Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей (№255) - Салтыков-Щедрин

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Тюнькин Константин Иванович / Салтыков-Щедрин - Чтение (стр. 42)
Автор: Тюнькин Константин Иванович
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


«Пестрые письма» закончены этим сатирическим анализом трех категорий «пестрящих» субъектов. В сущности, все они вредны: «Но люди двух последних категорий не могут не возбуждать сожаления, хотя бы с той точки зрения, что, в качестве рабов, они несут только иго апостазии <отступничества>, не пользуясь ее осязаемыми благами. В награду за эту отрицательную заслугу суд истории пройдет о них молчанием». Но Скорняковы суда истории не минуют.

В письмах лета 1886 года Салтыков по-прежнему жалуется на неотпускающие болезни. И тем не менее огромной силой воли он преодолевает удушье, кашель, бессонницу. Он слушает по ночам, которые становятся все длиннее и темнее, как под ветром воет близлежащее озеро, как шумят качаемые ветром деревья, как скрипят ставни на окнах. Тишина стала особенно чувствительной, когда в начале августа он остался на даче один: семья уехала на неделю в Гельсингфорс. Но он работает — правые половинки больших листов бумаги заполняются его мелким почерком (на левых он потом делает вставки и исправления). «Тяжко быть одному», — пишет он Н. А. Белоголовому 14 августа, но: «Тем не менее я много работаю...»

И в это же время он задумывает новое произведение — цикл «Мелочи жизни», и около 20 августа шлет В. М. Соболевскому для «Русских ведомостей» первую его главку!

Так или иначе, но он может писать, болезнь если и не ушла, то отступила перед мужеством и стойкостью! Действительно, как бы внезапно разбудивший от кошмарного болезненного сна толчок, неудержимый творческий импульс, яркое душевное горение подавляют, пересиливают болезнь. Но возбужденный и горящий мозг, проясневший разум отнюдь не дают успокоения, а лишь «подбавляют» страданий. И притаившаяся болезнь только ждет иссякновения творческих сил, чтобы наброситься на истощенный организм с новой силой, погрузить его в мглу и мрак. Впрочем, Салтыков, жаждавший найти покой в удалении от терзавших болей, стремившийся уединиться, даже уйти куда-нибудь «на хлеб и воду», конечно, знал, что покой означал бы для него и конец творчества. «В том вся болезнь моя, что требует спокойное течение жизни, а писать спокойно нельзя. На беду мою я начал».

23 августа он уже посылает В. М. Соболевскому второй «фельетон» «Мелочей жизни» (впоследствии — вторая главка «Введения») и при этом просит прощения, что «рассыпался таким градом статей. Я пользуюсь временным просветом, но, вероятно, скоро опять погружусь в мглу безмолвия».

Прошел год, как Салтыков не появлялся в печати и публикацию восьмого «пестрого письма» он называет своим «новым вступлением на литературное поприще». Но поистине новым вступлением на ниву литературы явился замечательный художественно-публицистический цикл «Мелочи жизни».

12 октября 1886 года, приступив к работе над «Мелочами жизни», Салтыков писал В. М. Соболевскому: «Мною овладело теперь непреодолимое желание работать». Под знаком этого «непреодолимого желания», этой безудержной жажды творчества написан в течение зимы 1886-го и весны 1887 года весь цикл.

Сначала цикл «Мелочи жизни» представлялся Салтыкову как серия «фельетонов», имеющих современный интерес, и потому предназначался им для публикации в газете В. М. Соболевского «Русские ведомости». В таком современном, «злободневном» духе и написаны первые три «фельетона» (соответственно — три главки «Введения» окончательной композиции цикла). Но это не просто газетные фельетоны, которые предполагают беглый просмотр и забываются тут же по прочтении. Уже автобиографическое вступление первого «фельетона» о том, как его «перевезли» на дачу в Финляндию, давало начатому циклу особый субъективно-лирический колорит. Это были действительно и гневные отклики на политическую «злобу дня» и глубоко откровенная личная беседа с читателем о писательской судьбе.

