Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Деревянный ключ

ModernLib.Net / Историческая проза / Тони Барлам / Деревянный ключ - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Тони Барлам
Жанр: Историческая проза

 

 


Тони Барлам

Деревянный ключ

Посвящается моей любимой Алисе, без которой ничего бы не было.

Автор выражает глубокую признательность своим друзьям – nutlet, heruka, phago_lov, ptrue, dscheremet, amigofriend и reznik за неоценимую помощь в написании этой книги, а также своим родителям – за поддержку и вообще за все хорошее.

Часть первая

Город Х быстро погружался в темноту – солнце медной каплей сползло по небосклону в густую морскую солянку, растеклось по глади и в мгновение ока растворилось, выделив напоследок немного яблочно-розового сияния. Теплый ветер, словно бедуин-разбойник, тотчас поднялся из-за окрестных холмов, завыл, налетел, собирая с испуганных деревьев лиственную дань, согнал с неба конкурирующих птиц, подхватил наш волан и хулигански зашвырнул его на огромный развесистый фикус.

Игра в бадминтон в сумерках и без волана, несмотря на несомненную концептуальную свежесть, нам скоро прискучила, и мы с Ломийо де Ама стали от нечего делать перебрасываться идеями – блестящими и оттого хорошо различимыми даже в сумерках.

Тут надобно сказать, что настоящее имя моего друга – Михаэль, а Ломийо де Ама он сам себя называет из горделивой скромности – звучит загадочно и аристократично, а в действительности означает на одном древнем языке «не бог весть кто». Хотя верно, скорее, обратное, ибо по специальности Михаэль – папиролог[1]. В тот памятный день, когда началась вся эта история, он праздновал подачу своей докторской диссертации о пяти томах общим весом около тридцати фунтов, и, разумеется, поначалу наш разговор крутился вокруг знаменательного события.

– И как же себя чувствует человек, сваливший с плеч такую ношу? – поинтересовался я после подобающих случаю поздравлений.

– Что тебе сказать, – задумчиво ответил Ломийо. – Наверное, он чувствует себя как Сизиф, который по недосмотру богов умудрился-таки закатить камень на гору и теперь пытается сообразить, что же предпринять дальше. Тем более, что его камень на вершине никому низачем не сдался – там таких и без того завались.

– Да, обидно сознавать, что твой труд в целом мире способны прочесть три человека, включая тебя, а понять и оценить – и того меньше, – посочувствовал я. – Но ты сам виноват в отсутствии широкой аудитории! Интересные темы нужно подавать увлекательно, популярно. Читателю надо время от времени скармливать морковку лирики, а не лупить безжалостным погонялом логики по натертому сухими фактами хребту сознания!

– Ты полагаешь? – спросил слегка ошалевший от моих метафор Ломийо, пробуя вообразить лирический корнеплод в своем научном труде.

– Уверен, – безапелляционно заявил я. – Уж если браться за столь гнусное дело, как бумагомарание, то только так и никак иначе. Я и сам подумываю что-нибудь эдакое написать и, поверь мне, знаю, как буду действовать, когда найду достойную тему.

– Допустим, у меня есть для тебя такая тема… очень хорошая тема. – Глаза Ломийо загорелись опасным светом, опрометчиво принятым мною за отблеск неожиданно включившегося паркового фонаря.

– И чего ты хочешь взамен? – Я беспечно поплыл на свет.

– Ничего особенного, – махнул он рукой, – я тебе ее задаром отдам. Но при одном условии.

– Каком? – Я заглотил наживку.

– Потом скажу. Сперва ты расскажи мне, как собираешься писать свой бестселлер!

– Ну, это все же будет во многом зависеть от темы! – Я попытался отработать задний ход, не осознавая, что уже сижу на крючке.

– Ты же уверял, что наперед знаешь! – аккуратно вывел меня на чистую воду Ломийо. – Вот и давай, выкладывай! Или ты просто так трепался?

– Ничего не просто так! – Я затрепыхался в сачке. – Во-первых, это должен быть триллер с захватывающим сюжетом. Тайны, интриги, загадки, древние манускрипты, шифры, коды, шпионские страсти, нацисты, Тибет, какие-нибудь тамплиеры, Святой Грааль…

– Розенкрейцеры[2].

– Обязательно.

– Но ведь таких книжек пруд пруди!

– Плохих. Хороших – по пальцам перечесть. И если всё это издают в огромных количествах, значит, подобное чтиво пользуется неизменным спросом. Хитрость заключается в том, чтобы в жестких рамках жанра сделать что-то необычное.

– Согласен. Излагай дальше!

– Во-вторых, конечно, про любовь.

– И секс? – уточнил Ломийо.

– Куда уж без этого в наши времена? В-третьих, экшн. Слежки, схватки, бегства, погони и тому подобное. В-четвертых, несколько сюжетных линий, и желательно – в разных эпохах. В-пятых, в пропорции юмора и трагизма. В-шестых, правдоподобие. Выдумка должна опираться только на достоверные исторические факты так, чтобы невозможно было ее опровергнуть. Ну, и побольше мелких интересных деталей, в-седьмых. Вот, кажется, все.

– А герои? Какими будут главные персонажи?

– Положим, их должно быть трое, нет, лучше четверо – трое мужчин и одна женщина.

– Лучше для чего?

– Для разнообразия психологических типов и ситуаций. Женщина, конечно, редкая красавица. Ее возлюбленный – славный парень, интеллектуал, но не размазня. Его друзья – ему под стать, крепкие, надежные ребята, с интересной судьбой. Один очень большой, а второй – наоборот.

– Это почему?

– Ну не могут же оба быть очень большими!

– Логично.

– Но тот, который маленький, он тоже особенный… Тут надо придумать что-то экзотическое…

– Инопланетянин?

– Вроде того. Китаец. Или какой-нибудь другой азиат. Такой, знаешь ли, добрый дедушка Лю с бровями и железными пальцами, как в гонконгских боевиках. Экзотика экзотикой, но людям нравятся привычные типажи.

– Тогда здоровенный должен быть черным.

– Вот это уже перебор. Тем более, что уже было. Пусть лучше будет еврей. Еврей и китаец – это свежо. Вот такая схема. Теперь гони свою идею!

Ломийо де Ама изобразил на лице мучительное раздумье.

– Знаешь, я хотел поставить тебе условие писать строго в тех рамках, которые ты сам определишь, но теперь я сильно сомневаюсь, что мою тему возможно в них загнать. Боюсь, тебе не справиться.

– Нет такой темы, которую нельзя было бы загнать в любые рамки! – самоуверенно заявил я. – Все дело в умении трактовать. Ты что, не веришь в мои силы? Давай тему и увидишь, как и куда я ее загоню.

– О’кей, – согласился он. – Значит, условие остается в силе. А идея как раз о трактовании. Я много думал о том, что, в принципе, из любого литературного текста можно извлечь что угодно. Например, можно объявить сакральной книгой сказку про Красную Шапочку.

– Ну, это не то чтобы очень новая мысль. В чем гениальность твоей темы?

– Я не говорил – гениальная, я сказал – очень хорошая. Известно, что ни одна сказка не возникает на пустом месте. Ей всегда предшествует какая-то легенда, а легенда, в свою очередь, уходит корнями в глубокую древность, когда излагаемые в ней события были реальными. За века смысл реальной истории искажался настолько, что зачастую менялся на ровно противоположный. Идея же моя такова: взять общеизвестную литературную сказку и придумать ей родословную.

– И какую сказку ты предлагаешь выбрать?

– Думаю, что лучше всего подойдет «Пиноккио». Она самая загадочная.

– Ты шутишь!

– Что, сдаешься?

– Я никогда не сдаюсь! Хотя сейчас мне этого хочется, как никогда, – признался я, почесав макушку. – Ладно, я попробую что-нибудь измыслить. В конце концов, ничто так не стимулирует изобретательность, как вынужденные ограничения. Но ты не думай, что уйдешь от ответственности.

– В каком смысле?

– Я тебе отомщу.

