Современная электронная библиотека ModernLib.Net

СТАЛКЕР - Группа Тревиля

ModernLib.Net / Владимир Березин / Группа Тревиля - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Владимир Березин
Жанр:
Серия: СТАЛКЕР

 

 


Владимир Березин

Группа Тревиля

«Семнадцать мгновений апреля, – транслировали по радио песенку Марики Рокк, – останутся в сердце твоем. Я верю: вокруг нас всегда будет музыка, и деревья будут кружиться в вальсе, и только чайка, подхваченная стремниной, утонет, и ты не сможешь ей помочь…»

Юлиан Семёнов«Семнадцать мгновений весны»

Глава первая

Зона, 29 апреля. Сергей Баклаков по прозвищу Арамис.

Перестрелка в берёзовой роще – что может быть лучше такого начала. Зачистка наёмных сталкеров – служба киллеров яркая и, главное, недолгая. Кто и кому в Зоне нужен. Мушкет и Атос – однокурсники всегда рядом, и всегда подскажут ответ в контрольной работе.

Сначала Штирлиц не поверил себе: в саду пел соловей.

Юлиан Семёнов

«Семнадцать мгновений весны»

Несколько пуль разом ударили в стволы берёз у меня над головой. Было похоже на то, что несколько жуков разом наткнулись на какое-то вязкое препятствие – звук был смешной, какой-то мокрый, и я подумал, что, чем чёрт не шутит, может, тут до сих пор есть берёзовый сок.

С Зоной ни в чём нельзя быть уверенным.

Потом раздалась ещё очередь, и мокрые берёзовые щепки посыпались на меня.

Когда всё стихло, и прошло минут пять, вдруг запел соловей. Он пел чуть подальше, в низине, которая, видимо, спускалась к реке.

После пятиминутной передышки последовала ещё одна очередь.

Славное дело – лежать так и ждать чего-то. В одном фильме моего детства так погибал герой – берёзовые стволы, выстрел и всё закрутилось, и вот уже страдают родственники. Родственников у меня не было, да и на возвышенного героя я не тянул.

Обнадёживало то, что мы лежали в ложбине, и стрелявшие будто бы не догадывались, что земля тут резко уходит вниз. Оттого пули скалывали мягкую древесину у нас над головой.

– При коммунистах такого не было, – сказал Мушкет. – При коммунистах никто у Периметра в тебя бы не стрелял, все были боязливые, а оттого вежливые. И оружия на руках столько не было.

И то верно – сам Мушкет лежал на спине, покусывая спичку, и гладил автомат.

Мушкета знал давно, ещё по университету – он тогда был весельчак, такой настоящий турист. Походы, гитара, дым костра создаёт уют, и что-то там у костра поют чуть охрипшими голосами.

Скажи мне тогда, что он так будет выглядеть, я бы не поверил. Да что там – скажи мне не тогда, а месяц назад, что я буду лежать в берёзовой роще и слушать, как пули чмокают по стволам, я не то что не поверил, я бы решил, что собеседник употребляет вещества.

Месяц назад я был в другой стране, и прилетел на Родину в прекрасном месяце апреле, который я так любил.

Я любил его, потому что апрель похож на субботу. Суббота в моём детстве была последним учебным днём недели, и, вернувшись из школы, ты знал, что у тебя ещё целый вечер субботы, а потом ещё огромное воскресенье, и только потом опять в школу.

И в университете в субботу тоже был короткий день, так что можно было пойти в лес с рюкзаками и орать под гитару песни у костра… Только с третьего курса это прекратилось, потому что мы попали в лапы к Маракину и свободного времени не стало вовсе, да и праздников тоже не стало. Но мы не роптали, а только радовались – потому что это была настоящая наука.

Впрочем, я отогнал и науку и это «мы», ведь это вело к не очень приятным воспоминаниям этого месяца.

Интересно, как прожил Мушкет эти годы?

Как он попал сюда? Зачем человек соглашается валяться в грязи, имея приличную специальность и диплом? Что там у него было – личное несчастье? Его купили большими деньгами? Кстати, он был, кажется, из Киева… Нет, не помню.

Никогда не думал, что у меня в однокурсниках (вернее, он был на два курса младше), окажется настоящий сталкер.

Судя по всему, это ему даже нравится. Вот он катает спичку во рту, будто ковбой – сигарету. Откуда только они спички берут, в наше время ведь повсюду зажигалки.

Семеро лежали в небольшой котловине, семеро человек слушали, как свистят поверху пули.

Длиться, по всей видимости, это могло бесконечно – пока у неизвестных с той стороны не кончатся патроны. Здесь у всех нервы были крепкие.

Итак, нас было семеро, причём большинство – кроме проводника – я знал много лет. С тремя я дружил в университете, хотя мы учились на разных факультетах и курсах.

Если из нашего пейзажа вычесть стволы и каких-то невидимых бандитов на заднем плане, это можно было бы назвать выездной семинар учёных среднего возраста.

Я любил тогда на такие ездить – правда, возраст был иной и называлось это «школа молодых учёных».

Томность пейзажа нарушала ещё одна деталь – в нашей ложбине лежал поросший мочалой скелет.

Человек, видать, был немолодой, все зубы у него были с изъянами, впрочем, стальных было больше, чем костяных.

Когда мы запрыгнули сюда, я было отшатнулся, но Мушкет мне сказал:

– Не бойся, я его уже не в первый раз вижу. Он товарищ смирный, не обидит.

Судя по виду, я подумал, что он один из тех, кто пришли сюда первыми, но Мушкет возразил:

– Нет, тех, кто пришёл сюда первыми, я хорошо помню. Я ведь помню, как они грузились – весёлые такие, один мне рукой помахал.

Я ещё мальчишкой был, провожал отца. Отец тоже с первой партией ехал.

Нет, тогда, при коммунистах, порядок был, человека бы не бросили. Всё жестоко было, конечно, признаю, но и всё справедливо – приняли по описи и сдали по описи. А этот из поздних, но дело своё знает. Тропу караулит…

Да, школа пожилых учёных выходила своеобразная. Насчёт проводника я был не уверен, но остальные были точно с высшим образованием.

Нас было семеро, и я знал, в чём проблема – учёным не рекомендовалось самим ходить в маршруты. Это было дело сталкеров, вольных бомжей с их кислым утробным запахом, короткоживущих охотников и проводников.

Учёные обладали гигантским самомнением, они относились к сталкерам как относились к туземцам английские колонизаторы. Вышел расфуфыренный, в шортах и пробковом шлеме: «Ну-ка, несите, что нашли за ночь!».

А мы пошли сами, по специальному маршруту, маршруту явно не согласованному. Это зачем-то было нужно моему другу, и моё слово тут было «номер сорок». Меня спасли, вытащили из неприятной ситуации, заперли здесь, и что дальше мне делать – непонятно.

Я и не возникал, что возникать, когда ты лежишь в теньке под берёзами, у нас семь стволов, а по нам лупят какие-то идиоты, не попадая ничуть. Нечего возникать – сиди, жди.

А дружище мой Атос сосредоточенно тыкал в кнопки своего наладонника, остальные смотрели в разные стороны. Как ни крути, Атос вытащил меня, и я был ему благодарен.

– Так всё-таки, кто это? – спросил я.

– Что кто? Кто это садит в белый свет, как в копеечку? Да кто ж его знает? – безо всякого раздражения ответил Мушкет. – Дурного народа полно, да и время сейчас нехорошее. Кризис очередной набухает, все нервные. Ты не суетись, они сейчас выдохнутся, а там и мы пойдём.

И правда, огонь на несколько минут прекратился, но потом снова короткая очередь ударила поверху, срубив несколько веток.

– Ты не рыпайся, у них-то как раз расчёт на то, что народ запаникует, побежит в другую сторону. Тут-то их и примут – с одной стороны загонщики, а с другой – основные силы. Не суетись, земля тёплая, не активная, радостная, можно сказать, под нами земля.

И действительно, я впал в какое-то философское состояние.

Атос всё вызывал помощь, причём я удивился тому, как он это делает – вежливо, но очень настойчиво. Это был какой-то особый тип манипуляции по телефону – да, военные сталкеры были обязаны помочь сертифицированным учёным, попавшим в засаду, но одно дело, если они будут делать это по инструкции, то есть медленно и печально, как вдова на похоронах, а другое – так, будто бы это их товарищи оказались в беде.

Нет, определённо я не заметил, как Атос вырос в настоящего начальника. Наш покойный учитель Маракин в своё время ставил на меня, а вот Атоса и он проглядел.

Я маракинских надежд не оправдал, а вот мой одногруппник…

Внезапно тишину разорвал тонкий, очень страшный крик.

Так, по слухам, кричит заяц, когда его травят собаками, и он понимает, что не уйти. Это был крик не мольбы, а прощания с жизнью.

Мушкет подтянулся вверх и осторожно выглянул из-за естественного бруствера.

– Всё, можно выходить, – махнул он нам рукой.

Отряхиваясь, мы полезли наверх.

Там стояли аккуратно и коротко стриженные ребята в камуфляже. Перед ними лежали три тела – два безжизненных, а одно тихо стонущее.

От леса такие же ребята вели ещё троих – с поднятыми руками.

Атос о чём-то тихо переговорил со старшим группы, тот кивнул.

Бандитов обыскали и забрали оружие, ПДА и какие-то мятые бумажки. После этого старший из военных сталкеров принялся на скорую руку опрашивать выживших. Выглядело это так… Впрочем, лучше всего это описал классик: «Со стороны могло показаться, что почтительный сын разговаривает с отцом, только отец слишком оживленно трясёт головой».

Но как-то не клеилось у них общение.

Вдруг один из тех, что был в лесу, внятно сказал:

– Чорный-то Сталкер к вам придёт, Чорный-то Сталкер вам за нас посчитает…

Как-то обречённо он это сказал, без особой злобы даже. При этом жутко окая, что придавало фразе несколько комичный вид. Ишь, «чОрный»…

– Да-да, – ответил ему командир. – Девочка-девочка, Чорный гроб на колёсиках уже катится по твоей улице, чОрный гроб на колёсиках уже в твоей комнате… Послал кто?

Тот замотал головой, отказываясь говорить.

Одеты нападавшие были в удивительно неказистое обмундирование – заношенные высокие ботинки – у одного трупа ясно была видна дыра, откуда торчал кусок грязного носка, комбинезоны были рваные, за версту несло немытым телом.

– Отморозки какие-то, – вздохнул Мушкет. – Ошибка природы.

Я наблюдал за свежепойманными бандюганами и никак не мог понять, отчего их не свяжут, и только потом понял, в чём дело.

Стоявших братьев-разбойников повалили, и командир армейской группы аккуратно прострелил головы живым, а потом, для верности, – мёртвым.

– А ты чего хотел? – ответил на не заданный мной вопрос Мушкет. – Тут – Зона.

Экстерриториальность, юрисдикция ООН. Вот он сейчас бы закричал: «Требую суда Международного трибунала». Ну, здесь бы закричал – ответ один, а ну-ка на людях, а по ту сторону кордона, если его туда, конечно, доставить. Формально нужно доставлять – трибунал, разбирательство, два свидетеля, смертная казнь отменена, три года сладкой жизни в Голландии… Так, что ли? Впрочем, голландцы теперь просто отпускают. Поэтому тут закон Зоны – тут с ними как с пиратами в море.

* * *

Веселья во мне это не вызывало, но я понимал, что своя логика у вояк есть. Тем более это были именно наши вояки, российские, из смешанного контингента.

Голубые каски, развешивающие пиратов на рее, меня бы ещё удивили, хотя я перестал давно удивляться поведению людей.

Люди всегда поступают неожиданно, и чем ты более уверен, что их понимаешь, тем неожиданнее их поступки.

– А ты знаешь, Николай Павлович, – сказал Мушкет, обращаясь к Атосу, – не пойму я, зачем они на нас насели, эти дураки. Ну, был бы вместо нас одиночный сталкер – понимаю, ну двое. А тут нас много, да ещё и видно, что толстые и мытые, с обеспеченными тылами…

– Сам не пойму, Олежек. Либо они нас с какими-то туристами перепутали, либо на нас конкретная наводка была. Второе хуже, это значит, мы кому-то не нравимся, причём именно мы. Тут с утра ефрейтор Шимански с Дембицким прошли безо всяких эксцессов.

А засада тут с вечера была, как нам сообщили внезапно умершие граждане, да и – судя по костру, они не врали. Вот только остальное они сообщать были не намерены, а пентотал в походных аптечках мы не припасли.

* * *

Я их слушал и понимал, что мы довольно далеко ушли от тех времён, когда все вместе сидели на дубовых откидных стульях в одной аудитории. У каждого из нас был свой опыт – я хорошо умел обращаться с биофизической аппаратурой, умел не грубить лоерам и знал, что, если мне сзади подмигнули фарами, нужно аккуратно притормозить машину у обочины, и, не выходя наружу, положить руки на руль.

У этих был другой опыт, хотя за последние дни у меня такого прибавилось.

Чего только не прибавилось у меня за отчётный период! Друзей вот только поубавилось.

* * *

Мы довольно далеко ушли по тропе от места встречи, и Мушкет, пожав плечами, подмигнул. Это означало, что полевой выход неудачен. Вернее то, что Мушкет по каким-то признакам понял, что Атос сейчас развернёт группу.

До этого мы представляли довольно странное зрелище – несколько грибников, бредущих вдоль тропы.

Именно грибников, хотя кто-нибудь другой мог бы принять нас за сапёров.

Но в отличие от сапёров у нас не было ни миноискателей, ни палок со штырями. В Америке я работал рядом с одним биофизиком из Израиля, который, как оказалось, служит сапёром. И один месяц в году бредёт со своими товарищами по залитой солнцем земле и тычет щупом перед собой. Я тогда, помнится, поразился тому, с каким философским спокойствием этот еврей относился к своей службе.

– Нет, – сказал он мне. – Никакого адреналина. Надо – так надо. Главное тут спокойствие и следование инструкциям. За десять лет у нас только один подорвался.

Мои товарищи брели узким фронтом вдоль холма, только детекторы у них время от времени попискивали. Шаг за шагом – только без миноискателей. Не помогут тут миноискатели, хотя хороший щуп тут не помешал бы.

По большей части мы собирали артефакты экзотических типов. Широко встречающиеся артефакты и прочие диковины в научном городке покупали у вольных сталкеров.

Каждый день, с шести до восьми.

Я сам видел огромный, в полстены, список артефактов. Названия шли сверху вниз, с пола до потолка, и каждое из них начиналось с международного кода. А код, в свою очередь, как пищевые добавки, начинался с буквы «Е». Тогда я спросил Атоса – отчего именно эта буква, и он, довольный, захохотал: «Молодец! Старая школа! Я тоже спросил, но никто не знает. Кроме тебя поинтересовался только один человек, а ведь это тест на вменяемость. Почему «Е», зачем? Европейский союз? Или действительно, от пищевой индустрии танцевали? Я потом поднял документы, оказалось, что было решение МАГАТЭ[1]. Вернее, в отчёте INSAG-7 девяносто второго года есть приложение с перечнем тридцати пяти артефактов, так они там и называются с использованием индекса, перед которым стоит буква «Е». А что, зачем, как – никто не знает. Но ты-то хоть спросил».

Итак, сталкеры толпились в момент приёмки, курили, воняли своими нестиранными свитерами, а потом шли в бар «Пилов», где тут же и спускали деньги. Впрочем, шли туда не все – только если денег вышло больше, чем обычно. «Пилов» пользовался репутацией дорогого места, места для «чистеньких», и хозяин Алик мог запросто вытурить грязного сталкера, не говоря уж о том, что туда захаживали офицеры из спецбатальонов ООН, украинские и русские вояки. Не всякому захочется светиться перед ними, даже если в карманах только деньги и вовсе нет ничего запрещённого.

Я так понимаю, если бы вольный сталкер пришёл бы в другое время, особенно если к своему знакомому, то сделка была бы более выгодной. А так – всё по закону, в пределах отпущенных бюджетов, разумеется.

Но отпущенные бюджеты были головной болью Атоса, а вовсе не моей. Атосу я был благодарен за другое и благословлял всякий его шаг.

Сейчас шаги Атоса были так же медленны и спокойны.

– До грузовика – и всё. Тридцать минут отдыха – и обратно, – будто слыша мои мысли сказал Атос. Всё-таки я хорошо его знаю, недаром мы учились в одной группе. И Мушкет учился с нами.

Мальчишеское братство неразменно на тысячи житейских мелочей – несмотря на то, что мальчишки несколько постарели.

Я оглянулся.

Над Зоной висели хмурые тучи. Удивительно, насколько тут одинаково плохая погода. Мушкет говорил, что погода зимой отличается только тем, что из таких же тёмно-серых туч валит не совсем белый снег.

Но, насчёт снега, я думаю, что он преувеличил.

Я, как и все, очень внимательно смотрел себе под ноги, трава была высока, и, несмотря на то, что мой детектор молчал, мало ли что там могло притаиться. Но воздух над насыпью не дрожал, не крутились нигде вихрем над воронками листья, ничего тревожного не было видно.

Вдруг я заметил очень странный цветок – сантиметров двадцать высотой, он как-то странно дёрнулся, хотя я на него не наступил – даже не коснулся его ногой. Я снова поднял ногу, и цветок проследовал за ней, повернув головку.