Больной Салтыков размышляет о движении времени, о содержании или бессодержательности каждых пяти минут человеческой жизни: «Сидишь и смотришь, как одна минута ползет за другой. Вот наконец доползла: начинаются следующие пять минут... ужасно! Нечто подобное должен испытать сидящий в одиночном заключении...» Он сравнивает свое положение больного и одинокого писателя с положением такого заключенного. Но почему, откуда пришли эта оброшенность, это одиночество? «Что привело меня к этому положению? — на этот вопрос не обинуясь и уверенно отвечаю: писательство. Ах, это писательское ремесло! Это не только мука, но целый душевный ад. Капля по капле сочится писательская кровь, прежде нежели попадет под печатный станок. Чего со мною ни делали! И вырезывали, и урезывали, и перетолковывали, и целиком запрещали, и всенародно объявляли, что я — вредный, вредный, вредный».

Не впервые появляется на страницах салтыковских произведений эта подлинная властительница современной минуты — Мелочь: «в основе современной жизни лежит исключительно мелочь», «сцепление обидных и деморализующих мелочей» управляет политической жизнью Европы, фабрикует бессмысленные испуги, калечит жизнь «простеца», держит его в напряжении относительно загадочности будущего.

С ужасом и отвращением читаешь газеты, заполненные мелочами, которые остаются какими-то неразгаданными загадками.

«Немецкие фабриканты совсем завладели Лодзем», «немецкие офицеры живут в Смоленске» и т. д. и т. п. Что это такое? Не что иное как мелочи постыдные, отвратительные. Но что они значат?

А вот еще:

«Леса наши гибнут, реки мелеют...»

«Крестьяне год от году беднеют, помещики также; а рядом с этим всеобщим обеднением вырастают миллионы, сосредоточенные в немногих руках».

«Это уж мелочи горькие, по покуда никто их еще не пугается; а когда наступит очередь для испуга, — может быть, дело будет уже непоправимо».

Неужели же, вместо того, чтобы прислушиваться к деморализующим мелочам европейской верхушечной политической жизни (этого «концерта» держав), не следует покончить с мелочами, терзающими и горькими? Где же действительный центр тяжести жизни? Ведь подлинная жизнь, жизнь народная идет независимо от «концертов».

Кто же сумеет разобраться в этих мелочах, понять их, увидеть их смысл и указать дорогу? Только человек разума, только интеллигенция. «Не будь интеллигенции, мы не имели бы ни понятия о чести, ни веры в убеждения, ни даже представления о человеческом образе. Остались бы „чумазые“ с их исконным стремлением расщипать общественный карман до последней нитки. Идет чумазый, идет! Я не раз говорил это и теперь повторяю: идет, и даже уже пришел! Идет с фальшивою мерою, с фальшивым аршином и с неутолимою алчностью глотать, глотать, глотать... Интеллигенция наша ничего не противопоставит ему, ибо она ниоткуда не защищена и гибнет беспомощно, как былие в поле...»

«Ах, эти мелочи! Как чесоточный зудень, впиваются они в организм человека, и точат, и жгут его. Сколько всевозможных „союзов“ опутало человека со всех сторон; сколько каждый индивидуум ухитряется придумать лично для себя всяких стеснений! И всему этому, и пришедшему извне, и придуманному ради удовлетворения личной мнительности, он обязывается послужить, то есть отдать всю свою жизнь. Нет места для работы здоровой мысли, нет свободной минуты для плодотворного труда! Мелочи, мелочи, мелочи — заполонили всю жизнь».

Этот охватывающий массу страх завтрашнего дня; эта нивелирующая рука циркуляра, тяготеющего над школой, которая способна воспитать юношей и юниц сонливых и бессильных; это непонимание друг друга, это добровольное рабство; «умственный, и материальный уровень страны несомненно понижается; исчезает предусмотрительность; разрывается связь между людьми...».