– Каким образом?

– Опишу тебя в книге.

– Не очень-то страшно. Валяй! Да, и вот еще что. Роман должен начинаться со слова «город», а заканчиваться словом «жизни».

– А это еще почему?

– Когда я думал, что буду писать сам, погадал на «Баудолино»[3].


Город за стеклом похож на дорогие и громоздкие декорации, что соорудили триста лет назад и с тех пор не меняли, а лишь понемногу подлаживали под свежие сценические веяния. Но сейчас на пыльных подмостках разыгрывается самый ветхий сюжет – на них идет гроза.

Стекло между грозой и Мартином похоже на горячий сжатый воздух, которым нельзя дышать, но зато можно потрогать.

Прислонясь к нему головой, Мартин неудобно сидит на подоконнике и глядит на свое отражение в тучах. Тучи отражают человека, который любит смеяться, но давно не имеет для этого повода. На лице его присутствует полный набор морщин, положенный мужчине, разменявшему на размышления четвертый десяток. В те времена, когда Мартин умел шутить, он бы сказал, что с годами его извилинам стало слишком тесно внутри головы, вот они и вылезли наружу, и все мысли теперь написаны у него на лбу.

Лоб Мартина похож на бледное северное море, а волосы – на рыжий осенний лес, в котором море выточило два глубоких залива. Нос длинный, веселый и подвижный, ярко разукрашенный веснушками. Глаза же, напротив, серы и печальны – они не из тех, что готовы широко раскрыться перед незнакомцем, но прячутся подобно японским женщинам за ширмами век и веерами морщинок. Рот красив, но почти всегда перекошен – то из-за трубки, то из-за привычки покусывать нижнюю губу. Подбородок выдающийся, с ямочкой, не слишком-то тщательно выбритый. Уши оттопыренные и любопытные.

Из радио в уши Мартину льются расплавленной медью адские звуки литавр в соль-миноре, и он страдальчески морщится, но не находит в себе сил сдвинуться с места и выключить приемник, и лишь бормочет: «…Безумие… безумец… безумцы…» Наконец музыкальная лавина замирает, и в потрескивающем наэлектризованном эфире жизнерадостный баритон по-североамерикански сообщает Мартину, что он только что прослушал прошлогоднюю живую запись «Парсифаля»[4] из «Метрополитэн Опера» в исполнении… – тут первая капля дождя майским жуком врезается в стекло, словно плевок, нацеленный небом прямо в Мартинов глаз. Рефлекторно отдернув голову, Мартин теряет остатки равновесия и соскальзывает с подоконника. «Прекраснодушные идиоты! – тихо кричит он баритону, дважды стукнув кулаком по полированной крышке „телефункена”. – Неужели вы не понимаете, что это – война?» Не дожидаясь, впрочем, ответа, отключает радио. Освободившуюся тишину тотчас заполняют жестяная чечетка капель, сдержанный кашель грозы и слоновий зов пароходов из гавани.

Глядя, как туча сизым корабельным бортом надвигается на окно, Мартин рассеянно набивает трубку. «Великан Суртр[5] придет с юга, убьет Фрейра и спалит все и вся огнем к такой-то матери. Ну да, ну да…» – говорит он еле слышно. Резкое дребезжание звонка входной двери заставляет его вздрогнуть. Табак сыплется на ковер. Пес поднимает огромную лобастую голову и внимательно смотрит на хозяина. Мартин пожимает плечами, сует трубку в карман куртки и направляется в прихожую. Пес вскакивает с лежанки и следует за ним, громко сопя и стуча когтями по паркету. Он поспевает как раз вовремя, чтобы просунуть свой любознательный нос из-под хозяйского локтя в раскрывающуюся дверь.


В полумраке на лестничной площадке стояла Мари – не такая, какой Мартин помнил ее, а такая, какой она должна была бы стать теперь, десять лет спустя. Мартину показалось, будто вся кровь раскаленным молотом ударила ему в голову, легкие окаменели, а руки и ноги, наоборот, сделались соломенными и бесполезными, как это бывает во сне перед бегством или поединком. Он схватился за ошейник собаки и попытался вдохнуть.

Но тут призрак заговорил низким, хрипловатым незнакомым голосом – и в тот же миг судорога отпустила мозг Мартина, и кровь унялась и вернулась восвояси, оставив по себе металлический привкус внезапного страха во рту и звон в ушах, из-за которого Мартин не разобрал ни единого слова. «Успокойся! – приказал он себе. – Это не может быть Мари. Мари умерла – ты знаешь лучше, чем кто-либо другой. Эта женщина просто очень на нее похожа, и даже, возможно, не очень. Здесь темно. И голос совсем другой».

Залп молнии за окном на мгновение обдал синеватым светом лестничный пролет, сделав все вокруг монохромным и плоским, как фотография, и Мартин увидел, что женщина снова что-то говорит ему, – но на сей раз ее слова утонули в грохоте, от которого зазвенели стекла, – было похоже, что туча-корабль налетела днищем на дом. Раскат грома был так долог, что Мартин успел немного отдышаться и прийти в себя:

– Простите, пожалуйста, фройляйн! Я опять не расслышал, что вы сказали, – проговорил он, виновато улыбаясь, как только стало тихо. – Но не угодно ли вам будет войти? Вы совершенно промокли, а гроза вряд ли закончится скоро.

Мартин двинулся вперед и вбок, чтобы освободить проход, и лишь тогда ощутил ноющую боль в пальцах, вцепившихся в ошейник. «Как в соломинку. Да что же это со мной?» – с досадой подумал он и, притворившись, будто попросту придерживает пса, свободной рукой изобразил некий жест, который можно было бы истолковать как приглашающий.

Женщина покачнулась на месте в такт этим движениям, словно от ветра, затем коротко кивнула и вошла. От нее исходил ощутимый на расстоянии жар, а все ее тело вибрировало, как рояльная струна. Открытые до середины плеч тонкие руки, прижимавшие к груди какой-то жалкий узелок, были покрыты гусиной кожей. Спутанные прядки золотисто-рыжеватых волос прилипли ко лбу, широко же распахнутые темные глаза были влажны. «Без шляпки, без сумочки и, по всей видимости, совершенно больная, – констатировал в уме Мартин, входя следом и запирая дверь. – Интересно, что ей от меня нужно? Верно, не сорок тюфяков и одна горошина. Здесь никто не знает, что я врач. Странное дело». Он провел незнакомку в гостиную и усадил в кресло. Женщина позволила укрыть себя пледом, но сидела напряженно, держа свое небогатое имущество на коленях. Пес подошел к ней, вдумчиво обнюхал ее ноги и тут же с тяжелым вздохом бухнулся на ковер.

– Прежде чем мы начнем говорить о деле, которое привело вас ко мне, милая фройляйн, осмелюсь предложить вам согревающего питья, – не терпящим возражения тоном заявил Мартин и удалился в кухню, стараясь не смотреть на гостью.

«Кстати, почему ты так боишься взглянуть ей в глаза? Отчего ты так струсил? Разве тебе еще есть что терять? Или тебя пугает это случайное совпадение? – спрашивал он себя, яростно измельчая корицу, и сам себе отвечал: – Вздор, случайных совпадений не бывает, так что это либо не совпадение, либо оно неслучайно. А боишься ты снова впустить страх в свою жизнь. Не потерять, а приобрести. Но это все пустое – закончится гроза, она встанет и уйдет, ведь она здесь, скорее всего, по ошибке!»

За те несколько минут, что Мартин возился на кухне, женщина не изменила позы, только обхватила руками плечи, точно пыталась удержать свое тело от лихорадочных подергиваний. Услыхав шаги за спиной, она резко – как-то чересчур резко – обернулась, и Мартину снова стало не по себе – на сей раз от той безнадежности и растерянности, которую излучали ее больные глаза. Он почти выдержал этот взгляд, постаравшись ободряюще улыбнуться в ответ, и с таким видом протянул перед собой затейливо украшенную глиняную кружку, словно под ее крышкой и впрямь находилось решение всех житейских проблем, как утверждала готическая надпись сбоку.

