Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Судьбы хуже смерти (Биографический коллаж)

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Воннегут Курт / Судьбы хуже смерти (Биографический коллаж) - Чтение (стр. 12)
Автор: Воннегут Курт
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      ... хочу уйти.

XIX

      Замечательный писатель Рей Брэдбери (он не умеет водить машину) сочинил рассказ, называющийся "Машина Килиманджаро", - про человека, научившегося предотвращать уж слишком недостойные самоубийства (и вообще все уж слишком недостойное.) Он придумал такой вот чудесный джип и едет в этом джипе по пустынному шоссе недалеко от Кетчема, штат Айдахо. Видит - по шоссе одиноко ковыляет ужасно чем-то подавленный, седобородый человек с выпирающим животом. Это Эрнест Хемингуэй, который через несколько дней снесет себе голову, выстрелив в рот из ружья. Герой Брэдбери - этот, в чудесном джипе и предлагает: могу сделать так, что вы умрете достойнее, чем вознамерились. Садитесь, говорит, и тогда умрете в авиакатастрофе на вершине Килиманджаро (высота 19 340 футов) в Танзании. Ну, Хемингуэй и сел, - стало быть, погиб красиво.
      (Французский писатель Луи-фердинан Селин описал своего приятеля- врача, одержимого мыслью, как бы достойнее умереть, - он свалился под рояль и умер в конвульсиях.)
      Если перенестись на территорию Рея Брэдбери, очень возможно, что мое самоубийство было доведено до конца, то есть я мертв и все, что сейчас вижу, - это то, что могло бы быть, если бы я со всем этим не покончил. Неплохой мне урок. Одного арестанта много лет назад посадили на электрический стул в тюрьме округа Кук, и он сказал: "Вот этот урок я уж точно запомню".
      А если все, что я сейчас вижу, - лишь то, что могло бы быть (сам же я гнию в могиле, как идол моего детства грабитель банков Джон Диллинджер), мне бы следовало воскликнуть: "Господи, да я бы еще мог написать не меньше четырех книг!" Если бы я не довел самоубийство до конца, слышал бы сейчас, как моя дочь Лили распевает песенку, которой научилась в летнем лагере:
      Дураки мальчишки все читают книжки,
      Дурочки девчонки куклам шьют пеленки,
      У дураков мальчишек пенис вырос слишком,
      У дурочек девчонок соски торчат спросонок.
      Если бы я не дошел до ручки, не желая больше ни минуты оставаться на свете (совсем чокнулся), я бы тиснул весной 1990 года вот эту славненькую статейку в "Нью-Йорк Таймс":
      "Уж не знаю по какой причине, только американские юмористы и сатирики, в общем - как бы их ни называть - те, кто, наслушавшись да навидавшись всяких безрадостных вещей, предпочитают посмеиваться, вместо того чтобы заливаться слезами, - люди эти, достигнув определенного возраста, становятся непереносимо мрачными пессимистами. Если бы лондонская страховая фирма "Ллойд" предлагала полис, по которому этим писателям-юмористам платили бы за утрату чувства смешного, выплаты должны были бы начинаться лет с шестидесяти трех у мужчин, с двадцати девяти - у женщин, примерно так.
      Мое поколение, к счастью или к несчастью для себя. имеет возможность в сказанном удостовериться, прочтя книгу "Кривое зеркало" (издательство "Парагон хаус", 1990), сочиненную Уильямом Кью, преподавателем литературы в колледже Фитчберг, Массачусетс. Подзаголовок этой книги - "Жестокость американского юмора". Мистер Кью пишет о Марке Твене, Ринге Ларднере, Амброзе Бирсе, обо мне, о комических актерах кинематографа (немого и звукового), о комиках, выступающих в телепрограммах, на радио, в ночных клубах - включая и нынешних, - и доказывает, что самые запоминающиеся шутки американского происхождения всегда представляли собой отклик на экономические катастрофы и физические акты насилия, происходившие в нашем обществе. "Как часто мы видим одно и то же: американский юморист поначалу просто наблюдает за всевозможными проявлениями насилия и коррупции, и его это просто забавляет, но под конец он погружен в беспросветную мрачность, и ждать от него можно лишь сардонических притч", - так пишет Кью.
