Итак, это действительно мир оружия – Портоса тут окружали страны и континенты, обычаи и правила боя, но ещё это и художественный альбом, где живопись чередуется с фотографиями шпаг и кинжалов. Оружейный декор времён войны двенадцатого года плавно переходил в гравировку, рисунки травления и инкрустацию современных авторских шпаг и палашей, кованных в Златоусте.
Надо мной висел Зульфакар, восточная сабля, что ведёт род от священного меча мусульман – с раздвоенным клинком.
Вязь на турецких мечах гласила: «Нет героя, кроме Али, нет меча, кроме Зу-л-Факара». Впрочем, энциклопедия хмыкает: «Боевая эффективность такого оружия сомнительна».
В хрустальной горке застыли церемониальные ножи туми, которыми индейцы резали горло во время жертвоприношений – по мне, так больше всего они были похожи на наши ножи для рубки капусты, только хмурился с их рукоятей угрюмый бог инков…
Портоса несло – из него сыпались без передышки истории про торчащий посреди хижины меч, про то, как свистят при ударе мелкие жемчужины внутри восточного клинка, как выглядит булатный слиток – круглая заготовка будущей сабли.
Он говорил о мистике холодного оружия, о том, как живёт оно своей особой жизнью – будто живое существо.
Между рассказом о ружьях «Зауэр» и сказками о ружьях Гейма Портос начал рассказывать о том, как повышались цены на охотничьи ружья во время Первой мировой войны, о тёмной судьбе великолепных экземпляров: «В первое время большая часть ружей была укрыта людьми в известный «земельный банк», где они частью нашли свой последний и безвременный приют, а частью же вышли оттуда в большей или меньшей степени испорченными». Но что за «земельный банк», что за «известная» история с ним связана, почему там хранили ружья – это я упустил.
В таких случаях я предполагаю, что человеку кто-то «напел», и он гладко выучил по написанному. Такое с богатыми людьми бывает, но мне так думать не хотелось.
Портос рассказал о том, как и сколько стоило охотничье ружьё к концу НЭПа. Цена прыгала и падала как стреляный заяц – в зависимости от сезона и политической погоды – «Новый! Новый, дорогой при реальной цене раз в десять больше, штуцер Скотта много лет лежал на витрине «торгохоты», никем не покупаемый при цене всего в 40 рублей вместе с ящиком»!
– А это объясняется особым отношением нашей чёртовой власти к нарезному оружию! И сейчас тоже!
Правда, под конец мы всё-таки немного поругались.
Он припомнил мне давнишний роман с Констанцией, и мне нечего было ему сказать кроме того, чтобы сострить по поводу его жён. Мы поорали друг на друга и снова выпили.
Потом я провалился в небытие и снова обнаружил себя в розовой комнате с золочёными рамами. Жена Портоса представляла собой образец вкуса.
Теперь мне было гораздо лучше, я оделся и пошёл искать хозяина.
Портос не откликался, и скоро я понял почему.
Он лежал на полу в неудобной позе.
Поза была неудобной, потому что заряд дроби вынес ему половину груди. Я подумал, что он умер мгновенно – при такой-то дырке, и ещё раз тупо посмотрел в удивлённое лицо Портоса.
Рядом лежало одно из ружей, с которыми мы вчера игрались.
Нет, я как-то не верил, что застрелил однокурсника. Всяко бывает с людьми по пьяни, но – нет, это был какой-то дурной сон. Я пробежался по дому – все двери и окна были закрыты. Понятно, понятно, что тут множество моих отпечатков, да и камеры…
Я ещё раз выглянул в окно и увидел, как снизу, по крутой дороге к дому Портоса, медленно ползёт милицейская машина.
Тут паника захлестнула меня, и я побежал. То есть я тихо, крадучись, вышел из дома, открыл калитку в заборе и принялся спускаться вниз к реке.
Тут был бурелом, но я как-то преодолел его без потерь, пробежался вдоль ручья, на ходу соображая, куда бы мне податься.
