Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Не отрекаются любя (сборник)

ModernLib.Net / Поэзия / Вероника Тушнова / Не отрекаются любя (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Вероника Тушнова
Жанр: Поэзия

 

 


далекими, наивными чуть-чуть.

И все-таки ты радостно и мило

лукавый свой на миг потупишь взгляд, —

совсем как та, которая ходила

по воскресеньям с мамой в зоосад.

<p>VII</p>

А круг все ширится. В него вовлечены

природа, люди, города и войны.

Теперь ей книжки пестрые нужны,

упав, она не говорит, что больно.

Не любит слово скучное «нельзя»,

все льнет ко мне, работать мне мешая.

Как выросла! Совсем, совсем большая,

мы с ней теперь хорошие друзья.

Она со мною слушает салюты,

передвигает красные флажки

и, Прут найдя на карте в полминуты,

обводит пальцем ниточку реки.

Понятлива, пытлива и упряма.

На многое ответы ей нужны.

Она меня спросила как-то: «Мама,

а было так, что не было войны?»

Да. Было так. И будет, будет снова.

Как хорошо тогда нам станет жить!

Ты первое услышанное слово

еще успеешь в жизни позабыть.

Салют

Мы час назад не думали о смерти.

Мы только что узнали: он убит.

В измятом, наспех порванном конверте

на стуле извещение лежит.

Мы плакали. Потом молчали обе.

Хлестало в стекла дождиком косым...

По-взрослому нахмурив круглый лобик,

притих ее четырехлетний сын.

Потом стемнело. И внезапно, круто

ракетами врезаясь в вышину,

волна артиллерийского салюта

тяжелую качнула тишину.

Мне показалось, будет очень трудно

сквозь эту боль и слезы видеть ей

цветенье желтых, красных, изумрудных

над городом ликующих огней.

Но только я хотела синей шторой

закрыть огни и море светлых крыш,

мне женщина промолвила с укором:

«Зачем? Пускай любуется малыш».

И, помолчав, добавила устало,

почти уйдя в густеющую тьму:

«...Мне это все еще дороже стало —

ведь это будто памятник ему».

Беженец

Он из теплушки на траву горячую

по-стариковски спрыгнул тяжело.

В косых лучах столбы вдали маячили,

и все в степи жужжало и цвело.

Внезапная прохлада наплывала,

вода журчала в чаще ивняка,

и эту воду пили у привала

и брали в чайник вместо кипятка.

Старик лежал, глазами безучастными

следя за колыханьем колоска.

Десятками травинок опоясанный,

зеленый мир качался у виска.

Июльский воздух, раскаленный, зримый,

над степью тек. Старик лежал на дне.

Все, не касаясь, проходило мимо.

Он жил все там – в своем последнем дне.

Такое же вот солнце заходящее,

бормочущего сада забытье,

мычанье стада и в кустах блестящее

днестровское тяжелое литье.

От памяти нам никуда не деться,

не выжечь в мыслях прошлого огнем,

но если лучше в прошлое вглядеться,

увидеть можно будущее в нем.

Городок

Не прозвучит ни слово, ни гудок

в развалинах, задохшихся от дыма.

Лежит убитый русский городок,

и кажется – ничто непоправимо.

Еще в тревожном зареве закат

и различимы голоса орудий,

а в городок уже приходят люди.

Из горсти пьют, на дне воронки спят.

И снова дым. Но дым уже другой —

теперь он пахнет теплотой и пищей.

И первый сруб, как первый лист тугой,

из черного выходит корневища.

И медленная светлая смола,

как слезы встречи, катится по стенам.

И верят люди: жизнь благословенна,

как бы она сурова ни была!

В лесу

Навстречу сосны. Нет конца им...

День ярче, выше, горячей,

но хвойный кров непроницаем

для ливня солнечных лучей.

Лишь кое-где во мраке вкраплен

как будто золота кусок.

И с веток солнечные капли

сочатся в розовый песок.

В лесу торжественно и тихо...

Но я не слышу тишины, —

еще не умер отзвук дикой,

железной музыки войны.

И с молодой березкой рядом,

ее шуршанием одет,

стоит расщепленный снарядом

сосны обугленный скелет.

