Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Всё на свете, кроме шила и гвоздя. Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове. Киев – Париж. 1972–87 гг.

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Виктор Кондырев / Всё на свете, кроме шила и гвоздя. Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове. Киев – Париж. 1972–87 гг. - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 1)
Автор: Виктор Кондырев
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Виктор Кондырев

Всё на свете, кроме шила и гвоздя

Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове

Киев – Париж. 1972–87 гг

Вместо предисловия

Парижские яблони имеют идиотскую привычку расцветать в конце феврале. А потом красота эта гибнет с мартовскими заморозками.

Стоял февраль, жара, как в мае, вся паперть средневековой церковки Сен-Реми была покрыта осыпавшимся яблоневым цветом. Мы с Виктором Платоновичем вольготно расселись за столиком на тротуаре возле кафе «Всё к лучшему» (как мы сразу, переведя на русский, стали называть кафе “Tout va mieux”), напротив магазинчика женского белья «Сапёрлипопет».

Позлословив о яблонях, степенно допили пиво и попросили беби-виски. Разговор пошёл о суете сует.

Недавно в газетах напечатали постановление Президиума Верховного Совета о лишении В.П. Некрасова советского гражданства, «за деятельность, несовместимую с высоким званием гражданина СССР». По тем временам, в самом начале восьмидесятых, новость была лестной – так поступали с диссидентами, с выдворенными писателями и просто хорошими людьми. Но В.П. был слегка уязвлён: чего это вдруг, через столько лет после изгнания из Киева, про него вспомнили, решили лягнуть, вроде как прикончить.

– Ты знаешь, Витька, как мы на фронте говорили?

– Знаю, знаю! – поспешно ответил я, опасаясь фронтовых воспоминаний. – Всё на свете, кроме шила и гвоздя?!

– Ну! – довольно хмыкнул В.П.

Это выражение было в большом ходу после войны, и я множество раз слышал его от Некрасова. Иногда оно вспоминалось между делом, но чаще произносилось со всем пылом писательской души…

Через пару недель после разговора о яблонях Некрасов позвал меня зайти. Благо все жили в одном доме: мама и он на седьмом, а мы на втором этаже.

– Свой герб рисую. Посмотри, почти готов!

Вздыбившиеся грифон и лев с пламенными языками поддерживали с двух сторон геральдический щит с устремлённой ввысь фигой, как бы романтическим отображением допотопного лозунга «Но пасаран!». Над щитом, в лучах стилизованной короны, и под ним, внутри виньетки-вымпела, был начертан славный девиз «Мы е*али всё на свете, кроме шила и гвоздя!». Один из лучей короны целомудренно прикрывал в глаголе букву «б».

Я одобрил, а польщённый автор посетовал, что нельзя присобачить назидательное продолжение этой лихой сентенции – «Шило острое, кривое, а гвоздя е*ать нельзя!» – слишком многословно, дескать, композиция нарушается.

Рамочка с гербом была установлена на видном месте в гостиной, как бы уведомляя о нешуточных замашках хозяина дома. Тонкие натуры заинтригованно поёживались…

Сейчас герб висит у меня в кабинете. Бывает, глянешь на него и испытываешь смутную весёлость.

Но заветное выражение уже никто не произнесёт, потеряло оно убедительность, устарело, прямо скажем. Всё на свете! Кому сейчас по плечу столь обширная программа!

Вот в устах Некрасова от этого изречения веяло вольнодумством и некоей реликтовой мужественностью. И напоминало оно то вопль вцепившегося в ванты флибустьера, то истовое бормотание тамплиера-крестоносца у стен Иерусалима…

Приятно было слушать…

Глава первая

Морально разложившаяся личность

Туда и обратно

Августовским утром 1974 года перед домом № 15 в киевском Пассаже возник тихий переполох. Мы с Виктором Платоновичем отправлялись в Москву, не надолго и по делам. У подъезда неизвестно почему беспокоилась маленькая гурьба провожающих. Хотя мои мама и жена Мила были взволнованы лишь в самую меру, а сын Вадик вообще веселился. Отъезжающие покуривали, сохраняя достойное спокойствие.

