Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лесной царь

ModernLib.Net / Современная проза / Турнье Мишель / Лесной царь - Чтение (стр. 21)
Автор: Турнье Мишель
Жанр: Современная проза

 

 


В обращении с детьми все мои жесты, даже самые неуклюжие, проникнуты ангельской кротостью. Моя сверхъестественная судьба наделила меня инстинктивно верным ощущением веса ребенка, равновесия его тела, жестов и реакций — всего, вплоть до сокращений мускулов и работы суставов под кожей. Кошка бесцеремонно хватает котенка за загривок и тащит в зубах, словно тряпку, а детеныш мурлычет от удовольствия, ибо за этими внешне жестокими ухватками таится подлинно материнская ласка.

Мой первый жест при знакомстве с новичком — положить ему руку на затылок, ближе к шее. Хрупкий или мускулистый, курчавый или обритый, изогнутый или плоский, затылок — это основной корень, ключ одновременно и к голове и ко всему телу. Он сразу откровенно говорит мне, какого сопротивления или послушания можно ждать от данного человека. Мой жест ни к чему не обязывает, его легко прервать в любой момент. Но точно так же он может и найти свое естественное продолжение, достигнув спины, завладев плечами, спустившись к пояснице — этой точке равновесия тела, — для того, чтобы подхватить его с земли и унести, унести с собой.

Так вот, мои руки созданы именно для этого — приподнять, захватить, унести. Из двух классических позиций — поддержки и захвата — им свойственна только поддержка. Скажу больше: это их естественное состояние — ладонями кверху, со сжатыми и вытянутыми пальцами. Захват же создает во мне дискомфорт, переходящий в мускульную судорогу. О, мне даны поистине форические руки! Да и разве одни только руки?! Все мое тело, с его гигантским ростом, мощной спиной грузчика и геркулесовой силой, создано именно для этих легоньких, крошечных детских телец. Моя несоразмерная величина и их малость — вот две вещи, идеально подогнанные одна к другой самою природой. Это она замыслила меня таким, каков я есть; это она заповедала мне мое предназначение, — стало быть, оно в высшей степени почетно и достойно всяческой похвалы.


Мрачные записки

Я счел необходимым придать общим перекличкам видимость торжественного ритуала, коему наша крепость должна служить храмом. Вот единственная цель этих церемоний, которые я возглавляю в отсутствие Начальника, проводя их по вечерам во внутреннем дворе. Распорядившись ими таким образом, я могу потешить свою двойную приверженность строгому распорядку и капризам случая.

Дети играют на свободе во дворе, у подножия Главной башни с тремя мечами. А я, погруженный в свои мысли, жду назначенного момента в часовне с витражами, в которых всеми цветами радуги переливаются последние закатные лучи. Чувствую, как убаюкивает меня эта симфония криков, возгласов и смеха что поднимается сюда, наверх, звонкими всплесками, унося в прошлое — сперва к моим опытам в Нейи, потом еще дальше, в коллеж Святого Христофора. О, разумеется, эти остзейские голоса звучат, в отличие от французских, отрывисто и гортанно, но в них я обретаю именно ту идеальную чистоту сущности, которая является квинтэссенцией Германии, ее даром, оправданием моей жизни здесь.

В урочный час я подхожу к парапету террасы, заранее охваченный радостным трепетом перед нашим церемониалом. Едва мой силуэт появляется между «Германном» и «Випрехтом», шум и гам во дворе разом стихают, а когда я кладу руку на острие «Германна», дети строятся в ряды. Четыреста мальчиков образуют сорок рядов по десять человек в каждом — строгий плотный четырехугольник, как раз в размер двора. Понадобились месяцы суровой дрессировки, чтобы научить их вот так, в одно мгновение, образовывать эту безупречную фигуру; я даже заподозрил бы, что они заранее намечают себе для построения плиты двора, если бы не видел, как преданно подняты ко мне все четыреста лиц, четыреста раз отражая взгляд, которым я окидываю их всех. И тогда четким взмахом руки я разбиваю мертвую тишину — плод муштры моих юных солдатиков — и выпускаю на волю их голоса, что затягивают гимн Восточной Пруссии:

Сбросив столетия рабских оков,

Гордые дети тевтонских отцов,

Мчимся, как птицы в далекий полет,

Мчимся к востоку, где Солнце встает, Где Солнце встает.