Болезненно вспоминалась крепостная деревня, вспомнилось и знаменитое «хлудовское дело», которому отдал когда-то столько бесплодных усилий и растерзанных нервов. А теперь? Всевластие чумазого, вторгшегося в самое сердце деревни, община, сковавшая мужика по рукам и ногам, жестокость в крестьянской семье... Да и как не быть этой жестокости? Салтыков по-своему перетолковывает басню Льва Толстого «Ворон и воронята»: «Помнится, читал я в одном из сборников Льва Толстого сказку о старом коршуне. Вздумалось ему переселиться из родной стороны за море — вот он и стал переносить по очереди своих коршунят на новое место. Понес одного, долетел до середины морской пучины и начал допрашивать птенца: „Будешь ли меня кормить?“ Натурально, птенец испугался и запищал: „Буду“. Тогда старый коршун бросил его в пучину водную и возвратился назад. Полетел он с другим коршуненком, и опять повторилась та же сцена. Опять вопрос: „Будешь ли меня кормить?“ — и ответ: „Буду!“ Бросил старый коршун и этого птенца в пучину и полетел за третьим. Но третий был настоящий коршун, беспощадный и жестокий. На вопрос: „Будешь ли меня на старости лет кормить?“ — он отвечал прямо: „Не буду!“ И старый коршун бережно донес его до нового места, воспитал и улетел прочь умирать». У Толстого ворон щадит третьего вороненка потому, что только тот сказал правду. Толстовский мудрый ворон в сказке Салтыкова стал беспощадным и жестоким коршуном, убивающим слабых, — символом жестокости современной деревенской жизни. «Куда скрыться от домашнего гвалта? на улицу? — но там тоже гвалт: сход собрался — судят, рядят, секут. Со всех сторон, купно с мироедами, обступило сельское и волостное начальство, всякий спрашивает, и перед всяким ответ надо держать... А вот и кабак! Слышите, как Ванюха Бесчастный на гармонике заливается?» Вот они, мелочи терзающие, горькие, убивающие — хиреет русская деревня...

Третья главка «Мелочей жизни» вся и была посвящена уяснению «ненормальности условий, в которые поставлено человеческое существование».

В. М. Соболевский испугался цензуры: главка не была напечатана в «Русских ведомостях».

В ответ на письмо Н. А. Белоголового с оценкой двух опубликованных «фельетонов» Салтыков рассказал о своем новом замысле и о его вынужденной перестройке уже при самом начале осуществления: «Мелочи жизни» должны были выясниться впоследствии, но с ними случилась история. «Русские ведомости» отказались печать 3-ю главу, по цензурным соображениям, и просят печатать 4-ю главу. Это меня до того расстроило и раздражило, что я целых две недели прийти в себя не могу. Это испортило весь мой труд, потому что я написал уже 5 глав и предполагал еще 12—13 глав» (письмо от 21 сентября 1886 года).

Но публикация «Мелочей» все же продолжалась, хотя Салтыкову пришлось «сломать» свой замысел цикла «фельетонов» для газеты числом около двадцати. Написано им было уже пять таких фельетонов публицистическо-лирического характера: они и были целиком напечатаны вскоре в «Вестнике Европы» (№ 11).

Еще в августе страшного 1884 года Салтыков писал Михайловскому: «...чем больше я думаю о предстоящей литературной деятельности, тем более сомневаюсь в ее возможности. Собственно говоря, ведь писать не об чем. Легко сказать: пишите бытовые вещи, но трудно переломить свою природу». По первым пяти главкам «Мелочей жизни» видно, что Салтыков вовсе не стал свою природу переламывать. Он нашел ей, если можно так сказать, новое употребление. Он понял, что ему «надо новую жилу найти».

Цикл «Пестрые письма», при всей значительности своего содержания, возводился, в сущности, на развалинах неосуществленных замыслов, в какой-то части — из их обломков.

Два с половиною года шел Салтыков к тому, чтобы открыть новую художественную жилу, из которой хлынул новый, чистый и свежий поток творчества (вспомним, что в русском языке слово «жила» означает еще и родник). В «Мелочах жизни» ему удалось создать новый, особый сплав острой публицистической манеры, характерной для таких высших достижений его сатиры, как «Современная идиллия», с глубиной и совершенством социально-психологического реализма «Господ Головлевых». Это была в самом деле «новая жила».

Очерки и рассказы «Мелочей жизни» печатались параллельно в журнале «Вестник Европы» и газете «Русские ведомости», в окончательном замысле Салтыкова составляя тем не менее целое, единое произведение. Он уже видел его именно таким, хотя первоначальный замысел газетных «фельетонов» пришлось разрушить. Ну что ж, пусть эти пять «фельетонов» станут своего рода публицистическим «Введением», а художественные рассказы о судьбах «калечимых людей» целостной картиной общества, изнывающего и корчащегося в муках под игом терзающих мелочей. «В целом составится довольно большая книжка... — писал он в октябре 1886 года Белоголовому, — не лишенная смысла. Только в последней, заключительной статье раскроется истинный смысл работы. Вообще, я к журнальной работе отношусь теперь несколько иначе. К ней (а в особенности к газетной) всего менее применима поговорка scripta manent <написанное остается>, и тот, кто не читал меня в книжке, очень мало меня знает».