– Здесь яблочный настой, корица и еще кое-какие ингредиенты – весьма полезное жаропонижающее средство. Выпейте, пожалуйста!

Женщина выпростала руки из пледа, взяла кружку, не отрывая взгляда от Мартина, и сказала глухим неровным голосом, сквозь который пробивались клокочущие хрипы:

– Благодарю вас и прошу извинить за беспокойство.

Тут свирепый, как цепная собака, кашель вырвался из ее груди, и ей потребовалось не меньше минуты, чтобы усмирить его. Пес, до сих пор лежавший в полной прострации, вскочил, несколько раз утробно взлаял и снова лег.

«Охохох, это очень напоминает двустороннюю пневмонию. А вот она не похожа на немку. Говорит правильно, слишком правильно, по-гимназически, и этот легкий акцент… Полька? Нет, пожалуй, не полька…» – размышлял Мартин, но гостья, откашлявшись, сама разрешила его сомнения:

– Я ищу Йозефа Розенберга. Это брат моего отца, он должен был жить с семьей по этому адресу.

«Так вот оно что! Дело-то еще более странное, чем я мог предположить!» – подумал Мартин, а вслух произнес:

– Увы, мы с Докхи, – он указал подбородком на пса, – единственные обитатели этой квартиры. Ваш дядя, с которым я не имел случая познакомиться, почти два года назад продал ее мне через посредника и уехал то ли в Палестину, то ли в Боливию. Видите ли, климат в нашем городе в последнее время стал очень нехорош для евреев, – завершил он упавшим голосом, увидев, как на глаза собеседницы набежали слезы.

– О, боже мой! – прошептала она, зажмурившись, отчего несколько капель гулко кануло в нетронутое питье. – Что же мне теперь делать?

Как любой мужчина при виде женских слез, Мартин запаниковал:

– Ох, ради бога, не отчаивайтесь, фройляйн! Все это, конечно, непросто, но мы что-нибудь придумаем! В городе еще остались евреи – я лично знаком с несколькими стариками тут неподалеку и завтра же наведу справки. Уверен, что кто-то из них подскажет, где искать вашу родню. А вы покуда…

На этих словах женщина мотнула головой, поставила кружку на столик и попыталась встать, но вместо этого неправдоподобно тихо, как снег, упала навзничь.

– …останетесь у меня, – по инерции договорил Мартин, остолбеневший от неожиданности. – Вот черт, и я ведь даже не знаю ее имени!


Мартин осторожно поднимает на руки обмякшее тело и, подивившись его легкости, укладывает на кожаный диван. Некоторое время стоит над ним в задумчивости, покусывая губу. Наклонясь, берет за тонкое запястье безвольно откинутую левую руку, с удивлением отмечает въевшуюся в поры угольную пыль, прикрыв глаза, с минуту слушает пальцами пульс, поочередно поднимая и опуская их, будто играет на флейте. Затем прямо через платье постукивает пальцами другой руки по грудной клетке, как бы в такт услышанной мелодии. Лицо его при этом делается совершенно бесстрастным и чуть ли не мечтательным. Потом он решительно идет к телефону и, полистав записную книжку, накручивает диск.

Через десяток секунд из трубки доносится по-военному четкое:

– Гёбель у аппарата!

– Бруно, здравствуйте! Это Мартин Гольдшлюссель.

– Рад вас слышать, герр Гольдшлюссель! Чем могу быть полезен?

– Вы меня чрезвычайно обяжете, Бруно, если сейчас же пошлете самого резвого своего мальчика на Мюнхенгассе к Берте с просьбой немедленно прийти ко мне, несмотря на дождь. Мальчику дайте, пожалуйста, десять гульденов и запишите на мой счёт.

– Будет сделано, герр Гольдшлюссель! Что-нибудь еще?

– Нет, это все. Благодарю вас, Бруно. До свидания!

– Желаю здравствовать!

Мартин аккуратно возвращает трубку на рычаг, подходит к своей нечаянной пациентке, некоторое время прислушивается к ее дыханию, берет блокнот и карандаш, садится рядом с диваном и углубляется в составление какого-то списка.

Берта Брушке, крепкая старуха из грубых меннонитов[6], не терпит обращения «фройляйн». «В мои года зваться девицею стыдно, а уж коли стать фрау меня Господь не сподобил, так пущай и буду просто Берта», – говорит старуха со своим неподражаемым остзейским акцентом. Она появляется через полчаса, обстоятельно встряхивает зонт перед дверью, не обращая внимания на протесты хозяина, снимает в прихожей мокрые ботинки и в одних чулках вдвигается в гостиную. Моментально изучив мизансцену, она поворачивается к Мартину и вопросительно приподымает бровь.

Тот заходит издалека:

– Дорогая Берта, мы знакомы уже два года, и должен сказать, что в городе нет человека, которому я доверял бы больше вас. Но дело тут настолько серьезное и опасное, что я обязан попросить вас держать все в секрете, вне зависимости от того, согласитесь ли вы мне помогать или нет. Хотя, конечно, в вашем случае совершенно излишне говорить об этом.

Берта обиженно поджимает губы так, что лучики морщинок вокруг них кажутся стежками суровых ниток, стягивающими рот намертво, и становится ясно, что говорить и впрямь излишне.

– Простите, Берта, я сморозил глупость.

– С кем не бывает, – удовлетворенно кивает старуха.

– Я вот о чем… Всем известно, что вы одна из немногих, кто продолжает покупать продукты у евреев, не боясь молодчиков из СА[7].

– Чтобы я энтих дерьморубашечников, прости господи, боялась? – возмущается Берта. – Я чего боюсь, так это как бы мне на том свете иск не вчинили за то, что им, поганцам, на свет родиться помогала, по задницам их шлепала, чтоб задышали. Дай мне волю, я б той самой рукой, – и она машет перед Мартиновым лицом той самой широкой крестьянской рукой, похожей на краюху черного хлеба, – так бы нынче по задам отшлепала, что обратно б дух из их повышибла!

Воображение тотчас рисует Мартину картину: Берта на ратушной площади выбивает дух из гауляйтера[8] Форстера, спустив с него штаны, – получается настолько убедительно, что он хихикает. Старая повитуха, разойдясь не на шутку, набрасывается на него:

– Чего смеетесь? Кабы было б в городе с дюжину таких, как я, мы б вам, мужикам, показали, как с ими разговаривать надо!

– Право, Берта, если Господь пощадит этот город, то только потому, что в нем нашлись два праведника: вы и Густав Пич[9].

– Вы меня с им не равняйте – он святой, а я – грешница. Оттого он теперича, сказывают, в Святой Земле обретается, а я – в энтом свинарнике. И хватит пустое молоть, говорите дело! Хотя я и сама вижу, что девка – нездешняя, больная. Денег и бумаг, уж конечно, нету. Уход ей нужен, а вам ее мыть-одевать негоже, потому как вы мужчина, хоть и доктор. Так?

– Одно удовольствие с вами дело иметь, Берта!

– Мне про то все доктора говаривали. Думаю, вам сейчас в аптеку надобно, так вы и идите себе, а я свое дело знаю. – С этими словами грозная старуха отворачивается к больной, давая понять, что разговор окончен.

«Грандиозная женщина!» – в очередной раз восхищается Мартин и отправляется за лекарствами. Хотя и не в аптеку, как предположила Берта, а совсем в другом направлении.


