Современная электронная библиотека ModernLib.Net

На Фонтанке водку пил… (сборник)

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Владимир Рецептер / На Фонтанке водку пил… (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 8)
Автор: Владимир Рецептер
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Что касается репертуара, то, с одной стороны, Дина искала и находила пьесы честные, человеческие, иногда радикально смелые, а с другой – изыскивала что-нибудь верноподданническое и премиально-наградное, однако с оттенками проблематической свежести и даже эстетической новизны, дающими возможность эту самую верноподданность камуфлировать и выглядеть по тем временам вполне прогрессивно…

Важно сказать, что перу Д.М. Шварц принадлежат все или почти все исторические приказы по театру, справки для начальства, представления к наградам и званиям, бесчисленные характеристики, приветственные письма и телеграммы от имени коллектива и лично Г.А. Товстоногова, и во всем этом делопроизводстве и бумаготворчестве ей не было равных.

Когда один из директоров попытался вступить с нею в соревнование и, запершись в своем кабинете, сочинил в поте лица пару праздничных приказов, Дина не смогла скрыть своего презрения и стала называть его графоманом.

Сколько я помню, Дина всегда была по-женски одинока, и это тоже казалось вполне естественным, потому что нельзя же быть настолько преданной театру и в то же время принадлежать какому-то постороннему мужчине.

В молодости она была очень привлекательна, и, кажется, у нее тоже был роман с Гогой. Лена помнит свое детское время, когда Гога будто бы выразил желание жениться на Дине, но этому якобы воспротивилась его сестра Нателла, которая, по легенде, всегда этому противилась. Во всяком случае, так могло показаться со стороны.

Следует отметить еще одну характерную черту нашего завлита: Дина Морисовна удачно успевала на все юбилеи, дни рождения, парадные и непарадные застолья, фуршеты и посиделки; если что-нибудь междусобойное затевалось в буфетах, гримерках, мастерских, реквизиторском, бутафорском или других цехах, она с поразительной точностью появлялась в нужное время и в нужном месте. Может быть, из-за этого редкого чутья Дине однажды присвоили звание «Бабушка русского банкета».

Во множестве версий рассказывают, например, случай, произошедший на борту военного крейсера «Киров», и у меня нет другого выхода, как посильно его передать.

<p>14</p>

Читателю, не пережившему наших времен, следует объяснить, что одной из составляющих жизни каждого советского театра была так называемая военно-шефская работа, которая выливалась в воскресные культпоходы солдат или матросов на утренники или в праздничные шефские концерты в частях и на кораблях. Завершались они обычно братаниями шефов и подшефных за щедрым банкетным столом.

Само слово «шефский» имело несколько смыслов. Ну, во-первых, это значило «безгонорарный», а во-вторых, давало представление о некоем неотменимом почетном гражданском долге, который выполняет каждый служитель Мельпомены, Талии и даже Терпсихоры, давая такой концерт. Один наш артист, например, – уж не знаю, называть ли его имя, – уходя на ночь к неизвестной подруге, убеждал жену в том, что у него сегодня опять ночная съемка. Однажды она задала ему логичный вопрос:

– Если у тебя есть съемки, почему у нас нет денег?

– Потому что это шефские съемки, – не задумываясь ответил находчивый муж, и жена продолжала ему верить. Поскольку артист поделился удачным изобретением с товарищами, в обиходе мужской части труппы надолго закрепилось образное обозначение приятных свиданий – ночные шефские съемки.


Но вернемся на крейсер «Киров», который по торжественным датам бросал якорь у Медного всадника и где дважды в год – 2 мая и 8 ноября – уже по традиции театр давал шефский концерт, а команда отвечала подшефным банкетом.

Однажды 8 ноября Дина Шварц, погорячившись, забыла на крейсере шерстяную кофточку. То ли в дальнейшем ей было недосуг, то ли «Киров» на всю зиму отчалил из города, но до очередного мероприятия, то есть до 2 мая, команда бережно хранила личную собственность нашего завлита.