Агенты наружного наблюдения стояли чуть в сторонке, никоим образом не стесняясь. Заинтересовал их, надо полагать, непомерной величины многопудовый кожаный чемодан, который мне предстояло переть на себе в столицу.

Чемодан был забит десятками толстых, перевязанных бечёвками тетрадей в синих обложках. На каждой тетради чернилами, красивым почерком был выведен год, начиная с конца прошлого века.

Это были дневники Софьи Николаевны Мотовиловой, тётки Некрасова.

Он очень дорожил этими дневниками, прошедшими через годы войн, пертурбаций, страха репрессий. Мол, представляете, каждый год тетя Соня ежедневно – понимаете, ежедневно! – с начала века вела записи. Что произошло в семье, что сказал Вика, что она ответила Зине (её сестре, матери Некрасова), кому написала письмо, что почём купила на рынке, что читала, где брала справку, кто приходил в гости. Некрасов любил повторять чью-то фразу о том, что самое ценное для историка не записи о происшедшей революции, а сколько в это время стоил хлеб. И именно таким мелочам в дневниках отводилось немалое место.

Тётя Соня полжизни провела в эмиграции, знала как облупленных всех меньшевиков, эсеров и большевиков. Перед самой революцией переехала со всей семьёй в Киев, работала в библиотеке, переписывалась со старыми знакомыми – эмигрантами и политкаторжанами – и писала мемуары. Славилась скверным характером. Своего племянника Вику держала в чёрном теле, а с сестрой Зиной обращалась сурово…

Лет десять назад было решено зайти в гости к тёте Соне, чтобы вместе погулять по Киеву. Жила тётя в коммунальной квартире где-то в районе улицы Горького, если не ошибаюсь. Оставив Зинаиду Николаевну на скамеечке возле дома, мы с В.П. храбро преодолели совершенно непотребно воняющую котами лестницу.

Плотно зашторенная, загромождённая стопками книг, пачками бумаг и картонными коробками комнатушка, по-старушечьи запущенная. Попахивало ветхостью. Но на письменном столе – порядок, старая чернильница, ручки с перьями лежат рядышком, справа стопочкой несколько школьных тетрадей.

Много дореволюционных фотографий, но нет ни племянника Вики, я заметил, ни сестры Зины. Было известно, что тётя ничего не разрешает трогать в её комнате, а о домработнице страшно и заикаться.

Сейчас Софья Николаевна была готова, но без туфель. Недовольно заметила, что совершенно не обязательно приводить к ней посторонних мужчин, пока она не одета.

Племянник Вика безоглядной любовью тётю не жаловал, но очень ею гордился. В 1963 году Александр Твардовский в «Новом мире» опубликовал «Минувшее» – воспоминания Софьи Николаевны. В то время ей было 82 года! И почтенный возраст не мешал ей оставаться ещё той штучкой, скажу вам! Как любил говорить Некрасов, палец в рот не клади! Своенравная, по-старушечьи беспардонная, резкая в ответах, но большая умница, что сразу бросалось в глаза. Если, конечно, она удостаивала вас вниманием…

На выходе из подъезда меня чуть кондрашка не хватил от испуга – тётя Соня, бросив сопровождающих, быстрым шагом двинулась наискосок через широченную улицу. Машины и троллейбусы возмущённо тормозили и мерзко гудели, я бросился вслед за тётей, пытаясь взять её под руку, мол, давайте я вам помогу. Тётя Соня яростно выдернула руку и молча ускорила шаг. До тротуара было далеко, я делал знаки, извинялся перед водителями. И проклинал себя, Вику, тётю и вообще всю вселенную…

Некрасов с Зинаидой Николаевной догнали нас только возле Пассажа. Женщины были оставлены посидеть в скверике – противная тётя Соня отказалась заходить к сестре, мол, на воздухе гораздо приятнее…

Главной заботой Некрасова после смерти тётки в 1966 году были её дневники и бумаги. Остальной старушечий скарб был торжествующе выброшен на помойку.

