Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Золотой фонд мировой классики - Рецидивист (Тюремная пташка)

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Воннегут Курт / Рецидивист (Тюремная пташка) - Чтение (стр. 11)
Автор: Воннегут Курт
Жанр: Зарубежная проза и поэзия
Серия: Золотой фонд мировой классики

 

 


      — Если бы ты открылась, Мэри Кэтлин, такое я бы уж точно запомнил.
      Знай я, кто она на самом деле, куда понятнее стали бы вечные ее разговоры про то, что ей хотят обрубить руки. Эти обрубленные руки можно было бы заспиртовать, выбросив куда-нибудь ее тело, и тогда, воспроизводя отпечатки пальцев, можно было бы ворочать всеми делами корпорации РАМДЖЕК. Понятно, почему она все время была настороже. Понятно, что никому не говорила, кто она.
      Понятно, что никому не доверяла. На нашей отдельно взятой планете, где деньги превыше всего, даже самому обходительному человеку могло вдруг взбрести в голову: а сверну-ка я ей шею, и тогда у моих близких всего будет вдосталь. Всего-то одно движение, секунда какая-то, пройдет несколько лет — и вспоминать про это перестанешь. А годы быстро проходят.
      Маленькая она такая была, слабая. Прикончить ее да руки обрубить было бы ничуть не страшнее того, что десять тысяч раз за день происходит на птицефабриках-автоматах. Вы ведь знаете, корпорации РАМДЖЕК принадлежит фирма «Жареные цыплята из Кентукки с фермы полковника Сандерса». Знаю я, как эти цыплята на разделочный стол попадают, своими глазами видел.
      Но как же это я в лифте не расслышал, когда она мне открылась?
      У меня, помню, уши заложило там, наверху, уж очень резкий был перепад высоты. Мы единым духом на тысячу футов взлетели, хоть бы остановку сделали. А еще вот что: оглох я, не оглох, все равно сработал бы мой автопилот, который разговорами управляет. Не беру в голову, что мне говорят да и что сам я говорю. Казалось мне, так мы с нею далеки от всего, чем живет большинство людей, нам только звуками вроде мычания друг с другом общаться нужно. Кажется, она обмолвилась, что ей отель «Уолдорф Астория» принадлежит, но я решил: послышалось.
      — Рад за тебя, — говорю.
      В общем, когда мы там в салоне арф на скамеечке сидели, она думала, что самое главное я про нее знаю, а я не знал. Меж тем Дельмар Пил позвонил в полицию, а Дорис Крамм услал из салона вроде как за кофе, а на самом деле полицейского позвать с улицы.
      Но вышло так, что в это время небольшая драка началась в сквере перед зданием Объединенных Наций, всего в трех кварталах отсюда. И все полицейские побежали туда. Там юнцы какие-то, белые, из безработных, стали бейсбольными битами педикам мозги выколачивать. Одного в Ист-ривер кинули, а оказалось, он министр финансов государства Шри Ланка.
      Кое с кем из этих юнцов я потом в участке познакомился, и они решили, что я тоже педик. Один ширинку расстегнул, вытаскивает и говорит: «Алло, папаша, не проголодался? На, закусывай. Чав-чавчав» — и все такое.
      Однако я все это вот к чему рассказываю: целый час полицейского найти не удавалось, чтобы меня забрал. Так что у нас с Мэри Кэтлин достаточно было времени обо всем всласть наговориться. Ей в этом салоне было спокойно. И она решилась опять нормальной сделаться.
      Ужасно это было трогательно. Она же только физически сдала. А голос у нее, душа, которая в каждом ее слове угадывалась, все это осталось совсем как прежде, когда была она восемнадцатилетней девчонкой — сердитой на мир, но с оптимизмом смотрящей в будущее.
      — Теперь для каждого хорошая жизнь начнется, — сказала она мне в том выставочном зале компании «Американские арфы». — Мне всегда внутренний голос говорил, что так вот и будет. Все хорошо, что хорошо кончается.