Наконец майская встреча состоялась и прошла, как всегда, тепло, причем аккуратно завернутую кофточку, успевшую за отчетный период сходить в боевой поход, в торжественной обстановке вернули хозяйке. Шли уже последние братания и поцелуи, как вдруг по неизвестной причине наш дорогой завлит полетел с корабельного трапа и заплескался в холодной Неве.

– Женя, я тут, – доложила Дина из воды парторгу Горюнову, чтобы он не очень волновался, не найдя ее в другом месте.

– Полундра, – сказал вахтенный, – человек за бортом!

И капитан крейсера «Киров», высокий и красивый мужчина, вышедший проводить гостей в белой нейлоновой рубашке, не задумываясь прыгнул за Диной Шварц…

– Что там у вас в руках, бросайте! – приказал он Дине, держа ее за воротник.

– Что вы, как можно! – отвечала ему наш стойкий завлит. – У меня в одной руке – кофточка, а в другой – телефоны всех драматургов Советского Союза!..

Зина Шарко застала Дину уже дома, лежащей в постели, с совершенно счастливым лицом: она была в матросской тельняшке и рассказывала подруге важные подробности.

– Представляешь, Зина, это пальто, которое я у тебя купила, – настоящий размахай, – оно меня и спасло, потому что я не умею плавать и в нем было тепло… Но главное – капитан, такой высокий и красивый!.. Никогда не прощу Лаврову, он разговаривал с каким-то старым большевиком и не видел самого главного!.. Представь себе, мы плывем, вода холодная, мимо проплывают льдины, и все матросы отдают нам честь!.. Я поворачиваюсь к капитану и спрашиваю: «Вы женаты?» Он отвечает: «Да», а я ему говорю: «Очень жаль…» И вот нас вытаскивают на корабль, и все матросы и офицеры собираются вокруг меня, и один говорит: «Раздевайтесь», а я ему говорю: «Как можно, вы же мужчина», а он мне отвечает: «В данном случае я доктор». И тут всё с меня снимают и надевают на меня тельняшку, вот эту, и брюки, правда, брюки были мне все-таки велики, и относят меня в кубрик, и дают мне выпить спирту, чтобы я не заболела, и все мне рассказывают про своих мам и бабушек; а потом – меня везет домой капитан. Ах, Зина, какой же он высокий и красивый!.. И когда он привозит меня, я снова его спрашиваю: «Вы женаты?» А он опять отвечает: «Да». И я ему: «Очень, очень жаль!..»

Коснувшись этого эпизода, я обязан привести также версию Елены Шварц, которая свидетельствует о том, что в руках у плывущей по-собачьи Дины Морисовны были не прошлогодняя кофточка и записная книжка, а две сумки и неизменная сигарета в зубах. Героем Лена считает не капитана крейсера «Киров», а его старшего помощника, а пальто, в котором совершался заплыв, названо ею тяжелой мутоновой шубой.

Версия Елены приведена автором не для уточнения деталей, а, наоборот, для их расхождения и вариативности, как авторитетное подтверждение легендарного факта.

Говорят, что после этого случая на Балтийском флоте был отдан специальный приказ: «Прекратить в праздничные дни посещение трудящимися боевых кораблей!»

Пленку «Свема» с записью, сделанной на магнитофоне «Вега», Р. передал Дине Морисовне Шварц, и все записанное произвело на нее большое впечатление.


– Что я вычеркнула? – переспросила Нина Флориановна Лежен. – Многое… Ведь что было? Теперь все это сглаживают или вовсе не говорят… В то время, когда Александр Александрович у нас работал, они с Мейерхольдом просто враждовали… Потому что Мейерхольд требовал искать новое искусство, а Блок был против всяких исканий и так нам прямо и говорил… Правда, они вели себя по-разному, потому что Александр Александрович был человек очень деликатный… С чего началось… Мейерхольд был страшным поклонником Блока, а Блок сначала был немножко декадент… Ну, вы понимаете… И Александр Александрович дал свои первые вещи Мейерхольду, чтобы тот поставил их в Театре Комиссаржевской… А в шестнадцатом году, когда Блок написал «Розу и крест», он категорически отказал Мейерхольду и отдал пьесу во МХАТ…

Здесь можно было уточнить, что «Роза и крест» написана в 1913-м, но Р. не стал перебивать Нину Флориановну.