Я поднял руку, и все замерли.

– Тут цветок головой вертит. Оно нам надо? – громко сказал я.

Атос махнул рукой, и ко мне, аккуратно ступая, подошёл наш лысый биолог, ответственный за сбор биологического материала.

Он всмотрелся в цветок рядом с моим ботинком и произнёс.

– А, известное дело, это Радиационник Розовый, бывшая Радиола Розовая, которую учёные люди зовут латинским словом Crassulaceae. Не надо удивляться. Тут со всеми толстянковыми что-то странное случилось. Глядите, Сергей Николаевич…

Он, достав из кармана баночку с пипеткой, капнул на землю с высоты метра.

Растение метнулось головкой в сторону и поймало каплю, как собаки ловят брошенный хозяином кусок.

– Ничего интересного, если не считать, что корень фонит чрезвычайно сильно… Хотя погодите… Вот цвет у неё необычный – вот тут вместо жёлтого, а потом вот эта чёрная каёмка… Да ну её к чёрту, после следующего выброса будет что-то новое.

– Михаил Николаевич, ты всех задерживаешь, – нетерпеливо крикнул Атос.

И биолог резко пошёл на своё место. «Ловко он их вышколил», – подумал я.

Хотя видно было, что оружие у учёных тут больше для проформы – у лысого автомат висел стволом вниз, у того, что стоял поодаль, – стволом вверх, но на дуле был надет смешной красный гондон с пупырышками. Недаром выход охраняли два военных сталкера, но главное было в том, что мой товарищ чрезвычайно хорошо готовился ко всем перемещениям по Зоне.

Все эти мушкетовы «решили посмотреть», «а вдруг что интересное», были, видимо, в его прошлой жизни или же вовсе в воображении.

Нет, вышколили их точно – в бойцов, конечно, не превратили, но приказам подчиняться научили.

Оно и понятно, тут был мощный мотив – Атос сидел на финансировании из «RuCosmetics», а давно известно, что всякие чудеса тут же приспосабливаются либо для войны, либо для секса. Ну, или для порнографии. «RuCosmetics» обслуживала сексуальную составляющую – омоложение, битва против времени – пожалуй, это единственное, за что современная цивилизация готова платить большие деньги.

Быть сексуально привлекательным – вот что движет обывателями во всех уголках мира.

И несколько учёных на окладах под охраной двух военных сталкеров ковыряются тут ради того, чтобы на деньги молодящихся красоток и стареющих мужчин строить свои теории познания.

И десятки вольных сталкеров с больной требухой, превращающиеся к пятидесяти годам в живые развалины (а чаще всего в трупы в двадцать, тридцать и сорок), в первую или вторую ходку – в пищу для слепых собак или кровососов, или ещё какой-то дребедени, которую так художественно изображают в фильмах: учёный и сталкер, красавица и учёный, красавица и сталкер – кто кого? Нет, побеждает всех молодящаяся шлюха, которая всех оплачивает.

Оплачивает в складчину.

И я аккуратно двинулся вдоль тропы. Несколько аномалий были чётко обозначены – мы честно покидались камешками в «трамплин», как то советовала инструкция. Камни вдруг меняли траекторию над примятой по кругу травой и, на секунду зависнув, со свистом вылетали под разными углами вверх. Хорошая была аномалия «трамплин», сочная и зрелая.

Слева от насыпи начинался луг – преддверие больших болот, справа – небольшой лесок. Если я ничего не путал и если ПДА своим разноцветным экраном не врёт, после отдыха нам нужно будет забирать вправо, мимо точки, обозначенной как разбитый вертолёт, с комментарием «смешная рожица».

Ну посмотрим, что это за рожица, только всё же отдохнём.

Мы не стали сходить со склона и сели на насыпь. Там внизу, метрах в двадцати, стоял грузовик, он был как новенький. Старый советский ЗИЛ-131 по прозвищу «крокодил», даже краска не облупилась. Только номеров не разобрать.

– Олежек, а это тот самый, у которого мотор с 1986 года работает?

Мушкет улыбнулся:

– Да не-е-ет, это совсем другой. Грузовик с работающим мотором – это давняя такая мулька. Этих работающих грузовиков даже несколько. Даже я один видел, думал – тот самый, полез к нему через какую-то осоку, чуть в воронку гравитационную не вляпался, а присмотрелся – обычный грузовик, только отчего-то не ржавый. Кузов пустой, водителя нет. Одно удивительно: капот тёплый, но капот я открывать не стал.

Главное, что мотор не работает, а значит, это другой грузовик.

А это и вовсе не тот. Мы в прошлом году в него лазили – там в кузове груз был, крупа, судя по этикеткам. Всё мыши съели – ничего интересного.

Хотя в Зоне ни в чём нельзя быть уверенным. Мы тут ночью не ходили – а ведь придёшь, типа, ночью к такому грузовику, а у него фары светятся! Хехе.

Ладно, я пошутил, расслабься. Подумай, как я тебе утром говорил о чём-нибудь радостном. О разумном, добром, вечном. То есть, не о Зоне – Зона-то, может, разумная, точно – вечная, но ничуть не добрая…

* * *

Я послушался и примостился на камешке, предварительно тщательно его осмотрев.

Лёжа на склоне, усыпанном палыми листьями прошлого года, пожухшими, но высохшими теперь на жарком солнце, я начал вспоминать, как меня занесло в эту лощину. Воспоминания были невесёлыми.

Прилетел я на похороны, да и сейчас недалеко ушёл от этой темы.

Глава вторая

Шереметьево, 18 апреля. Сергей Баклаков по прозвищу Арамис.

Прилетел в Москву – не зевай. Москва – город суровый. Иногда поминки оказываются встречей однокурсников – но никогда не бывает наоборот.

Софистика, пастор, софистика. Нам погибать не страшно – мы отжили свое, и потом, мы одинокие стареющие мужчины.

Юлиан Семёнов

«Семнадцать мгновений весны»

Что я всегда ненавидел в наших аэропортах, так это таксистов, что встречают тебя в зоне прилёта. Не таможенников или пограничников, не очередь на выход, а именно таксистов, что стоят, крутя на пальцах связки ключей.

Они мне казались самыми страшными фигурами на границе. Впрочем, последние годы я прилетал редко – так уж совпало сейчас.

Я медленно, с хрустом, разводился – и мне повезло. Я много слышал об американских разводах, и сам их очень боялся. Воображение рисовало мне картины полного обнищания супруга и постоянные выплаты жене.

Но жена моя, даром что американка, была хорошей женщиной. Никто меня не обобрал, мы продали дом, поделили деньги, мне даже досталась большая часть. У неё была прекрасная работа и большая семья, а я был не самой удачной дойной коровой, даже если бы всё сложилось иначе.

Одним словом, развод прошёл по всем правилам и оставил у меня очень странное впечатление.

Так было в детстве, когда приходишь к зубному врачу. Он сажает тебя в кресло и начинает работать. Ты ждёшь прихода боли, какого-то ужаса, но вдруг тебя треплют по плечу и говорят:

– Очень хорошо, два часа не есть.

И ты понимаешь, что всё кончилось.

Итак я приблизился к таксистам, и они забормотали свои нескончаемые мантры под лязганье ключей. Они были всё те же, и несмотря на то, что они стали, кажется, азербайджанцами или иным восточным народом, их слова и интонация ничуть не изменились.

И тут меня окликнули, причём не по имени, а по кличке, которая ко мне приклеилась много лет назад, но потихоньку сошла на нет.

В Америке не было места этой кличке несмотря на то, что русских вокруг меня было немало.

А тут я дёрнулся и начал оглядываться.

Шпиона из меня не выйдет. Кто-то, кстати, мне рассказывал, что в тридцатые годы один из журналистов на Западе решил пошутить и крикнул в толпе, прямо над ухом советского наркома Литвинова:

– Эй, Баллах!..

Баллах – так звали советского наркома иностранных дел Литвинова на самом деле. Меер-Генох Моисеевич Баллах, вот как его звали, родимого.

Но советский нарком даже не повёл бровью. Восхищённые журналисты потом спросили наркома, как это ему удаётся, и тот ответил:

– Двадцать лет подпольной работы что-нибудь да значат.

Я жил в Америке уже больше десяти лет, и это не значило ничего, кроме того, что мне не быть хорошим шпионом и уж точно не быть министром иностранных дел.

– Арамис, ты, что ли? – вновь зазвенел рядом голос.

На меня смотрел мужичок в потёртой кожаной куртке.

Одет он был с некоторым шиком – меня всегда занимала эта деталь – вот скажет кто-то: «Потёртая куртка» – и сразу представляешь себе человека, сидящего на велфере[2], или парижского клошара, а произнесёт твой собеседник: «Потёртая кожаная куртка» – и сразу образ другой. Богема, интеллектуалы, виски и «житан», Хемингуэй или, на худой конец, московские стиляги из книг Аксёнова.

Я, кажется, знал этого человека. Лицо его проявлялось как фотография в кювете – тогда, в моём детстве, ещё нужно было печатать фотографии дома, окунать в кювету с проявителем белый лист и в неверном красном свете фонаря смотреть, как медленно проступает перед тобой чьё-то лицо.

Это был… чёрт, как же его фамилия. Саша, точно Саша, но фамилии я не помнил. Вот звали его…

– Планше. Я – Планше, помнишь меня? Мы же вместе на биофаке…

Точно. Это был он, но наши клички всё путали – я так и не вспомнил его фамилии.

Саша жил в общежитии вместе с Бидниченко из нашей группы. Я помнил, за что его так прозвали – во-первых, он всё время плевался. Когда мы отмечали поступление и крепко выпили на Ленинских горах, было жутко весело, Пенкин с гитарой, какой-то человек с гармошкой, купание…

Так этот Саша под конец потерялся, и Бидниченко нашёл его у реки, плюющим в воду.

Бидниченко утверждал, что человек, медитирующий над расходящимися от плевка кругами, обязательно станет учёным. По крайней мере этой серией экспериментов доказано, что он – прирождённый учёный. Тогда у Планше случились какие-то накладки с общежитием, и Бидниченко увёл его к себе. Саша-Планше стащил у него одеяло и несколько дней проспал под этим одеялом на полу. Бидниченко пришлось обходиться вовсе без одеяла.

Я не видел Планше со времени окончания университета, впрочем, других ребят я тоже не видел.

А он, меж тем, махнул рукой:

– Подвезу, чего там. Ты ведь давно у нас не был?

Я-то не был давно и насторожённо смотрел ему в спину.

Оказалось, что машины у Планше нет, а ждёт его служебная, какой-то гладкий корейский обмылок. Шофёр был с виду растаман с дредами. Абсолютный нью-йоркец, будто бы он прилетел вместе со мной одним рейсом. (Я видел точно такого же в аэропорту перед отлётом, кажется, даже майка была такая же.)

Оказалось, что Планше давно бросил науку и работает в газете.

– Газеты умирают, – сказал я дружелюбно, чтобы поддержать разговор.

Водитель аж заклекотал от радости. На спине у него тут же отросло невидимое ухо. Видно было, что он любит свою работу ещё и за то, что слушает журналистские перепалки на заднем сиденье.

Но Планше радостно подтвердил:

– Да что там! Умирают, конечно! У них сейчас агония. То ли дело – Интернет. А ещё литература сдохла, понимаешь?

Я подивился такой профессиональной гордости, но виду не подал.

Он спросил меня, чем я занимаюсь, и я ответил. Я давно придумал этот ответ про косметическую хирургию. Мы были биологами, и в качестве реверанса нашему прошлому я говорил несколько слов о мембранах, о технологии передачи информации от клетки к клетке и о том, что омоложение – самая финансируемая отрасль цивилизации. Всегда получалось скромно и с достоинством, как занятие сексом с вдовой на похоронах.

К действительности это не имело прямого отношения, то есть всё было правда, и десять лет подряд я занимался информационным трансфером, но мою долю в клинике забрала бывшая жена и надо было признаваться в перемене участи. А признаваться не хотелось.

Сейчас он покивает головой и спросит об ускорителе нейронов.

Планше кивнул и произнёс:

– А как же ускоритель нейронов? Всё?

«Ускоритель нейронов» было название старое, неправильное, но название прижившееся. Его подхватили журналисты, начали раскручивать… А потом всё протухло.

Всё окончилось неприятностями и ужасом, и я оказался в Америке и теперь вот приехал на похороны.

– А ты ведь на похороны приехал? – спросил Планше.

Я согласился и для приличия сказал:

– А ты откуда знаешь?

– У меня работа такая. Я Маракину некролог писал. Никого не волнует, что я был в отпуске, – говорят: ты у него учился, ты и пиши. Ну и написал, стук-стук-стук по клавишам, последний раз окунулся в египетское море – и сюда.

– Да, в Египте я бы не стал купаться. Не та уже страна.

– Да, стрёмно.

«Стрёмно»… «Стрёмно» – странное слово. Было ли оно тогда, в прошлом, помню ли я его? Непонятно. Но то, что в Египте стало стрёмно – это определённо так.

– А тебя куда закинуть? – спросил Планше.

– На площадь Маяковского, там хорошо.

И он довёз меня до нужного места, порываясь войти вслед, набиться в гости. Но потом он понял, что я приехал к людям незнаменитым, в его, Планше, профессии не значимым, и быстро попрощался. Меня всегда удивляло это в хороших профессионалах – они никогда не хамят, но ты точно чувствуешь точку смещения интереса от себя к другим делам. Так врачи относятся к тебе с повышенным вниманием, а потом, когда кризис миновал, они лишь скользнут по тебе взглядом, но взглядом дружелюбным, располагающим к себе.

Просто их мысли заняты уже другим пациентом. Хороший профессионализм предполагает быстрое прекращение рефлексий, страданий по ушедшим и готовности к новой работе.

А вот рефлексия и плач о павших мне точно предстояли – завтра.

Завтра были похороны Маракина.

Я не просто учился у Маракина, хотя Маракин был моим учителем. Настоящим учителем (в этот момент прорывается ненужный пафос). Маракин под конец жизни не был даже заведующим кафедрой. Он был вечный завлаб, но для нас он был капитаном королевских мушкетёров, нашим де Тревилем.

А мы были его подданными, молодыми псами науки, мир лежал у наших ног, и я вспоминал старый роман, где один старик жаловался в пространство: где, дескать, вам понять, как неделями, месяцами с отчаянием бьешься в глухую стену, исписываешь горы бумаги, исхаживаешь десятки километров по кабинету или по пустыне, и кажется, что решения нет и что ты безмозглый слепой червяк, и ты уже не веришь, что так было неоднократно, а потом наступает этот чудесный миг, когда открываешь наконец калитку – и еще одна глухая стена позади, и ты снова Бог, и вселенная снова у тебя на ладони… Впрочем, нет, тот старик, кажется, жаловался на женщину, что ещё хуже.

Жизнь нас пообломала и многому научила.

Оказалось, что исхаживать десятки километров по пустыне вовсе не нужно, оказалось, что наука вовсе не такая, как мы думали, и бюрократы равномерно распределены по земному шару, оказалось, что это дело теперь во многом коллективное, и целые коллективы радостно бьются в глухую стену годами и празднуют юбилеи этого занятия на корпоративных праздниках, а биться с советскими чинушами ничуть не сложнее, чем с хмурыми западными грантодателями.

Но тогда мы были «группой разработчиков нейронного ускорителя» с оригинальной идеей, не обременённые семьями… Нет, у Портоса была какая-то стремительно развалившаяся семья, но подробностей я и тогда не помнил.

Мы были группой де Тревиля.

Так нас звали на факультете вполне в открытую, некоторые с завистью, а прочие с восхищением.

Девчонки так и таяли – ещё бы, мы копались в самом сокровенном – в человеческом мозгу, обещая сделать всех умнее (так они это понимали).

Самые красивые были на географическом факультете, самыми статными были биологини, филологини были утончёнными и в моду входила возвращённая литература, и одна третьекурсница как-то пересказала мне ночью всего «Доктора Живаго», не переставая заниматься… Впрочем, я увлёкся.

Моё прозвище было вполне заслуженным, хотя с тех пор я потерял на него право.

А теперь Маракин умер.

Я слышал, что он долго и тяжело болел, редко появляясь на кафедре. Были какие-то аспиранты, звёзд с неба в общем-то не хватавшие, его имя периодически выкидывали мне на экран поисковые машины – неизменно вторым или третьим в списке авторов. Маракин никогда не ставил себя первым в совместных работах.

Кажется, он так и не нашёл нам замены, и дело было не только в том, что рынок зачистил советскую науку, как звено вертолётов – афганскую деревню. Причины были куда более грустными – в несколько приёмов жизнь доказала несостоятельность Главной Идеи. То есть Маракин сделал многое на подходах, и мы сделали многое, но идея ускорителя, то есть встроенного, вернее выращенного внутри человека компьютера оказалась несостоятельной. Это было подобно странным экспериментам тридцатых, когда военные пытались скрестить танк с самолётом. Тогда приделывали к танкетке крылья, и пытались учить её летать.

Даже что-то выходило, но оказалось, что проще и дешевле возить технику внутри самолёта.

Так и здесь – компьютер оказался сам по себе, а человек сам по себе.