Место, куда отправился Мартин, находилось неподалеку. В доме на Ланггассе, на третьем этаже, была небольшая квартира, которую занимал один интересный человек, для окружающих представлявший собою одну сплошную неопределенность, – неопределенного возраста, неопределенной национальности, неопределенных занятий. Он был невысок ростом, темноволос, а лицом смахивал не то на китайца, не то на ещё какого-то азиата, но одевался по-европейски. По-немецки говорил безо всякого акцента и частенько пропускал кружку-другую «Золотого Артуса» в пивном ресторанчике Бодденбурга, что находился этажом ниже его жилища. И хотя мельхиоровая табличка на его дверях гласила «Др. Вольф Шёнэ», никто (за глаза, разумеется) иначе как «чертов китаец» его не звал – все после того случая, как Шлехтфеггеров сынок Гюнтер, из первых штурмовиков в городе, нарочно опрокинул на него кружку пива, сказав что-то вроде: «А после длинноносых возьмемся за косоглазых». А тот, как ни в чем не бывало, промокнул платочком манишку, смерил взглядом громилу и ответил ему так спокойненько: «Берегитесь воды!» И ушел, пока тот пытался сообразить, оскорбили в его лице арийскую расу или нет. И надо же такому случиться, что тем же вечером, катаясь по пьяной лавочке на мотоцикле, Гюнтер сверзился в Моттлау и утоп. Полиция, ясное дело, никакого состава преступления в том не усмотрела, а идти к китаезе за разъяснениями охотников не нашлось. Однако с тех пор лишь кельнер Хуго мог бы похвастаться, что иногда перекидывался с этим не пойми каких наук доктором парой фраз. Да только он был не из хвастливых и языком зря чесать не любил. В окрестных лавках Шёнэ ничего не покупал, даже газет, а все съестные и прочие припасы, видимо, доставлялись ему из порта посыльными, которые тоже разговорчивостью не отличались. Так и вышло, что общественностью на этой темной личности был поставлен гриф «Непонятное, но безопасное, если не трогать», после чего общественность успокоилась, и все контакты с «чертовым китайцем» были сведены к преувеличенно церемонным доброжелательным приветствиям и прощаниям, к вящему удовлетворению обеих сторон. На самом же деле доктор Вольф Шёнэ был вовсе никакой не китаец, хотя, среди прочего, знал толк и в китайской грамоте.


– Да, начало интригует, – сказал Михаэль, возвращая листы. – Только я не очень понимаю, отчего у тебя прошедшее время перемежается с настоящим. Такое чувство, словно читаешь то сценарий, то роман.

– Ты меня не поднимешь на смех, если я скажу, что так захотел текст? Тут удивительное дело – я пробовал переписать эти куски, но получилось значительно хуже.

– А ты не пытался разобраться, почему он этого захотел?

– У меня есть некое смутное предположение… трудно вербализуемое. Я, или, точнее, наблюдатель, еще не уверен в том, что это время – настоящее. Поэтому наблюдающий то и дело приотстает от него на долю секунды, за которую оно успевает сделаться прошедшим, как это всегда происходит с настоящим временем, а не исчезает, к примеру, вовсе. Возникает некий стереоскопический эффект, подтверждающий реальность движения. Вот как если на групповой фотографии фигура одного человека хотя бы чуточку смазана, у нас сразу возникает уверенность, что на снимке не манекены, а живые люди, понимаешь?

– Кажется, да.

– Ну вот, если использовать кинематографическую метафору, я только начинаю крутить ручку проектора, бобина – огромная, в силу инерции раскручивается медленно, поэтому на экране мы видим пока что не плавное действие, а быстро сменяющиеся фотографии. Я сижу в будке и смотрю не на экран, а на ленту, на кадры – то прямо сквозь них, то провожая их взглядом, как бы пытаясь мысленно ускорить движение. Как в медленно едущем поезде, да? А другого объяснения не нахожу. Но мы с тобой три недели не виделись, старик, а говорим о всякой ерунде. Где ты пропадал?

– В Германии. Со мной, как всегда, приключаются странные вещи. Ты знаешь, с моей специальностью работу в здешних университетах не найти. Диссертацию я дописал, стипендия вот-вот закончится, дела паршивые. И вот иду я по своей альма матер и вижу – стоит компьютер, а на экране – сайт по трудоустройству для академических люмпенов типа меня. Дай, думаю, попытаю счастья. Ввел свои данные – и тут же мне выдают одну-единственную вакансию – как для меня созданную. Но в Принстоне. Я подумал, что ничего не теряю, и отправил запрос. И ушел. А через полчаса вернулся, чтобы кое-что уточнить, а там уже этой вакансии нет. Ну, думаю, не судьба. А на следующий день получил приглашение от руководителя проекта – некоего Петера Шэфера – приехать на интервью…

– В Принстон?

– Нет, разумеется. На какую-то папирологическую конференцию в Бланкензее. Это недалеко от Берлина. Представь себе – замок в лесу, озеро, парк…

– Кормили хоть прилично?

– Сносно. Правда, заставили меня попробовать настоящий немецкий квак. Сказали: в Принстоне вам такого не подадут. Ну, я представил себе что-то болотно-зеленое, дрожащее на тарелке и внутренне тоже содрогнулся.

– А оказалось?..

– Дрожащее, но ядовито-розовое. На вкус эта слякоть напоминала плод алхимического брака бывшего йогурта с фригидной манной кашей. Но мне удалось изобразить на лице блаженство, которому позавидовал бы Святой Августин, – я искренне радовался, что в Принстоне такого не подают. А в остальном было прекрасно. Место удивительное и, я бы даже сказал, – мистическое. Вообрази себе обширный парк, уставленный копиями римских статуй времен династии Адриана, при входе – скульптурная группа из каких-то волхвов с восточным колоритом.

– И что тут удивительного и мистического?

– Во всем парке – ни одной птицы, кроме черных лебедей в озере, а по ночам я видел меж деревьев таинственные блуждающие огоньки.

– Ты просто чересчур впечатлителен, друг мой. А чей это замок?

– Берлинского университета. А раньше он принадлежал некоему Зудерманну. Говорят, известный писатель, классик.

– Зудерманн? Никогда не слышал.

– Смотрительница замка сказала, что он пропал в 1928 году.

– Как пропал?

– Я не очень-то понял. Знаешь, ее недоразвитый английский оставлял желать еще лучшего, чем мой увядший немецкий. Вот если б она по-древнегречески рассказывала…


Выйдя из дома, Мартин видит, что гроза сменилась простым нудным дождем. Он раскуривает трубку, поворачиваясь кругом так, будто пытается стать к ветру спиной, и, удерживая раскрытый зонт плечом, внимательно осматривается. Серая, точно нарисованная поплывшей тушью, улица безлюдна и беззвучна. Возле соседнего дома мокнет незнакомый и тоже серый автомобиль. Мартин спускается по лестнице. Какой-то долговязый молодой человек выскакивает из дверей у него за спиной и прыжками через две ступеньки несется вниз, придерживая одной рукой шляпу, а другой – стягивая отвороты пиджака, так что Мартин, обернувшись, не успевает разглядеть лицо бегущего. Человек обгоняет Мартина, лихо перемахивая через лужи, подлетает к машине и садится в нее с правой стороны. Тот, что был за рулем, тотчас заводит мотор и быстро рвет с места. «DZ восемьсот девяносто девять, – машинально запоминает номер Мартин, – год моего рождения». И трогается в путь в том же направлении, куда уехал автомобиль. Колокол Мариенкирхе начинает неспешно звонить, и последний его удар застает Мартина выбивающим затейливый ритм на двери с мельхиоровой табличкой и без электрического звонка.

Дверь отворяется скоро, будто хозяин стоял в прихожей, ожидая условного сигнала – во всяком случае, звука торопливых шагов из квартиры не было слышно. Мартин складывает ладони лодочкой перед грудью и кланяется:

– Здравствуй, Шоно!

– И тебе здравствовать, Марти! – поклонившись в ответ, говорит загадочный человек. – Извини, что заставил ждать, прикорнул четверть часика на диване. – И хитро щурит и без того узкие глаза. – Проходи и будь моим гостем, раз уж разбудил старика.

– Прости, но дело не терпело отлагательств, а телефона у тебя нет.

– Ты прекрасно знаешь, что я терпеть не могу всех этих новомодных штучек на электричестве, у меня от них вечно в голове гудит. Садись и выкладывай свое дело, а я пока что сделаю нам чаю. Тебе по-китайски или по-нашему? У меня есть очень хороший у-лун.