– Он сам говорил нам, и не один раз, что у него изменились взгляды, и проповедовал самые простые вещи, даже мелодраму. Он предлагал поставить «Две сиротки», «Потерянного сына» – то, что Островский переделал потом в «Без вины виноватые»… Блок говорил, что народу нужен «черный хлеб» искусства, а не «креветки», «устрицы» и все такое… Понимаете, он хотел, чтобы все было настоящее – и страсти, и декорации, и костюмы, ну там, бархат, например, и прочее… И в театре все это было. Ведь я даже носила на сцене подлинное платье Вырубовой, и мебель настоящая была взята из богатых домов, можете себе представить… Правда, это было уже позже, в «Заговоре императрицы» Толстого и Щеголева. Алексей Толстой жутко у нас напивался, особенно на генеральных репетициях, однажды его просто вырвало, он чуть это шикарное платье мне не испортил, это был ужас какой-то, не люблю этого Толстого… «Розу и крест» Блок мечтал поставить абсолютно реалистически… Да, сам… Он хотел попробовать, получится ли у него быть режиссером. Александр Николаевич Бенуа был прекрасным художником и прекрасно ставил спектакли… И Блок тоже хотел попробовать… А Мейерхольд в это время был просто нашим гонителем… Почему он нападал так страшно на Большой драматический?.. Он же травил Бенуа, буквально травил: «Мавр сделал свое дело, мавр должен уйти… “Миру искусства” нет места в советском искусстве…» и прочее. Мы все это очень переживали, поверьте!.. Почему это сейчас просят вычеркнуть и все сгладить, как будто этого вовсе не было?! Но это – было… Да, он сам пострадал, и его потом самого уничтожили, но он заваривал эту кашу, он сам это все начинал и объявил «Мир искусства» какой-то вредной, контрреволюционной организацией, понимаете?.. Ведь это он довел до того, что Александр Николаевич Бенуа вынужден был уехать. А ведь он вовсе не хотел уезжать… И мы все страшно не хотели, чтобы он уезжал… Но Мейерхольд его просто терроризировал. Что ни постановка Александра Николаевича, Мейерхольд ее, понимаете, просто раскассировывал!.. Это был какой-то ужас!.. Он же был главный в искусстве!..

Она помолчала.

– Я знаю, Геннадий Мичурин мне сам рассказывал, ведь они вместе с Царевым давали показания против Мейерхольда, и за это их быстро выпустили… Но Царев об этом всю жизнь молчал, а Геннадий сознавался и каялся… И Мейерхольд сам оказался жертвой…

Если бы она время от времени не затихала в задумчивости, Р. и вопросов бы не задавал, а слушал бы и только. Но она умолкала, заглядывая в глаза оглянувшихся дней, и он старался заполнить для себя вычеркнутые кем-то куски. А в паузе после слов «почитали по ролям» Р. и вправду увидел вместе с ней: вот они собрались за столом, сидят, молодые и полные веры в него, держат роли в руках, звучит знакомое начало, песня о радости-страданье, и оттуда, издалека, накатывает волна неровного, нервного и необычного стиха…

Старая актриса подхватила эту волну, и Р. подчинился, дав себя заворожить плавному течению ее дивной речи, роскошной петербургской манере с прелестными оговорками, отменной выделке звонких слов, которой нигде больше нет, как в нашем городе, дворянскому призвуку удивленных интонаций, интеллигентному складу недающихся фраз, легким баскам простонародных присловий. Это было, конечно, сопрано с просторными низами и золочеными взлетами…

Звуковой поток из другого времени, вот что колдовало и заколдовывало, и Р. сводил несхожие схожести, нельзя было не сводить, потому что Анна Андреевна Ахматова говорила совсем не так, а все так же, по-сестрински, однако бережливей к каждой фразе и любому отдельному словцу, чуток ниже и гораздо медленнее…

Это Ахматова обняла событие тремя властными словами: «Беседы блаженнейший зной». Это она с пристрастием расспрашивала артиста Р. о некоем Шекспире, а верней, о другом авторе королевских кровей, который скрылся под этим именем. Как будто Р., сам того не понимая, но рискуя играть Гамлета, виделся с теми двумя, о ком она заводила речь.