      Уже догадались? Само собой, мой последний роман "Фокус-покус" - он выходит в сентябре - самая настоящая сардоническая притча, сочиненная автором, погруженным в беспросветную мрачность.
      Иначе и быть не могло.
      "Насилие, составляющее главный источник сюжетов для большинства американских юмористов, обладает способностью пережить их юмор, - пишет Кью. - Шутки уже никто не воспринимает, зато пистолеты палят, как палили, грустно, но это так".
      Марк Твен в конце концов прекратил насмехаться над собственной агонией, равно как и над страданиями окружающих. Вся жизнь на нашей планете виделась ему сплошным жульничеством, и он ее поносил, не жалея слов. Он своевременно умер. Не дожил до атомных бомб. Стал бесчувствен, как дверная ручка, даже до того, как началась первая из мировых войн.
      С шутками вот что происходит: тот, кто шутит, для начала немножко шокирует слушающего, коснувшись чего-то не слишком обыденного - секса, допустим, или физической опасности, - он, дескать, хочет проверить собеседника на сообразительность. Следующий шаг: тот, кто шутит, дает понять, что никакой сообразительности слушающему демонстрировать не требуется. И слушающий понятия не имеет, что ему теперь делать с уже бушующими в крови химическими веществами, которые требуют от него принять боевую стойку либо обратиться в бегство, - надо же от этих веществ избавиться, не то слушающий сейчас заедет шутнику в рожу или же понесется прочь, скача, как кенгуру.
      Скорее всего, слушающий выведет из организма эти вещества при помощи легких, делая такие телодвижения, которые сопровождаются разными ужимками на лице и лающими звуками.
      Проверка на сообразительность: "Зачем бы цыплятам улицу переходить?" А вот про секс: "У коммивояжера среди ночи, в скверную погоду сломалась на деревенской дороге машина. Стучится он к фермеру, а фермер и говорит, можете, мол, у нас переночевать, только уж спать вам вместе с дочкой моей придется". А вот - про физическую опасность: "Сваливается один со скалы вниз. Но ему удается за какой-то кустик ухватиться. И висит он, за кустик этот уцепившись, а под ним пропасть в тысячу футов".
      Беда, однако, в том, что шуточки совсем не проходят, когда они коснутся чегонибудь очень уж хорошо известного слушающим из собственной жизни, чего-нибудь реального и страшного, когда, сколько ни насмешничай, а слушающий все равно не ощутит, что все в порядке и бояться ему нечего. Со мной такое приключилось, когда весной 1989 года я пробовал шутить во время выступлений перед студентами разных университетов, и больше я такого ни за что не затею. Да вовсе я и не любитель сыпать остротами перед пришедшей меня слушать публикой, а вот надо же, попробовал. Допустим, выхожу на трибуну и принимаюсь вслух размышлять, что бы мы с родителями, сестрой и братом делали, будь мы немецкими подданными, когда власть взял Гитлер. Самое разное можно тут предполагать, только все равно радости никакой. А я еще добавил: теперь перед всем миром стоит проблема посерьезнее, чем опасность появления нового Гитлера, - возникла ведь угроза разрушения планеты, представляющей собой исключительно тонкий и замечательный по сложности аппарат, который позволяет поддерживать жизнь.
      Я сказал: придет - и довольно скоро - день, когда все мы всплывем брюшком вверх, как гуппи в заброшенном аквариуме. И предложил эпитафию погибшей планете:
      МОЖЕТ, НАМ БЫ УДАЛОСЬ ВЫЖИТЬ,
      ЕСЛИ Б МЫ НЕ БЫЛИ ЧЕРТОВСКИ ЛЕНИВЫ И ЛЕГКОМЫСЛЕННЫ.
      Пора, пора было покинуть трибуну.