      До чего у нее голова светлая! До чего светлые головы были у всех четырех женщин, которых я любил! За те несколько месяцев, что с я с нею более или менее постоянно спал, она успела перечитать все книжки, которые я прочел — или предполагалось, что прочел, — в Гарварде. У меня от этих толстенных кирпичей мысли путались, а вот Мэри Кэтлин глотала их с жадностью людоеда, дорвавшегося до сочного мяса. Пожирала эти тома, как юный каннибал сердце старого и храброго врага зубами раздирает. Совсем этой книжной магии поддалась. Как-то перебирает маленькую мою библиотеку и говорит: «Вот, самые замечательные книги в мире, которые самые замечательные в мире мудрецы написали, чтобы по ним учились самые замечательные в мире студенты самого замечательного университета».
      Ну и пусть.
      Вы представляете, как непохожа была Мэри Кэтлин на мою жену Рут, Офелию концлагерей, считавшую, что даже самые разумные все равно до того глупы, уж лучше бы им рта не раскрывать, а то совсем дело будет ни к черту. Если разобраться, кто, как не умники, лагеря смерти выдумали? Балбесу какому-нибудь и на ум не придет устроить лагерь смерти, специальную железнодорожную ветку протянуть, построить крематорий, работающий двадцать четыре часа в сутки. Балбес в жизни не объяснит, отчего лагерь смерти так необходим человечеству.
      Что тут скажешь — ну и пусть.
      Стало быть, сидим мы с Мэри Кэтлин, а вокруг все арфы, арфы. Странный, как подумаешь, инструмент, в общем-то, почти наглядное воплощение сути цивилизации, какой ее Рут себе представляла, пусть бы никаких войн и не было, — этакое невозможное сочетание греческой архитектуры с летающими машинами Леонардо да Винчи.
      Между прочим, арфы эти имеют свойство без всяких внешних причин выходить из строя. Когда мне в корпорации РАМДЖЕК пришлось заняться арфами, я думал, компания «Американские арфы», помимо прочих сокровищ, располагает чудесными старинными инструментами, такими же драгоценными, как скрипки Страдивари или Амати. Ничего подобного, все это пустые фантазии оказались. Струны на арфе так жестко, так туго натянуты, что лет через пятьдесят играть на инструменте становится невозможно, и тогда его надо на помойку выкинуть или в музей отнести.
      Насчет славок я, кстати, тоже выяснил кое-что удивительное. Они единственные из птиц, в неволе усваивающие правила, по которым живут люди. Вы, наверно, думаете, что арфы приходилось накрывать чехлами, чтобы они не перемазались птичьим пометом? Вот и нет. Славки свой помет откладывают в такие чашечки, которые там везде были понаставлены. Когда на воле живут, вероятно, откладывают помет в гнезда других птиц. Чашечки эти они за гнезда принимают.
      Век живи — век учись.
      Еще два слова про то, как мы с Мэри Кэтлин среди арф сидим, а над нами славки летают, а на улице полицейского ищут.
      — Когда умер мой. муж, я такой себя несчастной чувствовала, Уолтер, такой одинокой, что пить начала, — рассказывает она.
      Муж ее был Джек Грэхем, инженер, нелюдимый такой человек, который корпорацию РАМДЖЕК основал. И не на пустом месте. Он был из семьи мультимиллионеров. Хотя я ничего этого тогда не знал и, когда она про мужа заговорила, мог бы вообразить этого мужа кем угодно, то ли он водопроводчик, то ли водитель грузовика, или преподаватель колледжа, или еще кто.
      Рассказывает: поехала она в частный санаторий, Луисвилл, штат Кентукки, и там ее лечили шоком. Поэтому у нее начисто отшибло память о происходившем с тысяча девятьсот тридцать пятого по пятьдесят пятый. Вот оттого-то, встретившись сейчас со мной, она и решила, что мне можно доверять, как прежде. О том, как бессердечно я ее покинул, как потом заложил Леланда Клюза, и все остальное, — ничего она вспомнить не может. И простодушно полагает, что я все тот же пламенный идеалист, каким был в тысяча девятьсот тридцать пятом. Ничего ей не известно и про то, какую роль я сыграл в Уотергейте. Никто толком не знает про мою роль в Уотергейте.