Что мы знаем о рукопожатье времен на краях трехсотлетнего провала? И что еще сообщила Р. Анна Ахматова кроме того, что успела сказать?..

А она тоже виделась с Блоком…

Они пили чай с тортом и улыбались друг другу, прекрасная петербурженка около восьмидесяти лет и средних лет самозванец, пытающийся толковать «Розу и крест». И чай, и чашки с блюдцами, и кружевные салфетки на столе, и сад за окном, и летнее солнышко сквозь листву – все было кстати.

– Он оживился, когда появилась надежда на «Розу и крест»? – спросил Р.

– О да!.. Вы не можете себе представить!.. Он пришел окрыленный… Ведь это была мечта его жизни!..

И Р. повторил за ней, играя роль эха:

– Мечта его жизни…

– И когда он понял, что Гришин говорит не всерьез и ничего этого не будет, – а Гришин испугался, когда узнал про наши репетиции, – Александр Александрович был страшно огорчен… Он был… просто… смертельно…

– Оскорблен?..

– Да, конечно, но не только это… Но он держал себя великолепно, вы знаете… И на последней репетиции он нам сказал: «Извините, что я заставил вас зря работать…» Вы не можете себе представить, какой это был деликатный человек!.. Он просил прощенья у нас, которые счастливы были продолжить несмотря ни на что!.. И мы начали орать: «Что вы, Александр Александрович! Разве вы не понимаете, что мы с вами, что мы готовы, и так далее, и так далее…» Но он этого не хотел допустить… Мы все его очень любили… Его нельзя было не любить… Вы бы видели, какой он был на своем вечере в БДТ… Это был – живой покойник… Да, да… Жена Павла Захаровича Андреева ему нравилась, Андреева-Дельмас, мы знали… Ему нравились такие… основательные женщины… Но внетеатральных отношений у него ни с кем не было… Сидел он всегда, знаете, в кабинете Лаврентьева, хотя какой это был кабинет, когда там холод собачий был… Это в оперной студии… А в Суворинском, на Фонтанке, любимое место был кабинет Бережного, администратора, это в бельэтаже… Дома я тоже бывала у них: то Любовь Дмитриевна позовет, то Комаровская… Вот я была с Комаровской, и он говорит Юрию Лаврову, которому было пятнадцать лет, и отец его был директором гимназии… Блок говорит Юрию: «Вы еще малограмотны, вам надо учиться». Я уж не поняла, о стихах была речь или об актерстве… Он потом великолепным актером стал. А однажды Блок пришел на репетицию, мы смотрим – на нем лица нет… Но нельзя же об этом писать…

– Нина Флориановна, ради бога, рассказывайте, как было, а писать или не писать, время покажет…