Бури и ветры на нашем пути.

Кони устали ношу нести.

Памятью предков клянемся, солдат,

Мы не отступим ни шагу назад, Ни шагу назад!

Мчимся, как молния, мчимся, как рок,

Мчимся на Север, на Юг, на Восток,

Где Кальтенборн рубежи стережет,

Нам указуя дорогу вперед, Дорогу вперед!

Ржавчина съела щиты и мечи.

Выплавим новые в жаркой печи,

И сокрушим мы вражий оплот,

Встретив с победою Солнца восход,

Солнца восход!

Ломкие, с металлическим тембром, юношеские голоса взмывают ко мне, на верхушку башни. Они пронизывают мое сердце какой-то болезненной радостью; я с горечью думаю о том, что апофеозом этого неистового энтузиазма станут кровь и смерть. Но вот начинается прекрасная, долгая литания переклички. В этот ритуал, где слышатся лишь имя да место рождения, я решил ввести новый элемент, предоставив случаю объединять вызов и ответ. Места в общем каре не определены заранее, на каждое из них всякий раз встает новый, юнгштурмовец. Итак, перекличка организована следующим образом: первый слева в последнем ряду выкрикивает имя и место жительства своего соседа справа. Тот отвечает: «Здесь!» и называет следующего справа, и так до конца, пока крайний справа в первом ряду не завершит эту процедуру.

Само собой разумеется, подобного рода перекличка не выполняет свою обычную функцию, а именно, выявление отсутствующих. Я жду от нее как раз обратного — полной, целостной, круговой демонстрации четырех сотен индивидуальностей, запертых в этих тесных стенах и безраздельно подчиненных моей воле. Нет для меня более сладкой музыки, чем эти имена, столько говорящие об их обладателях и выкрикиваемые — каждое — новым голосом. Отмар из Йоганнисбурга, Ульрих из Дирнталя, Армии из Кенигсберга, Иринг из Мариенбурга, Вольфрам из Прусского Эйлау, Юрген из Тильзита, Геро из Лабьяу, Лотар из Баренвинкеля, Герхард из Хохен-зальцбурга, Адальберт из Хаймфельдена, Хольгер из Норденбурга, Ортвин из Хохенштайна… О, мне приходится сделать над собой нечеловеческое усилие, чтобы прервать это перечисление моих сокровищ, в котором соединились весомость тел и невесомость запахов прусского края.

За перекличкой следует минута молчания. Потом четыре сотни детей единым, слаженным движением делают пол-оборота, чтобы встать, как и я, лицом к востоку, и теперь мне видны только их стриженые затылки, золотистые и колючие, словно сжатая нива, лишенные волос, которыми отныне владею я; нужно будет придумать, каким образом насладиться ими в полной мере. И снова дружный хор воздвигает звонкую, твердую, блестящую пирамиду песни. Теперь в ней превозносится великая восточная равнина, вдохновляющая на подвиг их сердца.

Рейте, знамена! Ветер с востока

Туго наполнит вас, как паруса.

Смело мы глянем невзгодам в глаза.

Слышишь, как ветер нам песню поет?

Немцы, на подвиг! Шагайте вперед!

Буря и натиск — немецкий оплот.

Кровь наших предков к отмщенью зовет,

Рейте, знамена! Земли Востока —

Вот наша цель. Так шагайте вперед!

Мы на Восток проложили свой путь.

Гордым тевтонцам назад не свернуть.

Рейте, знамена! Сталью и кровью

Мы сквозь преграды проложим свой.