      — Много чего мне пришлось выдумать и за воспоминания выдать, — сказала она, — а то сплошь одни дыры зияли. Знаю, что была война, и не забыла, как ты ненавидел фашизм. Как-то представила себе: лежишь ты где-то на морском берегу, гимнастерка на тебе, винтовка рядом, а волна ласково так у твоих ног плещется. Глаза у тебя, Уолтер, широко открыты, потому что мертвые они, глазато. Лежишь, солнце прямо в лицо тебе бьет.
      Минуту мы помолчали. Желтая птичка вдали над нами расчирикалась так жалобно, словно у нее сердце вот-вот разорвется. Славки, известное дело, ужасно монотонно поют, я первый готов подтвердить. Еще не хватало, чтобы вы моей повести верить перестали, если возьму да напишу, что славки с Бостонским симфоническим оркестром могут потягаться, такие у них мелодичные песни. А все же умеют они выразить, что сердце у них разрывается, — посвоему, конечно, но умеют.
      — Мне самому такое снилось, — говорю. — И знаешь, Мэри Кэтлин, не раз ловил себя на мысли: хорошо бы сон в руку оказался.
      — Перестань, — кричит, — перестань, Уолтер! Слава Богу, что ты жив-здоров. Слава Богу, еще есть хоть ктото, кому не все равно, что с нашей страной будет. Я уж думала, может, я одна такая осталась. Сколько уж лет, понимаешь, брожу вот по городу и думаю: «Все они померли, кому не все равно было». А тут вдруг тебя встретила.
      — Мэри Кэтлин, да будет тебе известно, я только что из тюрьмы вышел.
      — А что такого? — говорит. — Всех хороших людей то и дело сажают. Слава Богу, что ты живой! Мы с тобой эту страну поновому обустроим, а потом весь мир. Одной мне, Уолтер, не справиться.
      — Ну что ты, где уж там, — забормотал я.
      — Пока одна была, я ни о чем и не помышляла, лишь бы уцелеть. А что оставалось, только бы выжить как-то. Вот каково мне приходилось, пока совсем одна была. Помощи особенной мне не требуется, а все же хоть бы немножко кто-то помог.
      — Знаю я, знаю.
      — Глаза у меня сдали, но писать еще могу, только крупными буквами, — сказала она, — а вот газеты читать не получается. Все из-за глаз этих. — И рассказывает, что потихонечку в бары старается заходить, в магазины и вестибюли мотелей, чтобы посмотреть телевизор, только там почти никогда на программу новостей не переключают. Иной раз удастся кое-что подслушать, если кто с транзистором по улице идет, но такие тоже, чуть новости начнутся, сразу ручку вертеть начинают, им музыка нужна.
      Вспомнил, как нынче утром по радио передавали про собаку, съевшую младенца, и говорю: чего слушать-то, не больно обрадуешься.
      — А как же мне свою жизнь по-умному планировать, если не ведаю, что на свете происходит? — возразила она.
      — Да, это правильно.
      — Революцию-то не подтолкнешь, если только «Сезам, откройся!» слушать, да «Вечер с Лоуренсом Уэлком», да «Мир семьи». — Все эти передачи РАМДЖЕК оплачивает как спонсор.
      — Не подтолкнешь, что и говорить, — согласился я.
      — Добротная информация нужна.
      — Ну конечно. А кому не нужна?
      — По радио чушь одну передают, — сказала она. — Журнальчик такой есть, «Пипл» называется, про народ должен писать, — я в мусорных баках его находила, так там про народ ничего нет. Одна чушь.
      До чего это мне показалось романтичным: бродяжка с сумками, шатается по помойкам, а надо же, ей все необходимо распланировать, в какой район идти да зачем, и в баках не просто так роется, нет, желает выяснить, что происходит на свете, журнальчики для этого просматривает, норовит расслышать новости по телевизору, по радио. Впрочем, и она тоже романтику тут чувствует.
      — Рассказывают, понимаешь, куда Джеки Онассис поехала, что Фрэнк Синатра затеял, или этот Обжора Сластена, или Арчи Байкер, а я ничего мимо ушей не пропущу, прикину, и выходит Мэри Кэтлин что-нибудь получше бы придумала.