– Мы спрашиваем: «Что с вами, Александр Александрович?» – «Да ничего, – отвечает, – не спал всю ночь». – «Да почему же вы не спали?» Пристали к нему, он не хотел отвечать, потом все-таки вытянули: «Пришли матросы», – понимаете? Братишечки пришли! «Они нам сказали, что у них ордер на лишнюю площадь. Стали выбрасывать книги в коридор… Всё выбросили… Ну, конечно, пришлось… Я собирал книжки всю ночь…» Ну, когда мы это от него услышали, все опять заорали: «Как же можно?.. Почему вы им позволили?.. Почему не позвонили Марии Федоровне, надо было сразу позвонить Марии Федоровне…» Это Андреевой, не жене Павла Захаровича, не Дельмас, а Горького жене… А он: «Ну что я буду ее беспокоить?» Вы представляете?.. Не хотел беспокоить… Ну, когда Мария Федоровна об этом узнала, моментально переселение сделали… А Любовь Дмитриевна, как вам сказать… Она ведь поступила в Псковский передвижной театр, в труппу Беляева, а там Сергей Радлов был… И потом с ним она служила в Народной комедии… А Радлов был учеником Мейерхольда… И они страшно ругали Большой драматический, вы не можете себе представить, как… «Истлевший гроб с пышными кистями, украшенный…» и так далее, и так далее… Понимаете – гроб. Как ему было такое слышать?.. От кого-то ладно, а от нее!.. Ведь она была с Радловым заодно… Они с Блоком не разговаривали по месяцу… Он, конечно, это от нас скрывал, но мы догадывались. Да что там, знали… Правда, когда он заболел перед смертью, она уж от него не отходила… В театре ведь живешь – ничего не скроешь…


Услышав этот жутковатый образ – «истлевший гроб с пышными кистями», – Дина Шварц остановила магнитофон, поежилась и стала закуривать сигарету.

У нее была не одна, а две или даже три разные пепельницы, но еще одну, маленькую изящную круглую коробочку-открывашку, она носила с собой в сумке и доставала, куда бы ни пришла, в том числе и у себя в кабинете. И все-таки пепел с ее сигарет не вовремя срывался и помечал все вокруг – книги, пьесы, заваленный бумагами рабочий стол, малые островки тесного пола.

– Все это обязательно надо напечатать к юбилею, – сказала Дина. – Вы хотите это опубликовать?

– Как выйдет, – сказал Р. – Надо ведь расшифровать… Нет, мне, пожалуй, не успеть… Если у вас есть возможность, пожалуйста, печатайте…

– Спасибо, Володя… Но какой ужас услышать про свой театр – «истлевший гроб»!..

– Да, – согласился Р. – Блоку досталось…


Уйдя, наконец, из Большого драматического – хочешь быть «неподведомствен» – уходи! – и проведя немало лет на полной свободе, Р., как было сказано, напечатал повесть «Прощай, БДТ!». И, несмотря на авторскую оговорку: это, мол, его единоличное прощание с оставленным домом, невзирая на грубый экивок в виде письма внутри повести в адрес Дины, она в самом названии усмотрела возмутительный похоронный оттенок.

И Гоги уже не было на свете, и других, а она все воевала с проявлениями вольномыслия по отношению к БДТ…

Мы встретились на юбилее петербургского ТЮЗа, и, двигаясь мимо, она успела отрецензировать публикацию.

– Володя, все хотят прочесть, в библиотеке – очередь, моя подруга записалась двадцать второй… Но я прочла! – И погрозила мне маленьким сморщенным кулачком.

– Дина, – сказал я, – все ждут книги от вас!..

– Я так не могу, – ответила она, – это беллетристика! – И пошла садиться на свое почетное место.

После торжественной части мы увиделись у банкетного стола, но не сразу, а перед тем, как ее увезли домой.

– Володя, – сказала Дина усталым языком, – это было ужасно, когда ТЮЗ поздравлял БДТ… нет… когда БДТ поздравлял ТЮЗ, Андрюша Толубеев вынес меня на руках?.. Еще покажут по телевизору!..

– Это было прекрасно, Дина, – сказал я. – Вас давно пора носить на руках. Жаль, что я в свое время не догадался.

– Нет, Володя, – сказала она, – это было все-таки ужасно… – У нее было растерянное, почти отсутствующее лицо. – Но ваша повесть… Я не знала, что вы отказывались падать в «Горе от ума»… Это же была главная мизансцена!.. Вы представляете себя таким героем…

– Дальше некуда, – сказал Р. – Ушел бы раньше, был бы героем…

– А маму Георгия Александровича звали Тамарой Григорьевной, а у вас – Тамара Михайловна, – сказала Дина.

– Вот это ужасно, – сказал Р., – тут я с вами полностью согласен!..