– Значит, по-китайски. – Мартин располагается на подушечке подле чайного столика и вытягивает из кармашка на груди давешний список: – Вот, взгляни и скажи, что ты про это думаешь.

Шоно мельком заглядывает в листок, кивает, потом идет ставить чайник на огонь и, вернувшись, садится рядом с гостем:

– Человек ветра и слизи – женщина – истощение – кашель – сильный жар – жидкость в легких, словом, как вы говорите, – воспаление. Ты все-таки как был, так и остался европейцем – слишком доверяешь классическим схемам. Я бы вместо этого и этого, – он водит по бумаге пальцем, – поставил бы ей иголки примерно сюда, сюда и вот сюда, – и тем же пальцем чувствительно тычет Мартина в разные точки тела. – А растирания с жиром отложил бы на пару дней. Но, думаю, ты и без моей помощи поставишь ее на ноги дней за десять… Хотя с моей поставил бы за неделю, – после небольшой паузы добавляет он и разражается сухим шелестящим смехом.

Мартин вяло улыбается в ответ. Шоно похлопывает его по колену, одним изящным движением поднимается на ноги и исчезает в кухне. Пока он отсутствует, Мартин бездумно разглядывает изысканный чайный прибор и понемногу погружается в дремотное состояние. Во сне он с удивлением видит, как улыбающийся Шоно протягивает ему коричневый гриб, и тут же, очнувшись, понимает, что это вовсе не гриб, а фарфоровая стопка с чаем, накрытая маленькой – размером с коленную – чашечкой. Он с поклоном принимает напиток, ловко переворачивает сосуды, зажав их в трех пальцах, вынимает стопку, вдыхает аромат.

– Очень хороший, – говорит он с чувством, – можно сказать, даже превосходный!

– Она красивая? – неожиданно спрашивает Шоно, легонько толкнув его пальцами в бок.

Мартин не спешит с ответом, сначала делает глоток из чашки.

– Она прекрасна, как вкус этого чая. Или ещё прекраснее.

– Поэтому ты не дышишь?

– Дышу я, дышу.

– Рыба на воздухе тоже разевает рот, но это не значит, что она дышит! Это из-за нее? Что не так?

– Да то не так, что, когда я ее увидел, мне будто полную грудь мокрой земли с камнями насыпали. На первый взгляд кажется, что она – просто копия Мари. А на второй – видишь, что это Мари была просто очень удачной копией. Понимаешь?

– Ты хочешь сказать, что эта – оригинал? – Шоно наклоняется над столиком и заглядывает Мартину в лицо, глаза его делаются почти круглыми, а голос почти теряет звук. – И мы все ошибались? Ты уверен?

– Практически. И с этой уверенностью я чувствую себя отвратительно.

– Погоди-ка, но ведь тогда выходит, что… Бог ты мой!

– Вот именно.

– Но почему сейчас, когда ничего уже не успеть?

– Тебе нужен ответ немедленно или ты дашь мне пару дней на размышление? – с преувеличенно серьезным видом спрашивает Мартин.

– Не дерзи старику! Я еще не дал повода втаптывать в грязь свой авторитет! – Шоно на секунду сводит брови и выпучивает глаза, сделавшись похожим на гневное монгольское божество, но мигом разглаживает лицо и усмехается: – Хотя, надо признать, был как никогда близок к этому. Так. Я должен убедиться лично, ты все-таки слишком молод и эмоционален! – Он протягивает Мартину объемистый бумажный сверток. – Тут все, что ты просил, ну, и я добавил кое-что от себя. Ступай и лечи ее хорошенько! Я приду послезавтра, мне надо немного помозговать.

С этими словами Шоно сотворяет рукою жест, каким султаны отгоняют от себя опостылевших жен, а простые смертные – неприятный запах, и, подперев кулаком челюсть, погружается в раздумье. Мартин кланяется и с улыбкой идет к выходу – видно, что разыгранный спектакль ему не в новинку. Шоно продолжает сидеть, как изваяние, но, едва лишь дверь захлопывается, хватается руками за голову, валится на спину и выпаливает в потолок: «Ох, ну это надо же!» И добавляет, помолчав пару секунд, сочное ругательство на непонятном языке.


Мартин возвращается к себе уже в сумерках. С неба сеются мелкие остатки дождя, дребезжит звоночком последний трамвай, похожий на огромный волшебный фонарь, что заманивает запоздалых путников в свое электрическое нутро и увозит их навсегда. Черная мостовая матово поблескивает, как паюсная икра. Темные дома засыпают, подпирая друг дружку узкими плечами, чтобы не упасть на посту. Их плоские фасады – перепонка, отделяющая и охраняющая уют от неуюта, настолько тонкая, что тут и там сквозь нее пробивается теплый, как топленые сливки, свет. Ловцы человеков сматывают удочки, ворча – неудачный день, и только незыблемые маяки пивных продолжают указывать фарватер настоящим мореходам, вечная жажда которых не зависит от количества разлитой в воздухе влаги. В такое время хорошо идти домой, предвкушая вкусный ужин в семейном кругу. Мартин, давно отвыкший, что вечером его ожидает что-то, кроме прогулки с собакой, скромной холостяцкой трапезы, книг и музыки, взволнован.

Сократив по возможности ритуал встречи в прихожей с Докхи, Мартин проходит в гостиную. В ней никого нет, пахнет едой и, кажется, даже прибрано. Берта читает молитвенник подле кровати больной в бывшей детской комнате, из которой она успела соорудить нечто вроде лазарета. Не отрывая взгляда от книги и не прекращая шевелить губами, она предостерегающе поднимает палец. Мартин замирает и, терпеливо ожидая, пока Берта доберется до конца, осматривается. Поймав себя на том, что вновь избегает смотреть в лицо незнакомки, сердится и заставляет глаза остановиться на нем – будто сделанное из костяного фарфора, оно почти бесцветно, лишь на скулах просвечивает внутренний жар. Лежащие на подушке по обе стороны головы туго заплетенные косы огненными змеями охраняют непокойный сон. «Или золотые цепи» – думает Мартин.

По-прежнему глядя в книгу, Берта трогает мокрую тряпку на лбу пациентки и, отложив чтение, обращается к нему со словами:

– Пышет чисто печка. Хоть хлеб на ей пеки.

– Берта, скажите, зачем вы переносили ее одна? Неужели нельзя было дождаться меня?

– Невелика ноша! – фыркает старуха. – Легка, как перышко. В чем и душа-то держится? Я ее сперва в ванне отмывала в семи водах. Вся в саже, что твоя трубочистова щетка. В пароходной трубе, что ль, сюда добиралась, бедняжка? Ну да уж я ее привела в божеский вид. Девка-то рожавшая, – как бы невзначай добавляет она.

– Вы в этом уверены? – спрашивает Мартин, чтобы хоть что-то сказать.

– Мне ли не знать? – Берта укоризненно склоняет голову к плечу. – У меня глаз наметанный.

– Да, простите. А она ничего не говорила в бреду?

Старуха принимает заговорщицкий вид и, понизив голос, сообщает:

– То-то и оно, что бормотала что-то, пока не заснула. По-русски!

Мартин вовремя сдерживается, чтобы опять не спросить, уверена ли она? Но Берта, видимо почувствовав это, уточняет сама:

– Я ж в Эстляндии родилась, в Российской империи. Говорить-то по-ихнему уж не смогу, но понимать понимаю.

– А что она говорила?

– Да ничего ясного. Все «да», «нет» и «отпустите». И еще какого-то Мишеньку поминала. Бредила, понятное дело.

– М-да… Кстати, у нее был узелок. Вы посмотрели, что в нем?

– Я в чужих вещах рыться не приучена! – расправляет плечи Берта. – А на ощупь тряпки там да книжка какая-то. Перстенек на ей был, так вон он – на столике. И вот что, господин доктор. Я с утра к вам жить перейду, покуда ее не выходим. И не перечьте! Денег с вас за то лишних не возьму, будете как обычно платить.

– Но, Берта, дело совершенно не в деньгах. Просто мне неудобно вас эксплуатировать!.. – лепечет Мартин.