Наконец я выскочил на трассу, то есть на одну из тех широких дорог федерального значения, которые расходятся лучами от Москвы.
Я влип, решительно влип.
В шахматах это называется «цугцванг» – когда игрок начинает суетливо делать вынужденные ходы.
К кому я мог обратиться за помощью? К несчастному Рошфору? Ну да, я мог отсидеться у него пару дней, пока за мной не придут.
Бежать в аэропорт? Не факт, что я успею.
Да я не бомж – слишком гладок, и кто поймёт, какие у них порядки.
Добравшись до города, я превентивно снял побольше денег с карточки и, сидя в какой-то забегаловке, стал думать, к кому обратиться.
Глава третья
Москва, 21 апреля. Сергей Баклаков по прозвищу Арамис.
Русская женщина – всегда спасительница, хоть и русский мужчина – разрушитель. Старость не радость, а молодость в тягость. Бегство всегда – маленькое поражение.
– Я не сержусь. Наоборот, мне очень дорого, что вы так заботливы…
– Заботлив? – переспросил Штирлиц. Он испугался – не сразу вспомнил значение этого русского слова.
Юлиан Семёнов«Семнадцать мгновений весны»
Я прикинул, стоит ли мне заходить к Рошфору.
По всему выходило, что не стоит. Что мне там делать – забирать свитер и смену белья. Теперь не голодные годы, всё это я могу купить за углом. Документы у меня были при себе, единственное, что там было ценного, так это зарядное устройство для мобильного телефона – но и его можно было тоже купить в ближайшем киоске с проводами, флэшками и прочей требухой. Эти киоски я видел повсюду.
Куда интереснее было понять, куда двигать.
Я внимательно пересортировал содержимое карманов и отложил визитную карточку Планше.
Именно Планше я собирался позвонить, но решил сделать это из телефона-автомата. Однако тут-то меня и ждало открытие – никаких телефонов-автоматов я найти не мог.
В итоге оказалось проще купить дополнительную сим-карту. Ими торговали прямо у перехода, причём не спрашивая никаких документов.
Телефон Планше не отвечал.
Тогда я решил снова найти какое-нибудь заведение, где можно было посидеть, стуча по клавишам и на всякий случай дистанционно привести в порядок свои дела.
Если меня заключат пожизненно в GULAG (тут я невесело усмехнулся), то нужно предусмотреть, как переводить средства с карточки в тюремный ларёк. Или как там у них теперь?
Я пошёл по бульвару, крутя головой.
Я несколько забылся, крутить нужно было меньше, потому что я тут же наскочил на женщину. Она обернулась и возмущённо посмотрела на меня.
Мы тут же узнали друг друга – это была маракинская дочь Ксения.
* * *
Я лежал в маленькой ванне и отмокал. Я рассказал Ксении всё, что видел или почти всё.
Вернее, рассказал свою историю ровно настолько, чтобы она могла оценить свои риски. Когда я прилетел в середине девяностых, у каждого из моих знакомых была история с трупом. Кто-то ночевал с мёртвым наркоманом в одной квартире, у другого на работе отравили начальника с помощью телефонной трубки (отравилась за компанию ещё и секретарша), рядом с кем-то в ресторане застрелили бизнесмена, а кому-то самому угрожали смертью за просроченные долги.
Но теперь гайки закрутили, трупы на улицах не валялись, да и медведи по этим улицам не ходили.
(Меня всегда восхищала готовность моих американских друзей увидеть на московских улицах медведя. Потом я понял, что это вовсе не от желания утвердиться в дикости русского народа. Когда американский студент прилетал в Индию, он с некоторым умилением наблюдал священных коров, бродящих в непосредственной близости от его гостиницы.) При этом кто-то из друзей рассказывал мне, как весь полёт до Москвы объяснял своему попутчику, что никаких медведей в столице России нет. И тут же, выйдя на взлётную полосу, они увидели, как цирковая труппа ловит вылезшего из клетки медвежонка. Попутчик моего приятеля заглянул ему в глаза и улыбнулся – ничего, дескать, не говори. Я всё, дескать, понимаю и щажу ваши национальные чувства.