      — Но теперь ты со мной рядом, — добавила она. — Глазами моими станешь и разумом моим тоже!
      — Глазами, может, и могу, — ответил я. — А вот по части разума я последнее время не слишком отличался.
      — Ах, — говорит, — если бы еще и Кеннет Уистлер жив оказался!
      Все равно что сказала бы: «Ах, если бы Дональд Дак был в живых!» Этот Кеннет Уистлер был по профессии рабочий лидер, которому в былые дни я поклонялся, как идолу, а теперь никаких чувств к нему не испытываю, много лет и не вспоминал про него.
      — Какая бы у нас замечательная троица получилась. Ты, я и Кеннет Уистлер.
      Доживи он до наших дней, думаю, Уистлер был бы сейчас обыкновенным бродягой, только он погиб в тысяча девятьсот сорок первом, когда произошла авария на шахте в Кентукки. Мало ему было, что он профсоюзный лидер, еще обязательно и вкалывать хотел, а нынешних профсоюзных лидеров с их розовыми пальчиками облил бы презрением. Приходилось мне пожимать ему руку. Лапища была — что твоя крокодилова кожа. А угольная пыль так глубоко в морщины на лице въелась, словно его черными татуировками разрисовали. Как ни странно, он тоже был питомец Гарварда, выпуск тысяча девятьсот двадцать первого года.
      — Ну, ладно, — вздохнула Мэри Кэтлин, — хорошо хоть мы с тобой уцелели, а теперь можно подумать, какая следующая акция будет.
      — Всегда готов разумное предложение выслушать.
      — Если оно того стоит, — поправила она. И давай излагать свои мысли, как бы вызволить народ Соединенных Штатов из-под экономического бремени, только я-то подумал, это она не про экономику, а про бремя жизни толкует. Ну, и говорю: бремя надо нести терпеливо, жизнь тебя за это, глядишь, и вознаградит, жаль вот только, что уж больно долго та волынка тянется. Моя, например, жизнь была бы сплошной шедевр, если бы фашистская пуля и правда между глаз мне вошла, когда я лежал на морском берегу.
      — Видно, народ нынче пошел совсем плохой, — сказала она. Все такие злые, как посмотрю. Не то что в Депрессию, тогда люди другими были. А теперь ни от кого доброго слова не дождешься. Вообще, слова не дождешься, по себе сужу.
      Спрашивает: а тебе случалось видеть, чтобы кто-нибудь хоть капельку доброты проявил? Подумал я и понял, что, пожалуй, одну только доброту и видел с тех пор, как освободился. Так вот ей и сказал.
      — Значит, это уж у меня особенность такая, что одно плохое вижу, — заметила она. И правильно заметила. Есть предел, за которым уже невозможно одну грязь да грязь замечать, не отворачиваясь, а Мэри Кэтлин и прочие бродяжки с сумками давно уж этот предел перешли.
      Ей очень любопытно было узнать, кто же это ко мне такую доброту проявил, подтвердив, что американцы еще способны выказывать великодушие. И я ей с радостью рассказал про первые свои двадцать четыре часа на воле, начал с Клайда Картера, конвоира моего тюремного, потом перешел к доктору Фендеру, который сидит у нас в каптерке и, кроме того, научную фантастику сочиняет. Ну, конечно, и про лимузин не утаил, как меня подвез Кливленд Лоуз.
      Мэри Кэтлин все ахала, названные мной имена повторяла, чтобы увериться — правильно запомнились.
      — Святые люди, — говорит. — Стало быть, не перевелись еще святые люди у нас в стране.
      А я, увлекшись, рассказываю, как радушно встретил меня доктор Исраел Эдель, ночной портье отеля «Арапахо», да как мило со мной держался нынче утром персонал кофейни при отеле «Ройялтон». Не мог ей сказать, как звали хозяина этой кофейни, но уж про физическую его особенность, которой он сразу выделялся среди остальных, конечно, упомянул. «У него рука сожженная, — говорю, — вроде сгоревших чипсов».
      — Надо же, святой с сожженной рукой, — сказала она задумчиво.