– Неудобно левой рукой в правый карман лазить! – перебивает старуха. – Все одно семьи у меня нет. Завтра на рынок схожу. Уж нынче ночью она всяко есть не запросит. Я там сготовила кой-чего, что в реф-ри-же-ра-торе нашла. Собачку вашу мясом покормила. Уж так жалобно смотрел!

– Берта, но Докхи не ест мяса!

– Вот я и говорю, жалобно. – В голосе Берты явственно звучит осуждение. – Вы с им сейчас погуляете, и пойду я – у меня цветы не политы, да и вставать завтра рано.

«Что ж это она все время командует? – думает Мартин, спускаясь по лестнице вслед за Докхи. – Теперь еще у собаки расстройство желудка будет. Этого мне не хватало».


Мартин готовил на кухне лечебный состав, хмурясь и бормоча под нос нечто невразумительное, вроде детской считалки: «Король – камнеломка, ферзь – шалфей, слоны – термопсис и змееголовник, ладьи – желтушник и гипекоум, кони – талая вода, пешки – прохладные травы… А завтра – камфару двадцать пять. Белые начинают, черные доделывают, всё как всегда». Говорил он всё это лишь для того, чтобы изгнать из головы тревожные мысли. Но куда там! С тем же успехом он мог бы пытаться утопить дюжину футбольных мячей одновременно. Мысли упорно всплывали и вертелись хороводом вокруг одного вопроса: что же будет потом? К тому же Мартин боялся лечить эту женщину – нет, он не сомневался ни в своей способности исцелить ее, ни даже в ее выздоровлении. Страх его был совершенно иррационален. Так бедняк, откопавший в своем саду старинный сундук, боится сломать замок и заглянуть под крышку.

Ночь Мартин провел в кресле подле больной. Он то проваливался в скверный сон, то вскидывался, когда та бредила, поил ее, менял холодный компресс и подолгу прислушивался к бессвязным обрывкам незнакомой речи.

Берта пришла с рассветом, заполнила собой все пространство холостяцкого жилища, приготовила завтрак и отпустила Мартина на краткосрочную прогулку с Докхи, а после снарядилась кошелками и сообщила, что вернется не позже, чем через два часа.

Не успели затихнуть ее гренадерские шаги, как с черного хода донесся условный стук. Мартин открыл дверь и, от удивления забыв поздороваться, спросил:

– Шоно? Ты же сказал, что будешь размышлять до послезавтра!

– Однако шибко быстро думал, – с деланным китайским акцентом ответил тот. – И ты здравствуй, мой мальчик!

– Извини. Здравствуй!

– Извинил.

– Очень хорошо, что ты пришел сейчас.

– Вот и я подумал, а вдруг тебе будет приятен мой нежданный визит? И решил безотлагательно проверить свою гипотезу. Ну-с, показывай свою протеже!

Войдя в комнату, Шоно присвистнул на вдохе и поглядел на Мартина:

– Ты ее осмотрел? По бегающим глазкам вижу, что постеснялся. Эх, Марти, Марти, я плохой учитель, хороший побил бы тебя бамбуковой палкой! – И, напустив на себя суровый вид, он уселся на край кровати. – А я ведь тебе доверял. Так, поглядим, что тут у нас! – И с этими словами откинул одеяло.

Женщина оказалась совершенно нагой, по каким-то своим резонам Берта не стала ее одевать в мужскую пижаму. Мартин невольно зажмурился, но образ прекрасного тела успел запечатлеться у него на сетчатке и тут же отчетливо проявился на изнанке века, заставив сердце пропустить несколько ударов. Осознав, что продолжать стоять с закрытыми глазами глупо, Мартин вздохнул и стал смотреть в сторону.

– Ай, какая замечательная фигура! Боттичелли сюда! Праксителя! – восхищенно восклицал Шоно, приступая к пальпации. Поймав на себе укоризненный взгляд ученика, с ненатуральным покаянием в голосе признался: – Да, я никогда не был настоящим монахом. Но видишь ли, в моем возрасте женщинами любуются уже совершенно бескорыстно. Как лошадьми. А вот если бы такая фемина встретилась мне всего лет двадцать назад, то… Я не уверен, что река моей жизни не сменила бы русло.

Окончив обследование, Шоно укрыл пациентку одеялом, приложил свои пальцы к ее запястьям и замолчал. Через пару минут он задумчиво пожевал губами и произнес:

– Знаешь, в чем коварство фарфора? Он кажется холодным, даже когда раскален. Да. Передай мне, пожалуйста, иглы!

– Что ты думаешь о моем диагнозе? – спросил Мартин, протягивая ему черный кожаный футляр.

– Думаю, что я все же не такой уж плохой учитель! – улыбнулся Шоно, вонзая длинные серебряные стебельки в пресловутый фарфор. – Я ее правильно увидел. Но мне еще нужна какая-нибудь ее личная вещь.

– У нее с собой был узелок.

– Что в нем?

Мартин замялся:

– Э… Как-то не успел…

– Давай его сюда! Твоя щепетильность тебя когда-нибудь погубит.

Покончив с иглами, Шоно решительно распустил узел. Предмет, замотанный в несколько деталей женского туалета, оказался не книгой, как предполагала Берта. Это была фотография в деревянной рамке, семейный портрет: темноволосый мужчина с тонкими усиками и веселым, довольным лицом обнимает за плечи круглоликого мальчика в матроске, а светловолосая красивая женщина положила ладонь на плечо мужчины. Мальчик и мужчина живым взглядом смотрят в объектив. Женщина почему-то глядит в сторону.

– Один? Не может быть! Весьма странно. Весьма, – тихонько пробормотал Шоно.

– Что странно? И что один? Я не в состоянии сейчас понимать твои ребусы! – потерял терпение Мартин.

– Прости. Это не мои ребусы. И я тоже пока что не понимаю. Будем надеяться, что эта прелестная особа вскоре сама сможет их нам разгадать. А я должен подумать. Ты знаешь, когда снять иголки. Меня проводит Докхи. Докхи, ты ведь меня проводишь?


С приходом к власти Берты дом делается регулярным, как римский военный лагерь, – в нем налаживается быт, устанавливается порядок, заводится расписание. Насильно освобожденный от большинства хозяйственных забот, Мартин лишь время от времени отряжается в набеги на окрестные магазины да допускается к телу больной для проведения процедур, а большую часть дня бесцельно вышагивает по квартире, не в силах сосредоточиться и вернуться за письменный стол. Не без труда ему удается отвоевать право проводить у скорбного одра хотя бы часть ночи.

В третью вигилию[10], едва задремав, Мартин просыпается от ощущения пристального взгляда, то женщина, приподнявшись на локтях, ласково смотрит на него и улыбается. Но не успевает он открыть рот, как она произносит длинную фразу по-русски и вновь возвращается в горячечное забытье. Мартин выслушивает ее легкие и понимает, что кризис недалек. Ему мучительно хочется курить, и он, сам того не замечая, начинает покусывать самшитовый черенок стетоскопа вместо мундштука.

Наутро является Шоно. Он, как обычно, элегантен и жовиален и даже пытается заигрывать с Бертой, превосходящей его в объемах чуть не вдвое, и монументальная старуха, к безграничному удивлению Мартина, принимает эти ухаживания вполне благосклонно. После ее ухода Шоно сообщает:

– Беэр вернулся. Видел его вчера у Боденбурга. Он сказал, что зайдет нынче к тебе.

– И это все?

– Вокруг было слишком много лишних ушей. И чувствовалось, что он едва сдерживается, чтобы их не пообрывать. Похоже, он даже слегка перебрал.

– В это с трудом верится. Там бы не хватило пива.

– И тем не менее. Впрочем, я не дождался кульминации вечеринки. Что там с нашей спящей красавицей?

– Жду кризиса в ближайшее время. Хрипы стали тише.

– Что ж, прекрасно. Я помою руки и посмотрю ее, а ты пока приготовь мне, пожалуйста, немного того питья, что у тебя сносно получается.