И теперь этот чемодан был привезён на дачу поэта Евгения Евтушенко в Переделкино, под Москвой. Вика попросил сохранить, проследить, чтобы не пропали тетради. Евтушенко обещал. Галя, его жена, велела унести чемодан в маленький флигелёчек. И всё. Что стало с дневниками, никто толком не знает.

Только одну тетрадку тогда Некрасов взял с собой в Париж, на память…

Из Киева была доставлена и большая картина Галины Серебряковой, которая висела в киевском кабинете над тахтой. Портрет няни художницы – тихая женщина сидит на табурете, сложив руки на коленях, смотрит тебе в глаза, чуть наклонив голову. Портрет не закончен, но всё равно впечатляет. Евтушенко внимательно рассматривал картину, прислонив её к стене. Некрасов чуть волновался и обрадовался, когда Женя повернулся к нему и решительно сказал: да, он покупает. Купил он её за две тысячи рублей, я точно запомнил – сумасшедшие по моему пониманию деньги.

Помня о важности миссии, в дороге мы маялись абсолютной трезвостью. Курили в коридоре, и Некрасов похваливал Евтушенко.

Женька наверняка очень талантлив, говорил Виктор Платонович, но какой всё-таки сперматозоид! Пробивной и юркий, до ужаса! И в то же время хороший парень, вот что путает все карты. Проныр в Москве не перечтёшь! Но они не так на виду, они гораздо бледнее, обыденнее Жени. Бесталаннее и запуганнее. А он, конечно, личность!..

Ещё весной, когда Некрасова силой втолкнули в самолёт и вышвырнули из Москвы перед визитом государственного секретаря США Г. Киссинджера, Евтушенко написал стих с приглашением приехать к нему, несмотря ни на что.

Посвящается первым читателям этих стихов при перлюстрации

Каким вниманьем КГБ

Вы одарованы в судьбе!

Читатели такие

так любят вас, что создают

на Украине Вам уют

и ни за что Вам не дают

покинуть город Киев.

……………………………………

Чуть Вы исчезнете в ночи,

о Вас рыдают стукачи

с привязанностью детской.

Письменник милый – это честь,

когда такой читатель есть

у нас в стране Советской.

P.S.

Но как Украйна ни нежна,

любви дистанция нужна,

поэтому с любовью

вас приглашаю прилететь

и славу Киеву воспеть

в окопах Подмосковья.

Некрасов был душевно тронут. Киевские знакомые стихотворение тут же переписали, а у нас дома его с выражением зачитывали всем чаёвничавшим.

Некрасов сказал как-то, что за «Бабий Яр» Жене простится на небесах и Братская ГЭС, и американские агрессоры, и осатанелые дифирамбы Фиделю Кастро. Я промолчал, так как был уверен в то время, что как поэт и гражданин Евтушенко уже и на земле неподражаем и безгрешен.

Я был непомерно влюблён в его стихи, поэта моей юности! Удачливого в любви и дружбе, бесстрашного обличителя мещанства, сдержанного патриота, стиснув зубы, сражающегося с подлостью. О покупке книжки Евтушенко все лишь трепетно мечтали. Книжные жучки запрашивали за каждую его книжицу полстипендии. И год назад Некрасов выпросил для меня у Жени два сборника стихотворений, на которых поэт собственноручно начертать соизволил несколько вежливых слов…

…Московский гонористый бомонд, в газетном обиходе называемый советской творческой интеллигенцией, в то время как никогда собирал слухи, главным образом, неясные и пугающие.

Но были и обнадёживающие.

Например, все говорили полутоном о некоем Викторе Луи.

Тогда это имя звучало в Москве веско, произносилось с почтением, негромко и деловито. Никто толком не знал, кто он на самом деле – журналист-международник, эмиссар секретных служб или сотрудник госбезопасности. Точно слышали, что был он полковником КГБ, хотя некоторые брали повыше – генералом! И добавляли – человек дела, может помочь! Непонятным образом Виктор Луи мог узнать, что мыслит начальство, иногда ЦК или даже КГБ. А то и передать письмо в самые высшие инстанции, причём вначале мог дать совет, уточнить, не навлечёт ли это неприятности. В общем, поговаривали, что он, как Распутин, способен добиться невозможного.