Птица

Бои ушли. Завесой плотной

плывут туманы вслед врагам,

и снега чистые полотна

расстелены по берегам.

И слышно: птица птицу кличет,

тревожа утреннюю стынь.

И бесприютен голос птичий

среди обугленных пустынь.

Он бьется, жалобный и тонкий,

о синеву речного льда,

как будто мать зовет ребенка,

потерянного навсегда.

Кружит он в скованном просторе,

звеня немыслимой тоской,

как будто человечье горе

осталось плакать над рекой.

Костер

Чахлый лес, сквозной, багряно-рыжий,

заткан солнцем вдоль и поперек.

Как сейчас я этот полдень вижу,

красный от брусники бугорок.

Корчится атласная берёста

на почти невидимом костре.

Мне с тобою весело и просто,

как девчонке, школьнице, сестре.

Наверху негреющая просинь,

зябких листьев вековечный спор.

Мы придем на будущую осень

в эту рощу разложить костер.

А на осень бушевала буря.

Ты вернулся без меня, один.

Потерялся в непривычном гуле

лепет перепуганных осин.

И в шинели серой, с автоматом

у березовых атласных ног

ты прилег за круглый и примятый

красный от брусники бугорок.

И пошли, пошли пути-дороги

колесить на тысячи ладов.

И стоишь теперь ты на пороге

незнакомых прусских городов.

Верно, скоро выйдет срок разлуке.

И, придя в знакомые места,

отогреем мы сердца и руки

у родного русского костра.

Домой

Сквозь дрему глухую, предутренний сон

я чувствую: поезд идет под уклон.

Прильнула к окну шелестящая муть,

легчайшим изгибом свивается путь.

И в свете февральских расплывчатых звезд

в двенадцать пролетов над Волгою мост.

В мерцанье рассвета уходит река.

Лесами скользит эшелона змея.

На запад, на запад, где дремлет Москва,

где в облаке сизом – родная моя.

Я завтра увижу покинутый дом,

я завтра приду к дорогому крыльцу —

приду и немного помедлю на нем,

дорожный платок прижимая к лицу.

Я вспомню о щелях в садовой тени,

о вое тревог по ночам и о том,

как мы в беспокойные первые дни

полоски на стекла клеили крестом.

И самое горькое вспомнится мне:

взволнованный, людный вечерний вокзал,

и небо в щемящем закатном огне,

и что мне любимый, целуя, сказал.

Мне этого часа вовек не забыть.

Да разве мы прежде умели любить?

Да разве мы знали, что значит война,

как будет разлука горька и длинна?

...На запад скользит эшелона змея,

все ближе мой город, отчизна моя!

* * *

Вот и город. Первая застава.

Первые трамваи на кругу.

Очень я, наверное, устала,

если улыбнуться не могу.

Вот и дом. Но смотрят незнакомо

стены за порогом дорогим.

Если сердце не узнало дома,

значит, сердце сделалось другим.

Значит, в сердце зажилась тревога,

значит, сердце одолела грусть.

Милый город, подожди немного, —

я смеяться снова научусь.

* * *

Сколько милых ровесников

в братских могилах лежит.

Узловатая липа

родительский сон сторожит.

Все беднее теперь я,

бесплотнее день ото дня,

с каждой новой потерей

все меньше на свете меня.

Черноглазый ребенок...

Давно его, глупого, нет.

Вместо худенькой девушки —

плоский бумажный портрет.

Вместо женщины юной

осталась усталая мать.

Надлежит ей исчезнуть...

Но я не хочу исчезать!

Льются годы рекою,

сто обличий моих хороня,

только с каждой строкою

все больше на свете меня.

Оттого все страшнее мне

браться теперь за перо,

оттого все нужнее

разобраться, где зло, где добро.

Оттого все труднее

бросать на бумагу слова:

вот, мол, люди, любуйтесь,

глядите, мол, я какова!

Чем смогу заплатить я

за эту прекрасную власть,

за высокое право

в дома заходить не стучась?

Что могу?

Что должна я?

Сама до конца не пойму...

Только мне не солгать бы

ни в чем,

никогда,

никому!

Станция Баладжары

Степь, растрескавшаяся от жара,

не успевшая расцвести...

Снова станция Баладжары,

перепутанные пути.