Но я отвлёкся.
Наверное, надо было сдаваться милиции, но только для этого нужно было понять, как всё тут устроено.
А понять это нужно было, чтобы не наделать глупостей.
И я снова позвонил Планше.
Планше довольно бодро ответил мне, и мы (не телефонный разговор, да. Да, я тоже понимаю. Встретимся у Огарёва) забили стрелку.
«У Огарёва» – это было для тех, кто понимает.
Место это было обозначено памятником, потому что считалось, что там, на Воробьёвых, потом Ленинских, а теперь снова Воробьёвых горах, Герцен и Огарёв поклялись друг другу. В чём поклялись и зачем – этого никто не знал. В нашем поколении было принято клясться, клятва – это было нечто нормальное. В конце концов мы были ещё тем поколением, что занималось клятвами постоянно – пионерскими, военными и прочими.
Место было прекрасное, потому что сразу было видно, кто тебя ждёт.
Ещё издали я увидел грузную фигуру Планше.
Мы поздоровались, и я спокойно изложил ему всё то, что приключилось со мной за последние два дня (опустив, правда, встречу с Ксенией).
Если бы положение моё не было таким ужасным, я бы, наверное, рассмеялся, наблюдая, как на лице Планше борются два чувства – профессиональная радость журналиста, обнаружившего интересную тему, и необходимость эту радость скрывать.
Он был хороший парень, но, в конце концов, я знал, на что шёл, встречаясь с ним. Я шёл к нему как к врачу – ну да, подцепил дурную болезнь, никто не застрахован, «на родной сестре можно триппер поймать», как говорил покойный Портос. Что ломаться-то, вопрос в лечении.
Планше тоже велел подождать – до завтра.
Я вернулся в квартиру Ксении и обнаружил, что она собрала мне вполне годную одежду – оказалось, её бывшего мужа. Мы сели за стол и начали долгий разговор, в ходе которого с меня постепенно слетела обычная ирония и цинизм.
Вечер валился на Москву.
Что было хорошо в её квартире, так это вид из окна. Дом был высокий и стоял на холме близ Садового кольца, с его внешней стороны. Поэтому с его верхних этажей было видно пол-Москвы, включая Кремль. Закат сделал всё небо красным, и новые крыши элитных домов горели в нём негасимым пожаром.
Ксения вдруг спросила, помню ли я её тогда, в свои двадцать лет.
Я медленно, будто верньером, открутил время назад.
Тогда я ухаживал за её сестрой и мало обращал внимания на девочку-подростка, что жалась к косяку маракинской квартиры. Иногда мы посылали её в магазин, когда нам было лень отрываться от разговоров о науке. Сейчас я понимаю, какими жестокими мы были, и не только к этой девочке.
Как отвратительно самонадеянны мы были, но это всякий понимает про себя, когда вспоминает прошлое и себя в нём.
Ксения сказала, что прекрасно помнит, во что я одевался: в полосатую самовязанную кофту, застёгивающуюся на молнию. Точно – я уже и забыл про это сам, точно: самовязаннаю, с чёрной молнией-трактором, страшным в то время дефицитом. Кофта была вязана из голубых, синих и чёрных ниток, её связала моя мать. И вот я забыл всё это, а она помнила.
Ксения вдруг положила свою узкую ладонь на мою руку.
– А ведь я, Серёжа, была влюблена в тебя тогда.
Она закинула голову и медленно выдохнула.
– Я тебя больше жизни любила, а нашу Констанцию вовсе хотела отравить.
– Это Миледи может отравить Констанцию, а тебе нельзя.
– Я знаю. Знаю. Но всё равно – очень сложно смириться с судьбой не Констанции, а этой девочки-служанки… Англичанки… Как её звали – Китти? Бетти? Ты помнишь, как её звали?