Окутанный почитанием шуршащих по кухням интеллигентных москвичей, он проживал где-то в роскошном доме под Москвой, купаясь, как говорили, в неге и изобилии. Обычно к телефону не подходил, пробивались к нему по протекции. Нити протекции были тончайшими. Рассказывали, что встречи с посетителями обставлялись церемониями, сравнимыми с аудиенциями у далай-ламы. Молва была к нему благосклонна, и, по слухам, Луи был щедр, добр и милостив, жалел сирых и гонимых.

И не проходило ни одного вечера, чтобы Некрасову не посоветовали: «А почему бы тебе не обратиться к Виктору Луи?» Съездить на дачу, поговорить, он поможет. Обещали достать номер телефона, выяснить, как выйти на него. Никто, конечно, ничего ни достать, ни выяснить не смог.

Некрасов таки встретился с ним в один из приездов в Москву, в середине июля 1974 года. Подробности разговора я узнал уже в купе киевского поезда, поздно вечером, когда очухался после прощальных стаканов, как говорится, на ход ноги и на посошок.

На Киевском вокзале в Москве Некрасова провожал ватажек москвичей – Лилианна и Семен Лунгины, Лазарь Лазарев, Анна Берзер, Галя Евтушенко, Владимир Корнилов. И пяток других, незнакомых мне. К самому отходу поезда прибежал и Женя Евтушенко, стильный и благоухающий, расцеловал В.П. и приятно оживил компанию…

Так вот, говорил Некрасов с Луи долго и дружелюбно. Угощались фряжскими напитками. Некрасов просил посодействовать с вывозом своего архива. Чтоб пропустили на таможне бумаги и фотографии. И чтобы детей его остающихся не обижали, беззащитных и кротких. А то и выпустили бы за границу, этак через годик… О чём речь, Виктор Платонович, милейше улыбался Луи, всё устроится, он постарается организовать встречу с нужным человеком.

Расстались даже с некоторым сожалением, добрыми знакомыми…

За пару дней до отъезда в Киев Некрасова нашли в Москве по телефону и пригласили на встречу с товарищем генералом, как выразился телефонный собеседник.

Всё происходило в одном из номеров гостиницы «Москва». Вика представился у портье, его провели в номер.

– Обо всём говорили понемногу, и об отъезде, конечно, – рассказывал В.П. – Советовал не забывать, что я хоть и бывший, но всё-таки коммунист, принятый в партию в Сталинграде. Патриот, значит. И в Париже мне не надо слишком уж горячиться против советской власти. Но всё было на высшем уровне, вежливо дальше некуда.

А насчет архива генерал иронично заметил, что их киевскими товарищами всё давно проверено и конфисковано, а что осталось, можно брать без опаски, так он считает.

– Ну а обо мне не заговаривали? – не утерпел я.

– Попросил и за вас с Милкой.

Сказал, что остаётся сын с семьёй в Кривом Роге. И Некрасов с женой, мол, волнуются, чтоб не дёргали их там без толку и по милициям не таскали. Спросил, есть ли надежда, что детей потом выпустят? Ну а генерал в ответ: они не такие уж дети, а он не дядька, дескать, приглядывать за ними нет времени. Да и вообще, заулыбался, всё зависит от вас, Виктор Платонович!

Московские прощания

В 1974 году Некрасов приезжал в Москву три раза. Последняя, третья поездка состоялась в августе, примерно за месяц до отъезда В.П.; как раз тогда мы привезли чемодан с дневниками.

Первый раз Виктор Платонович поехал в Москву весной, по делам, вместе с моей мамой. Он с радостью предупредил о своём приезде всех московских друзей. Дело было почти сразу после обыска в Киеве, и под вечер, когда он вышел за халой к ужину, позвонила Лиля Лунгина и сказала маме, чтобы они у них не останавливались, когда будут в Москве. Это исключается, твёрдо повторила Лиля, это опасно!

Вика был крайне поражён, уязвлен до глубины души…

Некрасовы поселились у Влада Заманского, известного актёра и безупречной порядочности человека. Но Лиля оказалась права – приезд опального писателя к добру не привёл. Через два дня на квартиру Заманского явился наряд милиции.