Мрачные записки

«Сегодня утром я отправился в Биркенмюле, где проживает, как мне сообщили, некая фрау Дорн, по профессии чесальщица на ткацкой фабрике; помимо этого она занимается ручным ткачеством, изготавливая по частным заказам полотнища ткани из шерстяной пряжи. Война низвела экономику страны до такого первобытного уровня, что только те, кто разводит овец, могут позволить себе одеваться во что-то новое! Я же, за неимением овец, пасу моих мальчиков. И мне пришло в голову заказать плащ или что-нибудь вроде шинели из их волос. Пускай это будет мое золотое руно, одеяние любви, удовлетворяющее мою тайную страсть и, одновременно, явное свидетельство моей высокой власти. Как мне жаль тех незадачливых влюбленных, что носят на шее медальон с одной-единственной прядкой волос предмета своих воздыхании! Просто смешно, ей-богу!

Фрау Дорн, эдакая здоровенная костлявая кобыла, будто вся составленная из одних только ног, рук и носа, с крайним подозрением отнеслась к всаднику в непонятной форме, который спешился перед ее домом. Она замкнулась во враждебном молчании и ни разу не нарушила его, пока я нахваливал ее репутацию умелой ткачихи. Что ж, видимо, это занятие и впрямь не поощрялось властями, — ведь здесь давно уже запрещена всякая деятельность, не признанная обязательной! Тогда я решил перевести разговор в более благоприятное русло и вытащил из-под полы сверток в тряпке. Пройдя в кухню, я развернул его и выложил на стол ножку косули. При виде этого щедрого дара хозяйка несколько успокоилась. Затем я развязал мешок, который притащил за собой с улицы, и, показав ей детские волосы, объяснил, что у меня их очень много и она должна соткать из них материю. На это женщина отреагировала бурно и совершенно неожиданно. Ее охватила конвульсивная дрожь, и она попятилась от меня, испуганно твердя: «Нет, нет, нет!» и отмахиваясь так, словно хотела вышвырнуть из дома все разом — и ножку косули, и мешок с волосами, и меня самого. Наконец, она выскочила из дома через заднюю дверь, и я услышал, как она со всех ног бежит прочь, прямо по огородам.

Хоть убей, не понимаю, чем ее так напугал мой мешок с волосами. Делать нечего, пришлось возвращаться не солоно хлебавши, с ножкой косули и волшебным золотым руном, которому, как я сильно опасаюсь, еще долго придется ждать своего часа.


Мрачные записки

Я распорядился набить мне тюфяк, перину и подушку всеми волосами, собранными после большой стрижки. Подумать только: эта дура фрау Нетта вознамерилась перед тем отмыть их!

О, что за волшебную ночь провел я в гнездышке из этой кудели — более нежной, но не менее упругой, чем шерсть ягнят. Конечно, я не спал ни минуты. Запах немытых, засаленных волос тут же властно обволок меня, повергнув в блаженное опьянение. Счастье… слезы… счастливые слезы! К двум часам ночи я уже не мог выносить касание дурацкой холстины, отделявшей меня от этого драгоценного руна. Вспоров матрас, перину и подушку, я вывалил содержимое в бассейн, где некогда Блаттхен держал своих золотых рыбок; теперь он пуст и сух — идеальное вместилище для моих богатств. Сделав это, я с головой зарылся в новое гнездышко; так прежде, в голубятне, я укладывался в птичий пух. Все, все они были здесь — мои милые, мои восхитительные; я узнавал их, прижимая к лицу пучки волос. Вот пряди Хиннека, с запахом скошенной травы, а эти, с голубоватым отливом — от Армина; тут пепельно-белокурые завитки Отвила, их не спутаешь ни с какими другими; а там кудри Иринга, нежные, прямо-таки ангельские кудряшки; а вот жесткие, золотисто-медные, пахнущие жженым углем лохмы Харо, а дальше — Балдур, Лотар и все остальные. Потом я смешал все эти волосы, взбил, вымесил, как тесто, набрал полные горсти и, уткнувшись в них лицом, непроизвольно, судорожно всхлипнул от счастья. А теперь спрашиваю себя — и до сих пор не могу дать ответа, — не этот ли взрыв эмоций пошатнул мой разум.