Бродят степью седые козы,

в небе медленных туч гурты...

Запыхавшиеся паровозы

под струю подставляют рты.

Между шпалами лужи нефти

с отраженьями облаков...

Нам опять разминуться негде

с горьким ветром солончаков.

Лязг железа, одышка пара,

гор лысеющие горбы...

Снова станция Баладжары

на дороге моей судьбы.

Жизнь чужая, чужие лица...

Я на станции не сойду.

Улыбается проводница:

– Поглядите, мой дом в саду! —

В двух шагах низкорослый домик,

в стеклах красный, как медь, закат,

пропыленный насквозь тутовник...

(А она говорила – сад.)

Но унылое это место,

где ни кустика нет вокруг,

я глазами чужого детства

в этот миг увидала вдруг,

взглядом девушки полюбившей,

сердцем женщины пожилой...

И тутовник над плоской крышей

ожил, как от воды живой.

Прибой

У сутулых камней качало

незнакомый глубинный груз:

рыжих водорослей мочалу,

голубое желе медуз.

А на смуглой ворчащей гальке,

в яркой пене, бегущей вниз,

оставались стекляшки, гайки

и десятки патронных гильз.

И ребенок в белой панамке,

торопясь, хватал из воды

то ли камушки, то ль останки

похороненной здесь беды.

Бессонница

Кряхтели рамы, стекла звякали,

и все казалось мне:

                                   вот-вот

уснувший дом сорвется с якоря

и в ночь, ныряя, поплывет.

Луна катилась между тучами,

опутанная волокном,

как мачта,

                  дерево скрипучее

раскачивалось под окном.

Давным-давно легли хозяева,

огонь погас.

                     А сна все нет.

И заманить ничем нельзя его.

И долго мешкает рассвет.

От окон тянет острым холодом,

и хорошо и страшно мне.

Все крепко спят.

                              И с грозным городом

я остаюсь наедине.

Наш утлый дом по ветру носится,

раскачивается сосна...

И до чего ж она мне по сердцу,

азербайджанская весна!

Прощанье

День осенний... день ненастный,

тучи, тучи без конца...

Вдоль дорог шиповник красный

от Страшен до Быковца.

В камыше туманы ткутся,

как в дыму холмов валы...

По шоссе влекут каруцы

флегматичные волы...

И когда летит трехтонка,

вся в пыли, за поворот,

жмется жалобно в сторонку

устаревший транспорт тот.

В кукурузе бродит ветер,

косы желтые трепля...

Листья с шорохом на грейдер

осыпают тополя...

Ах, Молдавия, Молдова,

всей душою полюбя,

как же я останусь снова

без хорошей без тебя?

Как же нам с тобой проститься,

если натвердо не знать,

что весной с зимовья птицы

возвращаются опять?!

Разлетается по склонам

лета мертвая краса...

Фрунзе верде – лист зеленый —

от души оторвался!

Из окна вагона

В сугробы осыпая блестки,

мерцая пылью ледяной,

белоголовые березки

перебегают под луной.

Они повергнуты в смятенье

и перепуганы до слез...

Их светло-дымчатые тени

шарахаются под откос.

А ели – те стоят спокойно,

лесной, задумчивый народ,

и смотрят из-под шалей хвойных

вдогонку вполуоборот...

А по обочинам зыбучим,

почти у насыпи рябой,

кусты, ушанки нахлобучив,

бегут за поездом гурьбой.

А паровоз свистит и дразнит:

мол, не догонишь, не спеши...

Наверно, нынче зимний праздник

справляется в лесной глуши.

Там все в серебряном тумане,

в лиловом ледяном огне,

и, верно, где-то на поляне

танцуют зайцы при луне.

Пойти туда бы, покружиться

по хитрой заячьей тропе,

но только отсветы, как птицы,

влетают в темное купе

и между спящими с опаской

кружат, пока не рассвело,

и над моей постелью тряской

роняют светлое перо.

Мы праздник встречали в дороге

Мы праздник встречали в дороге,

декабрьской студеною ночью,

в седых оренбургских степях...

Мы мчались вдоль скатов пологих,

и пара кудлатые клочья

цеплялись за снег второпях.

Мы праздник встречали в дороге.