      А я, Господи, еще, кажется, добавил - да нет, точно добавил, - что человечество превратилось в ползущий ледник, только этот ледник из мяса с кровью, и сжирает он все, на что взгляд обратит, а сожрав, предается утехам, чтобы стать еще в два раза больше, чем был. И увенчал свою речь этакой репликой в сторону - мол, сам Папа римский ничего сделать не в состоянии, когда необходимо попридержать эту неостановимую гору мяса.
      Хватит, да хватит же!
      Но мне казалось, что на бумаге я все еще могу позабавиться, ловя читателей на разные безопасные крючки и затем отпуская. Ведь книгу пишешь медленно, старательно, словно украшения из цветной бумаги вручную делаешь. Поскольку мне было известно, как достигают своего эффекта шутки - поймал на крючок, отпустил, - я мог еще их придумывать, хотя вовсе не тянуло этим заниматься. Помню, отцу, когда ему было лет на десять меньше, чем мне сейчас, до чертиков опротивело быть архитектором, но все равно, он чертил себе да чертил.
      Один мой добрый приятель как-то сказал: замечательные у тебя идеи, вот если бы еще оригинальные были. Что поделаешь, такая у меня судьба. Вот я и загорелся совсем не оригинальной идеей написать "Дон Кихота" на современном материале. Надеялся, во всяком случае, что получится что-то свежее, ведь я с нежностью примусь посмеиваться над собственным своим идеалом человека, каким Дон Кихот всегда для меня был. Хотя мистер Кью об этом не упоминает, мне кажется, все американские юмористы, хоть они только и твердят, что американские граждане состоят сплошь из недостатков, не стали бы этого делать, если бы не имели ясного представления, какими американским гражданам следовало бы стать. Мечта об идеальном гражданине нашим юмористам, думаю, столь же необходима, как была необходима Карлу Марксу и Томасу Джефферсону.
      Но как-то вот не вышло у меня смешно. Никак мне не удавалось сделать так, чтобы читатели ушли с крючка, выпутались из этого монтокского зонтика, изготовленного нашим временем.
      Монтокский зонтик - это что-то наподобие верши, которую облюбовали спортсмены-рыболовы, предпринимающие свои экспедиции на моторных лодках, швартующихся у пристани городка Монток на южной оконечности Лонг-Айленда. Верша эта и правда напоминает каркас зонтика - сплошь прутья, ни ручки, ни ткани. По концам прутьев закреплены крючки из стальной проволоки. А на крючках поддельная наживка - для нее используют хирургические прокладки сероватого цвета. И в прокладке еще один крючок, да такой большой, такой крепкий, что окунь или там палтус, пусть самый крупный, схватив эту наживку, которую на высокой скорости тянет за собой лодка, - бедняга, небось думал полакомиться! - уже ни за что не сорвется.
      Сейчас ничего не найти аналогичного приему, при помощи которого Марк Твен позволил своим читателям сорваться с крючка, когда - было это задолго до второй мировой войны, даже до первой - писал, пожалуй, самый мрачный из всех знаменитых комических романов, сочиненных в Америке, "Приключения Гекльберри Финна". Прием там вот какой: под конец Гек, этот выдумщик Гек, который никогда не теряется и у всех вызывает восхищение, заявляет, зная, что у него вся жизнь впереди: я, мол, удеру на индейскую территорию.
      Куда именно - может быть, в Роки Флэтс, штат Колорадо? Или в Хэнфорд, штат Вашингтон, или на Аляску, на берега залива принца Уильяма? А как насчет того, чтобы удрать, куда сам Твен подумывал направиться, покинув свой родной Ганнибал, - как насчет девственных джунглей Амазонки?" (Конец)
      Да, вот не покончил бы с собой и не только написал бы эту статеечку, а порадовался бы трем новым внукам. Три у меня уже имелись. Моей матери не привелось увидеть никого из двенадцати ее внуков, хотя Алиса, моя сестра, носила первого из них - Джима, когда мы с Алисой нашли нашу мать мертвой. (Ясно, что никакие известия о предстоящих в семье радостных событиях ей помочь не могли. Мать тогда чувствовала себя уже так скверно, словно ей выпало жить в сегодняшнем Мозамбике, где без конца убивают, но почти никто не накладывает на себя руки).