Мы жили в условиях компьютерного дефицита, так и шутили «персональный компьютер общего пользования» – потому что на слабенькие «эйтишки» записывались в очередь: молодые – в ночь, а уж всякие кандидаты – в удобное дневное время. А сейчас в кармане любого гопника лежит компьютер куда мощнее той бортовой машины, что осуществляла посадку на Луну.

И вот Маракин сломался – этого уже, слава богу, я не видел, а знал с чужих слов.

Он не начал пить (есть такой особый род профессорского пьянства, внешне респектабельного, но выедающего душу), так вот, оно его миновало. Но он как-то выгорел изнутри.

Это был старый стиль учёного шестидесятых годов – альпинизм и горные лыжи, отличный английский язык, автомобиль в те годы, когда автомобиль был роскошью, а не средством передвижения – все глухие стены сломаны и вселенная у тебя на ладони… И после своего поражения с привычным блеском он читал лекции, даже куда-то ездил. Приглашений было много, хотя над ним уже горел серый нимб основоположника красивой, но неудачной теории.

Да, с его дочерью случилась тогда трагедия, одно наложилось на другое, но, положа руку на сердце, он не был хорошим отцом. Вернее, он не был отцом, имея при этом не то пять, не то шесть детей. По-моему, всех этих брошенных детей он просто не замечал.

Он жил как диплодок с откушенной головой – по инерции продолжая двигаться в заданном направлении. Правда, палеонтологи мне говорили, что эта метафора неверна, но мне всё равно она нравилась.

Маракин жил и жил, а вот в последний день апреля, вернее, в Вальпургиеву, прости Господи, ночь, жить перестал.

Его нашли на даче, он сидел на веранде и смотрел на крону посаженного им клёна. Сосед окликнул его раз, потом второй, обиделся на молчание, а потом всё понял.

И вот я прилетел хоронить своё прошлое.

Моё прошлое умерло, настоящее было заключено в спортивной сумке на плече, а будущего у меня вовсе не было.

Знакомство с хозяином у меня было странным. Если бы Планше вспомнил его фамилию, то наверняка полез бы знакомиться заново. Мы все учились вместе, и Планше наверняка помнил нашего комсомольского секретаря. Но, слава богу, Планше оказался стремительным человеком с памятью лишь на актуальное.

С комсомольским секретарём мы дружили давно, а теперь оба находились в каком-то пространстве неудивления. Мы не удивлялись ни нашим паспортам, ни гражданству, ни то возникающему достатку, то случающемуся безденежью.

В университете его звали Рошфором – за то, что он рано вступил в партию, работал на советского кардинала, незримую субстанцию, называемую «власть». «Власть» переменилась, и он стал работать на новую, всё такой же аккуратный, прилежный, завтракающий в галстуке, ужинающий в галстуке, спящий… Ну, наверняка он и спал в галстуке.

Но потом с ним случилась какая-то неприятность, какая – непонятно. Я уже уехал, но даже издали было очевидно, что биография Рошфора претерпела серию ударов. Пришла к нему беда, и эта беда пришла навсегда. Его выкинули как треснувшую чашку.

Казалось, что чашка ещё годна, ещё держит чай, но трещина видна, и вот она на свалке. Жена от него ушла, дом опустел, да что там – этот самый дом собирались снести. Вот до чего дошла его жизненная неудача.

Я, кстати, помнил, как Рошфор вызывал меня на бюро комсомола факультета и клеил мне дело об аморальном поведении. Это была смешная история – я ходил к одной девушке с географического в общежитие Главного здания, а по общежитию ходил комсомольский оперативный отряд. Этот оперативный отряд ненавидели все – в нём была какая-то бессмысленная бюрократическая жестокость, и к этой жестокости там приучали мышиные люди в костюмах.

Только я расстегнул на географине бюстгальтер – страшный советский бюстгальтер с крючками, которые можно было, казалось, отжимать плоскогубцами, как в дверь постучали.

Тогда я залез за окно, на широкий плоский карниз. Это было рискованно – хоть карниз был широкий и летней ночью не было риска поскользнуться, я всё же стоял на высоте двенадцатого сталинского этажа, а это значит, на высоте восемнадцатого нынешнего.

Оперотряд зашёл в комнату, и, зная про карниз, начальник велел посмотреть за окном.

В метре от меня из окна высунулась ухмыляющаяся рожа моего приятеля Анвара по кличке д‘Артаньян (он занимался фехтованием). Анвар поглядел на меня, сдерживая смех, и убрал голову.

– Там никого нет, – громко сказал он.

И тут моя подруга издала звериный вопль, вопль раненой оленихи.

– Нет? Никого нет?! Гады! – орала она и рвалась к окну.

Меня повязали, и Рошфор разбирал моё дело на бюро. Я отделался выговором, потому что весь университет услышал эту историю. С подругой у меня как-то разладилось, но она стала пользоваться бешеным спросом – отчего, никак не могу понять.

А с Рошфором мы потом сошлись, это отдельная длинная история. Так часто бывает: разведчики противоборствующих сторон потом легко находят общий язык, диссиденты работают вместе с чекистами, а былые враги лучше понимают друг друга, чем разные поколения соратников.

Но сумасшедшие девяностые кончились, и мы перестали видеться.

Я второй раз приезжал в Москву за последние десять лет и решил снова остановиться у Рошфора.

Дом его всё ещё стоял неснесённый, но подъезд стал уже заплёван и грязен. На место выехавших жильцов заселились какие-то неясные восточные люди, и пока я поднимался, они небольшими группами несколько раз пробежали мимо меня – то с клеёнчатыми сумками, то с лопатой, а последний раз – с обрезком водопроводной трубы длиной метра в три.

– Интересно, не отключили ли ему воду? – пронеслось у меня в голове, но выбора всё равно не было, и я стал звонить в дверь.

И хотя завтра были похороны и вообще тяжёлый день, я стал пить с Рошфором привезённый виски, а затем – горькую ледяную водку.

* * *

Похороны я позорно проспал. Я приехал на кладбище, когда народ уже разъезжался. Более того – это были не похороны вовсе, а тот странный обряд, когда родственники и друзья провожают покойного в крематорий, гроб скрывается в полу, а через какое-то время усопшего хоронят по-настоящему.

Один из старичков, что задержались на открытой площадке, сказал мне отчего-то очень поэтично: «Старик лежал в гробу как пойманная птица». Я догадался, что имелось в виду – видно, нос его торчал крючком. Большой у него был нос, да.

А всё уже кончилось, молодые уехали на поминки, а те, кто не ехал, стояли кругом и переминались с ноги на ногу. Это были какие-то старики, что вспоминали о квантовой физике, и какой-то задаче с нанолифтом, и о накоплении статистических ошибок. Это была какая-то другая наука, даже не та, которой я занимался в своё время.

Наука пятидесятых и шестидесятых, времени радостного позитивизма. Странное это было ощущение, будто я стоял среди последних могикан, обсуждавших свои исчезнувшие обряды.

Я знал, что у Маракина была целая куча детей – пятеро или шестеро. Правда, все они были от разных жён. Жён он бросал, как только они начинали мешать науке, а дети ему были интересны только в тот момент, когда он мог при них излагать свои теории. Я это как-то видел – маленький мальчик кивал головой как китайский болванчик, а Маракин рассказывал ему о молекулярной биологии. Зрелище было ужасное, надо признаться.

Но уж я точно был не судья моему учителю.

На похороны пришла одна дочь, не та, о которой я знал, а вовсе неизвестная мне девушка – старики так и не назвали её имени.

Остальные дети отплатили бросившему их отцу брезгливым равнодушием. За что боролся – на то и, дескать, напоролся.

Поздоровавшись с кем-то и одновременно попрощавшись, я, уже не торопясь, поехал к Маракину домой.

Дорогу эту я забыть не мог, и точно – даже дверь не поменялась. Кодовый замок в подъезде был сломан, и я беспрепятственно поднялся на третий этаж, где дверь квартиры была полуоткрыта.

* * *

Первым я увидел Атоса. Чёрт, как он был благороден – прошедшие годы его только красили.

Он и у нас на курсе был молчаливым красавцем, а теперь, с проседью на висках, стал похож не то на знаменитого скрипача, не то на Джеймса Бонда.

Он казался аристократом, причём не имея никаких аристократических корней.

Впрочем, это был очень простой рецепт – когда мы все ржали как лошади, он только улыбался. Когда мы давились словами песен и анекдотов, он молчал.

Сейчас он занимал какой-то крупный пост в «RuCosmetics», где занимался, кажется, чернобыльскими артефактами применительно к дерматологии, то есть слабыми воздействиями на биологические структуры. Я считал это немного шарлатанством, поэтому, когда Атос заезжал ко мне в Америке, особо не расспрашивал его об успехах.

Впрочем, статьи его я читал, и особого шарлатанства не обнаружил: типа – «О лечении экземы наружным применением препаратов артефакта Е1333/а».

Он был чуть старше нас, пришёл к нам после армии и рабфака. Поэтому среди нас, бывших школьников, он казался стариком.

Атос сразу съехал из общежития и жил за цирком, в съёмной квартире. Хозяйка была москвичка, женщина из тех, про которых говорят: «Сорок пять – баба ягодка опять». Эта женщина сложной судьбы делала ему вполне определённые авансы, но за несколько лет, кажется, так и не растопила его сердце.

Пьянок дома он никогда не устраивал, и я только несколько раз попал в эту квартиру. Однокомнатная квартира в блочном доме – очень чистая. Просто даже вылизанная, с персональным компьютером, который стоил тогда почти как подержанная машина.

Этот компьютер ХТ долгое время был предметом вожделений Портоса. Он готов был отдать десять лет жизни за право поставить его к себе на время, чтобы зазывать наших однокурсниц поиграть в диггера.

Однажды он так достал Атоса, что тот вывернул карманы (денег оказалось неожиданно много) и предложил всё за то только, чтобы не возвращаться к этому вопросу.

Портос устыдился, и больше мы к этому не возвращались.

Портос, впрочем, тоже уже был здесь. Я узнал его по громкому голосу – несмотря на скорбный день, Портос орал на кухне. Он всегда говорил громко, и ему было наплевать, слушают его или нет. Наш друг разговаривал ради собственного удовольствия – ради удовольствия слушать самого себя. Он говорил обо всем, за исключением той самой науки, которую грызли мы вместе. Кажется, получив диплом, он радостно простился с точным знанием и принялся заколачивать деньги.

В отличие от неудачников, что начинали с перепродажи некрупных партий мыла (я ещё застал таких научных сотрудников), он сразу стал работать на крупные корпорации, связанные с медициной.

Жизнь его удалась, хотя веса он не сбросил.

Есть такой тип – жизнерадостного толстяка, пышущего здоровьем.

Вот именно таким и был Портос. Единственно что – одевался он ужасно. Я никак не мог понять этой привычки моих сверстников, что разбогатели в России. Они одевались так, как одевались в Америке сутенёры средней руки. Некоторые из моих сверстников нанимали специальных имиджмейкеров, но это помогло не всем.

Портосу, я знал, не помогло вовсе.

Друг мой Портос сейчас рассказывал о своей бывшей жене – простодушно и искренне, оставляя у всех присутствующих ужасно неловкое ощущение. Видно было, что жену он любил, а она, судя по всему, весь недолгий их брак оставалась подобием пластмассовой короны для ароматизации салона в автомобиле.

* * *

Из боковой комнаты вышла Наталья. (Она всё время поправляла тех, кто её так называл, потому что Наталья и Наталия – разные имена. Я думаю, что это для неё превратилось в своего рода спорт. Раз за разом она поправляла и поправляла – в анкетах, статьях и по телефону.)

Наталья-Наталия была не просто главной девушкой нашей группы, есть такая кадровая позиция «самая сексуальная девушка курса». Это не самая красивая девушка, не самая изящная. Это именно такая девушка, от которой у мужиков начинает течь слюна. У преподавателей текло, да и студенты были молоды, и со слюнными железами у них всё было нормально.

Сплошная физиология.

В общем, зрелище это было неприличное, и тем неприличнее было то, что Наташа была умна.

С глупыми студентками такого рода всё проще, они с некоторой успешностью выходят замуж, повышая свой социальный статус и накапливая капитал. Чаще всего они потом сталкиваются с какой-нибудь проблемой, начинают попивать дорогой алкоголь, грузнеют, если муж-богач хочет детей – неохотно рожают, и вот уже звенит звоночек. На встречах однокурсников они служат общей радости: «Гляди-гляди, а как подурнела! Фуфф!» – и давний однокурсник с разбитым в давние времена сердцем теперь с нежностью смотрит на преданную жену – милую и работящую.

Наташа была не из таких, это был эталон цинизма и прагматики.

Она, в общем, сделала себя сама и добилась успеха – не через постель, а через комбинацию удивительно рационального мышления и постелей.

Я знал её историю в подробностях, потому что она часто использовала меня как бесплатного психотерапевта. Мы вели многочасовые беседы по телефону, и это был хороший обмен.

Иногда мне было обидно, что к телу допускались уже совершенно какие-то ужасные ублюдки, но потом во всём находился какой-то удивительный смысл.

Сейчас я думаю, что без неё бы история нейронного ускорителя окончилась не начавшись.

А она была катализатором удивительного свойства – наша группа в итоге стала похожа на группу вооружённых людей на картине французского художника Делакруа «Свобода с голыми сиськами на баррикадах». Мы были вооружены и отчаянны – кто бы сомневался! Но главное, что наше знамя держала самая сексуальная девушка курса.

Причём ей как-то удавалось держать дистанцию с любовниками бывшими, нынешними и будущими. Самое сложное для таких женщин в компании – равноудалённость от мужчин. Нужно либо спать с одним, либо вовсе ни с кем. Всё остальное – рискованно.

Как-то наша компания поехала в город Мышкин. Там я вышел прогуляться морозной ночью – прихватив с собой д’Артаньяна с Портосом.

Шли мы по ночной дороге, вокруг лежала мягкая зима, точь-в-точь как на рождественских открытках. Падал пушистый снег, а сугробы светились мягким светом.

И вот вдруг друзья мои остановились и одновременно спросили:

– Скажи, брат, а ты с Наткой… Ну, ты её… Ну, тово-с?

– Нет, увы, – потупился я.

Тогда они упали передо мной на колени. Они упали в снег, будто им подрубили ноги и подняли руки, заорав хором:

– Прости нас, друг!

И крик этот, длясь с той зимней ночи, нескоро ещё достигнет отдалённых звёзд.

Я часто думал, скорбеть ли мне об упущенной выгоде – руководствуясь замечанием писателя Набокова о том, что нет ничего более пошлого, чем такое сожаление упущенного случая. Впрочем, потом я нашёл цитату получше: «Я часто спрашиваю себя: если, допустим, Гаррис начнет новую жизнь, станет достойным и знаменитым человеком, попадет в премьер-министры и умрет, прибьют ли на трактирах, которые он почтил своим посещением, доски с надписью: «В этом доме Гаррис выпил стакан пива»; «Здесь Гаррис выпил две рюмки холодного шотландского летом 88 года»; «Отсюда Гарриса вытолкали в декабре 1886 года»?

Нет, таких досок было бы слишком много. Прославились бы скорее те трактиры, в которые Гаррис ни разу не заходил. «Единственный кабачок в южной части Лондона, где Гаррис не выпил ни одной рюмки». Публика валом валила бы в это заведение, чтобы посмотреть, что в нем такого особенного».

Училась она блестяще – по-настоящему блестяще. Я как-то подслушал её разговор с Маракиным. Тот, подняв палец, говорил:

– Наташенька, помните: в науке женщина не равна мужчине. Она должна быть на полголовы, на голову выше мужчины, можно по этому поводу сожалеть или писать бессильные феминистские статьи, но это так.

Не знаю, как на голову, но уж на полголовы выше большинства наших однокурсников она была – и за этот и прочие таланты она получила кличку Миледи.

Мы-то что, мы так друг друга и называли – именами из французского романа, вернее, из советского фильма, который давно уже у всех навяз в зубах. Миледи почти никогда так не звали в глаза – но всегда именно так о ней говорили в её отсутствие.

Итак, Миледи вышла ко мне и улыбнулась – улыбнулась своей особой улыбкой. Я понял, что она даже похорошела.

«Наверное, она всё-таки продала душу чёрту», – подумал я, улыбаясь ей в ответ.

* * *

Поминки получились очень странные, вовсе не казённые. Я уже бывал на таких поминках – среди интеллигентов-шестидесятников. После третьей рюмки люди расслаблялись и вспоминали переиначенный завет классика: «Не плачьте, покойник был человек весёлый и этого не любил». То есть после пятой рюмки появлялась гитара, затем пели, рассказывали смешные истории из общей жизни, и вообще поминки превращались в странное подобие дня рождения.

Так вышло и здесь.

А через некоторое время мы обнаружили, что остались только самые близкие – собственно, группа Тревиля. Ушли и маракинская сестра, и дочь Маракина – оказалось, что они давно жили в других квартирах и других семьях. Маракин доживал свой век один.

* * *

Много лет назад наш капитан Тревиль позвал нас в эту квартиру.

Мы так же сидели за столом – только вот закуски были куда беднее. Не в пример этому скорбному столу были закуски.

Но именно за этим столом Маракин изложил нам теорию аппаратного усилителя мозга человека. Вкратце, суть сводилась к тому, что в мозгу у человека выращивался микрокомпьютер, позволявший дополнить человеческое сознание машинной логикой и чётким структурированным хранением информации.