– Некрасов? Где ваша прописка? Вы нарушили паспортный режим!

Посадили вместе с мамой в машину и без разговоров отвезли в аэропорт.

– У вас деньги есть? Давайте на билет!

– Есть… – не сообразил Некрасов.

Сопровождающие оставались возле самолёта, пока не убрали трап. Самолёт взял курс на Киев…


Второй раз Виктор Платонович отправился в Москву вместе со мной, и теперь мы уже остановились у Лунгиных.

Тогда мы с Виктором Платоновичем не возводили трезвость в ранг непременных добродетелей.

– Подожди меня в этом скверике, – сказал В.П. – Я заскочу в «Новый мир», попрощаюсь!

Через некоторое время он вышел с двумя личностями, по всем статьям творческими работниками и безотказными собутыльниками.

Мужик, державший в кулаке пустой гранёный стакан, оказался поэтом Коренцом. Второго же – высокого, тонкошеего, плохо бритого, бедно одетого – я с почтением узнал. Юрий Домбровский! За книгами которого охотились на всех книжных развалах.

Все трое отошли без суеты слегка в сторонку, не позвав меня, ужаленного пренебрежением. Домбровский достал из-под подмышки бутылку водки, и они мгновенно её распили. Манёвр был блестящ и молниеносен. С момента их выхода из редакции прошло не более трёх минут.

Наконец Некрасов снизошёл, вспомнил. Подозвал меня. Познакомьтесь, представил иронично, это мой печальный пасынок природы. И вынул десятку – беги в «Гастроном»! Потом пили ещё, тут же, под «Новым миром». Нахваливая прохладную огненную воду.

– Поедем ко мне, полюбуемся на Левитана! У меня такой Левитан! Какая красота! – повторял захмелевший Домбровский.

Левитан никого не прельстил, все порывались выпить ещё. Я, как назло почти трезвый, еле уволок от них Вику. Когда приехали на Новый Арбат к Лунгиным, меня свирепо отругала Лиля, да и Сима возмущался: как можно пить сейчас, когда столько дел и волнений. Да ещё с утра! Еле оправдался, мол, что я мог сделать, если они с Домбровским решили выпить.

Упоминание о Домбровском сразу же успокоило их гнев, как если бы вы сослались на непреодолимую силу…

Эта поездка в Москву потрясла Некрасова.

Я сидел на кухне у Лунгиных, а в комнате клокотал и громыхал серьёзный разговор. Вначале доносились лишь крохи. Вика говорит, что хочет уезжать, подаёт заявление на выезд. Лиля очень сердится и начинает кричать. Ты совсем с ума сошёл, это безумие, как ты там будешь жить! Ты понимаешь, что никогда больше нас не увидишь! Я молча стал в кухонной двери: чего уж тут притворяться, что это меня не касается. Вика сидит в кресле, курит и иногда вставляет слово-другое, успокаивает. Тебе уезжать нельзя, горячится Лиля, ты там сопьёшься, превратишься в посмешище! В другой комнате мечется из угла в угол Сима, отчаяние и горе написаны на его лице. Он ни слова не произносит, лишь пару раз появляется на пороге и через секунду исчезает. И плачет.

Некрасов тоже расстроен, но крик начинает выводить его из себя. Ты что, не понимаешь, раздраженно и громко говорит он Лиле, у меня нет выхода, я именно здесь пропаду, а не там! Здесь меня съедят, здесь! Но сначала они меня унизят и с дерьмом смешают, уже примирительно говорит он. Крик утихает, Лиля усаживается на диване, а В.П. храбрится, мол, кто знает, может, и встретимся в Париже… Лиля безнадёжно машет рукой. Учти, печально говорит она, ты собственными руками рвёшь нашу дружбу.

Сима из комнаты так и не выходит, продолжает плакать.

Для него отъезд Вики был несказанной драмой.

Семёна Львовича Лунгина я видел всего несколько раз. Обменивались парой слов. Симе наверняка было совсем не интересно общаться с незнакомцем, ну а я первым не осмеливался завязывать беседы. Хотя вот вечерами, выгуливая собаку, Сима всегда приветливо приглашал меня пройтись.