– Кэт, кажется.
– Да. С этой ролью смириться сложно, но я смирилась, я понимала, что вы все меня просто не замечаете, поэтому прожила целую воображаемую жизнь с тобой, в которой мы ругались, ссорились, сходились и расходились.
А потом я поступила на филфак – отец этого, кажется, так и не заметил. Он говорил, что его дело воспитывать и духовно развивать своих детей, а пелёнки и прочие заботы не для него. Но филология ему была не интересна, и с развитием как-то не вышло. Потом мать забрала меня к себе и вот я прожила долгую-долгую спокойную жизнь вдали от вас и от отца.
И замуж я вышла медленно, и развелась также медленно и спокойно, будто двигаясь в какой-то вате.
В общем, это была жизнь рыбы в аквариуме.
А вчера, когда мы столкнулись с тобой на бульваре, я вдруг поняла, что этой жизни будто бы и не было. Нет, не на похоронах отца, там ты был ужасно гадкий и совершенно пьяный – я даже испугалась, а именно на бульваре.
– Да, когда я к вам пришёл, я уже был нехорош.
– Не то слово! – Она тихонько засмеялась, а потом продолжила: – А вот на бульваре ты был совершенно другой, куда лучше. Ты был как затравленный волк, но не упавший духом, а просто тревожный, всё ещё опасный для загонщиков. Вот ты какой был.
И тут мы поцеловались.
Это вышло как-то просто и естественно.
– Я не очень хороший волк, – сказал я. – Я пугливый волк.
– Ты волк, который увидел флажки и пока не знает, как поступить.
* * *
Она пришла ко мне, когда я уже лёг.
Я страшно заскрипел кроватью, отодвигаясь, чтобы дать ей место.
– Я боюсь, – сказал я.
– Нет. Не надо бояться. Есть только мы, и больше ничего нет.
– Это как?
– А вот так. Есть только мы. Хочешь, я тебе помогу?
– Ну вот уж нет. – И мы крепко поцеловались. Она перевернулась на спину и сказала:
– Мне стыдно. Мне отчего-то с тобой стыдно – я ведь знаю тебя столько лет. Ты знаешь, я воображала себе, как у нас это могло быть.
– И как?
– По-моему, жуткая порнография.
– Это всё от невинности.
– Да, когда у тебя мало возможностей, воображение ужасно разыгрывается. Просто ужасно – а, чтобы ты знал, женское воображение куда более развратно, чем мужское.
– Догадываюсь.
– Ничего ты не догадываешься.
– Нет, догадываюсь. Я прожил много лет в пуританской стране. То есть, понимаешь, Америка – это такая большая страна, в которой всё есть. И жуткая политкорректность, за нарушение которой тебя со свету сживут, и прямая противоположность этой политкорректности. Городок, в котором последний раз убили человека в 1925 году – какого-то бутлегера. Я не помню, хотя я жил в этом городке. Ну и рядом большой город с кварталами, куда полицейские без надобности стараются не заезжать. Там всё есть – меня поэтому коробит, когда мои друзья здесь глупости говорят. Впрочем, мои друзья там говорят ровно такие же глупости… Итак, тебе не должно быть стыдно. Ну? Ну что?
– Это отдаёт инцестом. Нет, не надо. Мне стыдно, и я боюсь.
– Нет. Зайчонок мой.
– Ну прошу тебя.
– Ну и не надо. У меня и так по уши проблем, и у тебя много проблем, и у нас обоих множество проблем, и ни к чему становиться лишними проблемами друг друга.
– Дурак. Я люблю тебя.
– И я люблю тебя.