То есть сознание оставалось при своих, но при желании человек мог включать этот компьютер и поступать абсолютно рационально – как машина.

В разы возрастала реакция, совершенно по-другому оценивалась ситуация – можно было чётко отделить рациональные доводы от эмоциональных. Но, что самое главное, упорядочивалась память – по сути, человек ничего не забывал.

Нанолифт перемещал атомы в различной конфигурации, и, по сути, информация хранилась в чрезвычайно малой упорядоченной области – слишком крохотной для того, чтобы помешать нормальному функционированию головного мозга.

Сначала произошёл удивительный прорыв. Обезьяна с выращенным имплантатом прожила нормальную обезьянью жизнь, сдохла от честной обезьяньей старости, но при этом было непонятно, как имплантат работает. То есть обезьяна в серии опытов что-то запоминала, но не сказать, что крыла всех своих товарок по интеллекту.

Это тогда журналисты написали, что «обезьяна стала сверхчеловеком», меж тем обезьяна была обезьяной. Мы все были материалистами, даже Портос, что держал свечу в церкви на каждую Пасху – поэтому мы понимали, что мы не производим сверхобезьяну, а даём ей инструмент.

Но при этом мы не могли понять, пользуется ли она этим инструментом или нет. Поди объясни обезьяне нужность крохотного образования в её мозгу.

Итак, мы днями и ночами не вылезали из лабораторий. Маракин по каким-то своим каналам связался с военным госпиталем и стал понемногу секретить тему. Мы роптали, но сейчас я понимаю, что наш шеф поступал совершенно логично – он как лось, ломящийся через кусты и молодые деревца, старался попасть в закрывающуюся дверь тогдашней науки. Пока не подняли голову журналисты, которые будут писать о новых экспериментах доктора Моро, пока не начали травить и давить академические коллеги, пока не обложили чиновники.

Дело было не только в приоритетах – во всём мире начали угрюмо смотреть на генную инженерию. Комиссии по этике исправно пилили бюджеты и заседали непрерывно.

И вот Маракин старался успеть главное, пока его не связали по рукам и ногам. Он был похож на командира танка, что въехал с экипажем в незащищённое место обороны противника, и зная, что его сожгут, старался уложить побольше врагов.

Сожгли нас быстро, и история с дочерью Маракина поставила крест на всём.

Для меня до сих пор непонятно, как это произошло – отчего Маракин согласился сделать эксперимент на ней. Да, у неё была опухоль, все знали об этом. Да, она сама хотела своего участия в эксперименте, но всё можно было сделать иначе.

Однако мы пребывали в каком-то угаре этой стремительной гонки, ветки били нас по лицу – и мы утратили контроль за реальностью.

Констанции сделали операцию в военном госпитале. Опухоль была удалена, а имплантат прижился.

Она прожила со счастливой улыбкой три месяца, а потом что-то произошло, и она сошла с ума. Она жива до сих пор, но, кажется, никто из наших, кроме Атоса, её не навещал.

И тут наш лось, наш зубр, начал замедлять бег.

Ему перестало хватать воздуха, и не личное горе было тому причиной. Мне всё-таки кажется, что дочь была для него не на первом месте, то есть он по-своему горевал, но ему, по сути, было плевать на людей.

Плевать ему было на страдания, ему нравился сам путь научного познания.

А познанию его мешали, и скоро нашего Тревиля стреножили.

На ногах у лося уже висели прокурорские работники (дело так и закрыли без последствий), коллеги-биологи (с того года он попал в вакуум, и ни одна его статья не была напечатана), но я думаю, что ему было наплевать. У Маракина отняли лабораторию. Ему остался только лекционный курс и какие-то боковые отвилки теории – исследования по раку, трансфер информации между клетками… Всё то, что сейчас напоминает торную дорогу или рыночную площадь. Всё то, где он был «один из», а вовсе не «первый и единственный».

Незадолго до конца я предложил себя в качестве подопытного кролика, об этом мало кто знал, потому что это была тайная попытка вскочить на уходящий поезд. Никто из членов группы не знал об этом, кроме нашего Тревиля.

Операция прошла неудачно, имплантат так до конца и не вырос, но я отделался легко – у меня стала болеть голова при любом изменении давления. Нам удалось сохранить это в тайне, хотя, кажется, Атос о чём-то догадывался, да может, ещё Миледи насторожилась.

Портос был по-прежнему беспечен, тем более его уже сманивали в большой бизнес, д‘Артаньян сам собрался уходить, группа редела как под неприятельским огнём.

На нас смотрели, как на прокажённых, так всегда бывает, когда тебе несколько лет завидуют, а потом ты оступился, и тебя не то что топчут, а говорят о тебе брезгливо и снисходительно.

Вот тогда-то я и уехал.

Это была возможность начать жизнь наново, причём мне предстояло не мыть пробирки в безвестной лаборатории, а заниматься честной биологией. Тем, что было схоже с маракинскими темами, но куда более приземлённо.

Дела пошли хорошо, я женился и у нас уже была своя лаборатория, по сути, клиника – правда, пока для домашних животных. Мы научились многому, и тут опять что-то разладилось. Так бывает: внешне ты кажешься людям чрезвычайно успешным, а внутри себя понимаешь, что где-то продешевил.

Вот о чём я думал, когда сидел за столом в квартире нашего умершего учителя.

Наш капитан де Тревиль умер, мушкетёры были разбиты и, зализав раны, пристроились на должности гвардейцев кардинала, бакалейщиков Бонасье и охранников Фельтонов.

И тут я безобразно напился.

Так я не напивался с того самого момента, когда приехал в Америку и через полгода испытал дичайший стресс от бессмысленности своей жизни. Тогда я напился в одиночку, а тут, к своему позору, напился среди своих.

Я кричал что-то вроде: «Мушкетёры! Прочь плащи, мы недостойны их! Ломайте шпаги!».

Увёз меня, как ни странно, Портос.

Он, вернее, его шофёр, погрузил меня в машину и увёз куда-то за город, в коттедж Портоса, и я проснулся в комнате, которая ещё хранила запахи его жены – оказалось, что они с Портосом спали раздельно.

Совершенно мутный, шатаясь, я спустился на первый этаж, где уже сидел Портос, и мы начали пить дальше.

Оказалось, что мы одни в доме, за нами следили только хамские камеры наблюдения, с помощью которых Портос и увидел, какие странные формы приобретает общение его жены с прежним шофёром, подругами по спортивному клубу и даже соседом-чекистом.

Портос был вполне обеспечен провизией, и мы провели день не выходя из-за стола.

Я искренне завидовал старому другу – в конце концов, он был оптимист и вовсе не считал всё это жизненной неудачей. Вообще, кажется, неудач у него в жизни не было.

Он увлекался всем – приготовлением утки по-пекински, шашлыком, хлебопечением, домашним вином, дачным самогоноварением, рыбалкой и охотой.

Он показал мне коллекцию ружей – действительно, их было два десятка в специальных шкафах, и многие вполне антикварной ценности.

Это была странная коллекция в стране, где на руках было полно оружия, меж тем купить его официально было очень сложно.

Охота для Портоса стала светским делом – то есть делом, о котором небрежно говорят чисто вымытые люди.

При этом они часто не покидают пределов свое квартиры – рассуждать о хромированных стволах и их стойкости к коррозии – да-да, отвратительно, старая сталь начинает портиться уже часа через два после стрельбы, а вот… – в таком тоне я некоторое время поддерживал с ним светскую беседу. Он не выезжал никуда – даже палить, даже на стенд, не говоря уж о стерильной экскурсии в лес на убоину под руководством егеря.

Знал бы он, сколько я отстрелял на американском стенде, впрочем, сказать это тогда стало бы верхом неловкости.

А так-то коллекцию охотничьих ружей оживляли виньетки с курками, стволами и прицелами на каждой полке.

В рамочках висели и чудесные цитаты из классики: «В то утро он сам зарядил Эшу ружьё, заложив в магазин сперва бекасинник, потом третий номер и напоследок картечь, чтобы она первой попала в патронник…» (У. Фолкнер. «Медведь»); «Заткнись! – крикнул чернобородый. – Твоё ружьё само всё расскажет. Они осмотрели ружьё Смока, сосчитали заряды, проверили дуло и магазины. – Один выстрел! – сказал чернобородый» (Дж. Лондон. «Смок Белью»); «Потом я взял своё ружьё и решил пройтись к Боскомскому омуту, чтобы осмотреть пустошь, где живут кролики; пустошь расположена на противоположном берегу озера» (А. К. Дойл. «Тайна Боскомской долины»).

Здесь – метафизическая история холодного оружия, начиная от дубины Каина – на итальянском барельефе, где лица стёрты временем, только она, древняя палица, выглядит чётко и ясно.

В ружейной комнате Портоса повсюду висели фрагменты картин с ружьями и мечами. «Пятёрка его дизайнеру», подумал я.

Там, на больших картинах, вовне, шла неизвестная жизнь, но тут, откадрированная дизайнером – холодная притаившаяся смерть. Тут были гольбейновские бархат и кружева, чья-то холёная рука на эфесе; вот арбалетчик спит, обхватив своё оружие как жену, пальцы неизвестного японца на мече вакидзаси.

Итак, это действительно мир оружия – Портоса тут окружали страны и континенты, обычаи и правила боя, но ещё это и художественный альбом, где живопись чередуется с фотографиями шпаг и кинжалов. Оружейный декор времён войны двенадцатого года плавно переходил в гравировку, рисунки травления и инкрустацию современных авторских шпаг и палашей, кованных в Златоусте.

Надо мной висел Зульфакар, восточная сабля, что ведёт род от священного меча мусульман – с раздвоенным клинком.

(После виски и рассказов Портоса я уже не совсем был уверен, что это копия.)

Вязь на турецких мечах гласила: «Нет героя, кроме Али, нет меча, кроме Зу-л-Факара». Впрочем, энциклопедия хмыкает: «Боевая эффективность такого оружия сомнительна».

В хрустальной горке застыли церемониальные ножи туми, которыми индейцы резали горло во время жертвоприношений – по мне, так больше всего они были похожи на наши ножи для рубки капусты, только хмурился с их рукоятей угрюмый бог инков…

Портоса несло – из него сыпались без передышки истории про торчащий посреди хижины меч, про то, как свистят при ударе мелкие жемчужины внутри восточного клинка, как выглядит булатный слиток – круглая заготовка будущей сабли.

Он говорил о мистике холодного оружия, о том, как живёт оно своей особой жизнью – будто живое существо.

Между рассказом о ружьях «Зауэр» и сказками о ружьях Гейма Портос начал рассказывать о том, как повышались цены на охотничьи ружья во время Первой мировой войны, о тёмной судьбе великолепных экземпляров: «В первое время большая часть ружей была укрыта людьми в известный «земельный банк», где они частью нашли свой последний и безвременный приют, а частью же вышли оттуда в большей или меньшей степени испорченными». Но что за «земельный банк», что за «известная» история с ним связана, почему там хранили ружья – это я упустил.

В таких случаях я предполагаю, что человеку кто-то «напел», и он гладко выучил по написанному. Такое с богатыми людьми бывает, но мне так думать не хотелось.

Портос рассказал о том, как и сколько стоило охотничье ружьё к концу НЭПа. Цена прыгала и падала как стреляный заяц – в зависимости от сезона и политической погоды – «Новый! Новый, дорогой при реальной цене раз в десять больше, штуцер Скотта много лет лежал на витрине «торгохоты», никем не покупаемый при цене всего в 40 рублей вместе с ящиком»!

Портос орал, будто дело шло о жизни и смерти:

– А это объясняется особым отношением нашей чёртовой власти к нарезному оружию! И сейчас тоже!

* * *

Правда, под конец мы всё-таки немного поругались.

Он припомнил мне давнишний роман с Констанцией, и мне нечего было ему сказать кроме того, чтобы сострить по поводу его жён. Мы поорали друг на друга и снова выпили.

Потом я провалился в небытие и снова обнаружил себя в розовой комнате с золочёными рамами. Жена Портоса представляла собой образец вкуса.

Теперь мне было гораздо лучше, я оделся и пошёл искать хозяина.

Портос не откликался, и скоро я понял почему.

Он лежал на полу в неудобной позе.

Поза была неудобной, потому что заряд дроби вынес ему половину груди. Я подумал, что он умер мгновенно – при такой-то дырке, и ещё раз тупо посмотрел в удивлённое лицо Портоса.

Рядом лежало одно из ружей, с которыми мы вчера игрались.

Нет, я как-то не верил, что застрелил однокурсника. Всяко бывает с людьми по пьяни, но – нет, это был какой-то дурной сон. Я пробежался по дому – все двери и окна были закрыты. Понятно, понятно, что тут множество моих отпечатков, да и камеры…

Я ещё раз выглянул в окно и увидел, как снизу, по крутой дороге к дому Портоса, медленно ползёт милицейская машина.

Тут паника захлестнула меня, и я побежал. То есть я тихо, крадучись, вышел из дома, открыл калитку в заборе и принялся спускаться вниз к реке.

Тут был бурелом, но я как-то преодолел его без потерь, пробежался вдоль ручья, на ходу соображая, куда бы мне податься.

Наконец я выскочил на трассу, то есть на одну из тех широких дорог федерального значения, которые расходятся лучами от Москвы.

Я влип, решительно влип.

В шахматах это называется «цугцванг» – когда игрок начинает суетливо делать вынужденные ходы.

К кому я мог обратиться за помощью? К несчастному Рошфору? Ну да, я мог отсидеться у него пару дней, пока за мной не придут.

Бежать в аэропорт? Не факт, что я успею.

Притвориться бомжом на московских улицах?

Да я не бомж – слишком гладок, и кто поймёт, какие у них порядки.

Добравшись до города, я превентивно снял побольше денег с карточки и, сидя в какой-то забегаловке, стал думать, к кому обратиться.

Глава третья

Москва, 21 апреля. Сергей Баклаков по прозвищу Арамис.

Русская женщина – всегда спасительница, хоть и русский мужчина – разрушитель. Старость не радость, а молодость в тягость. Бегство всегда – маленькое поражение.

– Я не сержусь. Наоборот, мне очень дорого, что вы так заботливы…

– Заботлив? – переспросил Штирлиц. Он испугался – не сразу вспомнил значение этого русского слова.

Юлиан Семёнов

«Семнадцать мгновений весны»

Я прикинул, стоит ли мне заходить к Рошфору.

По всему выходило, что не стоит. Что мне там делать – забирать свитер и смену белья. Теперь не голодные годы, всё это я могу купить за углом. Документы у меня были при себе, единственное, что там было ценного, так это зарядное устройство для мобильного телефона – но и его можно было тоже купить в ближайшем киоске с проводами, флэшками и прочей требухой. Эти киоски я видел повсюду.

Куда интереснее было понять, куда двигать.

Я внимательно пересортировал содержимое карманов и отложил визитную карточку Планше.

Именно Планше я собирался позвонить, но решил сделать это из телефона-автомата. Однако тут-то меня и ждало открытие – никаких телефонов-автоматов я найти не мог.

В итоге оказалось проще купить дополнительную сим-карту. Ими торговали прямо у перехода, причём не спрашивая никаких документов.

Телефон Планше не отвечал.

Тогда я решил снова найти какое-нибудь заведение, где можно было посидеть, стуча по клавишам и на всякий случай дистанционно привести в порядок свои дела.

Если меня заключат пожизненно в GULAG (тут я невесело усмехнулся), то нужно предусмотреть, как переводить средства с карточки в тюремный ларёк. Или как там у них теперь?

Я пошёл по бульвару, крутя головой.

Я несколько забылся, крутить нужно было меньше, потому что я тут же наскочил на женщину. Она обернулась и возмущённо посмотрела на меня.

Мы тут же узнали друг друга – это была маракинская дочь Ксения.

* * *

Я лежал в маленькой ванне и отмокал. Я рассказал Ксении всё, что видел или почти всё.

Вернее, рассказал свою историю ровно настолько, чтобы она могла оценить свои риски. Когда я прилетел в середине девяностых, у каждого из моих знакомых была история с трупом. Кто-то ночевал с мёртвым наркоманом в одной квартире, у другого на работе отравили начальника с помощью телефонной трубки (отравилась за компанию ещё и секретарша), рядом с кем-то в ресторане застрелили бизнесмена, а кому-то самому угрожали смертью за просроченные долги.

Но теперь гайки закрутили, трупы на улицах не валялись, да и медведи по этим улицам не ходили.

(Меня всегда восхищала готовность моих американских друзей увидеть на московских улицах медведя. Потом я понял, что это вовсе не от желания утвердиться в дикости русского народа. Когда американский студент прилетал в Индию, он с некоторым умилением наблюдал священных коров, бродящих в непосредственной близости от его гостиницы.) При этом кто-то из друзей рассказывал мне, как весь полёт до Москвы объяснял своему попутчику, что никаких медведей в столице России нет. И тут же, выйдя на взлётную полосу, они увидели, как цирковая труппа ловит вылезшего из клетки медвежонка. Попутчик моего приятеля заглянул ему в глаза и улыбнулся – ничего, дескать, не говори. Я всё, дескать, понимаю и щажу ваши национальные чувства.

Но я отвлёкся.

Наверное, надо было сдаваться милиции, но только для этого нужно было понять, как всё тут устроено.