– Какого именно?

– А разве у тебя прилично получается еще что-то, кроме кофе? – Довольно засмеявшись, Шоно хлопает Мартина по плечу и удаляется в ванную комнату.

Через четверть часа оба уже смакуют кофе по-бедуински в кабинете. Аромат кардамона и арабески вишневого дыма от Мартиновой трубки создают ленивую атмосферу сераля. Вдумчивый кейф[11] прерывается долгим звонком в дверь. Чувствуется, что рука звонящего тяжела.

– Беэр пришел, – невозмутимо констатирует Шоно. – Впустим?

– Так ведь дверь сломает. – Мартин с сожалением отставляет тонкую чашку и встает. – Вот, уже начал.

Звонок и впрямь сменяется полицейским стуком. Мартин спешит отщелкнуть замок, и в дверном проеме показывается человек величиной с дверь. У него разбойничье лицо – черная борода, низкий лоб с выпуклыми надбровьями, одно из которых пересекает старый кривой шрам, умные и лукавые обезьяньи глаза – и совершенно не вяжущиеся с такой брутальной внешностью светлый шикарный костюм в микроскопическую полоску и светлая же фетровая шляпа итальянского фасона. В ярком шелковом галстуке бриллиантовый зажим. Левая рука Беэра небрежно забинтована. Он нежно обнимает Мартина, потом отстраняет от себя и рассматривает.

– Ты спал? Я уже отчаялся и почти ушел! – говорит он по-английски.

– Твой прощальный стук вырвал нас с Шоно из нирваны. Мы курили опиум.

– А, этот старый мухомор уже тут? Кстати, я рассказывал тебе, как разломал опиумокурильню в Сингапуре?

– Рассказывал, и не раз. Проходи, пожалуйста!

– Подожди, я должен как следует поздороваться с Докхи! – Беэр сграбастывает пса в охапку, прижимает к груди и трется щекой об его складчатую морду. – Кто мой любимый песик? По кому я так скучал? – Продолжая сюсюкать и тискать в объятиях пятипудового кобеля, гость перемещается в кабинет. – Здравствуй, Зеэв[12]! – по-немецки приветствует он Шоно.

– Здравствуй, Баабгай[13]! – отвечает тот и, окинув Беэра критическим взглядом, заявляет: – Ты теперь говоришь с американским акцентом и одеваешься как сутенер из Шикаго.

– Зато ты по-прежнему говоришь с китайским, а в своем героке[14] выглядишь промотавшимся гробовщиком из Моравии, – парирует Беэр и добавляет, усаживаясь в кресло и спуская собаку на пол: – А сутенер лучше гробовщика.

– Это почему еще? – интересуется Мартин.

– Потому что он наживается на радостях жизни!

– Ты вчера хорошо порезвился? – спрашивает Шоно.

– Какое там! Представляешь, меня пытались вышвырнуть из пивной!

– Кто были эти безумцы?

– Какие-то ублюдки, услышав мой акцент, завели «Gott strafe England»[15], а когда я потребовал от них извинений, набросились на меня вшестером. Или всемером – мне все никак не удавалось их пересчитать – они слишком мельтешили.

– И?

– Судя по состоянию моей руки, я сломал кому-то челюсть. Но в общем и целом было весело. Я бился и пел «March of the Cameron Men», как в пятнадцатом! – Беэр прикрывает глаза и гнусаво затягивает:

Nach cluinn sibh fuaim na pioba tighinn,

Gu h-ard than monadh `us ghleann;

Agus cas cheuman eutrom a’saltairt an fhraoich!

Si caismeachd Chloinn Camrain a th’ann!..[16]

Докхи начинает очень похоже подвывать, а Мартин и Шоно покатываются со смеху. Вытерев слезы, Шоно говорит:

– Я не знал, что ты – шотландец. Но очень живо вообразил тебя в килте.

– Я из древнего клана МакКавеев. Кстати, почему ты вчера ретировался? Ты должен был прикрывать мне спину!

– Меня бы едва хватило, чтоб прикрыть твою задницу.

– Это самое главное! – хохочет Беэр, – Особенно для нас, шотландцев. Кстати, о задницах, – он разом становится серьезным. – Мы должны их уносить отсюда, и побыстрее. По моим сведениям из надежного источника, война начнется очень скоро, и начнется она, вероятнее всего, в Данциге[17]. Вот здесь… – великан достает из внутреннего кармана пиджака толстый конверт и бросает его на стол, – визы и билеты на пароход до Нью-Йорка. На сборы вам остается чуть более сорока четырех часов. Вопросы?

Мартин и Шоно переглядываются.

– Что случилось? Вам мало времени? Вы собираетесь упаковывать майссенский сервиз на двести персон?

– Видишь ли, Беэр, – тихим голосом говорит Шоно, – дело всего в одной, но очень важной персоне, без которой мы не можем уехать. Пойдем!

Все трое подходят к дверям детской. Беэр заглядывает в комнату поверх голов. Минуту он с ошалелым видом рассматривает лежащую на кровати женщину, потом индейским шагом приближается и изучает ее лицо, низко склонясь над изголовьем, а затем скорее выдыхает, чем произносит, на чистом русском языке: «Шоб я сдох!..»

Глаза женщины неожиданно раскрываются. Взгляд быстро яснеет, обретает смысл.

– Вы кто? – шепотом спрашивает она по-русски.


Ответить на этот вопрос Беэру было непросто.

Мотя Берман, единственный сын успешного одесского коммерсанта, бывшего кантониста, отличившегося в русско-турецкую кампанию, угрюмого медведя Лазаря Бермана, появился на свет в 1890 году. Мать его, хрупкая и тихая красавица Рут из семьи богатого купца Якова Ломброзо-Картби, единственная любовь Лазаря, годившегося ей в отцы, угасла вскоре после родов. Берман-старший хотя и был завидным, несмотря на свои пятьдесят, женихом, о повторном браке слушать не желал, а отношение его к сыну было сложным, если не сказать суровым.

Мотя Берман, здоровяк и шалопай, которого из всех педагогов любил только преподаватель гимнастики, запоем читал приключенческую литературу и мечтал о военных подвигах, необитаемых островах и кладах, прогуливал уроки, предпочитая разноязычную портовую ругань латыни и греческому, а соленые брызги прибоя – библиотечной пыли. Он трижды избегал исключения из гимназии, благодаря связям отца. За все свои похождения он бывал еженедельно порот, что, впрочем, по естественным причинам не прибавляло ему усидчивости – Мотя Берман был прирожденным авантюристом и эскапистом. В первый раз он убежал из дома в десять лет – помогать бурам в их праведной борьбе с английскими завоевателями – и был обнаружен таможенниками на греческой шхуне среди влажных тюков с контрабандой. Второй побег – в пятнадцать – Моте тоже не удался – его арестовали при попытке пробраться в эшелон, направлявшийся в Порт-Артур. В том же году за участие в уличных беспорядках Мотя угодил в каталажку и лишь за большие деньги был вызволен Лазарем, а после им же жестоко избит. К привычным поркам Мотя относился с пониманием, но вот ударов по лицу он отцу простить не смог и решил убежать навсегда. Мотя Берман, прибавив себе года, нанялся матросом на торговое судно и в конце 1907 года оказался в Сиднее, имея при себе пятьдесят долларов и пару запасных штанов.

Мэттью Картби, два года отработав землекопом, водителем грузовика и кузнецом, натурализовался в Австралии в 1909 году и тотчас приступил к воплощению своей заветной мечты – записался в ряды вооруженных сил. Первая мировая война застала его уже младшим лейтенантом.

