуратностью ярлыков, тавтологию в названии "Ситро лимонное", которого в продаже он не видел, никелированную открывалку, окурок американской сигареты в хрустальной пепельнице и три билета во Дворец съездов на праздничный концерт.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14