Спокойный и негромкий, Сима с печальным видом ронял удачные шутки. Смешно вспоминал о выпитом Викой одеколоне в ванной, о солёной рыбе, привезённой им же с Камчатки. О вызволении из московской милиции подпившего лауреата, о весёлой их жизни в писательских домах творчества. О том, как на знаменитой лунгинской кухне счастливо хохочущий Вика веселил милых ему москвичей, повествуя о недавнем приглашении в московский дом. Во главе стола сидела мать хозяйки, очень пожилая и почтенная женщина. Увидев вошедшего Некрасова, она спросила свою дочь, кивнув в его сторону: «Скажи милая, кто этот спившийся молодой человек?» В.П. довольно посмеивался, вопрошал, радоваться ему, что его приняли за молодого человека, или же пригорюниться, что у него спившийся вид.

Сима был умным и остроумнейшим человеком. Они всё время старались с Викой уединиться, посидеть в сторонке или выйти прогуляться. Сколько раз В.П., растекаясь в удовольствии, пересказывал его шутки, остроты и хохмы. Думаю, что он, определённо любя всю семью Лунгиных, обожал именно Симу. И обожал его всю жизнь, даже когда тот отшатнулся от него и заглох на многие годы. Такого В.П. не ожидал.

Причина была одна-единственная, жаловался мне Некрасов, – опасения за свою работу, основу их обширного благополучия. Это был общепринятый страх видного московского интеллигента, известнейшего сценариста, помнящего утробой и о довоенной сталинской резне, деликатно называемой необоснованными репрессиями, и о послевоенной борьбе с космополитизмом, и о хрущёвских курбетах на идеологическом, как говорили, фронте.

Наверное, Симке намекнули, надеялся Вика, а то и вызвали куда следует да и прямо пригрозили, что никакого общения с Некрасовым власть не потерпит. Но такая красивая и успокоительная надежда потом как-то рассосалась сама собой, и В.П. стало ясно, что его любимые Лунгины без принуждения, по собственному почину, решили забыть о нём. Забыть о Вике? Нет, об отщепенце и эмигранте Викторе Некрасове!

Подумать только, всего лишь год назад, в сентябре семьдесят третьего, Некрасов безоблачно гостил у Лунгиных в Апшуциемсе, латвийском городке на Балтийском море.

Чтобы порадовать Вику, да и просто скоротать время, Сима Лунгин потрясающе изображал членов своего семейства и имитировал знакомых. В паузах он огорчался нерадивостью сыновей. Старший, Пашка, беспрерывно и смертельно острил, разил юмором младшего брата Женю, который бился в крике и слезах от обиды и бессилия.

Лилька, писал нам Некрасов, работает на всех, одергивает и поучает, ходит в лес и купается ночами. В общем, вся прелесть, как говорится, в разнообразии однообразия, ну а вообще – дай бог всю жизнь так.

Для Некрасова это были последние сладкие деньки с его несравненными москвичами. Это было, когда никто даже примерно не мог представить, как потом всё повернётся. Когда ещё и не пахло обыском, допросами и слежкой на улице, а нелепая мысль об отъезде если бы и сунулась ненароком в чью-то голову, то была бы с презрением отринута.

Через четыре месяца, после обыска, дружба даст трещину, а потом и просто пойдёт всё кувырком. Положение всегда спасал Паша Лунгин, ироничный говорун, к тому же имевший, как шутил Вика, эрекцию на водку. Он отнюдь не чурался опального писателя и как всегда с удовольствием прогуливался по Новому Арбату. Они встречались с Некрасовым в каждый его приезд в Москву.

Переделкино

Итак, август 1974 года.

В подмосковном посёлке Переделкино, накануне возвращения в Киев, нам было назначено у Лидии Чуковской. До этого дважды уточнялось время посещения, условились, что чая не будет, учитывая занятость знаменитой диссидентки. Некрасовская шутка о четвертинке с собой была без улыбки отклонена молодой женщиной, видимо, родственницей.