Мы песни хорошие пели,

мы пили вино из стаканов

и рюмок плохого стекла...

Мы были одними из многих,

которых вот так же качало,

которых такая же сила

по дальним дорогам влекла.

Почти незнакомые люди,

пришли мы друг к другу на помощь,

и каждый старался соседа

утешить, что, мол, не беда,

что все еще в будущем будет

и что новогодняя полночь

с веселой и дружной беседой

в пути хороша иногда!

Мы мчались сквозь полночь и вьюгу,

мы мчались в шипенье и гуде

колючей уральской зимы...

Мы счастья желали друг другу —

почти незнакомые люди,

почти незнакомые люди,

друг в друга поверили мы.

Свистки улетали далече...

Мы пели, смеялись, молчали,

мечтали при свете неярком,

в вагоне, продутом насквозь...

И был этот праздничный вечер

моим новогодним подарком,

а счастье, что мне пожелали,

тотчас по приезде сбылось!

Ожидание

Непреодолимый холод...

Кажется, дохнешь – и пар!

Ты глазами только молод,

сердцем ты, наверно, стар.

Ты давно живешь в покое...

Что ж, и это благодать!

Ты не помнишь, что такое,

что такое значит

ждать!

Как сидеть, сцепивши руки,

боль стараясь побороть...

Ты забыл уже, как звуки

могут жечься и колоть...

Звон дверных стеклянных створок,

чей-то близящийся шаг,

каждый шелест, каждый шорох,

громом рушится в ушах!

Ждешь – и ни конца, ни края

дню пустому не видать...

Пусть не я,

пускай другая

так тебя заставит ждать!

* * *

Биенье сердца моего,

тепло доверчивого тела...

Как мало взял ты из того,

что я отдать тебе хотела.

А есть тоска, как мед сладка,

и вянущих черемух горечь,

и ликованье птичьих сборищ

и тающие облака...

Есть шорох трав неутомимый

и говор гальки у реки,

картавый,

не переводимый

ни на какие языки.

Есть медный медленный закат

и светлый ливень листопада...

Как ты, наверное, богат,

что ничего тебе не надо!

Осень в Латвии

На море вода похолодела,

кажется тяжелой и литой...

И на узенькую Юрас-иела

льется с вязов ливень золотой.

Посмотри, как рассветает поздно,

как становится с недавних пор

все грознее по ночам беззвездным

ветра нарастающий напор...

А наутро замолкают сосны,

белки верещат над головой,

море светит синью купоросной,

воздух дышит пылью штормовой.

Рыбаки просушивают сети,

дюны ослепительно белы,

смуглые, обветренные дети

чайками взлетают на валы.

пахнет морем, яблоками, хвоей,

над селеньями пернатый дым...

Все труды оплачены с лихвою —

свежим хлебом, медом молодым.

Хорошо здесь осенью, и все же

не могу я больше ждать ни дня:

там, в Москве, тоску мою тревожа,

осень наступает без меня...

Мост крылатый, парк полиловелый,

кручи башен над Москвой-рекой.

Прохожу я тихой Юрас-иела,

в переводе – улицей Морской.

Осень

Как желтые звезды, срываются листья

и гаснут на черной земле...

А небо все ниже,

а вечер все мглистей,

заря – будто уголь в золе.

Вот первый огонь засветился во мраке,

грачи на березах кричат...

Далеко за речкою лают собаки

и слышатся песни девчат.

Гуляет, поет молодое веселье,

вздыхает влюбленный баян...

А из лесу сыростью тянет и прелью,

ползет по лощине туман...

И кажется мне, что над Соротью где-то,

в холодном белесом дыму,

такая же ночь приходила к поэту

и спать не давала ему.

У источника

Тягучий жар на землю льется,

томят извилины пути...

К артезианскому колодцу

бежит ребенок лет шести.

На цыпочки на камне белом

приподымаясь на краю,

губами ловит неумело

тугую, круглую струю.

Она дугой взлетает звонко,

спеша в орешник молодой,

и пересохший рот ребенка

едва целуется с водой.

И у меня судьба такая,

и я к источнику бегу.

Мне счастье бьет в лицо, сверкая,

а я напиться не могу!

* * *

Не отрекаются любя.