      Хватит, однако, носиться с этими фантазиями, будто я шесть лет назад не очутился в реанимационном отделении больницы Св.Винсента, а просто взял да по собственной воле загнулся и все дальнейшее происходило со мной в сослагательном наклонении - вот если бы... Я все еще жив, по-прежнему курю, по-прежнему не сбриваю свои печальные усы - у отца были такие же. (И у брата такие же.) Cogito ergo sum.
      Между прочим, я даже написал нечто в жанре похвалы - текст для каталога книжной выставки-распродажи на Рождество 1990 года, устроенной магазином "Крок и Брентано" в Чикаго. Вот что я написал:
      "Давно, в 60-е годы, мне хотелось верить, что медитация, как ее практикуют в Индии, способна сделать всех счастливыми и мудрыми, а поэтому стоило бы этому искусству поучиться нам, происходящим из Европы и из Африки, с медитацией прежде не знакомым. Точно так же одно время думали и ребята из группы "Битлс". А вот покойный Эбби Хоффман, великий человек (я вовсе не шучу), похоже, в медитацию никогда не верил. Доверял только своему странноватому чувству юмора, и этот его юмор был единственным здоровым началом у нас в стране, пока шла война во Вьетнаме, - по крайней мере этот юмор давал человеку ощущение, что сам он находится в ладу с собой.
      Я бы охотно променял любые медитации на такое состояние. Как и ребята из "Битлс", я поехал в центр йоги Махариши Махеш, чтобы погрузиться в Трансцендентную Медитацию (далее - ТМ.) Про то, что "Битлс" тоже там побывали, я не знал и не знал, что они думают про ТМ. Кажется, у них с центром Махариши вышел какой-то скандал, но по причинам, не имеющим отношения к этому полутрансу на восточный манер. Самому же мне показалось, что ТМ - это вроде как соснуть после обеда: приятно, только ничего существенного не происходит, ни лучше не становишься, ни хуже. Или вроде как ныряешь с аквалангом в тепловатый бульон. Розовый шелковый шарф над тобой развевается, прыгнул - а шарф на поверхности бассейна плавает. Вот такие там достигались эффекты.
      Просыпаешься после этой ТМ, и чувство такое, будто еще сон досматриваешь, приятное чувство.
      Впрочем, занятия ТМ подарили мне не только это пленительное ощущение полудремы. Когда, как велел мой наставник в Махариши, я усаживался на стул с прямой спинкой, отключившись от всего внешнего и отвлекающего, чтобы твердить свою мантру ("эээ - ммм") голосом, а затем про себя, становилось понятно, что тем же самым я и прежде занимался тысячи раз.
      Занимался я этим, когда бы вы думали? - за чтением!
      Лет с восьми или около того у меня завелась привычка переживать все происходившее с людьми, про которых было написано в книге, и про себя повторять их слова - в общем то же самое "эээ-ммм". И мир для меня в такие минуты переставал существовать. Если книга попадалась захватывающая, я начинал реже дышать, пульс бился тише, ну в точности как при ТМ.
      То есть я по части ТМ был уже настоящий ветеран. Пробуждаясь от своих медитаций на западный манер, я нередко испытывал такое чувство, будто поумнел. Говорю об этом по той причине, что теперь многие смотрят на печатную страницу только как на образчик уже не самой современной технологии, которую китайцы изобрели аж две тысячи лет тому назад. Нет сомнения, поначалу книги действительно представляли собой способ хранить и передавать информацию, и во времена Гуттенберга романтичны они были не больше, чем компьютер в наши времена. Но так уж получается - ничего подобного не предусматривалось, - что вид книги, физическое ощущение книги, соединившись с видом обученного, грамоте человека, который сидит на стуле с прямой спинкой, способны породить некое духовное состояние, бесценное по своей значительности и глубине.