      — Да, — говорю, — и ты сама видела, как я столкнулся на улице с человеком, которого считал своим злейшим врагом. Тот самый высоченный, даже голубоглазый мужчина с портфельчиком. Ты же слышала, он простал мне все плохое, что я ему сделал, на ужин к себе пригласил, навещу его вскоре.
      — Как его звали-то? — спрашивает.
      — Леланд Клюз.
      — Святой Леланд Клюз, — сказала она почтительно. — Видишь, как ты мне уже помог! Сама бы я в жизни ни одного из этих прекрасных людей не встретила. — И она продемонстрировала маленькое чудо запоминания, перечислив одно за другим имена этих прекрасных людей в том порядке, как я их называл: — Клайд Картер, доктор Роберт Фендер, Кливленд Лоуз, Исраел Эдель, человек с сожженной рукой, Леланд Клюз.
      Сняла один из своих баскетбольных кедов. Не тот, где у нее чернильница лежала с ручками, бумагой, завещанием и прочим. В том кеде, который она с ноги стянула, всякие бумажки понапиханы, дорогие ей по воспоминаниям. Мои лицемерные любовные письма тоже там были, я говорил. Но она-то мне другое показать хотела, фотографию, на которой, как Мэри Кэтлин выразилась, «два самых моих любимых мужчины».
      На этом снимке мой былой идол Кеннет Уистлер, выпускник Гарварда, ставший профсоюзным лидером, трясет руку низкорослому, с виду глуповатому юнцу-студентику. Этот студентик — я. Уши у меня — прямо не уши, а две компотницы.
      Тут-то и заявилась полиция меня забирать.
      — Я добьюсь твоего освобождения, Уолтер, — заявила Мэри Кэтлин. — А потом мы вместе добьемся освобождения всего мира.
      Честно говоря, хорошо было, что я от нее отделался. Хотя пытался сделать вид, что так это печально — разлучают, мол, нас.
      — Береги себя, Мэри Кэтлин, — сказал я. — Похоже, мы с тобой надолго прощаемся.

17

      Я повесил эту фотографию с Кеннетом Уистлером, сделанную осенью тысяча девятьсот тридцать пятого, в самый апогей Депрессии, на стене своего офиса в корпорации РАМДЖЕК, она теперь рядом с циркуляром насчет украденных кларнетов. Снимала Мэри Кэтлин, которой я дал свою камеру с гармошкой, и было это утром после того, как мы первый раз слушали, как Уистлер говорит с трибуны. В Кэмбридж он приехал прямо из округа Харлан, штат Кентукки, где работал на шахте и был председателем на всех профсоюзных митингах, — теперь ему предстояло выступить на митинге, созванном с целью сбора средств на нужды местного отделения Интернационального братства шлифовальщиков-монтажеров. Братством этим тогда командовали коммунисты, а теперь там всем заправляют гангстеры. Так получилось, что свой срок в тюрьме на авиабазе Финлеттер я начал отбывать как раз в тот день, когда из заключения освободился пожизненный президент ИБШМ. Пока он отсиживал, все дела вела, не покидая своей виллы на Багамах, его дочка. Он ей все время звонил. Рассказывал мне, теперь у него в организации одни только черные да испаноязычные. А в тридцатые годы Братство было сплошь белым, что тебе скатерть накрахмаленная, — все больше скандинавы. Тогда, в добрые старые деньки, черных или по-английски говорящих с испанским акцентом туда бы, наверно, и не приняли.
      Другие времена.
      Выступал Уистлер вечером. А днем, за несколько часов до митинга, мы с Мэри Кэтлин первый раз в койку легли. Для нас глупые были — близость каким-то образом естественно соединялась с восторженным ожиданием, что вот скоро услышим и увидим святого, может, к нему даже прикоснемся рукой. И мне казалось: если предстоит со святым общаться, самое правильное предстать пред ним Адамом и Евой, от которых так и разит яблочным соком, разве нет?
      Местечко мы с Мэри Кэтлин подыскали в квартире доцента антропологии, которого звали Артур фон Штрелиц. Он изучал уклад быта охотников за головами с Соломоновых островов. Говорил на их языке, уважал их табу. И они к нему с доверием относились. Он был неженат. Постель стояла неубранной. А квартира находилась на Брэттл-стрит, четвертый этаж стандартного дома.
