Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Одиссей, сын Лаэрта - Человек Номоса

ModernLib.Net / Фэнтези / Олди Генри Лайон / Человек Номоса - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Олди Генри Лайон
Жанр: Фэнтези
Серия: Одиссей, сын Лаэрта

 

 


      Странный ты корабль — память. Особенно детская память. Иногда ты возвращаешь меня в ясность и отчетливость, так что даже по прошествии многих лет кажется, будто все происходило только вчера. Иногда же знакомый берег надолго скрывается в тумане, выступая наружу урывками, огрызками без начала и конца; сны предстают настоящими событиями, а случившееся на самом деле кажется сном.
      Конечно, взрослые тоже путают сон с явью, что-то забывают и перевирают — но речь об ином. Детские воспоминания — родина. Место, где тебя любят; где ждут. Есть в них тайная непосредственность, искренность, та невыразимая словами подлинность высшей пробы, что заставляет нас раз за разом прибегать к помощи своего внутреннего Крона, Повелителя Времени. И возвращаться туда, — вернее, в тогда, когда краски были ярче, деревья выше, дождь — мокрее, а родной остров казался целым миром.
       Номосом.
      Теперь-то я хорошо понимаю испуг своей няни, вспоминая навернувшиеся на ее глаза слезы. Еще бы! Ведь, по рассказам, я родился недоношенным, и, как вскоре выяснилось… скажем так: не вполне обычным ребенком. И это она, моя нянюшка Эвриклея, привезенная по заказу отца из Черной Земли за цену двадцати быков (небывалая цена для рабыни!), — именно она выходила меня, выкормила, в прямом смысле поставила на ноги! Басилей Лаэрт знал, что делал, когда платил несусветную цену за заморскую рабыню из рода потомков Пеана, божества врачевания.
      И тут — такой удар…
 
       — Боги, за что караете?!
 
      По крайней мере, так думала няня.
      Я же думал иначе. И тогда, и сейчас.
      Впрочем, тот день мне запомнился частично — хотя это был один из самых ярких лоскутов прошлого, доставшихся в наследство. Как играли в штурм города — помню, как мешал мне зануда-покойник, желая немедленно отправиться в Аид, — тоже помню. А вот как мы пришли во дворец отца… ax, какой там дворец! особенно после дворцов в Микенах, Аргосе и Трое! дом себе и дом, получше, конечно, чем у других — басилей все-таки! — но я не представлял себе дворца выше и краше…
      Короче, не помню, и все тут.
      Отрезало.
      И какой хитон на меня надели, тоже не помню. Парадный, конечно, новый, из сундука, а вот какой? Сандалии запомнились: красненькие крепиды, с бортиками и задником, украшенным золотыми бляшками-щитами. А хитон — хоть убей, не помню!
      Дался он мне, этот хитон, гарпии его забери?! Все, проплыли. Дальше тоже обрывками встает; речь эта длиннющая, мама плачет, отец хмурится…

* * *

      Во дворцовом мегароне ярко горели факелы — все сразу, сколько их ни было на стенах! Такого рыжий мальчишка ни разу не помнил за свою короткую жизнь. И вообще: почему бы не собраться снаружи, во дворике, если день? ну и что, что жара?!
      Здесь-то еще жарче…
      Маму он даже не сразу узнал: на ней был незнакомый темно-коричневый пеплос, и мама, не стесняясь, плакала, закрыв лицо руками.
      Мальчика подвели к отцу, и отец положил на плечо сыну свою крепкую жилистую руку. Сжал, не рассчитав силы: мальчишку едва не перекосило. Но он не захныкал, сдержался. Пусть женщины нюни распускают, а он, Одиссей, — мужчина. Хотя дядя Алким говорит, что и мужчинам иногда плакать не стыдно, особенно если большое горе; и слова из разных песен приводит, где герои то и дело плачут — когда у них друга на войне убили, или жену хотели украсть, а не украли; или еще какая беда. А тут — подумаешь, плечо сжали! Ну, больно.
      Потерпим.
      Однако мальчику становилось не по себе при виде плачущей мамы. И он стал смотреть в зал, где толпилось множество народу. Вон у южной колонны притулился заклятый друг Ментор, рядом со своим папой, итакийским даматом Алкимом; вон сверкают потными лысинами геронты — многие со взрослыми сыновьями, а кое-кто и с внуками; и еще — люди, люди, люди… Полострова сбежалось, не меньше. Хотя вряд ли: мегарон у басилея Лаэрта, конечно, самый большой в мире, но полострова сюда не поместится.
      А жаль.
      До Одиссея не сразу дошло, что какой-то чужой дядька в дорогой хламиде — лазурной, будто море, с золочеными бурунчиками по краю — уже некоторое время обращается к собравшимся с речью. Мальчишка стал его слушать, но все равно почти ничего не понял. Дядька (по виду дамат, а то и басилей из-за моря! или басилейский родич…) читал написанное на длиннющей полосе тонковыделанной кожи, и по мере прочтения сворачивал эту кожу в трубочку, а внизу разворачивал — читать дальше.
      Оставалось еще порядочно.
 