– Нет, я тебя люблю много лет, и мне сейчас стыдно за всё. И муж мой был в общем-то хороший человек, а я не любила его, и у нас потом не очень хорошо всё получилось. Я тебя люблю много лет, а ты меня любишь два дня. Я тебе верю, ты действительно это чувствуешь – но два дня. У тебя стресс, это бывает – и тогда мужчины совершенно серьёзно думают, что они испытывают сильные чувства. Они думают, что должны испытывать очень сильные чувства, и – щёлк! – начинают их испытывать. А потом стресс проходит, и у некоторых проходят и чувства.
– А у некоторых не проходят.
– Да, по-разному бывает. У меня муж был офицером, я тебе не рассказывала этого, а это важно. Он был хорошим офицером, награды там всякие, звания. Его гоняли по горячим точкам в командировки, но он несмотря ни на что сохранил себя.
Нет, не в смысле струсил – наоборот, у него было два ранения, и я Бог знает чего натерпелась, когда он в госпитале лежал. Он себя сохранил в психическом смысле – никакого там ужаса видений и кошмаров, не орал, просыпаясь посреди ночи. Не пил, чтобы снять стресс – нормальный спокойный человек, но он думал, что после стресса нужно испытывать повышенные эмоции. А этого вовсе не нужно – с тем, кого любишь, нужно испытывать простые чувства. Это, знаешь, как втягивать живот – все мужчины втягивают живот рядом с красивой женщиной – даже если втянуть живот они не могут физически. Так вот любовь – это когда не нужно втягивать живот и не надо ничего особенного делать.
А мужа как-то послали в Чернобыльскую зону – как раз когда там что-то случилось, и мутанты совершили прорыв на Киев. До Киева там, конечно, никто не дошёл, но туда быстро накидали уйму войск: кроме ООН, украинцев, наших, белорусов и поляков, там кого только не было. Муж вернулся тогда довольно напуганный, у него были большие потери в части.
И я видела, что он напуган, у него дрожали руки, а он считал, что этого нельзя показывать, он изо всех сил крепился, чтобы казаться более мужественным. Я всё хотела сказать – ну давай вместе напьёмся, давай что-нибудь начудим… И в этот момент я поняла, что я его не люблю. Семь лет пыталась себя убедить, что люблю, даже сама себя запутала, а тогда окончательно поняла, что так делать нельзя.
– С пониманием.
– Ничего ты не понимаешь, а я так люблю тебя. Положи мне руку на голову, – сказала она, и я положил ей руку на голову и стал гладить. Мы обнимались как подростки, и она плакала.
В этот момент я почувствовал, что кроме этой женщины, что лежит сейчас рядом со мной, у меня в жизни ничего нет. Это был сладкий и горький итог моей жизни – в том возрасте, когда люди обрастают не просто семьями, а когда взрослеют их дети, когда у них крепкий дом, и на семейные праздники собирается человек по сто, у меня не было ничего. Ни работы, ни дома, ни особых сбережений.
Я был потенциальным убийцей, и только один человек в мире был посвящён во все подробности этого дела, и этот человек верил мне. Это был хороший счёт, лучший, чем всё, на что я мог рассчитывать.
– Знаешь, – сказала она. – Я хочу с тобой целоваться. Я вообще не любила никогда целоваться, сама не знаю почему. У меня были замечательные мужчины, очень техничные, но мне никогда не нравились поцелуи, что-то в них было слюнявое, гадкое. У меня к тому же очень хорошее обоняние, я нюхаю хорошо.
Стоит перед тобой красавец, а ты чувствуешь, что он только что сидел в «Макдоналдсе» и ел сандвич с луком. Представляешь? А теперь я, кажется, не могу поцеловать тебя, я не умею.
– Совсем это и не нужно, – ответил я благородно.
– Нет. Я хочу тебя поцеловать.
– Ты знаешь, в одном хорошем романе девушка тоже говорила так, а потом спрашивала: «Куда же нос?».
– Действительно, куда же нос?
– Понятия не имею. Он куда-то потом девается. Втягивается, наверное.
– Мы разберёмся. Ты, главное, никуда не пропадай.