Не опоздали ни на минуту. Лидия Корнеевна проводила нас в гостиную и со вкусом принялась за беседу.

Выглядела она крайне обыкновенно. В длинном жакете и тёмной блузке. Волосы сзади в пучок. Очки со стёклами в палец толщиной. Абсолютно не улыбалась и часто потирала руки.

Лидия Корнеевна пригласила нас в сад – поговорить в полной безопасности. Сели треугольником на каких-то чурбанах, под деревьями, в густой полумгле. Хозяйка обратилась ко мне и начала рассказывать о гонениях на инакомыслящих в Союзе писателей. Потом поинтересовалась, удаётся ли мне что-нибудь писать в этой суматохе. Я что-то промычал в том смысле, что куда уж мне, а она совсем тихо спросила, что я собираюсь делать за границей. Поняв её оплошность, – она нас в темноте сослепу перепутала, – я пересел с чурбаном рядом с В.П., и теперь уже он сам ясным голосом начал рассказывать о планах, упованиях и заботах. Прощались уже весьма тепло. Лидия Корнеевна вложила в руку Некрасову листок с несколькими адресами во Франции, чтобы обратиться от её имени, там помогут, если надо…


Внутреннее убранство дачных хором знаменитого поэта Евгения Евтушенко до чрезвычайности поразило мою провинциальную душу. Современного стиля мебель, заморские полотна на обитых светлой дранкой стенах. Огромная, привезённая из Австралии картина, с багровым расплывчатым телом. Чудесные книги, старинные фолианты, подшивки и подписки. В кабинете рядком все номера эмигрантских «Современных записок», с двадцатого по сороковой год. Женя с гордостью и подробно рассказывал о приложенных усилиях, чтобы провезти всё это через таможню. Мол, не поверишь, Вика, обошёл все кабинеты, вплоть до ЦК! Цветной телевизор и немыслимой сложности проигрыватели. Чуть ли не ведёрные флаконы французских духов в ванной. Везде пепельницы и обалденные заграничные зажигалки, чтоб всегда под рукой. Высокорослый холодильник в просторном покое, называемом кухней.

На этой кухне как-то вечером хозяин принимал другого поэта, Евгения Рейна, предупредив меня, заранее выпившего, что это великий знаток поэзии. Сказал он это искренне и с теплотой, и я покивал, мол, да, конечно, очень интересно. Некрасов же, прослышав о встрече поэтов, немедленно укатил в Москву, отговорившись неотложным рандеву.

Евтушенко читал Рейну свою новую, написанную верлибром поэму о заморских демонстрациях, протестах, полицейских дубинках, вмятых касках, что-то связанное, как смутно запомнилось, с гневной позицией поэта-гражданина и борца за мир. Пьяненько скучая и мутно глазея в основном на знатока поэзии, я покачивался на табурете. Рейн жмурил восторженно глаза, причмокивал одобрительно, мелко потрясал головой и в некоторых местах показывал большой палец, от восхищения, надо полагать.

Я безмятежно ушёл спать, а через пару лет, уже в эмиграции, эту поэму встретил в «Огоньке», как бы по-мужски сдержанно названную «Мама и нейтронная бомба». Хотя саму поэму я припоминал более чем расплывчато, но точно запомнил всю тогдашнюю мимику Рейна. И был как-то уверен, что она подтверждала поэтическую незаурядность вещи.

Но сейчас, в Париже, я прочёл некое кочковатое изложение, с нехитрой моралью, ветошь и хлам с точки зрения поэзии, как показалось. Принёс «Огонёк» Некрасову… Вика уткнулся в поэму и через пару минут поднял голову, вздохнул. Нет, это выше моих сил, сказал печально, что с Женькой творится, не понимаю…

Надо ли упоминать, что практически никто из некрасовских знакомых в Москве меня всерьёз не воспринимал, как, кстати, вначале и в Киеве, сразу после переезда туда мамы. Опять Вика чёрт-те кого таскает за собой, судачили москвичи. Теперь вот этого Витьку где-то откопал, носится с ним, как дурень со ступой. Но тогда в Переделкино привечали меня совершенно искренне, особенно Галя Евтушенко всё старалась сделать мне приятное. И ещё Александр Межиров, поэт с деликатными манерами и тонкой улыбкой. Милейший в обращении, Саша по-соседски приходил и просто так сидел целыми днями – то читал книгу, то разговаривал с Галей, явно не молчальницей. Саша, наверное, был неравнодушен к ней, да и Галя, можно сказать, была внимательна к нему. А вот с Женей они переругивались всё светлое время суток и, думается, ночью тоже.