      — …не печальтесь, но радуйтесь! Ибо я, Автолик Гермесид, ухожу с легким сердцем, оставляя жизнь вам, кому она в радость, а не в тягость, как была мне в последние годы. Помяните меня на погребальном пиру, но не лейте напрасных слез — ибо этим вы только опечалили бы мою тень, когда б она по воле бессмертных богов явилась на вашу тризну.
      Теперь о праве наследования.
      Я, Автолик Гермесид, завещаю стада свои и пастбища, равно как рабов и другое имущество, своей жене Амфитее, а также сыновьям Кимону, Гиппию и Мильтиаду в равных долях. Кроме того, ларцы с микенскими и критскими украшениями я завещаю дочери своей Антиклее, супруге басилея Лаэрта со славного острова Итаки; лук же, получен ный некогда мною в дар от Ифита-Ойхаллийца, сына Эврита, я, Автолик Гермесид, завещаю внуку своему Одиссею Лаэртиду…
 
      С этого момента речь заморского дамата (или кто он там?!) вновь полилась мимо ушей рыжего мальчишки. Да, разумеется, время от времени он слышал от родителей: где-то в Фокиде (что такое Фокида, мальчик представлял себе слабо, а вернее — никак не Представлял) у него есть дедушка. Мамин папа. Дедушку зовут Автолик, он сын бога Гермеса и вообще очень уважаемый человек.
      Все, как дедушку вспомнят, так и начинают крутить головами:
      — Ах, Автолик! ух, Автолик! ох уж этот Автолик, чтоб ему…
      Видимо, всяких благ желают.
      Дедушку Одиссей никогда не видел, поэтому известие о его смерти воспринял спокойно. Тем более что дедушка сам просил в послании не плакать о нем, а, наоборот, радоваться! Вот Одиссей и не плачет. Он послушный мальчик. А едва услышал о луке, который ему завещал славный, хороший, добренький дедушка, тут же начал радоваться!
      «Интересно, а дедушка написал письмо до того, как умер, или уже после?» — подумалось мельком, но мысль эта мигом вылетела из головы Одиссея. Дедушка Автолик завещал ему лук! Настоящий! Не игрушечный, стрела из которого летит шагов на двадцать, а настоящий боевой лук! Лук героя! Вот стрельну в Ментора, будет знать, как спорить…
      Здорово!
      Жалко, конечно, что дедушка умер, но — лук! Надо будет поблагодарить при встрече за подарок. А что? Ведь говорил же с ним, Одиссеем, зануда-дядька, просивший выстроить ему ненастоящую могилу?
      Тем временем дамат-басилей закончил читать послание дедушки Автолика. Сделал кому-то знак, и двое слуг вынесли вперед длинный ларец из магнолии, украшенный затейливой резьбой. И еще два ларца, поменьше, зато серебряные и с драгоценными камнями на крышках. В камнях весело играло пламя укрепленных на стенах факелов.
      Мальчик сразу догадался, что в длинном ларце — его лук, а в ларцах поменьше — украшения для мамы. Вот только мама отчего-то не радовалась, а все равно продолжала плакать. Интересно, она и когда маленькая была, не слушалась своего папу?
      Дамат-басилей снова начал говорить, слуги поставили два меньших ларца перед мамой, но мама даже не стала их открывать. А мальчик во все глаза смотрел, как слуги теперь подходят к ним с отцом (к ним!..), как ставят перед ними длинный деревянный ларец (дедушка! милый дедушка!..), как отец не спеша наклоняется, поднимает (а-а-ах!..) крышку…
      Лук был здоровенный. Куда выше самого Одиссея. А тетива и два роговых наконечника, к которым она должна была крепиться, лежали отдельно. Но это ничего, решил мальчишка. Он еще успеет натянуть тетиву и пострелять успеет всласть — потому что теперь это его лук!
      Отец извлек из ларца подарок; осторожно вложил в руки сына.
      Лук оказался не только длинным, но вдобавок тяжеленным — мальчик едва сумел удержать его в руках; но все же удержал и с усилием поднял над головой, показывая всем собравшимся.
      И — удивительное дело: взметнувшись вверх, лук словно сам потянулся к факельному огню, к потолку, к небу, к невидимому из мегарона солнцу, выдергивая за собой своего нового обладателя, делая рыжего сорванца выше ростом. Ушла тяжесть, исчезло неудобство; казалось, пальцы намертво приросли к дедушкиному подарку-не отдерешь! Все тело было легким и пело, как струна.
 