Мне захотелось сказать что-нибудь остроумное, чтобы скрыть собственный страх перед тем, что я сам боялся пропасть, но я удержался. Ничего не надо было – ни острить про жён декабристов, ни про охоту на меня, ни про красные флажки… Ни про Серого Волка.
– А ты как относилась к лабораторным мышам? – спросил я вдруг. – Тебе было их жалко?
– Ты знаешь, не было. Сама удивляюсь – я, видимо, всю жизнь, пока жила в семье биологов, мышей не воспринимала как существ, которых можно жалеть. Ну вот собаку можно жалеть или кошку. А мыши для того и созданы.
Знаешь, мы с отцом как-то поехали на Кавказ, и там нас угощали шашлыком. Вечером перед этим хозяин вывел барана, чтобы его резать. Я была маленькая и заплакала: «Ему же будет больно!» – кричала я. «Не будет! Они привикли!» – сказал мне хозяин, и все взрослые стали ржать. Я ничего, конечно, не поняла, а в семье у нас с тех пор стало ходить это выражение «Они привикли», с таким, знаешь, горским акцентом.
– Я спросил это потому, что сейчас чувствую себя лабораторной мышью. Из тех мышей, что запускали в лабиринт.
– Нет же, ты всё-таки волк. Староватый немного, но всё же годный. Мы тебя откормим.
Мы ещё поговорили про мышей, про лабораторные работы, и вдруг оказалось, что она очень хорошо понимала, чем на самом деле мы занимались. Она всё понимала, а тогда её принимали за мебель. Её принимали за нечто бессловесное, а теперь оказывалось, что из обрывков разговоров она очень точно составила общую картину всего того, чем занималась наша группа.
– Который теперь час, ты не знаешь?
– Нет. А тебе завтра на работу? – спросил я.
– Нет. Но мне нужно в одно место.
Я почувствовал, что мне необходимо знать, в какое это место ей нужно. Одновременно я понял, что слишком быстро начинаю предъявлять права на её жизнь. Кажется, она могла читать мысли, потому что я сразу понял, что она всё поняла и тихонько засмеялась.
– Хочешь расскажу?
– Не хочу.
А потом мы прижались друг к другу теснее и стали делать всё то, что невозможно описывать. Так устроен русский язык, который работает лучше всякой цензуры.
* * *
Теперь мы лежали в темноте, но фонарь за окном был такой сильный, что мне казалось, что я на берегу моря. Огромная луна лезла в окно и заливала комнату белым светом.
Ловко это у нас получилось, потому что вот только что мы были по отдельности, и как-то вдруг получились «мы».
– Ты просто кролик.
– А ты всё-таки – Серый Волк?
– Да, я Серый Волк, только довольно потрёпанный. За мной охотится вооружённый отряд. Среди них снайпер Нуф-Нуф, сапёр Ниф-Ниф, а самый страшный из них – головорез Наф-Наф.
Они идут по моему следу, но вся беда в том, что я не помещаюсь ни в одну нору, даже в нору прекрасного кролика. Оттуда будут торчать мои задние лапы и хвост.
Ночь текла в небе Москвы, размешивая облака, растворяя дым и копоть. Город шумел особым ночным шумом мегаполисов. Я знал этот шум, потому что побывал во многих больших городах мира. Этот шум специальный и особый, он что-то вроде предупреждающих звуков разных зверей. Большие города этим рокотом предупреждают зазевавшихся людей – мы, города, не спим никогда. Мы всё время бодрствуем, и никто не сможет застать нас врасплох.
Поэтому я, беглец, и не спал в эту ночь, принюхиваясь как зверь ко всему: к запахам бензина и дыма, к запахам незнакомой квартиры и прекрасному запаху молодой женщины, что лежала рядом.
А потом я спал крепко, но под утро проснулся и понял, что она ушла. Она ушла только что, потому что одеяло с её стороны ещё хранило тепло. Видимо она ушла в своё непоименованное ночью место, а мне торопиться было некуда.