А понять это нужно было, чтобы не наделать глупостей.

И я снова позвонил Планше.

Планше довольно бодро ответил мне, и мы (не телефонный разговор, да. Да, я тоже понимаю. Встретимся у Огарёва) забили стрелку.

«У Огарёва» – это было для тех, кто понимает.

Место это было обозначено памятником, потому что считалось, что там, на Воробьёвых, потом Ленинских, а теперь снова Воробьёвых горах, Герцен и Огарёв поклялись друг другу. В чём поклялись и зачем – этого никто не знал. В нашем поколении было принято клясться, клятва – это было нечто нормальное. В конце концов мы были ещё тем поколением, что занималось клятвами постоянно – пионерскими, военными и прочими.

Место было прекрасное, потому что сразу было видно, кто тебя ждёт.

Ещё издали я увидел грузную фигуру Планше.

Мы поздоровались, и я спокойно изложил ему всё то, что приключилось со мной за последние два дня (опустив, правда, встречу с Ксенией).

Если бы положение моё не было таким ужасным, я бы, наверное, рассмеялся, наблюдая, как на лице Планше борются два чувства – профессиональная радость журналиста, обнаружившего интересную тему, и необходимость эту радость скрывать.

Он был хороший парень, но, в конце концов, я знал, на что шёл, встречаясь с ним. Я шёл к нему как к врачу – ну да, подцепил дурную болезнь, никто не застрахован, «на родной сестре можно триппер поймать», как говорил покойный Портос. Что ломаться-то, вопрос в лечении.

Планше тоже велел подождать – до завтра.

Я вернулся в квартиру Ксении и обнаружил, что она собрала мне вполне годную одежду – оказалось, её бывшего мужа. Мы сели за стол и начали долгий разговор, в ходе которого с меня постепенно слетела обычная ирония и цинизм.

Вечер валился на Москву.

Что было хорошо в её квартире, так это вид из окна. Дом был высокий и стоял на холме близ Садового кольца, с его внешней стороны. Поэтому с его верхних этажей было видно пол-Москвы, включая Кремль. Закат сделал всё небо красным, и новые крыши элитных домов горели в нём негасимым пожаром.

Ксения вдруг спросила, помню ли я её тогда, в свои двадцать лет.

Я медленно, будто верньером, открутил время назад.

Тогда я ухаживал за её сестрой и мало обращал внимания на девочку-подростка, что жалась к косяку маракинской квартиры. Иногда мы посылали её в магазин, когда нам было лень отрываться от разговоров о науке. Сейчас я понимаю, какими жестокими мы были, и не только к этой девочке.

Как отвратительно самонадеянны мы были, но это всякий понимает про себя, когда вспоминает прошлое и себя в нём.

Ксения сказала, что прекрасно помнит, во что я одевался: в полосатую самовязанную кофту, застёгивающуюся на молнию. Точно – я уже и забыл про это сам, точно: самовязаннаю, с чёрной молнией-трактором, страшным в то время дефицитом. Кофта была вязана из голубых, синих и чёрных ниток, её связала моя мать. И вот я забыл всё это, а она помнила.

Ксения вдруг положила свою узкую ладонь на мою руку.

– А ведь я, Серёжа, была влюблена в тебя тогда.

Она закинула голову и медленно выдохнула.

– Я тебя больше жизни любила, а нашу Констанцию вовсе хотела отравить.

– Это Миледи может отравить Констанцию, а тебе нельзя.

– Я знаю. Знаю. Но всё равно – очень сложно смириться с судьбой не Констанции, а этой девочки-служанки… Англичанки… Как её звали – Китти? Бетти? Ты помнишь, как её звали?

– Кэт, кажется.

– Да. С этой ролью смириться сложно, но я смирилась, я понимала, что вы все меня просто не замечаете, поэтому прожила целую воображаемую жизнь с тобой, в которой мы ругались, ссорились, сходились и расходились.

А потом я поступила на филфак – отец этого, кажется, так и не заметил. Он говорил, что его дело воспитывать и духовно развивать своих детей, а пелёнки и прочие заботы не для него. Но филология ему была не интересна, и с развитием как-то не вышло. Потом мать забрала меня к себе и вот я прожила долгую-долгую спокойную жизнь вдали от вас и от отца.

И замуж я вышла медленно, и развелась также медленно и спокойно, будто двигаясь в какой-то вате.

В общем, это была жизнь рыбы в аквариуме.

А вчера, когда мы столкнулись с тобой на бульваре, я вдруг поняла, что этой жизни будто бы и не было. Нет, не на похоронах отца, там ты был ужасно гадкий и совершенно пьяный – я даже испугалась, а именно на бульваре.

– Да, когда я к вам пришёл, я уже был нехорош.

– Не то слово! – Она тихонько засмеялась, а потом продолжила: – А вот на бульваре ты был совершенно другой, куда лучше. Ты был как затравленный волк, но не упавший духом, а просто тревожный, всё ещё опасный для загонщиков. Вот ты какой был.

И тут мы поцеловались.

Это вышло как-то просто и естественно.

– Я не очень хороший волк, – сказал я. – Я пугливый волк.

– Ты волк, который увидел флажки и пока не знает, как поступить.

* * *

Она пришла ко мне, когда я уже лёг.

Я страшно заскрипел кроватью, отодвигаясь, чтобы дать ей место.

– Я боюсь, – сказал я.

– Нет. Не надо бояться. Есть только мы, и больше ничего нет.

– Это как?

– А вот так. Есть только мы. Хочешь, я тебе помогу?

– Ну вот уж нет. – И мы крепко поцеловались. Она перевернулась на спину и сказала:

– Мне стыдно. Мне отчего-то с тобой стыдно – я ведь знаю тебя столько лет. Ты знаешь, я воображала себе, как у нас это могло быть.

– И как?

– По-моему, жуткая порнография.

– Это всё от невинности.

– Да, когда у тебя мало возможностей, воображение ужасно разыгрывается. Просто ужасно – а, чтобы ты знал, женское воображение куда более развратно, чем мужское.

– Догадываюсь.

– Ничего ты не догадываешься.

– Нет, догадываюсь. Я прожил много лет в пуританской стране. То есть, понимаешь, Америка – это такая большая страна, в которой всё есть. И жуткая политкорректность, за нарушение которой тебя со свету сживут, и прямая противоположность этой политкорректности. Городок, в котором последний раз убили человека в 1925 году – какого-то бутлегера. Я не помню, хотя я жил в этом городке. Ну и рядом большой город с кварталами, куда полицейские без надобности стараются не заезжать. Там всё есть – меня поэтому коробит, когда мои друзья здесь глупости говорят. Впрочем, мои друзья там говорят ровно такие же глупости… Итак, тебе не должно быть стыдно. Ну? Ну что?

– Это отдаёт инцестом. Нет, не надо. Мне стыдно, и я боюсь.

– Нет. Зайчонок мой.

– Ну прошу тебя.

– Ну и не надо. У меня и так по уши проблем, и у тебя много проблем, и у нас обоих множество проблем, и ни к чему становиться лишними проблемами друг друга.

– Дурак. Я люблю тебя.

– И я люблю тебя.

– Нет, я тебя люблю много лет, и мне сейчас стыдно за всё. И муж мой был в общем-то хороший человек, а я не любила его, и у нас потом не очень хорошо всё получилось. Я тебя люблю много лет, а ты меня любишь два дня. Я тебе верю, ты действительно это чувствуешь – но два дня. У тебя стресс, это бывает – и тогда мужчины совершенно серьёзно думают, что они испытывают сильные чувства. Они думают, что должны испытывать очень сильные чувства, и – щёлк! – начинают их испытывать. А потом стресс проходит, и у некоторых проходят и чувства.

– А у некоторых не проходят.

– Да, по-разному бывает. У меня муж был офицером, я тебе не рассказывала этого, а это важно. Он был хорошим офицером, награды там всякие, звания. Его гоняли по горячим точкам в командировки, но он несмотря ни на что сохранил себя.

Нет, не в смысле струсил – наоборот, у него было два ранения, и я Бог знает чего натерпелась, когда он в госпитале лежал. Он себя сохранил в психическом смысле – никакого там ужаса видений и кошмаров, не орал, просыпаясь посреди ночи. Не пил, чтобы снять стресс – нормальный спокойный человек, но он думал, что после стресса нужно испытывать повышенные эмоции. А этого вовсе не нужно – с тем, кого любишь, нужно испытывать простые чувства. Это, знаешь, как втягивать живот – все мужчины втягивают живот рядом с красивой женщиной – даже если втянуть живот они не могут физически. Так вот любовь – это когда не нужно втягивать живот и не надо ничего особенного делать.

А мужа как-то послали в Чернобыльскую зону – как раз когда там что-то случилось, и мутанты совершили прорыв на Киев. До Киева там, конечно, никто не дошёл, но туда быстро накидали уйму войск: кроме ООН, украинцев, наших, белорусов и поляков, там кого только не было. Муж вернулся тогда довольно напуганный, у него были большие потери в части.

И я видела, что он напуган, у него дрожали руки, а он считал, что этого нельзя показывать, он изо всех сил крепился, чтобы казаться более мужественным. Я всё хотела сказать – ну давай вместе напьёмся, давай что-нибудь начудим… И в этот момент я поняла, что я его не люблю. Семь лет пыталась себя убедить, что люблю, даже сама себя запутала, а тогда окончательно поняла, что так делать нельзя.

– С пониманием.

– Ничего ты не понимаешь, а я так люблю тебя. Положи мне руку на голову, – сказала она, и я положил ей руку на голову и стал гладить. Мы обнимались как подростки, и она плакала.

В этот момент я почувствовал, что кроме этой женщины, что лежит сейчас рядом со мной, у меня в жизни ничего нет. Это был сладкий и горький итог моей жизни – в том возрасте, когда люди обрастают не просто семьями, а когда взрослеют их дети, когда у них крепкий дом, и на семейные праздники собирается человек по сто, у меня не было ничего. Ни работы, ни дома, ни особых сбережений.

Я был потенциальным убийцей, и только один человек в мире был посвящён во все подробности этого дела, и этот человек верил мне. Это был хороший счёт, лучший, чем всё, на что я мог рассчитывать.

– Знаешь, – сказала она. – Я хочу с тобой целоваться. Я вообще не любила никогда целоваться, сама не знаю почему. У меня были замечательные мужчины, очень техничные, но мне никогда не нравились поцелуи, что-то в них было слюнявое, гадкое. У меня к тому же очень хорошее обоняние, я нюхаю хорошо.

Стоит перед тобой красавец, а ты чувствуешь, что он только что сидел в «Макдоналдсе» и ел сандвич с луком. Представляешь? А теперь я, кажется, не могу поцеловать тебя, я не умею.

– Совсем это и не нужно, – ответил я благородно.

– Нет. Я хочу тебя поцеловать.

– Ты знаешь, в одном хорошем романе девушка тоже говорила так, а потом спрашивала: «Куда же нос?».

– Действительно, куда же нос?

– Понятия не имею. Он куда-то потом девается. Втягивается, наверное.

– Мы разберёмся. Ты, главное, никуда не пропадай.

Мне захотелось сказать что-нибудь остроумное, чтобы скрыть собственный страх перед тем, что я сам боялся пропасть, но я удержался. Ничего не надо было – ни острить про жён декабристов, ни про охоту на меня, ни про красные флажки… Ни про Серого Волка.

– А ты как относилась к лабораторным мышам? – спросил я вдруг. – Тебе было их жалко?

– Ты знаешь, не было. Сама удивляюсь – я, видимо, всю жизнь, пока жила в семье биологов, мышей не воспринимала как существ, которых можно жалеть. Ну вот собаку можно жалеть или кошку. А мыши для того и созданы.

Знаешь, мы с отцом как-то поехали на Кавказ, и там нас угощали шашлыком. Вечером перед этим хозяин вывел барана, чтобы его резать. Я была маленькая и заплакала: «Ему же будет больно!» – кричала я. «Не будет! Они привикли!» – сказал мне хозяин, и все взрослые стали ржать. Я ничего, конечно, не поняла, а в семье у нас с тех пор стало ходить это выражение «Они привикли», с таким, знаешь, горским акцентом.

– Я спросил это потому, что сейчас чувствую себя лабораторной мышью. Из тех мышей, что запускали в лабиринт.

– Нет же, ты всё-таки волк. Староватый немного, но всё же годный. Мы тебя откормим.

Мы ещё поговорили про мышей, про лабораторные работы, и вдруг оказалось, что она очень хорошо понимала, чем на самом деле мы занимались. Она всё понимала, а тогда её принимали за мебель. Её принимали за нечто бессловесное, а теперь оказывалось, что из обрывков разговоров она очень точно составила общую картину всего того, чем занималась наша группа.

– Который теперь час, ты не знаешь?

– Нет. А тебе завтра на работу? – спросил я.

– Нет. Но мне нужно в одно место.

Я почувствовал, что мне необходимо знать, в какое это место ей нужно. Одновременно я понял, что слишком быстро начинаю предъявлять права на её жизнь. Кажется, она могла читать мысли, потому что я сразу понял, что она всё поняла и тихонько засмеялась.

– Хочешь расскажу?

– Не хочу.

А потом мы прижались друг к другу теснее и стали делать всё то, что невозможно описывать. Так устроен русский язык, который работает лучше всякой цензуры.

* * *

Теперь мы лежали в темноте, но фонарь за окном был такой сильный, что мне казалось, что я на берегу моря. Огромная луна лезла в окно и заливала комнату белым светом.

Ловко это у нас получилось, потому что вот только что мы были по отдельности, и как-то вдруг получились «мы».

– Ты просто кролик.

– А ты всё-таки – Серый Волк?

– Да, я Серый Волк, только довольно потрёпанный. За мной охотится вооружённый отряд. Среди них снайпер Нуф-Нуф, сапёр Ниф-Ниф, а самый страшный из них – головорез Наф-Наф.

Они идут по моему следу, но вся беда в том, что я не помещаюсь ни в одну нору, даже в нору прекрасного кролика. Оттуда будут торчать мои задние лапы и хвост.

Ночь текла в небе Москвы, размешивая облака, растворяя дым и копоть. Город шумел особым ночным шумом мегаполисов. Я знал этот шум, потому что побывал во многих больших городах мира. Этот шум специальный и особый, он что-то вроде предупреждающих звуков разных зверей. Большие города этим рокотом предупреждают зазевавшихся людей – мы, города, не спим никогда. Мы всё время бодрствуем, и никто не сможет застать нас врасплох.

Поэтому я, беглец, и не спал в эту ночь, принюхиваясь как зверь ко всему: к запахам бензина и дыма, к запахам незнакомой квартиры и прекрасному запаху молодой женщины, что лежала рядом.

А потом я спал крепко, но под утро проснулся и понял, что она ушла. Она ушла только что, потому что одеяло с её стороны ещё хранило тепло. Видимо она ушла в своё непоименованное ночью место, а мне торопиться было некуда.

Я перевернулся на другой бок и уснул. Мне снились яхты и то, как они ночуют на берегу океана, и волна, рассеянная молами гавани, тихонько качает их корпуса, а вокруг раздаётся тонкий звон от металлических частей и скрип от канатов.

* * *

На третий день я перезвонил Планше, и он сказал, что уже в курсе моей истории, и стоит ещё раз встретиться и всё обсудить.

Но никакой встречи не случилось.

Глава четвёртая

Москва, 25 апреля. Сергей Баклаков по прозвищу Арамис.

Бежим на Запад. Странный человек Кравец.

– Переодевайтесь, – сказал Штирлиц.

– Сейчас, – шепотом ответил пастор, – у меня дрожат руки, я должен немного прийти в себя.

Юлиан Семёнов

«Семнадцать мгновений весны»

Утром у подъезда Ксении меня ждал в машине Атос.

Ксения вышла со мной, и оказалось, что появление Атоса у её подъезда и для неё стало неожиданностью.

Всё-таки у него был аналитический склад ума (если, конечно, в Москве ещё не ввели систему принудительной пеленгации мобильных телефонов).

Он ждал меня и велел быстро собираться – дело, по его словам, пахло жареным. Меня нужно было вывозить из города, и желательно быстро и тайно.

Атос появился внезапно, как настоящий мушкетёр. Он повёз меня к себе в институт. Мы ехали по Москве и я ощущал, что старые времена вернулись – всё было как в прошлом. Развевались мушкетёрские плащи, шпаги сверкали на солнце. Меня спасали, и на войне как на войне, когда твой друг в крови, а la guerre comme a la guerre, когда твой друг в крови… и всё такое.

Один наш друг куда-то пропал, другой наш друг лежал в крови в каком-то подмосковном морге, а мы летели в неизвестность.

Атос, впрочем, был спокоен как всегда.

Его соображения были просты: у него начиналась очередная штатная экспедиция в Зону.

Согласно межправительственному соглашению груз машин, идущих на Зону, не досматривался.

Атос выдал мне запас еды и питья и запер в кузове экспедиционной машины.

Я услышал, как она тронулась. В этот момент я покачнулся, но сохранил равновесие, а потом полез между коробок, прижимая к груди две большие пластиковые бутылки – одна из них была наполнена водой, вторая предназначалась для той же воды, но уже некоторое время спустя.

Среди прочего оборудования внутри кузова я нашёл капсулу для гибернации, влез под крышку, и приладил себе для смеху на грудь наклейку с большими печатными буквами «Опытный образец».