Миг торжества?!
Да, наверное…
 
      Собравшиеся в мегароне люди заулыбались, хотя улыбки мало приличествовали серьезности момента. Послышались клики одобрения — «Видно дедову породу! Герой! будущий герой!..»; басилей Лаэрт ласково потрепал сына по затылку, взъерошив пожар шевелюры. В глазах на мгновение помутилось от золотого сияния, брызнувшего ниоткуда (ну не от волос же?!), а когда зрение вернулось к Одиссею, он увидел незнакомого мальчишку, чуть постарше себя.
      Мальчишка стоял в зале, среди всех — но при этом особняком, сам по себе. Никого из взрослых, кто бы мог оказаться его отцом, рядом не было — это маленький Одиссей почувствовал сразу. Не понял, а именно почувствовал. Одежда? внешность? повадка? — нет, ничего такого не запомнилось; но что-то в лице гостя показалось Одиссею странным, и поэтому он долго не отрываясь смотрел на незнакомца, силясь понять: что же в нем странного?
      Мальчишка как мальчишка… завидует, наверное…
      И правильно делает.
      А потом отец аккуратно вынул лук из рук сына (пальцы разжимались с неохотой, а когда все-таки разжались, мир сразу стал обычным) и вернул дедушкин дар обратно в ларец. Рыжий Одиссей хотел спросить, можно ли ему будет натянуть лук и немножко пострелять, но тут отец начал говорить ответную речь, рассказывать всем, каким замечательным человеком был дедушка Автолик, и в конце концов пригласил дорогих гостей на поминальный пир.
      Так что Одиссей понял: не время.

* * *

      Тогда, на поминальном пиру, я, конечно, не особо прислушивался к разговорам взрослых. Больше глазел на приезжих, хрустел любимым поджаренным миндалем и все пытался подобраться к какому-нибудь кубку или кратеру с вином. Впрочем, последнее мне так и не удалось, бдительность нянюшки Эвриклеи оказалась на высоте. Ну и думал, конечно, о своем замечательном луке. Немного о покойном дедушке. Совсем чуть-чуть о дурацких кенотафах и зануде-дядьке.
      Но кое-что из разговоров взрослых все же попадало в мои уши. Сейчас, по прошествии многих лет, могу только пожалеть, что не слушал поминальные речи и здравицы более внимательно.
      Было бы легче возвращаться.
 