Когда Дина умерла и с кладбища вернулись в театр, прощальное застолье выглядело странно: как же так, без нее?!

Спустя какое-то время я пришел в опустевший дом, к Лене. Она старалась держаться и приготовила макароны по-римски, то есть с сыром, водку принес я…

Мы помянули Дину и поговорили о ее книге, которую нужно издать, особенно довоенные дневники, совершенно неприкладные и по-настоящему талантливые. Потом Лена сказала:

– Все кончено, Володя… Оказалось, что я без нее не могу жить… И нищета подступает…

В материнском дневнике для нее осталась запись: «Прости меня, Лена, я была тебе плохой матерью, потому что у меня был другой ребенок: театр и Гога…»

– Но она была замечательной матерью!.. Когда я написала «Вертеп в Коломне», а она прочла или услышала «Театра страшен мне зеленый труп», она возмутилась: «Как ты можешь так говорить о театре?!» – «Почему нет?» А потом, через несколько лет, я слышу, она повторяет, как будто написала сама:

Когда я по Фонтанке прохожу,

То чувствую в глазницах и у губ,

Как пыльная вдруг опустилась завесь.

Театра страшен мне зеленый труп…

Для БДТ всегда подбирали светло-зеленый колер…

Последний разговор с Диной был телефонный. Она проклинала тех, кто не дал Лене литературную премию «Северная Пальмира», и беспокоилась только о дочери, которая ни с кем не умеет ладить.

– Я сдохну, и она сдохнет, – сказала Дина в сердцах.

Слава богу, что вышло не так.

– Дина Морисовна! Плохое время проходит: скоро выйдет ваша книга, Лена получила премию и едет читать стихи в Сорбонну!.. Все хорошо, Дина, все хорошо!..

<p>15</p>

Я не знаю людей более беззащитных и трогательных, чем мои дорогие коллеги по театру, да и все артисты вообще. Их великие претензии могут быть внезапно удовлетворены такой малостью, а радость вспыхивает от такого пустяка, что терпеливый читатель, воспитанный на производственных романах, запрещенной в прошлом антисоветчине и хлынувшей на новый рынок всемирной халтуре, может мне просто не поверить.

Однажды токийским утром к компоту из персиков и кофе с булочками прибавились яйца, сваренные вкрутую. Оказавшись за одним столиком с Валей Ковель, мы с Юрой Аксеновым дружно адресовали добавку в ее пользу. Наш маломасштабный застольный жест не был рассчитан на рекламу. Но Валя, забыв о больной руке, пришла в неописуемый восторг и закричала Медведеву, который находился, конечно же, в другом конце зала, так, что ее услышал весь театр, весь «Сателлит-отель», а может быть, и вся островная империя:

– Вадик!.. Ты слышишь меня?..

– Что случилось, Валя? – встал с места ее встревоженный муж.

– Я счастлива! – крикнула Ковель и победно оглядела замерший коллектив. – Вместо проклятых банок, которых у нас уже мало, я буду есть яйца! Ты понял, Вадик, как мне посчастливилось?.. Володя и Юра подарили мне по яйцу!..

С окружающих столиков раздались аплодисменты, и нам с Юрой пришлось скромно раскланяться.

За годы брака у Вали с Вадимом бывали разные периоды, но, на мой взгляд, они составляли счастливую пару. От трудных случаев их спасал юмор, а тяжелые ситуации возникали тогда, когда юмор им изменял.

Валя была бессменной участницей знаменитых капустников во Дворце искусств имени К.С. Станиславского, а в концертах они с Вадимом много лет играли инсценировку рассказа В. Катаева «Шубка». Ссора возлюбленных в рассказе возникала в момент, когда Валя начинала подвергать сомнению качество пошедшей на шубку «мездры»; это слово, переходя из уст в уста, повторялось на сто ладов с беспримерным пафосом и азартом. «Убойный» номер в режиссуре Саши Белинского шел на ура…

Ковель и Медведев пришли в БДТ вдвоем, зрелыми актерами, рискованно покинув царскую сцену Александринки и заново начиная жизнь в городе, который их хорошо знал.