Я уподобился закоренелому наследственному алкоголику, который с детства цедил один только слабенький, почти что и не хмельной сидр, и вдруг получил бочку — пей, не хочу! — сем и десяти градусного первача.

После этой бессонной ночи я поднялся наутро с тягостным стоном похмелья.


Мрачные записки

«Они заполонили весь внутренний двор своими криками и бодрой возней. Внезапно завязывается жестокая драка; из кучи сцепившихся выбрасывают мальчугана, я подхватываю его на лету, — сработал мой форический рефлекс. Мои огромные руки обхватывают круглую стриженую детскую головенку; между пальцами бегают, мечутся карие глазки, бросая во все стороны испуганные взгляды. Я склоняюсь над этими зеркальцами, ясными и глубокими, точно лесное озеро, и чувствую себя бакланом, который парит где-то в небесной выси и вдруг камнем падает вниз, готовый разбить незамутненную гладь воды. Свежий детский ротик приоткрывается, как створки раковины.

И тут я замечаю на обметанных мальчишеских губах, между бугорками сухой кожи, тоненькие ярко-красные бороздки.

— У тебя болят губы? —Да. — А у твоих товарищей? — Не знаю, — Пойди спроси!

Оказавшись на свободе, но все еще слегка оробевший и удивленный странным приказом, он исчезает в толпе, словно выпущенная в воду рыбка. Минуту спустя он выныривает обратно, таща за собой другого юнгштурмовца, судя по их несомненному сходству, брата. У этого рот — сплошная рана, с гнойными выделениями и язвочками.

В тот же вечер я раздобыл у аптекаря в Арисе баночку миндального крема, смешанного с маслом-какао. После ужина обширная столовая превращается в театр доселе невиданной, но трогательной службы. Дети чередой проходят мимо меня, а я как бы даю им причастие… Каждый из них на миг останавливается и протягивает мне губы. Моя левая рука, с соединенными указательным и средним пальцами, поднимается в царственно-благословляющем жесте. Однако вскоре она устало сникает, моя Левая, моя Гениальная шуйца, моя Епископальная длань, Хранительница апостольских истин; теперь дети сами склоняются над нею, ловя губами капельку святого елея — их ночного помазания; так молящиеся прикладываются к статуе своего святого патрона-целителя. У меня даже нашлись еретики — о, немного, ровно столько, сколько положено! — эти откидывают голову назад или строптиво отворачиваются.

До чего же восхитительна двусмысленность фории, позволяющая обладание, господство над другими в той же мере, что и собственное самозабвенное рабство!


Мрачные записки

Я заметил, что душевая может служить идеальным местом для создания той самой ПЛОТНОСТИ АТМОСФЕРЫ, которая всегда казалась мне противоположным или добавочным полюсом фории. Это обширное — примерно двенадцать на двадцать метров — помещение, куда проходят через раздевалку. Пол выложен плиткой со сточными желобками, с потолка сталактитами свисают головки душей; вода содержится в резервуаре на пять тысяч литров, со встроенным котлом, и подается нажатием рычага на стене раздевалки. Смесители позволяют включать холодную и горячую воду по отдельности или вместе.

Раньше дети запускались в душевую центуриями. Теперь, в целях экономии тепла, они будут принимать душ все вместе. И если прежде, для укрепления духа мужской солидарности, в омовениях принимал участие кто-нибудь из офицеров или унтер-офицеров, то с завтрашнего дня сопровождать детей буду один я.