      — …смута в Элиде.
      — По всему видать — быть новой войне. Сам Геракл войско собирает!
      — Герои — они такие. Никак не навоюются. Еще, говорят, Флегры от Гигантомахии не остыли, а уж вся земля в пожарах…
      — Послание Автолика-покойника слышали? Эк ведь завернул! И себя зачем-то через слово поминал: «Я, Автолик Гермесид…» Будто мы не знаем!
      — Еще и строго-настрого велел перед смертью: непременно чтоб слово в слово зачитали! И обязательно здесь, на Итаке, во дворце Лаэрта!
      — Так ведь завещание! наследство…
      — Ну да, ну да… Им, героям — что наследство, что война… Все едино: слава, добыча… а людям — разорение…
      — Кому разорение, а кому и не очень. Небось, покойный Автолик хоть из войны, хоть из мира по медяшечке таскал!
      — Он ли один…
      — Автолик — это голова! А вот как его вдова с сыночками дела теперь поведет… Оно, знаете, еще у богов на коленях!
      — Да уж поведут, тебя не спросят! Сами управятся! При таких-то родичах, как наш гостеприимный хозяин…
      — Слава басилею Лаэрту!
      — Что слава, то слава… Издавна повелось: Автолик— на суше, Лаэрт — на море…
      — Язычок-то!.. попридержи язычок!..
      — Ну да, ну да…
 
      …тогда я еще не понимал, на что намекают гости моего отца. Папа Лаэрт? Дедушка Автолик? Родственники, конечно, — ну и что? Дедушка к нам и не приезжал-то никогда, да и папа все время на Итаке сидит…
      Очередной кубок, к которому я было потянулся, плавно вознесся на недосягаемую высоту. Я обиженно повернулся — но на сей раз это была не няня, а моя мама. Впрочем, вместо того чтобы поставить кубок обратно на стол, подальше от меня, она неожиданно поднесла его к губам и осушила едва ли не одним глотком. Я глядел на чудо во все глаза: никогда еще не доводилось видеть, чтобы моя мать пила почти неразбавленное вино! да еще вот так, залпом — целый кубок…

* * *

      — Ну да, ну да…
      — А я еще вот что вам скажу, почтеннейшие… Женщина со стуком поставила пустой кубок обратно на стол, и мальчик заметил: глаза матери лихорадочно блестят — то ли от слез, то ли от выпитого. Она уселась в стоявшее рядом высокое кресло, застеленное овечьим руном, притянула сына к себе, обняла.
      — Вот ты, малыш, наверное, и не помнишь-то дедушку, — тихо проговорила Антиклея, обращаясь к сыну, но говоря это скорее для самой себя. — А ведь он приезжал к нам… к тебе приезжал…
      — Когда? — искренне изумился Одиссей. Вот тебе и раз! Дедушка, оказывается, приезжал, а ему никто даже не сказал! Вечно все скрывают…
      — Конечно, ты не помнишь, — казалось, мать его не слушает. — Тебе тогда и года еще не было. А дедушка совсем больной был… ходить почти не мог, его в дом на носилках втаскивали… а все-таки приехал! На руки тебя взял, на колени к себе посадил… И имя твое он тебе дал, дедушка Автолик…
      — И лук! — не удержался мальчишка. — Дедушка, он добрый! он самый добрый!
      Мать ничего не ответила. Только прижала сына покрепче к себе и долго не отпускала. Потом, словно вспомнив о чем-то, вновь потянулась к кубку.
      Понятливый раб-виночерпий мигом оказался рядом, плеснул до краев.
      — А может, дедушка еще приедет? — с надеждой спросил мальчик. Подумалось: и мама бы тогда вино пить перестала.
      — Нет… не приедет. Он умер, — матери стоило немалого труда произнести эти слова, но она все же нашла в себе силы. Антиклея, дочь Автолика, вообще слыла меж людьми сильной женщиной, но сегодня был особый случай: не каждый день умирает твой отец! И хвала богам, что не каждый…
      — Ну и что?! — стоял на своем маленький Одиссей, не понимая, что делает маме больно. — Я с Ментором играл! а дядька-зануда со своим кенотафером… А Эвриклея сказала, что кенотафер — это для мертвых. Так, может, и дедушка…
      — Замолчи! — Женщина едва сдержалась, чтобы не ударить ребенка за кощунственные слова. Но вовремя опомнилась. Поднимать руку на собственного сына, да еще скорбного умом? Неужели у него все началось опять?!
 
       — Боги, за что караете?!
 