      Вот такого рода медитация, хотя, как сказано, возникает она непредумышленно, - это самая большая ценность, без которой невозможна была бы наша культура. Так что ни в коем случае нельзя нам отказаться от книги, и пусть дисплеи с принтерами останутся только для материй примитивных и вполне земных". (Конец)
      (Ксантиппа, у которой своя профессиональная жизнь и свои источники доходов, время от времени выливает на меня содержимое ночных горшков. А иначе бы я давно уже умер оттого, что слишком много сплю. Так бы вот дремал, да от этой дремы и окочурился. Или, уж во всяком случае, перестал бы посещать театры, смотреть фильмы, читать, выходить из дома, в общем, прекратил бы всю свою активную жизнь. Моя Ксантиппа - женщина из тех, кого Джордж Бернард Шоу называл "носительницами жизненной силы".)
      Рассуждая о книгах как виде мантры для медитации, я упомянул Эбби Хоффмана. Сознаю, что сегодня большинство понятия не имеет, кем он был и чем занимался. А был он гением клоунады, родившись им, как Ленни Брюс, Джек Бенни, и Эд Уинн, и Стэн Лоурел, и У.К.Филдс, и братья Маркс, и Ред Скелтон, и Фред Аллен, и Вуди Аллен, и еще некоторые. Для подростков моего поколения он был совсем своим. И он занимает высокое место в моем перечне святых, которые, обладая исключительной смелостью, безоружные, никем не поддерживаемые, ни от кого и цента не получавшие, пытались хоть немного сдерживать государственные преступления против тех, кому Иисус Христос сулил когда-нибудь унаследовать землю.
      Он был зол, насмешлив и привержен правде - на этом у него все и держалось.
      Последние годы своей недолгой и ужасающе незабавной по обстоятельствам жизни Эбби посвятил тому, что старался как-то защитить природу, над которой глумились в долине реки Делавэр. Семье после его смерти не осталось ни гроша. У него были неприятности с правосудием, в частности, пришлось уклоняться от разбирательства по обвинению в торговле наркотиками. Но самое страшное его преступление заключалось в том, что он нарушил закон, нигде в такой формулировке не записанный: "Запрещается проявлять неуважение к чудовищным по кретинизму затеям вашего правительства, пока эти затеи не привели к последствиям абсолютно непростительным, диким по своему характеру и непоправимым".
      Некоторым образом соотносится с дарованным нам правом мирно собираться и обращаться к правительству, требуя исправления недостатков, верно? (Кто-нибудь из обладающих властью, если глуповат или уж напрочь коррумпирован, выразился бы откровеннее: "Если за меня телевидение, хотел бы я видеть, кто против меня".)
      Не убежден, что клоунада Эбби Хоффмана хоть на долю секунды сократила продолжительность войны во Вьетнаме; не убежден, что ее способны были сократить чьи угодно протесты - протесты противника не в счет. На встрече писателей в Стокгольме (тот самый конгресс ПЕН-клуба), происходившей, когда до конца этой войны оставался примерно год, я сказал, что против войны почти все американские деятели искусств, чья позиция стала чем-то вроде лазерного луча, дающего почувствовать силу морального возмущения. Только действие этого луча, уточнил я, примерно столь же впечатляет, как если бы кому-то в голову угодил кусок пирога с банановой начинкой - три фута толщиной, который уронили со стремянки: высота стремянки четыре фута.
      Моя жена Джил (Ксантиппа, иначе говоря) провела во Вьетнаме, где шла война, целый год. Было это задолго до нашего с ней знакомства; снимала она там не столько саму войну, сколько вьетнамцев, обычных людей. Прекрасные, добрые ее снимки были отобраны для книги "Лицо Южного Вьетнама", а текст написал Дин Брелис (он там был в качестве корреспондента Си-би-эс.) На свой пятидесятый день рождения Джил получила от Брелиса письмо.
      "Поздравляю Вас от души, Джил.