Ведь жизнь кончается не завтра.

Я перестану ждать тебя,

а ты придешь совсем внезапно.

А ты придешь, когда темно,

когда в стекло ударит вьюга,

когда припомнишь, как давно

не согревали мы друг друга.

И так захочешь теплоты,

не полюбившейся когда-то,

что переждать не сможешь ты

трех человек у автомата.

И будет, как назло, ползти

трамвай, метро, не знаю что там...

И вьюга заметет пути

на дальних подступах к воротам...

А в доме будет грусть и тишь,

хрип счетчика и шорох книжки,

когда ты в двери постучишь,

взбежав наверх без передышки.

За это можно все отдать,

и до того я в это верю,

что трудно мне тебя не ждать,

весь день не отходя от двери.

* * *

Мы шли пустынной улицей вдвоем

в рассветный час, распутицу кляня.

И, как всегда, под самым фонарем

ты вдруг решил поцеловать меня.

А нам с тобой навстречу в этот миг

веселые студенты, как на грех...

Мы очень, видно, рассмешили их —

так дружно грянул нам вдогонку смех.

Их разговор примерно был таков:

– Видали вы подобных чудаков?

– И впрямь чудак, ведь он не молод... – Да,

но и она совсем не молода!

Ты сердишься за дерзкие слова?

Но что же делать – молодежь права.

Попробуй на меня когда-нибудь

пристрастным взглядом юности взглянуть.

Давай простим их неуместный смех:

ну где ж им знать, что мы счастливей всех?

Ведь им прожить придется столько лет,

пока поймут, что старости-то нет!

Зеркало

Все приняло в оправе круглой

нелицемерное стекло:

ресницы, слепленные вьюгой,

волос намокшее крыло,

прозрачное свеченье кожи,

лица изменчивый овал,

глаза счастливые... все то же,

что только что

ты целовал.

И с жадностью неутолимой,

признательности не тая,

любуюсь я твоей любимой...

И странно мне,

что это... я.

Ночь

Как душно и тесно в вагонном плену!

Но я духоты, тесноты не кляну...

Срываются версты,

качаются звезды,

играет, гуляет гармошка в Клину.

Кивает огнями далекий уют,

кузнечики в поле спросонья куют,

ночная прохлада,

чужая отрада.

Нам здесь оставаться пятнадцать минут.

Нам колокол дважды прикажет:

«Пора!»

И лязгнут сомкнувшиеся буфера,

очнется граненый стакан в подстаканнике,

со звоном отчаянным затрепыхав,

кусты врассыпную шарахнутся в панике,

с обрывками пара на тонких руках...

И свист рассечет их ударом ножа,

а ветер закружит и бросит в пространство,

и примутся стекла – пример постоянства —

в расшатанных рамах плясать, дребезжа.

Мой спутник молчит,

с головою укрыт,

наверное, спит,

а может, не спит,

а может, как я, с духотой не в ладах,

томится, с бессонницей не совладав.

Какое мне дело!

Мне знать ни к чему...

Своей я тревоги никак не уйму.

Что там за окошком:

платформы ли, дамбы ли,

мосты ли кидаются в дымную мглу?

В холодном, продутом, грохочущем тамбуре

я лбом прислонюсь к ледяному стеклу.

Летят закругленья,

вагоны креня,

ночные селенья,

нигде ни огня,

ночные просторы,

нигде ни огня...

Как встретит твой город

назавтра меня?

Печаль или радость?

Любовь или ложь?

А вдруг не захочешь?

А вдруг не придешь?

А вдруг это просто придумано мной?

...В болотцах рассвет голубой пеленой...

Пусть мысли, как версты, уносятся прочь,

ведь что б ни случилось, теперь не помочь.

О, только бы, только бы, только бы длилась

вот эта на счастье похожая ночь!

* * *

Пусть мне оправдываться нечем,

пусть спорны доводы мои, —

предпочитаю красноречью

косноязычие любви.

Когда волненью воплотиться

в звучанье речи не дано,

когда сто слов в душе родится

и не годится

ни одно!

Когда молчание не робость,

но ощущение того,

какая отделяет пропасть

слова от сердца твоего.