Кроме актерской Валя быстро сделала профсоюзную карьеру и стала у нас бессменной председательницей местного комитета. Она подружилась с Нателлой Лебедевой-Товстоноговой, а с Диной Шварц была одноклассницей и ее закадычной подругой еще с довоенных времен и школьного драмкружка.

После спектакля мы с Валей и Вадимом, бывало, собирались у Лиды Курринен, заведующей реквизиторским цехом, красивой, статной и сердечно расположенной к артистам женщины, а цех находился буквально рядом со сценой, если смотреть со стороны зрительного зала, то – справа; Лида выставляла закусочные разносолы, да и Гриша Гай, у которого в то время был с Лидой почти открытый роман, приносил что-нибудь острое в портфеле; а Валя с Вадимом и я вносили свою лепту водочкой или армянским коньяком, который стоил всего четыре рубля двенадцать копеек и не вызывал никаких сомнений в своей подлинности, а уж рюмок и тарелочек где искать, как не в реквизиторском; сюда же на огонек могли заглянуть и Дина Шварц, и завтруппой Валерьян Иванович, и Ефим Копелян, который чаще других должен был уезжать на съемки, и ему после спектакля уже не имело смысла мотаться домой.

Правда, к нашим услугам был еще и оставленный зрителями верхний буфет, но там продолжала действовать буфетная наценка, а здесь, у Лиды, все было почти по-домашнему; но и водочка, и коньяк, и острые закуски, кажется, немного могли добавить к общему острословью, взаимному расположению и беспричинной радости жизни…


К сведению тех, кто, кроме зрительского, никакого отношения к театру не имеет. Жизнь артиста чаще всего определяется временем «до спектакля» – это когда многого нельзя, и «после спектакля» – это когда все становится возможным. Именно спектакль определяет степень нашей свободы. Все праведные дела совершаются в ожидании будущего спектакля, и все греховные, а подчас и роковые ошибки падают на время после него. Потому что спектакль и есть художественный акт, ради которого была выбрана актерская профессия, а всякий художественный акт дает его участнику ощущение особой приподнятости над бытом и даже избранности. А чувство избранности, в свою очередь, начинает диктовать постоянную либо временную вседозволенность. Следы этого всеобщего моцартианства можно отыскать в театре даже в исполнителе роли Сальери.

Почувствовав на сцене хоть однажды Божью диктовку, любой артист соблазняется тайной мыслью, в которой он, может быть, никогда и не признается: он – существо особенное, не чета толпе, и только его коллеги – хотя тоже не совспм ему чета – могут оценить его по-настоящему и достойно поприветствовать с бокалом в руке. А закуска и выпивка после спектакля — это что-то совершенно необходимое и даже оздоровительное, разряжающее горнюю атмосферу искусства и дающее возможность плавно перейти к неизбежному бытовому промежутку перед следующим священнодействием…


Вот почему нам хорошо сиделось у Лиды Курринен. Но Лиду убили в собственной квартире в день ее рождения; среди гостей оказались случайные лица, и, хотя между ними нашелся подозреваемый, который вышел вместе со всеми, а потом, оказывается, вернулся (его и судили), убийство по-настоящему, кажется, так и осталось нераскрытым…


А Валя с Вадимом продолжали играть, и положение их становилось все прочнее, а в этой поездке – особенно, потому что Медведев играл не только генерала в «Истории лошади», но и судью в «Ревизоре» и, наученный Валей, даже поставил перед Антой Журавлевой вопрос о гонораре. Потому что кроме всеобщих суточных г. Ешитери Окава платил еще и гонорар нашим лидерам.