      Вспоминается, как почти двадцать пять лет назад мы были во Вьетнаме. Вы там на себе не зацикливались. Хотя никто бы не осудил Вас за это, еще бы, красивая женщина, а кругом десятки тысяч мужчин - естественно, что она себя ощущает королевой. Но Вы держались по-другому. Вы смотрели в глазок камеры и сумели разглядеть многое, чего не заметили другие. Вы обходились без пистолета, хотя у многих журналистов оружие было. Вы стремились рассказать, сколько горя перетерпели из-за войны вьетнамцы, особенно дети. И Вы сумели почувствовать, какой кошмар означала эта война для Вьетнама. Часто без слез про это думать было невозможно, однако Вы ни на миг не поступились правдой. За каждым вьетнамским снимком - Ваше сердце. Ваш ясный ум. И каждая сделанная Вами фотография вопрошает: за что? Одного этого вопроса, который возникнет перед всяким, знающим Ваши снимки, достаточно, чтобы началось постижение истины.
      Когда мы там с Вами были, Джил, Вьетнам был страной несчастья и жестокости. Горели города, жизнь покинула деревни, рисовые поля никто не обрабатывал, - помню, как Вас выводило из себя это запустение, как Вы горевали, видя трупы детей, валяющиеся по обочинам. Вы просто захлебывались от гнева, но шли к монахиням, к сестрам и вместе с ними пытались хоть что-то поправить, хоть на минуту возродить надежду, когда никакой надежды не оставалось, и даровать людям хоть капельку тепла. А вьетконговцы следили за Вами из зарослей, но Вас с монахинями они не трогали. Знали, Вы просто пытаетесь помочь людям, обезумевшим от страдания. Недавно я побывал в городе Хо Ши Мин, известном Вам под названием Сайгон, и бывший вьетконговец показал мне имевшийся у них список белолицых, которых не следует трогать. Ваше имя значится в этом списке.
      Во Вьетнаме Вы поступали так, как всем бы следовало поступать, если мир был бы лучше. Надеюсь, такой мир для Вас стал чуть ближе, когда начинается Ваш путь к столетию. Есть старая вьетнамская поговорка: жить по-настоящему начинаешь" с пятидесяти лет.
      Ваш старый товарищ Дин Брелис".
      Стало быть, Ксантиппа (миссис Воннегут) - тоже в перечне святых.
      А еще в этом перечне доктор Роберт Маслански, лечащий всех, кто страдает наркоманией, - он делает это в больнице Бельвю в Нью-Йорке, а также в тюрьмах. (Мы с ним иногда предпринимаем совместные прогулки, и бездомные его приветствуют, обращаясь по имени.) В этом перечне - Трис Коффин и его жена Маргарет, издающие еженедельник на четырех полосах, который они назвали "Вашингтон спектейтор". (С месяц назад я сообщил Трису и Маргарет, что считаю их святыми. Они сказали: мы люди уже немолодые, нам трудно протестовать особенно энергично.)
      Похоже, я канонизирую легче, чем Римская католическая церковь, мне же не требуются доказательства вроде судебных улик, чтобы удостовериться, что вот это лицо действительно раза два-три совершало деяния, невозможные без помощи Божией. Для меня достаточно знать, что человек (все настоящие антропологи такое умеют) без усилия над собой рассматривает как равных и достойных уважения всех людей, независимо от расы и класса, а также что деньги для него дело вторичное.
      Моррис Дис, юрист, живущий на Юге и привлекающий к ответственности ку-клукс-клановцев и прочих таких же (всякий раз он при этом рискует жизнью), - еще один святой. (Ку-Клукс-Клан утверждает, что он еврей, хотя это не так. Да какая разница - еврей, не еврей?) Как-то я ему сказал, что у него, видимо, не все дома, и он согласился. Я, признаться, тоже хорош. А еще святые те бывшие сотрудники Корпуса мира (теперь пожилые уже люди), которых я встретил в Мозамбике, - они работали там в благотворительной организации АПТБ. И не просто наладили человеческие, хорошие отношения с местными жителями, а научили их, как транспортировать посылаемые АПТБ грузы, как их хранить, как вести книги записей, и теперь, когда АПТБ перенесла свою деятельность в другие места (не исключено, что в Ленинград), может быть, в Мозамбике меньше умирающих от голода.