Поскольку вместо угля мы давно уже топим дровами, приходится поддерживать огонь всю ночь, чтобы нагреть воду хотя бы до 40 градусов. Я не менее пяти раз за ночь спускался в котельную, — воспоминание о Несторе, задохнувшемся в подвале коллежа Святого Христофора, лишило меня покоя и сна. Детям было приказано явиться в душевую к восьми утра, перед завтраком. К этому часу я уже лежал там, на скамье, голый, полузадушенный и ослепленный низвергавшимися сверху горячими струями, как вдруг помещение заполнилось чистой музыкой мальчишеских голосов, смешанной со шлепаньем босых ног по кафельному полу. Радостный гомон, толкотня, смех под яростно хлещущей с потолка водой, в молочно-сером облаке пара, заволокшего все вокруг. Обнаженные тела то растворяются в тумане, то внезапно выныривают оттуда на какой-то миг, чтобы тут же, подобно миражу, растаять вновь. Чудится, будто дети варятся в гигантском котле на кухне людоеда, но я-то сам бросился в него, движимый любовью и желанием свариться вместе с ними. Задавленный, заверченный, стиснутый их мокрыми скользкими телами, я, наконец, обрел то, прежнее СОЗНАНИЕ, позабытое за долгие прошедшие годы, вернее, с самого начала войны; назову его АНГЕЛЬСКИМ. Только нынче оно очищено раскаленным паром и отмечено ПЕРЕМЕНОЙ ЗНАКА: теперь это уже не злая воля, низвергавшая меня в бездну тоскливого страха, но блаженное успение на непорочно-чистой кипени облаков, в коем было бы мало возвышенного, если бы не глухие, тревожные, сотрясающие грудь удары сердца, трагический там-там, в мерном ритме которого текут счастливые мгновения моего апофеоза. Я грежу о возрождении плоти, какое сулит нам религия, но плоти преображенной, в апогее юной свежести, и подставляю свое потемневшее, траченное возрастом тело, блеклую, испещренную метами времени кожу обжигающим струям и облакам пара; приникаю своим черным одутловатым лицом к упругой белоснежной детской плоти, в безумной надежде исцелиться этим касанием от моего взрослого уродства!


Мрачные записки

Ночи заметно похолодали, а постоянная нехватка топлива не позволяет обогревать маленькие, на восемь кроватей, дортуары; пришлось отказаться от них и разместить детей в огромном рыцарском зале, согреваемом старинными чугунными печами. Мальчишки с восторгом приветствовали эту перемену, сулящую богатые возможности для ночной «бузы». Что до меня, то вот удобный случай сопоставить мое задумчивое, тоскливое одиночество этой новой, огромной ночной общности, полной вздохов, сонных грез, кошмаров и глубокого забытья.

Дети по собственной инициативе тесно сдвинули кровати, образовав из них второй, приподнятый пол, белый и мягкий, по которому я с удовольствием пробежался из конца в конец босыми ногами. Этому помещению скорее подойдет название «гипнодром», чем спальня, в традиционном смысле слова.

«Гипнодром» и впрямь оказался чудом из чудес. Грандиозная «буза», с вожделением ожидаемая мальчишками, вылилась в настоящую вакханалию: азартная скачка по белой упругой равнине, составленной из узких кроваток; мелькание одеял и подушек, сбивающих с ног целые группы сражавшихся, которые с радостными воплями кувырком валились на постели; свирепое преследование «врага», которое заканчивалось под кроватью; яростные атаки крепости, сооруженной из тюфяков. И все это в горячей, спертой, потной духоте, куда плотные оконные занавеси не пропускали ни единого дуновения ветра.

Забившись в тесную нишу, где никто меня не замечал, я долго следил за этими безумствами. Я знал, что дети весь день копали противотанковые рвы и теперь сжигают последние свои силенки. Вот уже кто-то из них заснул прямо там, куда свалился в потасовке. Да и общий накал страстей начал заметно ослабевать; тут-то я и положил конец шабашу, разом выключив семьдесят пять мощных ламп, освещавших зал. И тотчас семьдесят пять ночников слабо замерцали по стенам, убаюкивая своими голубоватыми дрожащими огоньками куда вернее, чем ночная тьма. Шум и возбуждение улеглись почти мгновенно, и только несколько самых неугомонных все еще сражались по углам. Только тут я почувствовал, как неодолимо смыкаются мои отяжелевшие веки. Никогда бы не подумал, что я, стойкий полуночник, чемпион бессонницы, задремлю одним из первых, сидя на кровати и привалившись спиной к стене; может быть, это явилось для меня самым ярким и поучительным эпизодом нынешнего вечера. Если до сих пор я спал так скверно, значит, мне просто было назначено всегда ночевать в обществе четырехсот детей.