Конечно, если все время проводить вместе с женой – и дома, и в театре, и на гастролях, – жить становится непросто. Мне, театральному отщепенцу, даже подумать страшно, как сложилась бы моя жизнь, женись я на драматической актрисе. И немудрено, что Вадик, случалось, излишне нервничал и, не сдержавшись, просил Валю Ковель перестать его перепиливать. И в одной или двух равнинных точках острова Хоккайдо, когда Фудзияма напрочь скрывалась из виду, их отношения громко выяснялись на беспримерном русском языке. Но они не могли обойтись друг без друга, вот что тут главное, и Вадик Медведев как-то сказал Зине Шарко, что никогда Валю Ковель не покинет, а если и покинет, то обязательно вернется, что, собственно говоря, и произошло на наших глазах незадолго до японских гастролей. И Зина задала Вадиму чисто женский вопрос: «Почему?» А Вадик сказал:

– Потому что она все-таки очень смешная…


Получилось так, что решение о начале наших гастролей Ешитери Окава принял в день рождения Лаврова, которое тем же вечером отмечали в «Сателлите», и с этой отметки пошли другие празднества и торжества различного масштаба, о которых я тоже буду обязан рассказать.

Р. к Кириллу припозднился, но не опоздал, а застал самое интересное, потому что в это же время приехал посол СССР в Японии В.Я. Павлов в роговых очках темной оправы, невероятно похожий на японца. Впрочем, не исключаю и того, что эту его похожесть преувеличил ушибленный Японией автор. Посол был не один, его сопровождал первый советник, а несколько японских охранников остались сторожить коридор. Таким образом, Стране восходящего солнца давалось понять, какое значение Советский Союз придает нашим гастролям вообще и Кире Лаврову в частности.

Люкс был забит народом, и выпивка шла посменная, волна за волной. Тут были и Гога, и Женя с Нателлой, и Анта Журавлева, и Суханов, и Ковель с Медведевым, и весь худсовет, и вся парторганизация, и артисты не по ранжиру и без лишних чинов…

Кстати, по этому поводу на приеме в посольстве удачно пошутил Женя Чудаков – когда входили наши, кто-то из посольских представлял на японский манер:

– Товстоногов-сан, Лебедев-сан, Стржельчик-сан…

Женя объявил себя сам:

– Чудаков, без сана…

В ответ на выступление товарища Павлова, подчеркнувшего все, что нужно было подчеркнуть, и вручившего свой подарок, Кирилл сказал короткую речь в том смысле, что только в нашем демократическом советском государстве посол великой страны приезжает поздравлять простого артиста. О том, что артист – член ЦК и «сенатор», Кира скромно умолчал.

Тогда взял слово Ешитери Окава, решительный, как японский бог, и бледный от принятого решения, и с церемониальным поклоном пожелал имениннику счастья и здоровья и сказал о том, как много ждут на острове Хонсю (или Хондо) от нашего большого драматического искусства…

Кира ответил и ему, выразив надежду, что гастроли внесут достойный вклад во взаимоотношения наших народов…

Когда Павлов ушел, уведя за собой первого советника и японских городовых, все стало проще и по-домашнему, дошло до моего книжного подарка, и Кира сказал:

– Пойдем выпьем, Володька!.. Ты что хочешь?.. Водку или саке?

– Саке, – сказал я.

– Лучше водку, – щедро посоветовал Сева Кузнецов.

– Нет, водку я и дома выпью, а здесь хочу саке, – сказал я.

Кирилл казался совершенно счастливым и пытался осмыслить выходящее за рамки протокола событие.

– Ты смотри, что получилось!.. Как мы воткнули японцам! – удивленно говорил он Севе Кузнецову, приглашая в свидетели и меня. – Охранников с пистолями видал?..

– Видал, – сказал Сева.

– А что, эти протестанты могли ведь и в посла пальнуть!.. Или полезть с ножом, – дал волю воображению Кирилл.

– Да-а, – весело протянул Сева и с сомнением посмотрел на большую бутылку саке.

– Нет, такого еще не бывало, чтобы посол приезжал, – сказал Кирилл. – Сева, давай наливай!..

Выпив саке, Р. решил поделиться с Гогой наблюдениями о японцах.

– Георгий Александрович, – развязно сказал он, – не могу избавиться от впечатления, что японцы поразительно похожи на узбеков…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10