Я перевернулся на другой бок и уснул. Мне снились яхты и то, как они ночуют на берегу океана, и волна, рассеянная молами гавани, тихонько качает их корпуса, а вокруг раздаётся тонкий звон от металлических частей и скрип от канатов.
* * *
На третий день я перезвонил Планше, и он сказал, что уже в курсе моей истории, и стоит ещё раз встретиться и всё обсудить.
Но никакой встречи не случилось.
Глава четвёртая
Москва, 25 апреля. Сергей Баклаков по прозвищу Арамис.
Бежим на Запад. Странный человек Кравец.
– Переодевайтесь, – сказал Штирлиц.
– Сейчас, – шепотом ответил пастор, – у меня дрожат руки, я должен немного прийти в себя.
Юлиан Семёнов«Семнадцать мгновений весны»
Утром у подъезда Ксении меня ждал в машине Атос.
Ксения вышла со мной, и оказалось, что появление Атоса у её подъезда и для неё стало неожиданностью.
Всё-таки у него был аналитический склад ума (если, конечно, в Москве ещё не ввели систему принудительной пеленгации мобильных телефонов).
Он ждал меня и велел быстро собираться – дело, по его словам, пахло жареным. Меня нужно было вывозить из города, и желательно быстро и тайно.
Атос появился внезапно, как настоящий мушкетёр. Он повёз меня к себе в институт. Мы ехали по Москве и я ощущал, что старые времена вернулись – всё было как в прошлом. Развевались мушкетёрские плащи, шпаги сверкали на солнце. Меня спасали, и на войне как на войне, когда твой друг в крови, а la guerre comme a la guerre, когда твой друг в крови… и всё такое.
Один наш друг куда-то пропал, другой наш друг лежал в крови в каком-то подмосковном морге, а мы летели в неизвестность.
Атос, впрочем, был спокоен как всегда.
Его соображения были просты: у него начиналась очередная штатная экспедиция в Зону.
Согласно межправительственному соглашению груз машин, идущих на Зону, не досматривался.
Атос выдал мне запас еды и питья и запер в кузове экспедиционной машины.
Я услышал, как она тронулась. В этот момент я покачнулся, но сохранил равновесие, а потом полез между коробок, прижимая к груди две большие пластиковые бутылки – одна из них была наполнена водой, вторая предназначалась для той же воды, но уже некоторое время спустя.
Среди прочего оборудования внутри кузова я нашёл капсулу для гибернации, влез под крышку, и приладил себе для смеху на грудь наклейку с большими печатными буквами «Опытный образец».
Я и был своего рода «Опытный образец».
Я лежал и старался уснуть, и скоро это мне удалось. Мне начал сниться старый сон про то, как мы идём на сорокафутовой лодке от Доминиканы к Тортуге, которую наш товарищ называет «Тортю». Я только третий год живу в Штатах, и на яхту меня взяли в первый раз, я ничего не умею, и неизвестно, чего больше боюсь – вляпаться в какую-то передрягу или показаться товарищам лохом. И вот мне дают конец в руки, и я ощущаю то, что, наверное, ощущает наркоман, которому игла вошла в вену. Я испытываю чувство абсолютного счастья и одновременно перестаю ощущать силу земного притяжения.
Старый мир цепляется за меня страхом и прочими опасениями, но я уже открыт новому миру, и то, что на нас налетает шквал, меня уже не пугает…
Конечно, я всё равно просыпался несколько раз и я всё время тратил некоторое усилие, чтобы вспомнить, где я.
Меж тем машина несла меня прочь. Я ехал как Ленин – в опломбированном вагоне, впереди у меня были тоже броневики и вооружённые люди, только это была не моя революция.
Атос спасал меня, но иногда мне казалось, что всё это зря – надо пустить мою судьбу на самотёк.
На удивление я проспал все границы, но внезапно услышал, как дверь открывается. На всякий случай я приготовился к самому неприятному, но это опять был Атос.
Он подал мне руку и помог вылезти из кузова, как ребёнку.