Но, видимо, кто-то сидевший во мне твердо знал, что я оказался здесь не ради одного только сна, ибо среди ночи я внезапно, толчком, проснулся, притом, таким бодрым, словно проспал целые сутки. Детские тела, разбросанные в самых немыслимых позах на широком голубовато-белом поле, выглядели поразительно странными. Одни сбились тесными группками, словно объединенные страхом; другие сплелись в братском объятии; третьи полегли на кровати ровными рядами, как будто их скосила автоматная очередь; но самое патетическое зрелище представляли одиночки — те, что расползлись по углам подобно раненому зверю, умирающему подальше от всех, или же, напротив, из последних сил потянулись — и не успели! — к товарищам. После восторженного вечернего ажиотажа это затихшее поле битвы безжалостно напомнило мне о том неизменно угрожающем повороте судьбы, чье имя — злонесущая инверсия. Предсказания, расточаемые Командором, всегда звучали слишком символично и оттого невнятно. Урок же данного вечера отличается пугающей наглядностью. Все сущности, раскрытые мною и доведенные до высшей точки накала, могут завтра — да что завтра, уже сегодня! — СМЕНИТЬ ЗНАК и сгореть в адском огне, тем более жестоком, чем восторженнее я стану им поклоняться.

Однако печаль, навеянная этими предчувствиями, была столь возвышенной и величественной, что легко соседствовала с торжественной радостью, переполнявшей меня в те минуты, когда я склонялся над моими маленькими спящими воинами. Я переходил… нет, окрыленный нежностью, почти перелетал от одного к другому; я отмечал и запоминал своеобразие сна каждого из них; некоторых я переворачивал, чтобы заглянуть им в лицо, как переворачивают гальку на пляже, открывая ее вторую, влажную, спрятанную от солнца щеку. Дальше я приподнял, не разъединяя, пару крепко обнявшихся близнецов, и они оба с сонным бормотанием мягко уронили головы мне на плечо. О, мои большие уснувшие куклы с влажными вспотевшими лицами и бессильно-мягкими телами! — мне никогда не забыть вашу особенную, МЕРТВУЮ тяжесть! Мои руки, мои плечи и спина, каждый мой мускул навсегда запомнит этот необычный, ни с чем не схожий груз..


Мрачные записки

«Много позже, размышляя о знамениях той достопамятной ночи, я пришел к выводу, что разнообразные позы спящих детей можно свести к трем основным типам.

Во-первых, это «спинная» поза, делающая из ребенка нечто вроде распростертой на могильной плите фигуры с набожно сложенными руками, обращенным к небу лицом и вытянутыми ногами; она говорит скорее о смерти, нежели об отдыхе. Ей можно противопоставить «боковую» позицию, когда колени подтянуты к подбородку, а все тело свернуто калачиком. Это так называемая «зародышевая» поза, наиболее распространенная из всех трех; она напоминает о внутриутробной жизни человека, вплоть до его появления на свет. В отличие от этих двух поз, подражающих преджизненному и послежизненному положениям тела, третья — «ничком» — является той единственной, что полностью соответствует земному, настоящему периоду бытия. Она, и только она, сообщает значимость, притом, первостепенную, тому ФОНУ, на котором располагается спящий. Человек прижимается, льнет к этому фону — в идеале, к нашей родимой земле, — стремясь одновременно и обладать ею и просить у нее защиты. Он принимает позу и любовника земли, оплодотворяющего ее семенем своей плоти, и солдата, которого научили «кланяться матушке-земле», чтобы спастись от пуль и осколков снаряда. При позе «ничком» голова лежит боком, на правой или левой щеке, вернее, на том или другом ухе, словно человек вслушивается в голос земли. И, наконец, вспомним Блаттхена, утверждавшего, что данное положение тела наиболее удобно для сна «длинноголовых»; вполне возможно также, что обычай укладывать младенцев на живот, поворачивая им головку набок, идет от желания — с учетом мягкой податливости детских косточек — превратить их в долихоцефалов.