В этой малонаселённой добрыми душами местности Саша Межиров искал, видимо, теплого общения. Показал могилу Пастернака. Сводил меня на заутреню в местную церквушку. Познакомил с продавщицей в магазинчике, где продавалось спиртное. Расспрашивал об архитектуре Киева. Подписал свою книжку. Усадив на скамейку возле флигелька, прочел нам с Галей свою новую поэму «Alter ego». Поэму следовало похвалить, как пошутила Галя, держа на коленях лунного цвета кошку.

В один из вечеров Межиров позвал нас с Некрасовым пройтись по посёлку. Шагая вдоль бесконечных заборов в лунной темноте переделкинских улочек, он прочел пару своих стихотворений и почему-то спросил, что я думаю о современных поэтах. Под впечатлением стихов я думал о них много хорошего.

– Вот, – сказал я, – к примеру, Александр Галич, великий поэт, его все знают. И заслуженно, какие у него песни!

– Нет, Витя, – тихо ответил Межиров. – Вы ошибаетесь! Ну какой Галич поэт!

Я изумился такому поруганию, а Некрасов заступился за нашего кумира.

– А мне Галич по душе. И песни у него есть – просто здорово написанные! Как и у Юлика Кима, кстати…

Некрасов любил Кима давно, а к песням Галича мы пристрастились всего года два назад.

Только вернувшись из Москвы, В.П. распаковывал чемодан на тахте у себя в кабинете.

– Вот, привез, что ты просил, песни Саши Галича, а вот и мой друг Юлик Ким! – Вика выудил из чемодана несколько магнитофонных кассет.

– Садись, ставь магнитофон, послушаем Сашу, всё-таки он совсем неплохо пишет.

Некрасов сдвинул барахло в сторонку, лёг на тахту. Я затаился в кресле.

«Мы похоронены где-то под Нарвой, под Нарвой, под Нарвой…» – тихонько затянул Галич. Вика, сцепив руки на затылке, прослушал песню и попросил поставить ещё раз.

«Там, где когда-то погибла пехота, пехота, пехота… Без толку, зазря!» – чуть не криком закончил песню бард, и В.П. посмотрел на меня, покачал головой.

– Чуть не заплакал, – будто извиняясь, сказал он. – Ну и даёт Саша, молодец! Потом ещё послушаем…

И всю эту неделю, пока я оставался в Киеве, из кабинета нет-нет да и доносился голос то Галича, то Кима.

В Москве Некрасов нарисовал шарж на Галича. Красавец бард, любимец публики с манерами баловня судьбы, был изображён с лицом этакого профессионального танцора танго, с обидным двойным подбородком. Вначале шарж предназначался для подношения отъезжающему Галичу, но потом Некрасов передумал и выпросил для себя автограф. «Моему дорогому, нежно-любимому и давно-любимому Вике – от героя этого недостойного пасквиля» – написал слегка обескураженный Саша.

Перед своим отъездом на Запад Галич подарил Некрасовым автограф своего стихотворения, подписав «Галиньке и Виктору Некрасовым – мой прощальный подарок»:

Уезжаете?! Уезжайте —

За таможни и облака.

От прощальных рукопожатий

Похудела моя рука.

Эти строки он читал для Некрасова и в Париже, в маленькой нашей квартирке на улице Лабрюйер, чуть трогая гитарные струны, и слеза катилась у него по щеке…


Вернёмся в Переделкино…

Я сидел в сторонке, а Некрасов о чём-то долго говорил с Евтушенко. Потом заспешил, надо по делам, мол, разрывают на части!


  • Страницы:
    1, 2, 3