      Женщина отвернулась и, уже не сдерживаясь, зарыдала. «Ну конечно, — подумал мальчик. — Дедушку, наверное, похоронили как полагается. И он попал в Аид. Поэтому он больше не придет. Как же это я сразу не подумал?»
      Он сидел, хлюпал носом, смотрел, как меж столами бродят два незнакомых дядьки и одна тетка, которых никто не замечает, не разговаривает с ними, не… И сами дядьки с теткой ничего не едят, не пьют, только время от времени по-собачьи заглядывают людям в глаза; да еще косятся на него, маленького рыжего Одиссея, однако близко не подходят.
 
      Погребальный пир для таких — что мед для мух.

* * *

      …На следующий вечер, слушая не слышимые ни для кого, кроме него, указания зануды-дядьки, Одиссей построил первый в своей жизни кенотаф. Из камешков. Маленький. Не больше локтя в длину и в две детские ладони высотой. Зануда-дядька требовал построить ему большой, но мальчик заупрямился: «Построю маленький. Или вообще с тобой играть не буду!» — и зануде-дядьке пришлось уступить.
      А потом, опять же по беззвучной указке, рыжий сын басилея Лаэрта произнес все, что требовалось, запнувшись всего четыре раза; и трижды назвал покойного по имени.
      Больше зануда-дядька не появлялся, бросив докучать мальчику.
 
      А на другой день я впервые увидел Старика. Или тот появился еще на пиру, но я тогда просто не обратил на него внимания?..

АНТИСТРОФА-I
МОЙ ОСТРОВ — МОЯ КРЕПОСТЬ

      …Не спалось.
      …Ну ни капельки. Ни в одном глазу.
      …вот беда.
 
       Совсем как мне сейчас, но это не смешно, и зеленая зведа уныло болтается над западными утесами…
 
      Маленький Одиссей ворочался на ложе, с завистью поглядывая на маму. Сегодня Антиклея вопреки обыкновению уложила сына с собой — перед сном мама еще немного поплакала, и мальчик на всякий случай сразу притворился спящим. Ему не нравилось, что от мамы пахнет вином и она бормочет «Бедный ты мой, бедный…», имея в виду то ли его самого, то ли покойного дедушку.
      Дедушка не бедный. Он подарил маме ларцы с украшениями.
      И он, Одиссей, не бедный. У него есть папа, мама, няня Эвриклея и новый замечательный лук. Ну ладно, пусть будет еще и Ментор. Только Ментору надо будет завтра дать по шее…
      Дальше началась какая-то неразбериха. Ручные циклопы строили город на песке, Геракл бил плечом в содрогающуюся стену, ныл зануда-дядька, прося отдать ему стада и пастбища в равных долях; на Кораксовом утесе, что близ моря, стоял юноша с золотым луком, расстреливая в упор восходящее солнце — огненно-рыжий юноша, широкоплечий и низкорослый, смутно знакомый, отчего дрожь пробегала по телу, щекочась смешными мурашками; а дядя Алким говорит, что есть сны вещие, а есть лживые, только иногда даже сами сны не знают — какие они?.. и это, наверное, хорошо, говорит дядя Алким…
      Сел на ложе.
      Рывком, откинув покрывало.
      Рядом храпела мама. Чуть-чуть, смешно посвистывая носом. Перебравшись через нее, маленький Одиссей на цыпочках подошел к двери талама, — скоро, скоро его переведут спать к мужчинам, и тогда он всем покажет козью морду! — переступил порог.
      На цыпочках ринулся вниз по лестнице.
      Мегарон был полон спящими. У покрытых копотью стен вповалку валялись сраженные вином люди; кое-кто из мужчин грузно наваливался боком на полуодетых, а то и вовсе нагих рабынь. Вот дураки дурацкие, подумалось на бегу. Лавируя между телами («К-куда?! Уб-бью!..» — вдруг приподнялся заморский дамат-басилей, дико повел налитыми кровью глазами и повалился обратно), малыш пробрался к выходу, вскоре оказавшись во внутреннем дворе.
      Ему строго-настрого запрещали справлять здесь малую нужду.
      Но отбежать подальше он попросту не успел.
      Луна панцирной бляхой выпятилась в просвет между облаками. Ясное дело, днем этих облаков зови, не дозовешься, а ночью, когда и без них прохладно — ишь, набежали! Ночная птица взахлеб кричала над лесистым Ней-оном, жалуясь на одиночество, и вопли кликуши неслись вдоль изрезанного бухтами побережья Итаки, дальше, дальше… а что там, дальше?
      Ничего.
      Иногда рыжему сорванцу казалось: дальше действительно нет ничего и никого. Взрослые только обманывают, будто есть. Седой Океан струится вокруг Итаки, ограничивая мир; по вечерам можно видеть, как на горизонте клубятся пряди древней бороды.
 