О сердце, склонное к порывам,

пусть будет мужеством твоим

в поступках быть красноречивым,

а в обожании – немым.

И что бы мне ни возразили,

я снова это повторю.

...Прости меня,

моя Россия,

что о любви

не говорю.

Непогода

Нас дождь поливал

трое суток.

Три дня штурмовала гроза.

От молний ежеминутных

ломить начинало глаза.

Пока продолжалась осада,

мы съели пуды алычи.

За нами вдогонку из сада,

как змеи, вползали ручьи.

А тучи шли тихо, вразвалку,

и не было тучам конца...

Промокшая, злая чекалка

визжала всю ночь у крыльца.

Опавшие листья сметая,

кружились потоки, ворча,

лимонная и золотая

купалась в дожде алыча.

И, превознося непогоду,

от зноя живая едва,

глотала небесную воду

привычная к жажде трава.

Вот так мы и жили без дела

на мокрой, веселой земле,

а море свирепо гудело

и белым дымилось во мгле.

Домишко стоял у обрыва,

где грохот наката лютей,

и жило в нем двое счастливых

и двое несчастных

людей.

Ты мне в бесконечные ночи

с улыбкою (благо темно!)

твердил, что, конечно, на почте

лежит телеграмма давно.

Что письма затеряны, видно,

твердил, почтальонов виня.

И было мне горько и стыдно,

что ты утешаешь меня.

И я понимала отлично,

что четко работает связь,

что письма вручаются лично,

открытки не могут пропасть...

Однажды, дождавшись рассвета,

с последней надеждой скупой

ушла я месить километры

лиловой размякшей тропой.

Ушла я вдогонку за счастьем,

за дальней, неверной судьбой...

А счастье-то было ненастьем,

тревогой,

прибоем,

тобой.

Молния

На пасмурном бланке короткие строчки:

«Не жди. Не приеду. Целую. Тоскую».

Печатные буквы, кавычки да точки —

не сразу признаешь в них руку мужскую.

Обычно от молнии хочется скрыться,

бывает, она убивает и ранит...

Но это не молния – просто зарница.

За этакой молнией грома не грянет.

«Не жди. Не приеду»...

Какое мне дело!

«Целую. Тоскую»...

Какое мне горе!

И впрямь, вероятно, гроза отгремела,

ушла стороною за синее море.

Воспоминание

Мне жаль голубого приморского дня

с персидской сиренью, горячей и пряной,

с бушующим солнцем,

соленой моряной;

мне жаль этой встречи, короткой и странной,

когда ты подумал, что любишь меня.

Дымясь и блеща, закипали буруны,

чернели на рейде тела кораблей...

За нами пришла краснокрылая шхуна,

но мы не рискнули довериться ей.

Кричала сирена в порту, как тревога,

и стонущий голос по ветру несло...

Цыганка сказала: – Печаль и дорога... —

Такое у них, у цыган, ремесло.

Цыганка лукавая и молодая

взяла твою руку:

– А ну, погадаю! —

Но ты побоялся ее ворожбы,

ты думал, что можно уйти от судьбы!

Попробуй уйди...

Полустанок осенний,

печаль и смятенье последних минут...

Ни просьбы, ни слезы, ни ложь во спасенье

уже ни тебя, ни меня не спасут.

Но даже теперь, на таком расстоянье,

случается вдруг, и тебя и меня

в летящих ночах настигает сиянье

того голубого, приморского дня.

Арык

Глаз к сиянью такому еще не привык...

Зной густой, золотой и тягучий, как мед...

А за домом, в саду,

пробегает арык,

как живой человек,

говорит и поет.

Он струится, как будто в ущелье

зажат,

меж забором и каменной пестрой стеной.

Распахнется калитка...

Лучи задрожат...

Засмуглеет рука...

Брызнет звон жестяной.

С мягким бульканьем вглубь окунется кувшин,

И опять тишина.

Он один ни на миг

не стихает, сбегая с далеких вершин,

торопливый арык,

говорливый арык...

В нем вода холодна и молочно-бела,

и, как лента из шелка, упруга в горсти...

С первой встречи я сердце ему отдала.

Пели птицы в саду:

«Не спеши, погости».

Счастье ходит со мной по дороге любой...

А покой...

А покоя не будет нигде.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4