      А у нас дома те, кого АПТБ должна рассматривать как посланцев Вельзевула, устраивают разные политические кампании, то с расистским, то с классовым оттенком, и прибирают к рукам естественные ресурсы, если не портят их непоправимо, и присваивают ассигнования на пенсионный фонд, и грабят страховые конторы, банки, где люди хранят свои сбережения, и сумели упрятать в тюрьмы больше людей, чем даже Советский Союз или Южно- Африканская республика. (Надежный мы маяк для всего человечества!)

XX

      Однажды я спросил историка Артура Шлезингера-младшего: "Если бы вам пришлось рассматривать мир разделенным всего на две категории людей - не по принадлежности к полу, разумеется, - какие бы это оказались категории?" Он ответил, почти не задумываясь: "Пуритане и вольнодумцы". (По-моему, очень точный ответ. Я вот пуританин. А Ксантиппа вольнодумка.) В другой раз я спросил у Сола Стейнберга, художника-графика: "Есть писатели, с которыми я просто не знаю, о чем разговаривать. Словно мы занимаемся совершенно разными вещами, ну, допустим, он ортопед, а я ныряльщик за жемчугом. Как вы думаете, почему такое происходит?" Он ответил: "Все очень просто. Есть два типа художников, только не надо думать, что один чем-то лучше другого. Первый тип - те, кто вдохновляется самой жизнью. А второй - вдохновляющиеся историей того искусства, в котором сами работают". (Мы с Джил оба художники первого типа - может быть, поэтому и поженились. Мы оба варвары, мы слишком невежественны, чтобы интересоваться историей своего искусства.)
      Так вот, прочитав небольшую, весьма изощренную книжку Уильяма Стайрона "Зримая тьма", где описывается недавно им пережитый приступ беспросветной тоски (похоже, что его преследовал искус самоубийства, хотя точно не знаю), я пришел к выводу, что существуют также и два типа самоубийц. Тот, к которому относится Стайрон, - люди, во всем винящие устройство и механику деятельности собственных мозгов, хотя это, вообще говоря, поправимо, надо по-новому перемешать мозги в миске для салата. Я принадлежу к тем, кто во всем винит Вселенную. (А зачем мелочиться?) Прошу принять во внимание, что тут никакие не шутки! ("Почему сливки дороже молока?" - ну и так далее, если не забыли.) Я совершенно серьезно полагаю, что те, кто становятся юмористами (с суицидальными наклонностями или без оных), считают себя вправе - не то что большинство людей, - воспринимать жизнь как грязную шутку, хотя ничего, кроме жизни, нет и быть не может.
      Все шустрим, шустрим, шустрим,
      Все должны, должны, должны,
      Все должны и все шустрим,
      Пока напрочь не сгорим.
      (Лето 1990 года почти на исходе, и эта книга тоже. Глянуть не успеем, как уж Рождество нас за горло схватит. Мой старший брат Бернард говорит, что в Рождество у него всегда такое чувство, словно кто-то его хлещет по щекам мочевым пузырем.)
      У Шекспира Гамлет, размышляющий, что будет после того, как он пырнет себя кинжалом (в ту пору еще были недоступны пилюли снотворного, выхлопные пары и револьверы магнум 35 калибра), не очень-то задумывается, что остающимся жить он причинит много горестей и хлопот. А ведь он не просто близкий друг Горацио и возлюбленный милой Офелии, он будущий датский король. (Тут вспоминается более близкое к нам по времени отречение от престола, когда английский король Эдуард VIII пожертвовал троном ради косоглазенькой разведенной дамочки из Балтимора. Мой коллега- романист Сидни Зайон, когда мы недавно оказались вместе в довольно разношерстной компании, изрек в этой связи, что историей по сей день движут таланты доставлять наслаждение ртом. Что за времена, прямо-таки все называют своими именами!)