Салтыков, конечно, стремится к тому, чтобы написанное им осталось, имело бы смысл не преходяще-злободневный, а общеисторический. От весьма разнообразных по своим художественным приемам зарисовок «пестрой» русской жизни пореформенного времени, в особенности бессмысленно-жестокого времени после убийства Александра II («Пестрые письма»), Салтыков восходит к разностороннему художественно-публицистическому анализу глубинных исторических процессов, определявших в восьмидесятые годы общественное развитие и общественное состояние не только России, но и Западной Европы («Мелочи жизни»).

Салтыков читал в январе 1884 года в катковских «Московских ведомостях»: «Затишье... водворилось у нас после бурных веяний». Но именно общественное «затишье», мертвая тишина мелочной «пестрой» эпохи и угнетало его больше всего.

«Мелочи жизни» — самое трагическое произведение Салтыкова, потому что на исходе жизни, ему довелось стать свидетелем страшной, мучительно безнадежной, трагической ситуации, когда современникам казалось, что «история прекратила течение свое» и историческое творчество иссякло, когда крестьянская масса безмолвствует — лишь Ванька Бессчастный в кабаке на гармонике наяривает; когда интеллигенция подвергается травле Скомороховых и оказывается беззащитной перед лицом нахально шествующего «чумазого» (а ведь Салтыков верил именно в свободный и творческий разум интеллигенции); когда мрак окутал будущее и идеалы исчерпали себя: «в самой жизни человеческих обществ произошел как бы перерыв», «прекратилось русловое течение жизни». Все погрузилось в мутную и бездонную, как вятская «чаруса», тину мелочей.

Салтыков хорошо помнил великие слова Гоголя из «Мертвых душ» о горьком уделе писателя, «дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно перед очами и чего не зрят равнодушные очи, — всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога...». И Гоголь, гениальный Гоголь дерзнул на это! Но почему же это мертвое болото мелочей все теснит и теснит живое поле жизни? Почему сами мелочи становятся все более терзающими, язвящими, просто убивающими? Салтыков, глубоко верующий в силу разума, в силу человеческого сознания, отвечает так: «Общее настроение общества и масс — вот главное, что меня занимает, и это главное свидетельствует вполне убедительно, что мелочи управляют и будут управлять миром до тех пор, пока человеческое сознание не вступит в свои права и не научится различать терзающие мелочи от баттенберговских».

Начав в первых главках «Введения» с перечисления «мелочей», опутавших жизнь современного человека, составляющих единственное и исчерпывающее ее содержание, мелочей, в сущности, «управляющих миром», Салтыков переходит к обобщениям, которые позволяют уяснить важнейший для него общий, философско-исторический смысл самого понятия «мелочи». Ему представляется, что «мелочи» могут быть разделены на две главные группы — мелочи «постыдные», «баттенберговские», и мелочи «горькие», «терзающие», угнетающие народные массы.

Нечистоплотная политическая игра вокруг принца Баттенберга (его то «привозят», то «увозят» из его «болгарского» отечества), в которой участвовал «концерт» держав во главе с бисмарковской Германией, символизировала для Салтыкова пустоту и мелочность европейской политической жизни, не называемой им иначе, как «политиканство». Эти «постыдные» мелочи угнетают жизнь, создают неустойчивую атмосферу «испуга», в которой всякий авантюрист (Баттенберг, Наполеон III, Орлеан, Бисмарк) «овладевает человечеством без труда». Никакие «новшества» в этой сфере не меняют сложившегося паскудного порядка вещей и означают лишь «перемещение центра власти».

Шумные деяния «концертантов» (встречи, переговоры, обеды министров и принцев), «баттенберговы проказы» мешают увидеть мелочи «горькие», «терзающие», то есть те, которыми опутана и остановлена, оглушена жизнь народная. Именно эти, «горькие», «терзающие мелочи» приносят безысходный калечащий трагизм в существование «среднего человека», будь то слабый духом интеллигент, мучительно отказывающийся от дорогих убеждений, будь то мужик, освободившийся от помещика, но попавший в кабалу к «чумазому», будь то честный молодой человек, мечтающий прожить жизнь в добре и правде... Всем им предстоит фатальное калеченье в условиях мелочного «порядка вещей».