Грузовик стоял в полутёмном ангаре.
Мы были только вдвоём, и Атос с облегчением хлопнул меня по плечу. Не дрейфь, дескать, мушкетёр, всё позади.
Однако мы понимали, что всё было только впереди – и хорошее, и не очень.
Как говорил один литературный герой: «Не дрейфь, лейтенант, дальше будет ещё хуже».
* * *
Атос отвёл меня к моей будущей норе.
Это была комната в двухэтажном бараке-общежитии. Впрочем, в моей стране слово «барак» означало что-то ужасное: «скандалы, драки, карты и обман». То, что Атос назвал «бараком», был серебристый сборный дом с комнатами-капсулами, в каждой из которых была душевая кабина, унитаз, кровать и письменный стол.
Дом был собран по стандартным чертежам ООНовского проекта, который был сделан не для Зоны, а для всех научных городков, раскиданных по миру. Такие же дома стояли где-то на Камчатке или в перуанском «Заповеднике аномалий» – с поправками на климат, разумеется.
Дальше здесь были минные поля, а потом полоса охраны спецбатальона ООН. Эта конфигурация сохранялась и в ливийской пустыне, и в камбоджийских джунглях.
Однако компоновка и набор удобств в домиках были примерно одинаковыми – и здесь, и где бы то ни было.
Я принял душ и только решил хлопнуть виски, предусмотрительно принесённый Атосом, как в дверь постучали.
На пороге стоял смутно знакомый мне человек.
Ба! Это был очередной мой знакомый из прошлой жизни – Олег Мушкетин, по прозвищу Мушкет.
Был он, кажется, уже с вискарём внутри, довольный как слон. Круглое его лицо растянулось в улыбке.
Я помню, как мы с Мушкетиным разговаривали во время встречи однокурсников.
Он пришёл уже навеселе, довольно бравый, и в несколько помятом пиджаке.
«Бравый» – это было верное слово. И в своём блоге он вывесил фотографию себя, любимого, в камуфляже, в обнимку с ружьём. Кажется, он только что устроился на научную станцию близ Чернобыля, не на эту, а где-то на другой стороне. Потом, если верить блогу, он сменил их несколько.
– Как интересно! Я впервые вгляделся в твою фотографию с хорошим разрешением, и понял, что это у тебя не автомат, а бутылка с пивом, – подначил его я.
– Я бы попросил! Это не пиво, а коньяк. А MG-42 у меня под столом, как и всегда.
– Ты вынь его оттуда. Во-первых, это не автомат, а пулемёт, а во-вторых – тогда понятно, отчего сам ты за столом не сидишь. Коли такая-то дура всё место занимает.
– Я помню, как выглядит MG-42. И никогда бы не спутал его с автоматом, потому что машиненгевер – это не автомат ни разу, а вовсе даже пулемет.
– А немецкие автоматы тех времен проходили под индексом MP, машиненпистоль…
Мне всегда казалось, что мужчина не должен фотографироваться с оружием – если ему, конечно, не девятнадцать лет и его снимают на фоне воинского знамени части. Ну, или там он не занимается иллюстрированием собственной книги «Теория и практика стрельбы из пистолета». Но нашему доброму Мушкетончику я и это простил. Я понимал, что он в общем-то одинок, несмотря на каких-то вечно присутствовавших в его жизни красивых женщин, что его мотает по жизни как цветок в проруби.
А теперь вот нашёл себя среди опасностей и ужаса.
Итак, Мушкет улыбнулся и произнёс:
– Здорово, братан! Добро пожаловать в наш маленький ад!
И он сдержал своё слово – ад тут был, и действительно небольшой.
Мушкет провёл меня по двум кругам – сначала запихнув меня в комнату, где пили украинскую горилку, а затем повёл меня в бар, который оказался маленьким ресторанчиком при пустующей гостинице.
* * *
…Наутро, когда у меня раскалывалась голова, в мою дверь аккуратно постучали.