       …Не завидуйте себе-маленьким. Не надо.
       Даже если и есть — чему.
       Иначе однажды выясните, что вам некуда возвращаться; и дальше идти — тоже некуда.
 
      Вернуться в духоту талама? Фигушки, как любит говорить Ментор, которому непременно надо будет дать по шее — но это уже завтра утром. Или сегодня? Размышляя, в какой миг заканчивается завтра и начинается сегодня (кто вообще придумал все эти глупости?!), маленький Одиссей сам не заметил, что ноги понесли его вокруг дома. Туда, где располагались кладовые помещения. Вот здесь, за стеной из пористого камня, спит его лук. Подарок доброго дедушки. Или лук тоже не спит? — ворочается с боку на бок в своем тесном ларце, вздыхает потихонечку, скучает за рыжим мальчишкой… Сев прямо на землю, малыш привалился боком к стене (совсем как гости к рабыням! вот еще!). Тихонько улыбнулся.
      Теперь осталось раздобыть меч и щит. Жалко, что другой дедушка — Аркесий, папин папа — умер давно, ничего не оставив внуку в наследство. Ну да ладно, внук тогда был совсем крохотуля, зачем ему щит и меч? Он, Одиссей, не в обиде. Сказать, что ли, папе…
      — Мальчик?
      Ну, мальчик, мальчик, а что тут особенного? Был бы девчонкой, ни меч не понадобился бы, ни щит.
      И дедушка Автолик вместо лука надарил бы побрякушек.
      — Ма-а-альчик… — теперь уже разочарованно, с неприятным пришепетыванием.
      Лунный свет сгустился, набряк изнутри темно-багровым; маленькая женщина выступила наружу, смешно присвистнув носом. Точь-в-точь, как пьяная мама. Она даже стала слегка похожа на маму — едва сравнение пришло Одиссею в голову, как лунная женщина сделалась выше ростом, знакомо склонила голову к плечу и подмигнула рыжему мальчишке.
      — Не спишь? — спрашивая, лунная женщина ни мгновенья не могла устоять на месте: все приплясывала, плыла переступала с ноги на ногу, кружась вокруг ребенка в чудном, завораживающем танце.
      «Не сплю», — хотел ответить Одиссей, но передумал. Еще заругается, няне нажалуется. Дети ночью должны спать — иди потом, объясняй, что ты давно не маленький…
      Ну ее, липучую.
      — А как тебя зовут? — Лунная женщина текла по границе невидимого круга, словно не в силах приблизиться к ребенку, прежде чем тот ответит на любой из ее вопросов, и шептала, шептала, наговаривала:
      — Медовую лепешку хочешь? Тебе жарко? У тебя есть сестрички?.. а где они спят?.. ты мне покажешь?! мальчик, ты не молчи, ты отвечай, ма-а-альчик…
      Медовой лепешки Одиссей не хотел. И жарко ему не было. Сестрички же спали в гинекее, в дальних покоях: две старшие, сочинительницы вредной дразнилки «Рыжий, рыжий, конопатый, на плече несет лопату!..» — и ма-лышка-Климена, от которой вкусно пахло овечьим молоком, а дразниться она совсем не умела.
      Только обнималась, да еще плакала, когда у нее болел животик.
      Он хотел уже было сказать лунной женщине, где спят сестрички — пускай отстанет! — но ветер наотмашь хлестнул небо пастушьим кнутом, богиня облаков Нефела погнала прочь свое белорунное стадо, а дядя Алким говорит, что злая Ламия раньше была доброй, но ревнивая Гера убила всех ее деток, обрекая на одиночество, и теперь Ламия в отместку сама убивает чужих деток, надеясь не быть одинокой хотя бы в горе, а еще дядя Алким говорит, что Ламия никогда не посмеет тронуть наследника хозяина дома, защищенного родовыми даймонами и ее врагиней Герой, покровительницей семьи, если только наследник не станет ей отвечать, а если станет, то злая Ламия затопчет его ослиной ногой с медным копытом, и выпьет всю кровь, как мама вчера на поминальном пиру выпила целый кубок — залпом, не переводя дыхания…
 
      — Не надо!
 