Конечно, этот порядок вещей — современное общественное устройство — исторически исчерпан, неразумен, «призрачен». Однако от этого он не менее реален, не менее «терзающ» (так понятие «мелочей жизни» во многом совпадает с другим важным для философии истории Салтыкова понятием — «призраков». «Исчезновение призраков» было для Салтыкова равнозначно освобождению от владычества «мелочей»).

История не может, конечно, остановиться навеки, погрязнуть в мелочах навсегда. Она в конце концов «проложит для себя новое, и притом более удобное ложе», как было сказано Салтыковым еще в статье «Современные призраки». Но, во-первых, подобные исторические утешения нисколько не ослабляют ужаса мелочного существования в условиях исторического «перерыва». Во-вторых же, самый способ, которым история возвращает себе свои права, не был безразличен Салтыкову. О «гневных движениях истории», сметающей на своем пути и правого и виноватого, он размышлял еще в «Современных призраках». Река истории, запруженная сором мелочей, безжалостно крушит сдерживающую ее плотину, подобно тому, как река, остановить которую пытались по приказу Угрюм-Бурчеева глуповцы, снесла построенную ими из мусора запруду. Обществу, прозябающему под игом мелочей, грозит взрыв, его ждет «грядущая смута». Почти четверть века, прошедшие со времени написания «Современных призраков», наполнили новым, значительно более определенным содержанием понятие «гневных движений» истории. Деятелем «грядущей смуты», будущего переворота во имя приобщения к «благам жизни» оказывается «дикий человек». Далее Салтыков прямо называет «парижского рабочего», вспоминая, наверное, исторический опыт Парижской коммуны. Речь идет, следовательно, о рабочем движении в странах Западной Европы. Но Салтыков, конечно, предчувствует участие в «гневных движениях истории», в «грядущей смуте» русского «дикого человека», русского крестьянина. Массы безропотно сносят владычество мелочей лишь до тех пор, покуда видят в нем «обыкновенный жизненный обиход» — так, как это было при крепостном праве. Но теперь времена меняются.

История, в соответствии с просветительскими воззрениями Салтыкова, прекращает свое течение, свой закономерный ход именно тогда, когда мелочи безраздельно овладевают жизнью общества и жизнью каждого отдельного человека, а общество и человек относятся к этому бессознательно как к чему-то привычному и обыденному; когда человеческое сознание не достигло такого уровня, чтобы быть в состоянии выделить и подвергнуть анализу «терзающие мелочи» современного общественного и частного бытия с целью окончательного от них освобождения; когда такому свободному исследованию ставятся насильственные преграды. Движение истории, по Салтыкову, в конечном счете есть преодоление «мелочей» и «призраков» силой свободной человеческой мысли, силой «неумирающих» идеалов.

Способность того или иного общества к развитию, к историческому творчеству обусловлена наличием у этого общества идеала, осознанной цели. Если признано, что построенный ныне «храм славы» превратился в храм бесславия и потому должен быть разрушен, то надо ясно себе представлять, какой же новый «храм славы» предполагается воздвигнуть на месте разрушенного. Постыдное погружение в тину мелочей и крох, сопровождаемое воплями публицистов Скомороховых и Подхалимовых, является несомненным признаком исторического «перерыва». Но оно же — неизбежный результат общественной безыдеальности. В этих условиях проблема идеала, ясное формулирование предстоящих решению задач, открытие перспектив приобретает, по Салтыкову, первостепеннейшее значение. Естественно поэтому, что «Введение» к «Мелочам жизни» завершает Салтыков разбором идеалов, «мечтаний». Салтыков прозревал исход, смотрел в будущее.

«Когда я еще совсем молодым человеком, — вспоминал Михайловский, — начал писать в „Отечественных записках“ <это было в конце шестидесятых годов>, то Салтыков чуть ли не в первом же разговоре предложил мне написать статью о французских социальных системах, — он находил необходимым напомнить их русскому обществу... Та мечта, о правах которой Салтыков хлопотал, имела ярко социальный характер, хотя в подробностях и неопределенный».