Я и был своего рода «Опытный образец».

Я лежал и старался уснуть, и скоро это мне удалось. Мне начал сниться старый сон про то, как мы идём на сорокафутовой лодке от Доминиканы к Тортуге, которую наш товарищ называет «Тортю». Я только третий год живу в Штатах, и на яхту меня взяли в первый раз, я ничего не умею, и неизвестно, чего больше боюсь – вляпаться в какую-то передрягу или показаться товарищам лохом. И вот мне дают конец в руки, и я ощущаю то, что, наверное, ощущает наркоман, которому игла вошла в вену. Я испытываю чувство абсолютного счастья и одновременно перестаю ощущать силу земного притяжения.

Старый мир цепляется за меня страхом и прочими опасениями, но я уже открыт новому миру, и то, что на нас налетает шквал, меня уже не пугает…

Конечно, я всё равно просыпался несколько раз и я всё время тратил некоторое усилие, чтобы вспомнить, где я.

Меж тем машина несла меня прочь. Я ехал как Ленин – в опломбированном вагоне, впереди у меня были тоже броневики и вооружённые люди, только это была не моя революция.

Атос спасал меня, но иногда мне казалось, что всё это зря – надо пустить мою судьбу на самотёк.

На удивление я проспал все границы, но внезапно услышал, как дверь открывается. На всякий случай я приготовился к самому неприятному, но это опять был Атос.

Он подал мне руку и помог вылезти из кузова, как ребёнку.

Грузовик стоял в полутёмном ангаре.

Мы были только вдвоём, и Атос с облегчением хлопнул меня по плечу. Не дрейфь, дескать, мушкетёр, всё позади.

Однако мы понимали, что всё было только впереди – и хорошее, и не очень.

Как говорил один литературный герой: «Не дрейфь, лейтенант, дальше будет ещё хуже».

* * *

Атос отвёл меня к моей будущей норе.

Это была комната в двухэтажном бараке-общежитии. Впрочем, в моей стране слово «барак» означало что-то ужасное: «скандалы, драки, карты и обман». То, что Атос назвал «бараком», был серебристый сборный дом с комнатами-капсулами, в каждой из которых была душевая кабина, унитаз, кровать и письменный стол.

Дом был собран по стандартным чертежам ООНовского проекта, который был сделан не для Зоны, а для всех научных городков, раскиданных по миру. Такие же дома стояли где-то на Камчатке или в перуанском «Заповеднике аномалий» – с поправками на климат, разумеется.

Дальше здесь были минные поля, а потом полоса охраны спецбатальона ООН. Эта конфигурация сохранялась и в ливийской пустыне, и в камбоджийских джунглях.

Однако компоновка и набор удобств в домиках были примерно одинаковыми – и здесь, и где бы то ни было.

Я принял душ и только решил хлопнуть виски, предусмотрительно принесённый Атосом, как в дверь постучали.

На пороге стоял смутно знакомый мне человек.

Ба! Это был очередной мой знакомый из прошлой жизни – Олег Мушкетин, по прозвищу Мушкет.

Был он, кажется, уже с вискарём внутри, довольный как слон. Круглое его лицо растянулось в улыбке.

Я помню, как мы с Мушкетиным разговаривали во время встречи однокурсников.

Он пришёл уже навеселе, довольно бравый, и в несколько помятом пиджаке.

«Бравый» – это было верное слово. И в своём блоге он вывесил фотографию себя, любимого, в камуфляже, в обнимку с ружьём. Кажется, он только что устроился на научную станцию близ Чернобыля, не на эту, а где-то на другой стороне. Потом, если верить блогу, он сменил их несколько.

– Как интересно! Я впервые вгляделся в твою фотографию с хорошим разрешением, и понял, что это у тебя не автомат, а бутылка с пивом, – подначил его я.

– Я бы попросил! Это не пиво, а коньяк. А MG-42 у меня под столом, как и всегда.

– Ты вынь его оттуда. Во-первых, это не автомат, а пулемёт, а во-вторых – тогда понятно, отчего сам ты за столом не сидишь. Коли такая-то дура всё место занимает.

– Я помню, как выглядит MG-42. И никогда бы не спутал его с автоматом, потому что машиненгевер – это не автомат ни разу, а вовсе даже пулемет.

– А немецкие автоматы тех времен проходили под индексом MP, машиненпистоль…

Мне всегда казалось, что мужчина не должен фотографироваться с оружием – если ему, конечно, не девятнадцать лет и его снимают на фоне воинского знамени части. Ну, или там он не занимается иллюстрированием собственной книги «Теория и практика стрельбы из пистолета». Но нашему доброму Мушкетончику я и это простил. Я понимал, что он в общем-то одинок, несмотря на каких-то вечно присутствовавших в его жизни красивых женщин, что его мотает по жизни как цветок в проруби.

А теперь вот нашёл себя среди опасностей и ужаса.

Итак, Мушкет улыбнулся и произнёс:

– Здорово, братан! Добро пожаловать в наш маленький ад!

И он сдержал своё слово – ад тут был, и действительно небольшой.

Мушкет провёл меня по двум кругам – сначала запихнув меня в комнату, где пили украинскую горилку, а затем повёл меня в бар, который оказался маленьким ресторанчиком при пустующей гостинице.

* * *

…Наутро, когда у меня раскалывалась голова, в мою дверь аккуратно постучали.

На пороге стоял человек в аккуратном комбинезоне, в расстёгнутом вороте которого виднелся повязанный не без изящества галстук. Он был коренаст, широкоплеч и одет не без изящества. У него была красивая прическа и румяное грустное лицо.

Он отчего-то извиняющимся голосом, и что уж совсем удивительно, по-английски справился о моём самочувствии. Я отвечал ему по-русски, но он опять спросил меня по-английски, кем я прихожусь Николаю Павловичу.

Мне это стало напоминать алкогольный бред.

– Have you come with Nikolai Pavlovich?[3] – опять очень тихо спросил он.

– Yes, – ответил я.

– With that Nikolai Pavlovich?[4] – человек протянул руку.

– Yes.

– Will You work for us?[5]

Я пожал ему руку, стараясь дышать в сторону и ответил:

– Hardly likely[6].

Наконец он представился:

– My name is Kravets. Anatoly Kravets[7].

Я назвал себя, и обнаружил, что он не выпускает мою руку из своей. Ладони были у него тёплые и будто плюшевые.

– No, – сказал я ещё раз. – I am just passing by.

– Ah, travel? Very nice… On the way… So you – are passing by. Tell me, for how long have you known Nikolai Pavlovich?[8]

– Twenty years[9], – уже неохотно сказал я. Я уже понял, что это сумасшедший, но всё же спросил: – Why do you speak English?[10]

– You know, I gave myself a vow to speak either English or Ukrainian, – сказал Кравец. – I’m Ukrainian. And I doubt you speak Ukrainian[11].

– No way[12].

– So will you’ll work here?[13]

– I do not know[14].

Ещё немного, и я его стукну и всё спишу на похмелье.

– It’s not easy here, but I like Nicholas Pavlovich. He is a great scientist. There are few of us here, – сказал Кравец, – we are all very busy; I work in the Ukrainian team, but I really like the way Nikolai Pavlovich works[15].

Он снова выжидательно посмотрел на меня и наконец сказал:

– I would be glad to be of use to you some day[16].

– Thanks, – уже с нетерпением пробормотал я. – Good luck[17].

И захлопнул дверь.

Глава пятая

Москва, 30 апреля. Сергей Баклаков по прозвищу Арамис.

Оружие на Зоне. Секрет Атоса – промышленная добыча артефактов.

Мюллер хмыкнул:

– Я всегда жалел, что вы работаете не в моем аппарате. Я бы уж давно сделал вас своим заместителем.

Юлиан Семёнов

«Семнадцать мгновений весны»

– А зачем ты гоняешь своих подопечных на выходы с оружием? Не логично было бы просто ещё двух господ военнослужащих нанять?

– Нанять! Ишь ты какой! У меня бюджеты, да и ты пойми, что выходы у нас это не обязанность, а привилегия. За них платят дополнительно, собранное тоже учитывается, каждая копеечка не лишняя.

А оружие здесь нужно – мало ли кто на городок полезет, тут каждый ствол важен. К тому же, если на тебя выйдет одиночный мутант, то сконцентрированный огонь нескольких человек его таки уложит.

Первым делом, я запретил для бывших совграждан личное оружие, кроме автомата Калашникова. Потому что у меня контингент – учёные, некоторые сходят с ума и выписывают себе какую-нибудь пукалку типа «Узи», которая не спасёт ни от кого: ни от зверья, ни от лихого человека.

Более того, наш кандидат наук ещё себе отстрелит что-то, играясь.

А вот с Калашниковым всё проще – так или иначе, все они прошли военную кафедру, или там Начальную Подготовку и выучили неполную сборку-разборку.

Сборка-разборка в нашем поколении это вообще как пароль.

Все помнят, ночью разбуди филолога или химика, так он тебе забормочет: сначала отъём магазина, передернуть затвор, контрольный спуск, потом снимается крышка коробки, потом – пружина, затворная рама и вытряхивается затвор, потом газовая трубка с накладкой. Шомпол и пенал можно не вынимать, потому что это никого не…

Он сглотнул последнее слово.

Всё было вполне логично. Логикой он всегда славился…

– Они тренируются – по мишеням. Или там по пивным банкам, к примеру.

– Нет, а зачем?

Действительно – зачем? Философский подход Атоса мне жутко нравился.

– А они не стрелялись ещё?

– У французов был случай три года назад. Но человек попался порядочный: написал письмо, завещание, вышел из домика, выбрал место, чтобы ничего не запачкать… Одно слово – культурная нация.

Я не стал рассказывать Атосу, что довольно много пережёг патронов на стрельбище. У нас в штате было разрешено ношение короткоствола, и я, как только оформил свои отношения с Америкой, его прикупил.

Так поступают все русские – и я был не исключением. Так поступали даже ботаники, нет, особенно ботаники. Ботаники всегда растят в себе комплекс любви к оружию.

На стрельбище, впрочем, было полно оружия – и Калашников с барабанным магазином, которого нигде раньше я не видел.

Поэтому мне было хорошо – я перебесился. За меня Атос мог быть спокоен.

А рассказывать мы никому ничего не будем – а то был у меня такой случай: я проболтался об этом при одном копе.

Человек он был хороший, но правильный в своих поступках вне и внутри службы. Этот коп включил меня в список для проверки, когда какой-то подонок начал стрелять по людям из машины. Включил просто потому что так у него было написано в инструкции – включать, в частности, всех, кто тренируется. Всё обошлось, конечно, а я получил ещё один урок на тему, что хвастаться нехорошо.

Не надо хвастаться, говорит тебе жизнь постоянно, не занимай пустого места в разговоре своей болтовнёй. Не надо этого делать, потому что в результате ты огребёшь по самое небалуйся.

* * *

Чтобы как-то оправдать своё присутствие я вызвался на прокладку следующего выхода. Она оформлялась множеством бумаг и регулировалась огромным количеством инструкций. Всё это, разумеется, потом нарушалось, и знали об этом все – включая авторов инструкций.

Атос был гений.

Собственно, я давно это подозревал, что он гений, но как-то это всё блестяще подтверждалось.

Оказалось, что он давно уже работал в Зоне, и главным его достижением было то, что он придумал способ промышленного поиска артефактов.

Сложность была в том, что Зона постоянно менялась. Аномалии переползали с места на место, происходили выбросы, монстры модифицировались, и доля одних уменьшалась, в то время как доля других увеличивалась.

Изменялся и расклад сил у Периметра.

А вот Атос придумал, как оптимизировать процесс поиска и превратить его почти в геологическую задачу.

Он положил передо мной огромный планшетный компьютер. Интерактивная карта Зоны мигала и переливалась разными цветами. Ещё хорошо, что он не стал передо мной кидать понты и играться с трёхмерными образами. Которые так стали модны на презентациях проектов, когда инвесторы не до конца уверены в реальности перспектив.

Трёхмерные голограммы в таких случаях очень помогают – и по обе стороны океана.

Вот он, тёмный массив городских кварталов Припяти, вьющаяся по краю лента реки, разноцветные поля свалок, отходящая от свалки дорога на «Янтарь», и дальше по этой дороге грунтовка к нашему посёлку.

Мигающие аномалии в болотах и переливающиеся фиолетовым у рыжего леса и Лиманска.

На плоском экране жил целый мир во взаимосвязи выбросов и сезонных явлений (учитывалась, кажется, и активность солнца).

Поперёк карты шли тонкие розовые и жёлтые линии – будто геологические разломы.

В этом и был скрыт успех: двигаясь этими путями, минимизируя присутствие посторонних, Атос прогнозировал результаты поисков.

Но это было полдела – он прогнозировал не максимальный выход каких-то батареек, а совершенно экзотические вещи – вроде темпоральных артефактов, ускорителей и замедлителей времени, акустических резонаторов и «чернобыльского мумиё»

Я понял, что сделал Атос – он собрал чудовищную статистику, одну из самых полных (интересно, как он её собирал), обработал её (это было тоже невероятно, даже при его фантастической работоспособности, даже если он впряг в это дело целую группу) и каким-то образом всё это обобщил.

То есть Атос владел динамикой жизни Зоны.

Понятно, что в эту динамику всегда могли вмешаться внешние силы, понятно, что если перестать набирать данные, то корреляция уменьшится и модель пойдёт вразнос, но всё равно, это было гениально.

Мы закурили.

Я с восхищением смотрел на него.

– Видишь, Серёжа, что мы сделаем? Мы пройдём три маршрута, причём один кольцевой, и будем искать материал по списку. Надеюсь, что никто нам не помешает.

Он водил пальцем по экрану. И я понял, зачем ему понадобились линии розового и жёлтого цвета – они шли на пересечение, и там, где они пересекались, находилось нечто.

Аномалии там группировались по физическим принципам и, кажется, управлялись гравиконцентратами. Гравиконцентраты сгоняли аномалии как пастухи, причём это были не простые аномалии, а порождающие другие аномалии, в свою очередь порождающие что-то из немалого набора артефактов.

Я помнил ещё страшилки в газетах, как когда-то в Зону набирали таджиков.

Это был циничный ход – таджиками (впрочем, среди них были люди самых разных национальностей) называли даже не отмычек, одноразовых сталкеров, а заготовки для артефактов.

Несчастным недолго пудрили мозги, а потом толкали в одну из аномалий, типа «карусели», человек исчезал в вихре, а исполнители потом собирали артефакты. По экономической эффективности это было сравнимо с трансплантацией органов.

* * *

Я решил чем-то помочь своему благодетелю и остался на ночь – если гравиконцентраты держат аномалии, то россыпи артефактов будут идти в узком коридоре, причём, добавляя причины происхождения как исключающий фактор, можно было картировать россыпи с точностью до метра.

Никакой романтики, чистая наука. Не нужно совершать массу лишних движений, рисковать или соваться в заведомо пустое место.

У Атоса был большой список на поиски, например, был целый план на артефакты «колобок» и «светляк», и ясно было, что это какой-то заказ «сверху» или «сбоку». Было понятно, что артефакты эти медицинские, регенерационные, но никакой косметической корпорации в таких количествах не нужные.

Не смогла бы даже большая корпорация переварить такие объёмы – или я чего-то не понимаю.

Я стал догадываться, что «RuCosmetics» занимается отнюдь не только косметикой, и может быть, косметикой в меньшей степени. Тем более что кроме активных «колобков» в списке значились вовсе неизвестные мне предметы.

Отогнав эти мысли, я произвёл расчёт на «колобки», которые были ещё привязаны к зонам химического загрязнения и подивился результатам. Модель Атоса работала и даже учитывала поправку на миграцию аномалий.

Я так увлёкся, что досидел почти до утра.

Ну и ладно, будет видно, что я не даром свой хлеб ем. Эти дела как-то отвлекли меня от собственного бедственного положения – я был никто, вернее, я был беглец, преступник, скрывающийся от правосудия. Тут я мог бы жить вечно.

Но только радости в этом было мало.

Глава шестая

Зона, 1 мая. Роман Гримович по прозвищу Гримо.

Жизнь внутри порядка. Служение порядку – часто синоним служения начальству.

– Наша семья никогда не забывает добро, – сказал он. – Мы все – ваши слуги, господин Штирлиц, отныне и навсегда. Ни мой сын, ни я – мы никогда не сможем отблагодарить вас, но если вам понадобится помощь – в досадных, раздражающих повседневных мелочах, – мы почтем за высокую честь выполнить любую вашу просьбу.

Юлиан Семёнов

«Семнадцать мгновений весны»

Я, Роман Алексеевич Гримо, не люблю праздники.

Что насупились? Некоторые с таким же пафосом говорят: «Мне сорок два года и я алкоголик». Но по мне это куда глупее, чем честно сказать, что ты не плывёшь по течению.

Мне многие за это пеняют, а я всё равно не люблю. И больше прочих я не люблю странный промежуток между майскими праздниками, который не любил ещё с детства. Время между Первомаем и Днём Победы было всегда странным, нелегальным выходным днём, растянувшимся на неделю.

Это потерянное время, потому что никто не работает, а те, кто работают, вернее – вышли на работу, только смотрят в окно или пьют чай. Раньше меня вывозили на дачу, где росли такие же берёзы, как здесь (ну или почти такие же), и ход моей детской жизни нарушался.