      Маленькое примечание для анналов: в этом доме и вот именно в этой квартире потом будут снимать очень популярный кинофильм «История любви». Картина вышла на экран, когда я начинал работать в администрации Никсона. Мы с женой решили ее посмотреть, когда она шла в Чеви-Чейз. Там про богатого студента родом из англосаксов, который женится на бедной студенткеитальянке, хотя отец его решительно против, — в общем, все выдумано. Итальянка от рака умирает. Родовитого папу прекрасно сыграл Рей Милланд. Сцены с ним самые лучшие в фильме. Рут проплакала от первого кадра до последнего. Мы сидели в самом крайнем ряду по двум причинам: я там мог покурить и никого сзади не было, кто начал бы выступать, — ну и толстуха. Плохо только, что мне никак не удавалось сосредоточиться, вникнуть в происходящее, ведь очень уж знакомой оказалась квартира, где развертывались многие эпизоды. Так и ждешь, вот сейчас Артур фон Штрелиц появится, или Мэри Кэтлин 0'Луни, или я сам.
      Мир тесен.
      Мы с Мэри Кэтлин могли располагаться в этой квартире на весь конец недели. Фон Штрелиц отдал нам ключи. А сам уехал в КейпЭнн навестить каких-то своих приятелей из немецких эмигрантов. Было ему тогда лет тридцать. Мне казалось — какой старый. Происходил он из Пруссии, из аристократической семьи. Преподавал в Гарварде, а тут весной тысяча девятьсот тридцать третьего Гитлер становится диктатором Германии. Фон Штрелиц отказался вернуться на родину. Попросил вместо этого, чтобы ему дали американское гражданство. Отец, который и раньше с ним никаких отношений не поддерживал, станет командующим корпусом СС и умрет от воспаления легких под Ленинградом. Я знаю, как его отец умер, потому что про него говорилось на заседаниях Нюрнбергского трибунала, а я там ведал размещением и питанием делегаций.
      Да, уж правда: мир тесен.
      Папаша его, получив в письменной форме приказ от Мартина Бормана, которого в Нюрнберге судили in absentia, распорядился расстреливать всех — и военных, и гражданских, — кого захватят в плен при осаде города. Таким способом пытались деморализовать защищавших Ленинград. Кстати, Ленинград построен еще позже, чем Нью-Йорк. Подумать только! Нет, представляете: знаменитый европейский город, полным-полно всяких памятников, оставшихся со времен русской империи, — стоит осаждать! — и вдруг узнаешь, что Ленинград гораздо моложе Нью-Йорка.
      Артуру фон Штрелицу не судьба была узнать, как опочил его папенька. Его, Артура этого, высадили на Соломоновы острова с американской подлодки в качестве шпиона, поскольку острова тогда заняли японцы. Высадили — и с тех пор никто о нем не слышал.
      Ну и пусть.
      Фон Штрелиц считал, что надо как можно скорее определить, для чего живут на земле люди — мужчины и женщины. Не то, говорил он, без нас обойдутся — на социальные институты работать будем, и так уж оно навеки и останется. Когда он говорил про социальные институты, имелись в виду главным образом промышленность и армия.
      Он был единственным моим знакомым, который носил монокль.
      И вот Мэри Кэтлин 0'Луни, которой восемнадцать лет, лежит в его постели. Мы только что выпустили друг друга из объятий. Славно было бы расписать сейчас, какая она была голенькой, какое розоватое, подобранное у нее тело. Но дело в том, что голенькой я ее ни разу не видел. Скромница она была. Как ни уговаривал, ни за что не хотела раздеваться.
      А сам я стою в чем мать родила у окошка, гениталии у подоконника болтаются. Чувствую себя как всемогущий Top.
      — Ты меня любишь, Уолтер? — спрашивает Мэри Кэтлин, к спине моей голой адресуясь.
      — Конечно, люблю. — А вы бы что ответили?
      Тут в дверь стучат. Я своему соредактору по «Прогрессисту» сообщил, где меня найти, если очень понадобится.
      — Кто там? — осведомляюсь.