Вспомним, что в цикле «За рубежом» Салтыков писал о Франции как родине идей, под знаком которых прошла его молодость, — идей утопического социализма, — светлой веры в обновленное будущее, в то, что «золотой век не позади, а впереди нас» (Сен-Симон). Французский утопизм — естественная реакция на политические перевороты конца XVIII — начала XIX века (буржуазные революции 1789 и 1830 годов), — носил ярко выраженный социальный характер: он требовал обновления «радикального, социального», как писал Достоевский в статье о Жорж Санд. Во «Введении» к «Мелочам жизни» сказано: «Старинные утописты были вполне правы, утверждая, что для новой жизни и основания должны быть даны новые...» Речь, разумеется, идет о новых социальных основаниях. Подобно «старинным утопистам», Салтыков не доверял политическим изменениям, лишь «перемещающим центры власти», но не дающим власти трудящимся — «дикому человеку», «парижскому рабочему», «Иванушке-дураку». Печальный опыт героической борьбы народовольцев мог лишь укрепить его в таком недоверии.

Салтыков сохраняет безусловную верность высоким гуманистическим традициям утопического социализма — «великим основным идеям о привлекательности труда, о гармонии страстей, об общедоступности жизненных благ и проч.», но не принимает «мелочной» регламентации, «усчитывания» будущего — преходящих представлений о подробностях грядущей социальной организации (непосредственно говорится о Фурье, но, возможно, разумеется и Чернышевский как автор социальной утопии в четвертом сне Веры Павловны).

Формы и способы осуществления «социальных новшеств», которые одни только и способны освободить массы от «терзающих» мелочей, еще должны быть выработаны в обстановке «полной свободы в обсуждении идеалов будущего». Обязательны три условия социального обновления и тем самым полного ниспровержения власти «мелочей»: «Все в этом деле зависит от подъема уровня общественного сознания, от коренного преобразования жизненных форм и, наконец, от тех внутренних и материальных преуспеяний, которые должны представлять собой постепенное раскрытие находящихся под спудом сил природы и усвоение человеком результатов этого раскрытия».

Для Салтыкова естественно в качестве первого условия выдвинуть «подъем уровня общественного сознания», активную анализирующую «разлагающую» работу человеческой мысли. Но он хорошо знает, что невозможно «умозрительно» открыть те или другие формы идеального человеческого общежития, если общество «неприготовлено» к их принятию. Коренное и сознательное преобразование жизненных форм, то есть форм общественного бытия, станет возможным лишь как результат прогресса в овладении силами природы.

Конечно, Салтыков — просветитель, человек мысли по преимуществу, но его мышление значительно более реалистично, трезво и исторично, чем мышление «старинных утопистов»: он совершенно справедливо и очень глубоко определяет почву их социальных упований как почву отвлеченно-психологическую. («Они думали, что человек сам собой... при помощи одной доброй воли, может создать свое конечное благополучие».) Реалистичность и конкретность исторического мышления Салтыкова позволяет ему увидеть, что чаемому «преобразованию жизненных форм», освобождению от ига «терзающих мелочей» предшествует еще «чумазовское торжество», то есть торжество буржуазии. Этим определяется и отношение Салтыкова к основным положениям и догмам народничества. Таков его многократный разбор особенностей «новоявленной общины», то есть общины уже в пореформенное время, общины, которая «не только не защищает деревенского мужика от внешних и внутренних неурядиц, но сковывает его по рукам и ногам» круговой порукой; таковы суждения Салтыкова о наступившей «эпохе чумазовского торжества», которому интеллигенция противостоять не может...

Федот Архимедов с целью обуздания «разнузданности» современной молодежи предлагал создать институт благонамеренных «племенных» молодых людей. Но то, что Архимедов называет «разнузданностью», для Салтыкова всегда было тем самым, что и делало молодежь молодежью — неуспокоенность, неприятие неправды, самоотверженность.