      Если бы Гамлет рассчитывал, что его не забудут, после того как он громко хлопнет входной дверью (или кто-нибудь еще за него это сделает), не сомневаюсь, что он так бы и сказал. Марк Твен (писавший, похоже, с желанием остаться в памяти потомков) сказал, что его репутация переживет его же плоть, поскольку он морализировал. (И в самом деле, репутация пережила его плоть.) Не сомневаюсь, он бы так и так морализировал, однако он сумел понять, что старые книги (Бог весть, отчего), которые и в его эпоху еще сохраняли интерес, - сплошь те, где есть морализирование. Тут прежде всего вспоминается антология, известная под заглавием Библия. А еще должны вспомниться "Лисистрата" Аристофана (ок. 448 - 380 до н.э.), Вторая Инаугу рационная речь Авраама Линкольна (1809 - 1865), "Кандид" Вольтера (1694-1778), "Сердце тьмы" Джозефа Конрада (1857-1924): "Теория непроизводительного класса" Торстейна Веблена (1857-1929)1, "Антология Спун-Ривер" Эдгара Ли Мастерса (1869-1950), "Путешествия Гулливера" Джонатана Свифта (1667-1745), "Новые времена" Чарли Чаплина (1889-1977) и многое другое. Так что лучший совет молодому автору, который старается обойтись без морализирования, будет: "Морализируй". Я бы добавил только еще вот что: "И постарайся расположить к себе читателя, избегая в своем морализировании напыщенности". Приходит на ум "Дон Кихот" Мигеля де Сервантеса (1547-1616.) А вот проповеди Коттона Мэзера (1663-1728)2 - нет.
      /1 Американский социолог-утопист, резко критиковавший буржуазные нормы жизни./ /2 Один из главных идеологов американского пуританства./
      Луи-Фердинан Селин, французский фашист (также и врач), о котором я писал в "Вербном воскресенье", не исключено, пытался достичь бессмертия осознанно, яростно, безудержно проповедуя имморализм. Как-то мы говорили о Селине с Солом Стейнбергом, и я не мог скрыть своего недоумения: каким образом писатель, настолько умный, одаренный, язвительный, мог портить собственные книги, обещавщие стать шедеврами, этими своими омерзительными нападками на евреев и, хотя в такое трудно поверить, глумливыми насмешками над памятью Анны франк. "Нет, вы все-таки скажите, как это можно оскорблять Анну Франк, этот символ невиновности и жертвенности?" допытывался я,
      Стейнберг ткнул меня пальцем в грудь и сказал: "Да он же хотел, чтобы вы про него не смогли забыть".
      (Стейнберг, возможно, самый умный человек в Нью-Йорке. И, допускаю, самый меланхоличный. Жить ему пришлось очень далеко от родины - он родился в 1914 году в Румынии. Самой смешной шуткой он считает высказывание одного гомосексуалиста-ирландца: "Надо же, баб любит больше, чем виски".)
      Мне все равно, будут обо мне помнить или нет, когда я умру. (В "Дженерал электрик" я знавал одного исследователя, женатого на женщине по имени Джозефина, так он мне сказал вот что: "Не стану покупать страховку. На кой черт - умру, так не все ли мне равно, что станется с Джо? Не все ли равно, хоть весь мир полетит вверх тормашками? Я-то мертв уже буду".)
      Я - дитя Депрессии (совсем как мои внуки.) А в Депрессию любой работе надо радоваться как чуду. Тогда, в 30-е, если человек получал работу, он гостей собирал отметить такое событие. И где-нибудь к полуночи начинали расспрашивать: а что за работа-то? Ладно, самое главное, что хоть какая- то работа. Для меня писать книжки, вообще что-то писать - работа, как всякая другая. Когда кормившие меня еженедельники были вытеснены телевидением, я сочинял рекламные тексты для всяких фабрик, и продавал машины, и придумал настольную игру, и преподавал в частной школе для подростков с вывихами они были из богатых семей, - и т.д. Я вовсе не считал, что мой долг перед человечеством, или перед самим собой, или перед кем угодно - вернуться, когда смогу, к литературе. Литература - это была просто работа, которую я потерял. А для детей Депрессии потерять работу - то же самое, что потерять бумажник или ключ от собственной квартиры. Приходится обзавестись другим.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13