      А с лестницы шум такой доносится, как будто бензиновый моторчик запустили. Это Александр Гамилтон Маккоун, наставник мой, в Кэмбридж негаданно заявился, решил взглянуть, как я тут время провожу на его-то денежки. Он звуки издавал, похожие на работающий моторчик, из-за того, что заикался. А заикался — изза того, что пережил во время Бойни на Кайахоге в тысяча восемьсот девяносто четвертом году. Фамилию свою выговорить старается, а все не выходит.

18

      Как-то так получилось, что я ему забыл сообщить, когда стал коммунистом.
      А он теперь про это разузнал. Он сначала поехал ко мне в общежитие, а там, в Адамс-хаус, ему говорят — наверно, в «Прогрессисте» своем торчит. Тогда он в «Прогрессист» двинулся и выяснил, что за газета такая, где я один из соредакторов. И вот колотит теперь мне в дверь, а у самого в кулаке свежий номер зажат.
      Я ничего, на запаниковал. Вот каким храбрым становишься, если только что семяпровод прочистил.
      Мэри Кэтлин, повинуясь молчаливому моему распоряжению, сделанному жестами, скрылась в ванной. Я накинул на себя хитон фон Штрелица. Он его с Соломоновых островов привез. Из каких-то ракушек, что ли, сделан, а по рукавам да у шеи перья и трава сушеная.
      Вот в этаком одеянии открываю я дверь и говорю старичку мистеру Маккоуну, которому тогда чуть за шестьдесят было, входите, мол, добро пожаловать.
      Он до того был на меня зол, что только и мог звуки невнятные издавать, словно мотор чихает, — пжш, пжш. И рожи смешные корчит, стараясь мне показать, до чего ему отвратительна моя газета, где на первой полосе была карикатура — распухший капиталист, очень, кстати, на него похож, — и до чего ему хитон этот мой не нравится, и неубранная постель, и портрет Карла Маркса у фон Штрелица на стене.
      Выскочил он назад на лестницу, дверью шарахнул. Знать меня больше не желает!
      Вот так наконец завершилось мое детство. И я стал мужчиной.
      И уже мужчиной, держа под руку Мэри Кэтлин, пошел вечером послушать Кеннета Уистлера, который выступал на митинге в поддержку своих товарищей из Интернационального братства шлифовальщиков-монтажеров.
      Спросите: а что это я был так безмятежен, так уверен в себе? Дело в том, что было за год вперед уплачено в университете, значит, я его так и так закончу. И кажется, получу стипендию в Оксфорде. Костюмов у меня достаточно — все отличного качества, все приведены в порядок. Из того, что мне посылалось, я почти все сберег, так что в банке у меня маленькое состояние.
      А если понадобится, всегда можно перехватить денег у мамы, упокой, Боже, ее душу.
      Жутко самонадеянный я был молодой человек.
      Жутко вероломный. Я ведь знал уже, что брошу Мэри Кэтлин, как только закончится академический год. Напишу ей два-три любовных письма, и больше ничего она от меня не получит. Уж очень она из простых.
      Голова Уистлера была обмотана бинтом, а правая рука лежала в гипсе. Ведь он, если не забыли, гарвардец, из хорошей семьи, они в Цинциннати живут. Мы с ним оба корнями из Огайо. Мэри Кэтлин и я подумали тогда: видно, снова ему от всяких злых людей досталось, от полиции, национальных гвардейцев или хулиганья из организаций штрейкбрехеров.
      Я вел Мэри Кэтлин под руку.
      Ей еще никто не говорил, что любит ее.
      Был я в костюме, при галстуке, да и почти все мужчины так были одеты. Хотели показать — смотрите, мы солидные граждане, не пьянь какая-нибудь. Кеннета Уистлера на вид можно было за бизнесмена принять. Даже выкроил минутку начистить башмаки.
      Начал Уистлер свою речь с шутки:
      — Опять у нас семьсот семьдесят шестой настает!