      Плохо понимая, что он делает, больше всего на свете желая убежать и не в силах подняться — маленький Одиссей защитным жестом выставил перед собой руки, ладошками вперед, словно отталкивая лунную женщину; и эхом, ответным криком ударило в уши:
      — Не надо!
      Кричала Ламия. Потеряв всякое сходство с мамой, она отпрыгнула назад, до половины втиснувшись в двери из желтого сияния; темно-багровое стало смоляным, пятнами разбежавшись по телу ночного кошмара — а Ламия, не отрываясь, смотрела на перемазанные землей ладошки Одиссея.
      — Светятся!.. — гнусаво шептала она, задыхаясь от липкого ужаса; и рыжему сыну басилея Лаэрта почудилось, будто он сейчас держит в руках свой замечательный лук, подарок доброго дедушки, а тетива натянута, и стрела готова сорваться в полет, рассекая мрак.
      Мало ли что покажется ребенку, от рождения скорбному умом?
      — Светятся!.. не надо! я же не знала!.. не на…
 
       …Почему?! Почему сейчас, по возвращении, мне-будущему чудится: в стороне, у перил террасы, беззвучно смеется давешний мальчишка — странный и одинокий? Тот, кого я приметил в мегароне, среди гостей?!
       Почему он с криком не бежит прочь при виде Ламии?
 
      Спустя некоторое время — два судорожных вздоха? три? — маленький Одиссей опустил руки.
      — Ты спи! ты не бойся! — шепнул он прямо в стену, где запертый на замок и два засова, в тиши кладовки, на дне ларца из магнолии, лежал самый лучший на свете лук.
      «И ты спи… и ты не бойся…» — был ответ, или только померещилось? И все случившееся: было? не было?! Во всяком случае, проснулся рыжий у себя на ложе, рядом с мамой, а снаружи заморский дамат-басилей громко требовал пить.

* * *

      Старик не был нудным, как мертвый воин, который просил мальчика построить ему кенотаф. Не был он также боязливым и запуганным, подобно незваным гостям на поминках. Разговорчивым Старик тоже не был.
      Он просто — был.
      Возник и остался.
      Иногда он ненадолго исчезал, но даже тогда Одиссей чувствовал: Старик где-то рядом. За тонким занавесом, отделяющим вчера от сегодня и сегодня от завтра. Если понадобится, он окажется здесь в любое мгновение.
      Вот только острой надобности в этом пока не возникало.
      Однако особых неудобств от присутствия Старика мальчик не испытывал. Напротив: за последние дни он настолько привык к новому спутнику, бессловесному и никогда не пристающему с нудными плохопонятными просьбами, что, с одной стороны, вовсе перестал обращать на него внимание — Старик сделался частью окружающей обстановки, частью привычной, малозаметной и молчаливой; а с другой стороны, когда Старик исчезал, маленький Одиссей начинал испытывать смутное беспокойство. Озирался по сторонам в поисках своей верной тени, поначалу даже приставал с вопросами к приятелю-Ментору и к няне Эвриклее:
      — Где Старик? Куда он ушел?
      — Какой старик? — удивлялись друг с няней.
      — Ну, Старик! Ходит со мной все время… Пузатый такой. Лысый. С бородой седой. Хитон белый, сандалии…
      — С тобой я хожу! — обижался Ментор, которому обидеться лишний раз было, что Зевсу молнией шарахнуть. — Сам ты старик! и сам ты пузатый. И бороды у меня нет. И хитон зеленый! И босиком — потому что жарко.
      Выкрикивая это, белобрысый Ментор на всякий случай косился в сторону няни Эвриклеи. Мало ли?! Но рабыня-кормилица еще меньше самого Ментора походила на пузатого лысого старика с седой бородой.
      Вдобавок Эвриклея-то была рядом, никуда не уходила.
      — Ты ошибаешься, маленький хозяин, — мягко вторила Ментору няня, неестественно улыбаясь. — Или ты придумал новую игру? Игру в старика, которого не было?
      — Был! был! был! — топал ногой рыжий мальчишка. — Дураки вы! дураки!! все!!!
      Он обижался, глотал слезы и стремглав убегал прочь, в глубь отцовского сада. Ментор с Эвриклеей благоразумно не преследовали его, давая побыть наедине с собой и своей обидой — тем более что вскоре Одиссей возвращался сам, устав от одиночества.
      А позже возвращался и Старик.
      «Ты где был?!» — как-то напустился на него мальчик после особенно долгого отсутствия.
      «Дома», — неожиданно ответил молчавший до сих пор Старик.
      И Одиссей не нашелся, что сказать. Во-первых, он был ошеломлен тем, что Старик вдруг заговорил — как если бы с рыжим наследником басилея Лаэрта заговорила смоковница или пряжка на его собственной сандалии; а во-вторых… Во-вторых, он раньше совершенно не задумывался, что у Старика тоже может быть дом, свой собственный дом, где ему надо время от времени бывать. На этом их первый разговор и закончился.
 