Я говорил маме: «Нужно сделать домашние задания», но она всегда говорила, что успеется, и конечно, ничего не успевалось, и я стоял, красный от стыда, у доски, с зажатой в кулаке запиской: «Мой сын Роман был болен», и понимал, что всё это враньё и будет плохо.

А ведь потом это стало прекрасным временем для спокойной работы. В эти несколько дней в лаборатории все компьютеры были свободны, начальства не было и я спокойно мог подготовить и распечатать все отчёты…

Мне нравится, когда всё в порядке, и мне нравится подчинение. Мне нравится подчиняться, а тот, кто хорошо подчиняется, хорошо командует.

Мне нравится мой начальник, моя работа и чёткое планирование.

Это всё врут, что в Зоне планирование невозможно. Я знал людей, что планировали свою жизнь с учётом выбросов. Накануне они писали служебную заявку, расставляли датчики, шла телеметрия и был выброс. Они всё чувствовали. Потому что у них в душе был порядок.

Порядок определяет всё.

А науку губят болтуны. Сначала болтуны погубили науку в восьмидесятых, когда вышли на митинги. Когда учёные выходят на митинги, они кончаются как учёные. Когда они начинают болтать, то в головах у них поселяется мозговая чума. Их нельзя вылечить, а нужно сразу уволить.

Они говорят на митингах, и с каждым движением языка чума в их головах разрастается. Она заражает других, и порядок исчезает. Остаётся только царство энтропии.

Потом болтуны погубили науку в девяностые, когда оставшиеся только болтали по телевизору, и потом – в нулевые, когда, спохватившись, стали болтать о национальных программах.

Это была ужасная болтовня, потому что она зачищала остатки порядка.

Я устроился в «RuCosmetics» поневоле. Косметика это было пошло, это было стыдно. У меня было две медали в армии, а я шёл на работу в косметическую фирму. Это было унизительно, как боевому офицеру прислуживать в борделе. Я скрипел зубами по ночам от позора, но у меня была жена и две девочки – пять и восемь лет.

И наука тогда кончилась в бормотании телевизора, в визге чиновников, и бессильном скрипе зубов по ночам.

Поэтому я был благодарен начальству, что подняло меня из праха.

Будто вернулись два самых счастливых года моей жизни, когда я печатал шаг, двигаясь мимо трибуны с гербом, строй колыхался и вместо «ура» над плацем плыло раскатистое «а-а-а-а»… У меня с тех пор приличная зарплата, мы с женой откладываем.

И это честные технологии – обработка артефактов, медикаментозные добавки, дозированные воздействия.

Я нужен фирме, но и фирма нужна мне – она островок стабильности в море бессмысленной болтовни.

Поэтому я молился на Николая Павловича. Потому что Николай Павлович был гарант стабильности. Куда он, туда и я.

Шаг за шагом я стал незаменим – потому что я могу организовать починку электронного микроскопа и никто не отведёт мне глаза умными словами. Я могу координировать работу групп и меня не обманут фальшивыми отчётами дармоеды.

Наконец, я могу работать в поле. С тех пор как «RuCosmetics» откупила себе место в исследовательском центре Зоны, я часто работаю в поле.

Армейский опыт помогает мне общаться со сталкерами. В армии меня долго учили работе с местным населением, пока я не понял, что все эти демократические штучки придуманы для журналистов. Строгость и порядок – вот что решает в диалоге со сталкером. Если ты говоришь с ним выпивши или небритым, он решает, что ты такой же, как он.

После этого ты обнаруживаешь в контейнере труху, а не «ведьмины слёзы», ты обнаружил, что принял по описи двенадцать «заячьих яиц», а в контейнере их всего десять.

Три года назад я застрелил сталкера, взбунтовавшегося в специальном маршруте. Нет, я расстрелял его как зачинщика бунта. И по тому, как посмотрел на меня Николай Павлович, как посмотрел на меня тогда товарищ Гольцев, я понял, что он меня никогда не уволит.

Это важно, потому что у меня жена не работает, а старшая пошла в колледж.

Много ещё гнилья среди наших сотрудников, но это ничего. Гнильё-то мы повыведем.

Этот пришлый мужик мне не нравился, я вообще ненавижу этих мальчиков из интеллигентных семей, собственно, они и развалили страну, выпустив джина беспорядка из бутылки.

Они не могли справиться с работой в своих лабораториях, а быстро пересели в министерские кресла.

Этот-то ещё свалил за бугор, пережидая наш голод и унижения. Теперь вот вернулся и тут же вляпался во что-то, наверняка, в дело с наркотиками. Они все связаны с наркотиками, эти мальчики-мажоры, оттуда у них всё – половая распущенность, клички их эти дурацкие…

А Николай Павлович даёт слабину и покрывает своих друзей юности – это чувство ложного товарищества, вот что я скажу.

Этот Баклаков со своей развратной кличкой Арамис так вообще выскочил как чёртик из бутылки.

Вчера он встретил меня во дворе и спросил, считаю ли я массовые демократические расстрелы по национальному признаку спасением для наших стран.

– Я думаю, что надо продавать билеты, – говорит. – Только смотрите, объявятся какие-нибудь лохотронщики и будут мухлевать. Напишут «партер», а места окажутся у стенки. А ведь знаете, как при военном порядке? Это в одной пьесе хорошо описано: там приговорённый возмущается: «Думаю, что у вас могло хватить совести поступить со мной как с военнопленным и расстрелять меня как человека, а не вешать как собаку», а ему один генерал и отвечает: «О, извините меня, но это рассуждение штатского. Вам не известно, видимо, каков средний процент попаданий у стрелков армии его величества короля Георга Третьего. Знаете вы, что произойдет, если мы вышлем взвод солдат расстрелять вас? Половина промахнется, а остальные такого натворят, что начальнику охраны придется приканчивать вас из пистолета. Тогда как повесить вас мы можем с совершенным знанием дела и к полному вашему удовлетворению», а потом так дружелюбно и заключает: «Я вам от души желаю быть повешенным»…

Ну вот зачем он это мне говорит?

Ну да, я люблю армию и на днях говорил, что, если бы расстреливали за растрату и воровство, ну и наркоманов всяких, было бы гораздо лучше.

А он ведь не обсудить это хотел, а с издёвкой, издёвкой.

Потом он анекдот рассказал о старике, которого спрашивают, когда ему лучше жилось: при Сталине, при Хрущёве, при Брежневе или сейчас. Ну и старик, ветеран такой, и отвечает без раздумий:

– Конечно, при Сталине!

– Да ты чё, дед, – суетятся социологи. – Там же тюрьмы, лагеря…

– Да при Сталине мне все девки давали, не то что сейчас!

Это дурацкий анекдот, потому что он против порядка. Этот анекдот над порядком издевается.

Мне часто говорят, к примеру: «Жить стало лучше». Подразумевая, что они стали лучше и разнообразнее питаться. (Это ещё не факт, что пища стала более здоровой.) Я таким скажу, что жить стало хуже, потому что вот у моей семьи в доме который год нет отопления.

Или там говорят, что теперь свобода слова, можно прочитать всяко разные штуки и съездить за границу. А вся эта заграница завернулась бы в блин, а слова у народа только матерные – потому что денег нет.

Это шулерство. Они меняют карты частного на карты общего. Вот, скажем, тема о том, что все беды нынешнего предопределены СССР. Это одновременно так, и нет. Потому что у Ходорковского было комсомольское прошлое, а у некоторых кандидатов в президенты – нет. У них было две ходки на зону. Но их поступки в чем-то похожи.

При Брежневе членство в ВЛКСМ было проформой (в отличие от того же самого в тридцатые годы) – ну да, это было что-то вроде подписки на лояльность, что-то вроде прописки, современной «регистрации». Надо было иметь хитрый поворот судьбы, что-то совсем уж нонконформистское, чтобы тогда его не иметь. Но в современный институт тоже не примут, если ты нигде не прописан, да. И не примут без денег. Сложнее сейчас поступить в МГУ? Или легче – без всякого на то комсомола? Ответ ясен.

Ясно, что коррупция и воровство сейчас более распространены – на это есть специфические причины. На это находится контраргумент – не важно какой. Иногда начинают говорить: «Всё в твоих руках, теперь-то всё в твоих руках». Мне, честно говоря, это как красная тряпка для быка – вне зависимости от знания иностранных языков. Имущественное и социальное неравенство очень хреновая среда – преодолеть его очень сложно. Попытки выбраться из нищеты по рекомендации: «Выйди за город, накопай глины, налепи фигурок, продавай туристам» ничем не кончаются.

А мне ничего никто не обещал.

Это у Арамиса этого может помрёт американский дядюшка и завещает миллион.

Ненавижу.

* * *

Месяц назад до меня довели новый список артефактов на розыск, список там был прежний, за одним исключением. У меня хорошая память на индексы, но что такое Е665, я не помнил.

Пришлось смотреть в базе. Оказалось, что Е665 – это «аксельбант», в первый раз обнаружен 23.07.2000, Роман Шухов (Подлин. фамил. неизв., ум. 12.09.2002(?), отчёт отсутствует), продолговатый, веретёнообразной формы, слабогнущийся, на вид – полупрозрачное стекло, белый или жёлтый на концах.

Фотография была отвратительная – сразу было видно, что кто-то, снимавший артефакт, делал это ночью, и вспышка залила белым весь снимок.

Вот дармоеды, а туда же! Наверняка человек получал зарплату. Ему даже платили за выход. Или за условно-боевые. А он вот что в базу загнал! Отчего, интересно, статьи в базе не подписаны – прав был Лазарь Моисеевич Каганович: «Каждая авария имеет своё имя, фамилию и отчество». Тьфу!

Впрочем. На людях я бы не стал никогда выражаться так эмоционально.

Итак «аксельбант» или «подвеска» – свойства не выявлены, радиационный фон отсутствует. Заявки на изучение – «2003 – 0», «2004 – 0», «2005 – 0», «2006 – 0»… Ну, в шестом году вообще не до этого было… Но и дальше были сплошные нули, кроме последних трёх лет, когда заявки под себя оформлял лично Николай Павлович – это понятно.

Я начал смотреть на свойства – свойства были хорошие. То есть в высшем смысле о свойствах я судить не берусь, не моё это дело и не моя должность. Не положено мне об высшей науке рассуждать – мне нравилось то, что «аксельбант» не радиоактивен, не уменьшает работоспособности, не приваживает упырей и мутантов. То есть он лёгок в сборе и транспортировке. Людей не погробим, спецконтейнеров заказывать не надо, да и бумаги будет легче оформлять. Красота.

Глава седьмая

Зона, 5 мая. Олег Мушкетин по прозвищу Мушкет.

Однокурсники держатся рядом, даже если одни любят науку по-прежнему, а другие больше любят мотоциклы. Бар и ресторан – инфраструктура еды на Зоне. Молитва Амону и пусть никто не уйдёт обиженным.

Какая-то шальная девка привязалась к Штирлицу. Девка была пьяная, толстая и беспутно красивая. Она все время шептала ему:

– О нас, математиках, говорят, как о сухарях! Ложь! В любви я Эйнштейн! Я хочу быть с вами, седой красавец!

Юлиан Семёнов

«Семнадцать мгновений весны»

Что я бы себе купил, так это мотоцикл.

Я всегда выглядел внушительно: когда у меня байк был и когда его не было. Я когда учился, даже стал шить на заказ байкерские куртки – они были тогда в дефиците. Джинсы варил, не без этого, но куртки – это была моя страсть. «Если ты читаешь эту надпись, значит, эта сука свалилась с моего байка», и все дела.

Я мотоциклы люблю. На мопеде ещё в школе начал ездить, потом у меня была «Ява».

Как у нас говорили в школе: «Красное, вонючее, между ног болтается, на три буквы называется» Что? Правильно, мотоцикл «Ява».

А после армии у меня как-то не было возможности мотоцикл купить. Да и ездить негде было.

А я скорость люблю.

Я бы в байкеры пошёл, пусть меня научат. У байкеров жизнь известно какая: три правила есть у байкеров. Первое правило: возить только баб, второе: села – дала, а третье: уронил – женился.

Проста жизнь у байкера, вся по мне.

Я подумал об Арамисе и подивится его загадочности. Я-то прост-прост, а всё равно не верю, что он Мишаню завалил. Не то чтобы наш Арамис был очень добр, я от него ничего доброго не видел, но вот бабу завалить – это я понимаю, в это я верю. Такой родную мать завалит, по крайней мере у него репутация была такая. Но вот убивать он не будет, это не стильно.

Не верю я в его виновность.

Он пижон и любит стиль во всём, так Арамису и положено.

Я запомнил, как на встрече однокурсников к нему подвалили наши и стали предлагать на яхтах в Турции кататься. Я сам скорость люблю, но тут как-то мне уже показалось, что дело чересчур. Я люблю не эти штучки новых русских, а бензиновый запах, хороший мотор… Мотоциклы я люблю.

А вот поминки…

Я на поминки Тревиля… то есть, на поминки Маракина всё равно бы не приехал, что мне отсюда ехать. Он меня не любил, да и выехать отсюда сложно.

Я и на встречи одноклассников-однокурсников перестал ходить. Что мне тупо глядеть, как подурнели наши бабы и на расстоянии угадывать, знакомы ли мне эти лица?

Но Арамиса теперь я узнал сразу – хотя внешне он такой неприметный, и для Дон-Жуана даже невысокого роста. В пору лихих девяностых я потерял его из виду и внезапно встретил в кафе музея Актуальной Политики. Выяснилось, что он снимает офис прямо в этом музее.

– Даже не спрашивай, даже не спрашивай, – отвечает.

А я его спросил, чем занимается, а про себя думаю, не надо мне этого знать, не надо.

Потом он, кажется, уехал в Европу. Ну или в Америку – для меня отсюда это всё равно. Я-то знал, что для меня это невозможно, никому я там не нужен, без языка, с троечным моим дипломом, скукота одна. А полы мыть я и тут могу.

Ну да ладно, хотя у меня было смутное подозрение, что наш Арамис сбежал от должников. Было у нас как-то такое время, когда кредиторы бегали от должников – и убрать кредитора стало самым лёгким способом расплатиться с долгами.

Какой-то у него там бизнес-шмизнес, даже несколько бизнесов, которыми он особо не занимался, только подаивал с них деньги. Была и какая-то частная клиника, где он занимался экспериментами по передаче информации от клетки к клетке.

На встрече однокурсников он всё-таки выпил и разговорился:

– Мы очень продвинулись в лечении герпеса, – гордо так говорит. – А вот раком мы заниматься не будем, потому что для этого нужен крупный центр, много больных и статистика.

Тут подвалили наши шумные однокурсники. Множество моих знакомцев занялось яхтенным спортом. Всё это, по-моему, дело дурное, забава для богатых. Видел я, как после кризиса в девяносто восьмом пытались эти яхты продавать. Один даже жил в яхте на Пироговском водохранилище, потому что его из квартиры за долги и общее безденежье выперли. А пока над ними не висел дамоклов меч русского разорения, они с разной степенью профессионализма бороздили моря и океаны мира, оставаясь в своей обыденной жизни банковскими служащими.

И вот они хлопали Арамиса по плечу и спрашивали:

– А ты ведь тоже яхтами занимался?

– Да, – он им так, с усмешечкой. – Только я этим как спортом уже не занимаюсь.

– Что, – спрашивают его сочувственно, – проблемы со здоровьем?

– Да нет. Я когда выиграл чемпионат мира, то как-то потерял к этому интерес.

Банковские служащие звучно клацнули челюстями.

– Так это ты был в Гамбурге в две тыщи втором, в классе «микро»?

– Да, это мы – только что построили яхту и решили опробовать. Вот так и получилось. А за несколько лет до этого, в Канаде, меня взяли на борт, чтобы пройти на юг вдоль американского побережья. И когда я взял в руки фал, то будто игла вошла в вену наркомана – я понял, что это моё. Безо всякого соревнования и спортивного интереса.

Ну, ё-моё, думаю, такие люди и без охраны.

* * *

Но так или иначе, он приехал сюда.

Потом я узнал подробности, но – нет, не мог он Мишаню завалить.

Даже если бы они поругались, даже если б напились и вспомнили былые обиды – а я знаю, что им было, что делить.

Да и корысти ему нету никакой.

Не тот стиль, вот что я скажу.

И тут вижу, как он себя ведёт. Зона-то всё показывает, она сразу человека выявляет – то ли он для понтов сюда залез, то ли бабла пришёл порубить, то ли вовсе с глузду съехал.

А так-то я любил всех. Я Атоса любил – Атос был благо-о-о-ородный, он всем помогал.

Он нам всем сильно помог, и мне в том числе.

Я-то довольно давно обретался в научном городке. Квартира в Москве была продана, семейная жизнь не сложилась, я начал попивать и сразу же согласился поехать в Зону.

Если бы мне предложили ехать лаборантом, я бы и то согласился. Но контракт был на инженера-исследователя, что даже тешило моё самолюбие.

Я не подозревал, в какую банку со скорпионами я попаду.

Тогда русская группа была небольшая, несколько человек, в числе которых одна женщина.

Начальником у нас был Шершень, человек весьма своеобразный.