Мрачные записки

Вчера я разглядывал Синюю Бороду, расседланного и привязанного к кольцу в стене. Интересно: конь без сбруи мгновенно теряет благородство осанки, роняет голову, расслабляет уши и спину, принимает унылый, какой-то побитый вид. Но стоит накинуть на него уздечку, затянуть намордный ремень, надеть стремена, и он тут же напряжется, вскинет голову, насторожит уши, звонко заржет и ударит копытом в землю… Вот так же и я пребываю в меланхолии и, раздавленный гнетом собственного тела, собственной силы, не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой, пока не почувствую на себе тяжести ребенка, — и в тот же миг встрепенусь и воспряну к жизни, стиснутый его коленями, оседланный его чреслами, обвитый его ручонками, осчастливленный его смехом.


Мрачные записки

В отличие от ягодиц взрослых людей — этих бугорков мертвой плоти или, вернее, сала, жалких, как верблюжьи горбы, — ягодички ребенка всегда выглядят живыми, трепещущими, бодрыми; иногда они могут показаться бледненькими и опавшими, но миг спустя, глядишь, опять смеются и сияют, выразительные, как детские личики.


Мрачные записки

Шесть часов утра. Первые солнечные лучи уже заиграли на блестящих черепицах восточных башен. Под легкой солнечной лаской все четыреста маленьких пенисов на гипнодроме напружились, воздели свои слепые головки, в еще сонной грезе о желанном апофеозе, о приобщении к свету, краскам, ароматам, к ГЛАВНОМУ ДРЕВУ ангела-фаллофора. Но едва истечет минута утреннего возбуждения, как они вяло сникнут, обреченные на долгую неволю в темнице гениталий, откуда их выпустят разве что для мерзкого соития с целью продолжения рода. А, впрочем, может быть, именно фория… Кто знает, не в этом ли кроется смысл великой награды Святого Христофора: за то, что он перенес на своих плечах Бога-младенца, шест его внезапно расцвел и покрылся плодами.


Мрачные записки

Мед, источаемый их ушами и такой же золотистый, как пчелиный, отдает едкой горечью, что отвратила бы любого — кроме меня.

VI. АСТЮФОР note 31

«В полночь Господь поразил всех первенцев в земле египетской».

Исход, XII, 29

Последние бои конца 1944 года разразились в Восточной Пруссии, близ городка Гольдап, в сотне километров к северо-востоку от Кальтенборна. 22 октября город, дом за домом, взяли войска Третьего Белорусского фронта под командованием генерала Черняховского, но 3 ноября он был отбит 29-й танковой дивизией генерала Деккера. Затишье, установившееся вплоть до нового советского наступления, которое началось 13 января 1945 года, позволило местным жителям оценить размеры грозящей им опасности, а также «надежность « гарантий, на которые не скупилось нацистское правительство. Решиться на бегство из Восточной Пруссии, подальше от Красной армии, означало стать преступником, пораженцем и предателем в глазах немецких властей. Нескончаемые вереницы беженцев с Востока, спасавшихся от грозного вала русских войск, — сначала белорусские крестьяне, за ними литовцы из Мемеля note 32 и, наконец, первые немцы с восточной границы Пруссии, — ни в коем случае не должны были рассматриваться местным населением как сигнал к эвакуации. На центральной площади почти каждой деревни, каждого города болтались в петле люди, уличенные в приготовлениях к отъезду. Таким образом, Красная Армия нашла гражданское население районов, покинутых вермахтом, на месте, в испуганном и покорном ожидании. Советские солдаты докладывали командованию, что, заходя на фермы, видели там полный порядок: скот в стойлах и конюшнях, огонь в очаге, суп на плите. А тем временем по узким малочисленным дорогам . края, в обжигающем холоде середины зимы, растерянно метались разноязыкие толпы беженцев, стремящихся на запад, поближе к немецкой армии, подальше от линии фронта.