       — Ты где был?
       — Дома.
       — Где ты будешь?
       Боги! как просто! и как недостижимо…
       …я вернусь.
 
      Память ты, моя память… Нет ветра, иду на веслах. Умом-то я понимаю: запутавшиеся между жизнью и смертью тени являлись мне и в куда более раннем возрасте. С колыбели. Но ты, детская память, умнее сотни мудрецов. Ты попросту не сохранила ясных воспоминаний о днях младенчества. Зато после того, как рядом со мной прочно обосновался Старик, блуждающие души перестали докучать рыжему мальчишке. Рассудок, верное весло, незаменимое в походах, подсказывает: их отгонял Старик.
      Одним своим присутствием.
      Да, мой верный Старик, я прав. Только ты вряд ли кивнешь мне в ответ, сидя рядом: ты и сейчас здесь, со мной, на пустынной террасе, но однозначные ответы — не твоя стихия. Мой Старик! моя собственная тень! ты ведь тоже из них! Молчи… молчи!.. впрочем, ты и так почти всегда молчишь. Мы не говорили с тобой об этом, но я давно догадался — и не только об этом. Я умный. Я безумный. Во всяком случае, так утверждает стоустая Осса-Молва, от зеленого Дулихия до горного Эпира. Да и сам я (с момента пострижения? раньше? позже?! нет, не вспомнить…) — с некоторого времени я безошибочно отличаю живых от неживых.
      Вот с богами — с теми иногда выходит промашка…
      Довольно скоро я понял, что Старика никто, кроме меня, не видит, и перестал говорить о нем с окружающими. Даже крохотное дитя в состоянии уразуметь: есть разговоры, вызывающие у мамы слезы, а у друзей — раздражение и обиду. Проще лишний раз прикусить язычок. Зато я начал разговаривать со Стариком, нередко — поперек обычной беседы с кем-нибудь из близких; и папа хмурился, челядь перешептывалась, а мама с няней вздыхали, отворачиваясь.
 
       — Боги, за что караете?!

* * *

      На этот раз мальчик обиделся всерьез. И, как ему казалось, надолго. Насупившись, он брел по дорожке замечательного папиного сада, даже не предполагая своим умишком, что сад на территории дворца — поразительная роскошь не для правителя козьего островка, а для ванактов богатых Микен и Аргоса, чьи дворцы, окруженные высокими стенами, громоздились на тесном пространстве, подчиняясь стратегическим соображениям обороны. Стратегические соображения мало волновали рыжего. Даже диковинные деревья, отягощенные наливающимися соком плодами, оставляли его равнодушным.
      Он хотел быть один.
      Зайти куда-нибудь подальше? в самый укромный уголок? — и пусть все его ищут. Пусть зовут, кричат, плачут, призывают на помощь рабов, стражу и бессмертных богов, пусть собьются с ног в поисках — а он будет сидеть в гордом одиночестве и не выйдет к ним! Никогда-никогда! Пусть им всем будет хуже! Сами виноваты.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5