И, завершая публицистические главки «Введения», Салтыков уже провидит пути и судьбы тех современных молодых людей, которые рождены «пестрым временем». Каждую неделю октября он печатает в «Русских ведомостях» по рассказу о «молодых людях». Вот он, Сережа Ростокин, истинный герой времени, несомненный «племенной» молодой человек. Он явно принадлежит к числу «шалопаев». Но это уже не тот шалопай, каковыми богато и недавнее прошлое, — не тот примитивный шалопай, которому для довольной и даже счастливой жизни было достаточно разбираться в тонкостях французской кухни и сравнительных достоинствах кокоток. Сережа Ростокин — шалопай высшей школы, приобщившийся «к тайнам внутренней политики, которая, таким образом, делается одним из видов высшего шалопайства». Он уже не ограничивается шатанием по ресторанам Бореля, Дюсо или Донона. Он «состоит» в какой-то канцелярии и громогласно предлагает покончить «с этим безобразием»: «эти суды, это земство, эта печать...» «Куда мы наконец идем?» — восклицает он поминутно. В сущности, «никакой интерес его не тревожит, потому что он даже не понимает значения слова „интерес“; никакой истины он не ищет, потому что с самого дня выхода из школы не слыхал даже, чтоб кто-нибудь произнес при нем это слово. Разве у Бореля и у Донона говорят об истине? Разве в „Кипрской красавице“ или в „Дочери фараона“ <популярные в то время балеты> идет речь об убеждениях, о честности, о любви к родной стране? Никогда!» Однако благодаря тупо и назойливо повторяемым им фразам: tout est a refaire (все надо переделать), tout est a recommencer (все надо начать сначала) — он слывет «одним из самых ревностных реформаторов последнего времени». На самом же деле это человек «не только нравственно оголтелый, но и вредный», один из бессознательных пропагандистов «программ обновления» в духе «дяди» Захара Иваныча Стрелкова.

А вот и другой «племенной» молодой человек — «государственный послушник» Евгений Люберцев. И у него есть — даже не фраза, а «идея»: «Государство — это все... наука о государстве — это современный палладиум». Он готов всецело отдать индивидуум в жертву государству, причем уже начинает просто-напросто смешивать государство с бюрократией. Как «государственный послушник», пусть еще и не достигший особых высот на бюрократической лестнице, он пишет, как и положено, проекты, в частности, «о необходимости восстановить заставы и шлагбаумы» (на салтыковском эзоповом языке — всяческие карательные и запретительные меры). «Оказывалось, что заставы и шлагбаумы не только полезны, но и самое восстановление их может совершиться легко, без потрясений. Столбы старых шлагбаумов еще доселе стоят невредимы, следовательно, стоит только купить новые цепи и нанять сторожа (буде военное ведомство не даст караула) — и города вновь украсятся и процветут». Итак, еще один «проект обновления».

Герои двух первых рассказов раздела «Молодые люди» носят имена, и прослежен их жизненный путь. Но, перефразируя известную латинскую поговорку, можно было бы сказать, что все человеческое им чуждо, за масками «шалопая» и «государственного послушника» мы не видим человека. Не только каждый прожитый ими день — это «день белый», то есть пустой, бессодержательный, весь переполненный мелочами постыдными, но такая же белая и их жизнь.

Совсем иное — человеческое — содержание находит Салтыков в жизни и судьбе героев двух других рассказов раздела, героев страдающих, калечимых терзающими мелочами. Ирония, проникающая очерки о Сереже Ростокине и Евгении Люберцеве, резко сменяется скорбно-трагическим тоном рассказов «Черезовы, муж и жена» и «Чудинов». Это повествование о людях, лишенных естественного права на жизнь, любовь, «свет», о людях, до того втянувшихся в «одинокую», не знающую отдыха жизнь, утративших даже «ясное сознание, живут они или нет».

«Оба молоды и оба без устали работают» — так начинается рассказ о Семене Александровиче и Надежде Владимировне Черезовых, и этой первой фразой задан трагический художественный аскетизм салтыковского повествования о двух простых, робких людях, попытавшихся свернуть с той колеи мелочного существования, которая обеспечивала им по крайней мере надежду на самосохранение. Супруги Черезовы живут исключительно личным трудом. А удел таких людей — или изнуряющая работа, убивающая всякое сознание, или не менее изнуряющая, тягостная тоска, когда в одиночестве, почти одичании вдруг приходит сознание, способное вызвать лишь вопрос: «Зачем пришла и куда идет эта безрассветная жизнь?» Даже решение стать супругами, выбиться из колеи одиночества, не имело в себе ничего, столь, казалось бы, не только обычного, но и необходимого в таких случаях — ничего страстного. Слово «любовь» очень просто заменилось словом «работа»: «будем работать вместе».

А личный труд неверен, сегодня он обеспечивает средства для жизни, завтра — нет. О, это непрестанное чувство страха перед завтрашним днем, перед будущим, дверь в которое оказывается навсегда закрытой, «...труд без содержания, труд, направленный исключительно к целям самосохранения, окончательно заглушил в них всякие зачатки высших стремлений.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46