      Хохот поднялся неистовый, хотя уж чего тут было веселиться. Всех членов профсоюза месяц назад уволили за то, что они состоят в профсоюзе. Они шлифовальные станки делали, а там была только одна компания, которой требовались рабочие этой специальности. Компания «Иохансен. Шлифовальные станки», а она-то их и рассчитала. Вообще-то они все больше с мягкими материалами имели дело, вытачивали, лепили, в печах обжигали. Предки большинства из них у себя в Скандинавии были обыкновенными гончарами, их сюда привезли осваивать новое ремесло.
      Митинг собрался в пустовавшем складе на окраине Кэмбриджа. Рядом была похоронная контора — оттуда стулья и взяли. Мы с Мэри Кэтлин сели в первый ряд.
      Оказалось, Уистлера поранило прямо на шахте, такое часто случается. Он рассказывал: убирает поддерживающие столбы из угля, когда остальной пласт уже весь выбран, — воришками таких рабочих называют. Что-то там на него упало.
      Описал он опасную работу в темноте и тут же, без перехода давай рассказывать про то, как пятнадцать лет назад в отеле «Риц» устроили танцевальный вечер без алкоголя, и на этом вечере его гарвардского однокурсника по имени Иохансен схватили за руку, когда он краплеными картами пытался обставить партнеров, собравшихся перекинуться разок-другой в мужской уборной. Тот самый Иохансен, ныне президент компании «Шлифовальные станки», уволившей своих рабочих. Компанию дед этого Иохансена основал. А тогда Иохансена, рассказывает Кеннет, головой в бачок окунули, чтобы больше не вздумал краплеными картами играть.
      — А он, — сказал Кеннет, — опять свои крапленые карты в ход пускает.
      И добавил: Гарвард за многие ужасные вещи можно винить, за казнь Сакко и Ванцетти, например, но за то, что из Гарварда вышли личности вроде Нильса Иохансена, университет не отвечает.
      — Он сроду ни на одной лекции не был, ни одной курсовой не сдал, книжки не прочел, пока там отирался. Его к концу второго курса оттуда в шею погнали. Да, — говорит, — мне его жалко. Я даже могу его понять. А чего бы он в жизни достиг без крапленых карт? Подумайте-ка, почему с вами ему этот фокус с краплеными картами удался? Да потому что есть законы, позволяющие увольнять каждого, кто выступит на защиту своих коренных прав, и такие законы — они-то крапленые карты и есть. И полиция, которая его собственность охраняет, а не ваши неотъемлемые права, — тоже крапленая карта.
      Уистлер начал опрашивать уволенных, выяснял, много ли сам Иохансен понимает в шлифовальных станках. В точку попал! Тогда рабочих проще всего было расположить к себе, заставив их обличать общество убедительнее любого философа, таким вот способом: пусть рассуждают о том единственном предмете, который знают вдоль и поперек, даже слишком, — о работе своей.
      Послушали бы вы их! Один за другим они свидетельствовали, что отец Иохансена, дед его, конечно, были страшные мерзавцы, но по крайней мере умели производством управлять. Материал, и только самого высокого качества, поступал тогда на завод точно в срок, оборудование содержалось в исправности, туалеты, отопление — все работало, как положено, и кто халтурил, того наказывали, а кто добротно свое дело делал, поощряли, и в жизни такого не бывало, чтобы отгрузили покупателю станок с изъяном, и прочее, и прочее.
      Уистлер спрашивает: а из вас мог бы кто-нибудь лучше заводом управлять, чем Нильс Иохансен? Один выступил вперед и от имени всех говорит: «Подумаешь тоже, да кого угодно ставь».
      Тогда Уистлер еще вопрос задает: вы как считаете, справедливо это, чтобы кто-то целый завод по наследству получал?
      И этот, который вперед вылез, подумав, говорит:
      — Нет, какая ж справедливость, если он на завод заглянуть боится и всех на заводе боится. Нет, милок.
      Эта стихийная мудрость до сих пор производит на меня впечатление. Думаю, так бы и Богу надо молиться время от времени, что-нибудь вроде такой вот разумной просьбы к Нему обращать: «Боже Всемогущий, охрани меня во веки веков от того, чтобы мною командовали люди, которые всего боятся».
      Кеннет Уистлер пообещал нам, что скоро настанет время, когда рабочие заберут себе заводы и будут на них трудиться во благо человечества.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14