Владислав Кимович был человек очень старательный, я помню его ещё в те времена, когда он воевал с несчастным Маракиным, и с небожьей помощью разных партийных товарищей этого самого Маракина и загасил. Моё-то дело сторона, я был просто наблюдатель, но маракинских мушкетёров мне тогда было очень жалко. Но – высоко взлетел, так больнее падать.

Владислав Кимович был всегда тщательно выбрит и носил причёску, которая называется «внутренний заём», когда одна прядь накладывается на начинающую лысеть голову. Это, впрочем, была единственная его слабость. Был он полноват, если не сказать толстоват.

Про Владислава Кимовича говорили разное, некоторые были недовольны, что он подписывает своим именем все работы группы, да и все гранты были оформлены на него.

Но тут претензии дело сложное – я знал ещё с университетских времён закон о братских могилах научных публикаций. В эти могилы валились все – и теоретики, и экспериментаторы. Как сюда не включить начальника, непонятно. Он всё-таки принимал участие, и иногда его помощь, даже административная, была куда важнее, чем лишняя серия экспериментов. Но недовольные всегда находятся – отчего Шершень и Шатрова, Шершень и Аврерин, отчего так? Ну я бы не моргнув глазом внёс бы начальство в список авторов – но самостоятельных исследований у меня не было. Я больше сидел в баре и ходил на выходы. Выходы были делом опасным, как ни крути.

Да и в таких случаях начальство всегда отмазывается, и отмазывается довольно правильно: вот скажет Шершень, что молекулярный биофизик Кравец великолепный специалист, только у него недостаточно опыта. Скажет начальство, что при огромном, интереснейшем наблюдательном материале практически нет квалифицированного анализа результатов. И что, неправда? Правда. И всем до боли жалко этот пропадающий материал (а там двадцать выходов, геном кровососа и даже препарация беременной самки этого самого кровососа, а опубликовать это в сыром виде нельзя). А французы на пятки наступают, в Бельгии даже по кровососам нашим публикации есть. Ну и Владислав Кимович обрабатывал результаты, куда деться.

Когда я начал работать тут, мне в общем было пофигу как они там собачатся, я учёным себя не считал, но потом пошли дрязги.

Владислав Кимович при этом говаривал, что, дескать, народ у нас после Перестройки то хамоват, то бросается в другую крайность – псевдощепетилен. Работа готова, пора закрывать грант, нужно публиковать и отчитываться – так нет! Все чем-то недовольны, что-то кажется необоснованным… Все хотят ещё раз проверять, и нужны деньги, а у него, Шершня, денег нет, он их не печатает. И вот получается глупое положение, подрывающее возможность получать новые гранты…

В коридорах или в баре я слышал только раздражённые разговоры типа:

– А тебя это не касается! Понимаешь? Совершенно не касается!

– Нет, меня это касается! Потому что это мои деньги!

– Я уже слышал, и надоело! Я прошу только одного: дайте мне отработать мой контракт, и провалитесь вы в самые глубокие тартарары…

Потом и вовсе люди перестали разговаривать друг с другом, писали какие-то бесчисленные доносы. Объяснялись они через меня, но я быстро это прекратил. У меня был свой способ – я просто переводил все полагающиеся деньги на карточку, а с карточки они каждый день падали на счета бара «Пилав». Этим скопидомам было меня не понять, но в итоге один я сохранил рассудок.

Один мушкетёр так и говорил, когда его спрашивали: «Что вас вынуждает пить?», отвечал: «Трезвое отношение к жизни». Или это был не мушкетёр? Впрочем, не важно.

Важно было, что рецепт оказался верным.

Затем двое наших не поделили девушку. Я так вообще считаю, что женщинам, тем более молодым, на Зоне не место, а у нас была не просто девушка, а довольно красивая. Этакая Лара Крофт – ходила в Зону, вся увешанная оружием, в составе группы, конечно, но всё равно.

Французы её сманивали, те же бельгийцы… Но укатали сивку наши крутые горки – не начальство, собственно, укатало, а весь этот современный НИИЧАВО, все эти грёбаные пауки в банке, я-то помнил её в тот момент, когда она приехала, а вот через два года у неё было по-прежнему милое, но уже какое-то безнадежно усталое лицо.

Мы как-то оказались вдвоём в прозекторской и на фоне большого цинкового стола, слава богу пустого, проговорили всю ночь. Оказалось, что она жутко боится, что с ней разорвут контракт, а Шершень не раз намекал ей на это. Шершень был вообще единственный из научной группы, кто не воспринимал её как женщину, она была для него только участником общей работы. А она очень боялась вернуться к себе в Новосибирск – работа на Зоне была шансом вырваться куда-то, работать за настоящие деньги в настоящих лабораториях. Ей очень не хотелось возвращаться в вымершие и вымерзшие корпуса захиревших институтов.

А это было чревато сменой специальности.

Тут-то она писала диссертацию, тут-то она была на переднем крае науки, в группе у если не знаменитого, то известного учёного.

Тогда, сидя на цинковом столе, на который завтра положат пойманного зомби и будут резать его по частям, чтобы наблюдать за процессом регенерации, я объяснил ей следующее.

Я объяснил ей, что мне нет смысла перебегать дорогу, я никогда не буду учёным, я давно забил большой болт на все эти их публикации и мне интересно только то, как начинается у меня адреналиновый шторм, когда на краю болота начинает что-то копошиться и вдруг из чёрной воды показывается слепая голова очередного урода.

Я объяснил ей ещё, что фактически здесь проездом. И никакой я не друг начальства – ни прошлого начальства, ни будущего, а обыкновенный раздолбай.

И тогда она, красивая баба, начала реветь как девочка.

Ночью она пришла ко мне в комнату, и мы любили друг друга – я, потасканный и пьяный, и она, молодая и красивая.

Она приходила ко мне много раз, и эти дураки вокруг ничего не замечали. Я клянусь, что ничего они не заметили, потому что бегали в своей воображаемой банке друг против друга, норовя укусить.

Так вот, и двое наших устроили из-за неё дуэль. Хорошо ещё на морозе, из пистолетов Макарова, чистили они их плохо, как настоящие теоретики. В результате этого только ранили, но – поэт роняет молча пистолет, на грудь кладёт тихонько руку и падает…

Началось разбирательство, и вот тогда, вместе с Генеральным инспектором приехал Атос.

Генеральный инспектор был лицом, по традиции назначаемым МАГАТЭ, но эта фигура была номинальная. Генеральный инспектор сидел в кресле за столом на общем совещании, и лицо у него было такое старое и жалкое, что я как-то растерянно оглянулся на Атоса. Но Атос еле заметно кивнул мне.

Этот кивок означал, что он меня помнит и даёт понять, что теперь всё будет хорошо.

Генеральный инспектор только кивал головой, а Атос невозмутимо зачитывал донос за доносом, и все вжимали голову в плечи.

Оказалось, что даже наша Лара Крофт писала какие-то гадкие письма начальству, и она снова бессильно плакала. Но, чёрт возьми, я вовсе не изменил своего мнения о ней.

Шершень ещё огрызался, когда Генеральный инспектор стал нас стыдить. Выглядело это устыжение не очень убедительно. Он говорил:

– Все это до того омерзительно, что я вообще исключал возможность такого явления, и понадобилось вмешательство постороннего человека, чтобы… Да. Омерзительно. Я не ждал этого от вас, молодые. Как это оказалось просто – вернуть вас в первобытное состояние, поставить вас на четвереньки. Всего три года, один честолюбец и один интриган. И вы согнулись, озверели, потеряли человеческий облик. Молодые, веселые, честные ребята… Какой стыд!

Это было ужасно глупо. Генеральный инспектор был из тех людей, что остались в конце восьмидесятых, где был академик Сахаров, митинги в Академии наук и эстетика братьев Стругацких. А перед ним, седым стариком, сидели люди, которые уже прекрасно знали, как сейчас финансируется наука и вообще, каковы мотивации у людей.

Под конец он царственно махнул рукой:

– Слушайте, Шершень, – сказал он, – на вашем месте я бы застрелился.

Я чуть не заржал в этот момент.

Помешало мне то, что опять встал Атос и очень сухо и спокойно начал зачитывать решение Генерального инспектора, которое, как было понятно, писал он сам. Ссылаясь на пункты контрактов, он фактически разгонял группу, но происходило это так, что никто не терял своего лица. На моих глазах Атос съел всю группу Шершня и самого Шершня, продал и купил их, оптом и в розницу.

Личный состав сменился на девяносто процентов.

Последней уехала моя Лара Крофт – куда-то Финляндию.

Она чувствовала свою вину за те свои дурацкие письма руководству, в которых упоминался и я, и как я ни убеждал её в том, что мне это безразлично, она не успокоилась.

В ночь перед отъездом мы яростно любили друг друга, и я думал, что нас слышит вся Зона – вплоть до загадочных упырей, что живут в подземельях близ Саркофага. Но это была очень грустная гимнастика, прощальные выступления накануне разлуки.

Мы переписывались в Сети, но я видел, что я для неё – только деталь прошлого.

Деталь, напоминающая о пережитом ужасе.

Чёрт его знает, может, что-то и изменится, но это было только пространство надежды. Никакой уверенности.

* * *

Именно поэтому я так любил ходить в маршруты, хотя польза от этого для науки была весьма относительная.

Недолго пропьянствовав с Арамисом, я стал собираться в Зону.

Атос погнал меня искать артефакт «аксельбант», или как его в былые времена окрестил покойный Трухин – «подвески». Это предмет, похожий на веретено, часто сдвоенный, особой формы стержень нефритового цвета (гусары, молчать!), который зачем-то был нужен Атосу.

Он гонял меня за ним не первый раз, и ничего я ему не приносил – то есть, приносил-то много всего, но с «подвесками» выходила беда. Я стоял перед Атосом, будто несчастный подчинённый герцога Бэкингема, которого послали за драгоценным ларцом, а в ларце обнаружилась недостача.

Было видно, как мой начальник недоволен, но разжаловать меня было некуда, а условий контракта я не нарушал. Это только в анекдоте можно кричать: «Мы обязуемся найти до конца квартала три гробницы с золотом, серебром и слоновой костью!». В жизни все, даже самые высокие начальники, понимают, что ничего так просто не найдёшь.

* * *

Мы, сталкеры, – те же бомжи. Вооружённые бомжи, и я-то ещё везучий, потому что у меня есть прописка в научном городке. А так – чистые бомжи. Вернее – нечистые.

Ты вот замени хабар на пустую тару, и получишь абсолютное тождество.

Но я сам во всём виноват, сейчас я думаю, что если бы вместо меня был Атос или даже этот военный болванчик Гримо, то они бы прожили тут положенный срок и вышли из Зоны после окончания контракта со славой и приличным счётом в банке, женились бы, прожили с супругой тридцать лет и оставили бы своим наследникам виноградник и ворох акций. Я же почувствовал себя лохом-неудачником с первого дня. В Зоне то невыносимая жара, безлюдье – не то безлюдье, когда ты сидишь в одиночной камере, а то, когда нет друзей. А выйдешь в маршрут, там под каждым кустом и камнем чудятся мутанты и смертельные ловушки. Чужие люди, чужая природа, жалкая культура – водку пить в «Пилове» или лабораторный спирт из химической посуды. Все это, брат, не так легко, как гулять по Москве и врать девкам о Зоне и бодром пути конкистадора.

Тут нужна борьба не на жизнь, а на смерть, причём не возвышенная, а тупая, с отключением всех страданий. Всей этой глупой рефлексии. А какой я боец? Глупый неврастеник, белоручка… А я хочу по-чеховски жить, на веранде, с самоваром.

Ты сидишь, в крыжовник какой-то пялишься, на участке-то своём. А в доме жена тебе рубашку гладит. Пшшш, пщщщщ! Утюг шипит.

– Утюг вещь в хозяйстве необходимая, – задумчиво сказал Селифанов.

– Чёрт! Нельзя с вами говорить.

* * *

Более того, я в этот раз попал на патруль военных сталкеров.

Вместо того чтобы проверить мои данные и отпустить, они транспортировали меня до другого КПП и продержали три дня в кутузке.

Когда меня отпустили (изрядно при этом облегчив контейнеры с хабаром), то сержант-негр отвлёкся, и я смог долго разглядывать то, что лежало у него на столе.

А лежал на столе протокол от предыдущего задержания: «Шухов Р… года рождения… два контейнера… «пустышки» малые – две штуки; «батарейки» – девять штук; «черные брызги» разных размеров – шестнадцать штук в полиэтиленовом пакете; «губки» прекрасной сохранности – две штуки; «газированной глины» – одна банка…

Господь!

Сколько ж ему было сейчас лет! Уму непостижимо. А для сержанта что тот сталкер, что этот. Произошла смена поколений, и сталкерские легенды стали никому не интересны.

Глядишь ты, Роман Шухов, жив, курилка!

Но это было, пожалуй, единственным светлым пятном на в общем-то пустой ходке в Зону.

В довершение всего на обратном пути я напоролся на редкую инфразвуковую аномалию «вувузела» и у меня до сих пор шла кровь из ушей.

Аномалия была редкой, потому что являлась особым случаем превращения живой природы в аномалию Зоны. Я столкнулся с ней в одной роще на краю болот, которую даже на картах ласково обозначали «Триффидник».

Никаких триффидов, столь знакомых всем по фантастической литературе там не наблюдалось, зато рос гигантский борщевик.

О ядовитости и прочих неприятных свойствах этого борщевика ходили легенды, пока оказалось, что он, высыхая на солнце, может образовывать своего рода гигантские флейты.

И человек, случайно оказавшись рядом (не могу представить себе персонажа, что специально бы припёрся в Триффидник послушать инфразвуковой концерт) тут же получал инфразвуковой удар.

Кравец мне пытался объяснить природу этого явления, но, как всегда, говорил на плохом английском, да так, что я только рукой махнул.

Сам Атос снизошёл до меня и сказал что-то вроде того, что на самом деле там, внутри борщевика, образуются полости, откуда звук идёт – в случае лёгкого ветра, особый низкий звук. Дальше Атос пустился в рассуждения о резонаторе Гельмгольца, стал меня подначивать вопросами типа: «Ты вот, поди, монографию Немкова не читал?» и прочее, и прочее.

– Не читал, – гордо сказал я. – И боюсь, читать не буду.

Так я и ушёл.

Ушёл, собственно, недалеко, потому что рядом в лаборатории Кравец о чём-то спорил с Базэном.

Потом Базэн махнул рукой и ушёл.

Кравец заскучал, прихватил английский словарь с полки и тоже исчез.

Но на смену им в помещение ввалилась толпа прекрасных украинцев.

Арамис подружился с ними с моей подачи, и теперь они пришли все вместе и радостно орали над какой-то очень длинной распечаткой.

Когда я прислушался, оказалось, что они говорят уже не о науке – Арамис явно острил, разговаривая о чём-то с высоким украинцем. Это был именно тот украинец, который так горячился, говоря о политике в коридоре.

– Черт, я уже путаю все к старости. Ганнибал победил Аттиллу или наоборот? – спросил, смеясь, Арамис.

– Ганнибал – лектор. Он не мог никого победить. Он мирный преподаватель, – отвечал, улыбаясь, украинец.

– Ганнибалов вообще было много – пока они друг друга не съели!

– Ганнибализм. Хоть имя дико.

Я присоединился к ним, мы сели в баре и стремительно напились.

* * *

Это только так кажется, что в нашем «Пилове» обстановка чопорная и аристократическая. Выпивается тут не меньше, наверное, а больше. Причём если считать финансовый эквивалент, то раз в сто больше.

А когда люди напиваются, то им важно пофилософствовать. Без этого у нас нельзя. Всё врут, что сталкеры – сухари, в любви мы Эйнштейны… Хорошо ещё петь перестали, а то русские, украинцы и белорусы, вспомнив былое, начинали исполнять такое, что русский шансон в баре «Сталкер», казался вечером в Ла Скала. А Ла Скала, как говорят нам путешественники в телевизоре, это такой чудесный театр, в котором пафоса больше, чем красного плюша и золота, и человек, которому воткнули на сцене перо в живот, ещё полчаса поёт и страдает, вместо того чтобы сразу помереть.

Примечания

1

МАГАТЭ (IAEA, от International Atomic Energy Agency) – организация по сотрудничеству в области мирного использования ядерной энергии. Основана в 1957 году.

2

Велфер (Welfare) – система американской (и канадской) социальной помощи, пособия по безработице и т. п. Важная составляющая жизни многих русских эмигрантов.

3

Вы приехали с Николаем Павловичем?

4

С самим Николаем Павловичем?

5

Будете работать у нас?

6

Вряд ли.

7

Меня зовут Кравец. Анатолий Кравец.

8

Очень приятно… Проездом… Так вы – проездом. Скажите, а давно знакомы с Николаем Павловичем?

9

Двадцать лет.

10

А отчего вы говорите по-английски?

11

Вы знаете, я дал себе зарок говорить либо по-английски, либо по-украински. Я ведь украинец. А вы по-украински вряд ли говорите.

12

Да это уж точно.

13

Так вы будете здесь работать?

14

Не знаю.

15

У нас тут сложно, а Николай Павлович мне нравится. Он – большой учёный. Нас здесь мало, все мы очень заняты, я хоть и работаю в украинской группе, но мне очень нравится, как работает Николай Павлович.

16

Буду рад оказаться вам полезен.

17

Спасибо. Удачи.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5