Хотя Тиффожа мало затрагивали внешние события, ему все же пришлось дважды быть свидетелем этого горестного исхода. В первый раз это случилось незадолго до Рождества 1944 года, на дороге между Арисом и Ликом. Немецкая войсковая колонна медленно продвигалась в сторону Лика, а шедшее ей навстречу, в Арис, скопище беженцев остановилось, словно парализованное стужей. Вероятно, на подступах к Арису возникла безнадежная пробка. Пользуясь остановкой, мужчины соскакивали с повозок, чтобы проверить упряжь и покрепче привязать вещи; детишки тем временем весело шныряли по обочинам и в придорожном кустарнике. Тиффож подстегнул коня и мелким галопом поскакал вдоль вереницы людей и телег в направлении Ариса; через полтора километра он, наконец, увидел причину этой задержки — группу военных и гражданских, суетившихся вокруг двух опрокинутых повозок. Видимо, войсковая упряжка, пытавшаяся пройти в обход движения, по обледенелому склону, так неудачно столкнулась с крестьянской телегой, что дышло последней буквально протаранило одну из военных лошадей. Агонизирующее животное рухнуло на колени между своей напарницей и крестьянской лошаденкой, которые с диким ржанием рвались из постромок, пытаясь освободиться.

Тиффожа глубоко поразило зрелище этого всеобщего панического бегства. Он думал об исходе французов в июне 1940 года, казавшемся, в сравнении с нынешним, прямо-таки «Отплытием на Цитеру» note 33, и мысленно повторял слова из Святого Писания: «Молитесь о том, чтобы бегство наше не случилось зимою». Воспоминание о лошади с пробитой грудью болезненно запечатлелось в его сердце, и он не преминул уловить в нем символ — увы, необъяснимый! — даже, более того, геральдическую фигуру, доселе не известную, но имевшую определенное сходство с гербом Кальтенборна. Зато другое зрелище, открывшееся его взору, когда колонна беженцев наконец дрогнула и медленно двинулась вперед, было лишено всякой символической ауры; от него веяло голым, неприкрытым ужасом: человеческий труп, распластанный, впечатан-ный в обледенелое шоссе, бесконечное число раз изутюженный гусеницами танков, колесами грузовиков и телег, наконец, просто затоптайный солдатскими сапогами так, что его сплющило до толщины ковра, и на этом жутком ковре, лишь отдаленно напоминавшем тело, едва проглядывались остатки лица с одним глазом и прядью волос.

Через несколько дней на дороге от Лотцена к Рейну Тиффожу выпала другая встреча, которая потрясла его до глубины души. Этих пленных он увидел еще издали; их головы были обмотаны поверх военных пилоток шарфами, ноги утеплены шерстяным тряпьем или газетами, обвязанными веревками; почти все тащили за собой на маленьких деревянных полозьях фибровые или картонные чемоданы, превращенные таким образом в санки. Сколько их там насчитывалось?

— сотни, а, может, и целая тысяча; они держались совсем не так подавленно и немо, как другие пленные, — напротив, смеялись и балагурили, размахивая на ходу торбами с провизией. Едва заметив их вдали, Тиффож уже понял, что его ждет; тем не менее, первая же услышанная французская фраза больно пронзила ему сердце. Он собрался было поздороваться с ними, расспросить, но какое-то близкое к стыду стеснение помешало ему раскрыть рот. Он вдруг вспомнил, с удивившей его самого ностальгией, шофера Эрнеста, Мимиля из Мобежа, Фифи из Пантена, Сократа, а главное, дурачка Виктора.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24