Лейтенант Мэтт Картби, известный в 4-й пехотной бригаде как Mad Bear[18], чудом выжил в Галлиполийской[19] мясорубке и не получил Креста Виктории только потому, что среди оставшихся в живых соратников не набралось троих очевидцев его геройства. В марте 1916 Мэтт был тяжело ранен в голову и отправлен на лечение в Каир. Однажды госпиталь «Абассия», где он лежал, посетила пожилая леди Анна Изабелла Ноэль, пятнадцатая баронесса Вентворт[20], внучка лорда Байрона. Ее сопровождала дальняя родственница – прелестная молодая девушка. Обратив внимание на кудрявого великана со свежим сабельным шрамом на лице, по странному стечению обстоятельств валявшегося на койке с томиком стихов ее дедушки – Мотя поэзии не любил, но больше в тот момент читать ему было решительно нечего, – дама заговорила с ним. Мотина биография привела ее в восторг. Самого же героя привела в восторженный трепет белокурая спутница баронессы, поглядывавшая на него с нескрываемым интересом. Через несколько дней, на протяжении которых Мотя изнывал от внезапной любви, юная леди Ада, изнывавшая от скуки и жары, вновь посетила его – на сей раз в одиночестве. Вскоре ее посещения стали регулярными, а через некоторое время, когда Мотю выписали и он переместился до полного выздоровления в хостель для австралийских и новозеландских солдат, отношения с Адой переросли в бурный роман. Тогда же Моте впервые за все эти годы пришла в голову мысль о примирении с отцом. Но ответ на письмо он получил от душеприказчика, сбившегося с ног в поисках единственного наследника купца первой гильдии. Сделавшись в одночасье богачом, кавалер ордена «За выдающиеся заслуги»[21] лейтенант Мэттью Берман-Картби – сохранение фамилии было единственным условием в завещании Лазаря – решился предложить Аде руку и сердце, но юная аристократка весело рассмеялась в ответ и цинично объяснила Моте, что он вполне устраивает ее в качестве любовника и ручного медведя. Узнав, что у возлюбленной есть в Лондоне жених, к которому она отбывает на днях, Мотя едва не лишился рассудка – он, как все медведи, был по природе однолюбом.

После отъезда Ады несчастный и неприкаянный Мотя целыми днями блуждал по окрестностям Каира с пустотой вместо мыслей и мельничным жерновом вместо сердца, и единственным его желанием было провалиться сквозь землю. И вот в один из этих дней, взбираясь по опасному склону на крутой холм, Мотя провалился-таки под землю – он упал в глубокую яму, накрытую древними гнилыми досками, не выдержавшими его недюжинного веса. Обычный человек погиб бы сразу, сломав шею или раскроив себе череп. Счастливчик же Мотя отделался легкой контузией и кратковременной потерей сознания. Самое удивительное то, что сотрясение мозга невероятным образом прояснило и обострило его мыслительные процессы. Обнаружив себя лежащим на кипе каких-то пожелтевших свитков, Мотя моментально понял, что мечта его детства о сокровище неожиданным образом сбылась. При коротком свете спичек завороженно разглядывал он диковинные знаки, не имевшие для него никакого смысла, и ощущал, как в нем рождается и крепнет новая страсть. Над грудой манускриптов он поклялся себе, что прочитает их все до единого.

Бестрепетно приняв извещение о почетной отставке по ранению – война перестала быть делом его жизни, – капитан Мэттью Берман-Картби покинул Каир. Его багаж составляли десять объемистых ящиков и один чемоданчик.

Через пять лет он защитил в Кембридже магистерскую диссертацию, а в двадцать третьем году в Иерусалиме у великого каббалиста рабби Иегуды Ашлага по прозванию Бааль сулям[22] появился новый ученик Матитьяху Берман, отличавшийся от прочих хасидов лишь гренадерской статью и выправкой. В 1926 году вместе с учителем он перебрался в Лондон.

В двадцать восьмом в библиотеке Берлинского университета доктор Мэттью Берман познакомился с доктором Вольфом Шёнэ. С тридцатого года Берман работал в Принстоне, время от времени наведываясь в Старый Свет.

И что же ответил этот человек на вопрос «Кто вы?», заданный едва очнувшейся незнакомкой?

Он ответил: «Я с Одессы».


– Я с Одессы, – на мягкий южный манер выговаривает Беэр.

Как ни странно, женщина вполне удовлетворяется этим ответом – тревожная напряженность в межбровье – в аджне, как сказали бы индусы, – тотчас исчезает, веки вздрагивают, точно крылья бабочки, и опускаются:

– Меня зовут Вера, – сообщает она и тут же погружается в спокойный сон.

– Заснула, – по-немецки констатирует очевидное Беэр. Некоторое время он продолжает стоять в прежней позе, потом разгибается и, обернувшись к друзьям, тихо восклицает по-английски: – Скажите мне, что я тоже сплю! Или объясните мне, что все это значит!

– Ты не спишь, – серьезно отвечает Шоно, – а объяснить… – он разводит руками.

– По крайней мере подтвердите, что она действительно похожа на… – Он осекается, бросает быстрый взгляд на Мартина и продолжает, проглотив имя: – Как солнце сегодня – на солнце вчера, или я решу, что по мне плачет психиатрическая лечебница! Ведь не может же быть, чтобы Она пришла два раза за такой короткий срок!

– Никто не знает, чего не может быть. Но ты не ошибаешься, Беэр. Ошибся я, ну, и Мартин вслед за мной – тогда. Солнца вчера не было, было наше желание его увидеть. Впрочем, это ничего не меняет. И давайте продолжим в кабинете, не будем ей мешать!

Вернувшись в рабочую комнату Мартина, Беэр и Шоно устраиваются в креслах возле письменного стола, сам же хозяин присаживается на его краешек.

– Вера, Ве-ра, – перекатывает он во рту имя, как виноградину. – Так и есть, она настоящая[23]. Я сразу почувствовал.

– Марти, по-русски «вера» означает der Glaube, – слегка виноватым тоном поправляет его Шоно.

– Пистис, – подтверждает Беэр.

– Тем более, – веско роняет Мартин и лезет в карман за трубкой. – Пистис София[24]. Разумеется.

– И все же… – Беэр вытряхивает из серебряного футляра сигару, закуривает. – И все же я сомневаюсь. Шоно, это твоя епархия – развей мой скепсис, если можешь.

– Это будет проще, чем развеять дым твоей ужасной сигары.

– Ты ничего не понимаешь в табаке, это же «Montecristo» от Упманна! В детстве я обожал Дюма.

– Право, лучше бы ты обожал Конан Дойла! – ворчит Шоно.

Беэр подходит к окну и, приоткрыв одну створку, становится возле него.

– Итак, я весь – одно большое ухо.

– Да что тут скажешь? – пожимает плечами Шоно. – Я ошибся один раз, могу ошибиться и во второй. Но по всему выходит, что она – это Она. Зрачки, линии рук, пульсы, да все… Без единой натяжки.

– А «Шиур кома»[25]? – безнадежным голосом уточняет Беэр.

– Говорю же – все! – сварливо отвечает Шоно и, помолчав немного, добавляет: – Есть только одна непонятная мне деталь…

– Какая? – в один голос спрашивают Мартин и Беэр.

– …Но она не ставит под сомнение основной вывод, поэтому до поры я о ней умолчу. Мне пока что не хватает информации, чтобы разобраться с этим. Подождем пробуждения Веры.

– Единственный вывод, который в состоянии сделать я, – бурчит Беэр, – это то, что мне нужно каким-то образом теперь добыть для нее паспорт и визу, иначе весь мой план эвакуации полетит к чертям собачьим, а другого у нас нет. Я, конечно, волшебник, но бюрократия – это не моя специализация. Марти, – вдруг безо всякого перехода подзывает он того к окну, – скажи, тебе знаком владелец этого серого «хорьха»?

– Нет. Я впервые такой же видел пару дней назад и даже случайно запомнил номер – но отсюда я не могу различить цифры. А зачем тебе? Хочешь приобрести?

– Не нравится он мне!.. – бормочет Беэр, разглядывая автомобиль из-за занавески.

– Не нравится – не покупай! А что именно тебе в нем так не нравится? – спрашивает Мартин, видя, что тот не шутит.

– Не знаю, может, показалось… Хотя нет, когда я входил в дом, он стоял на другой стороне улицы. А это странно, вы не находите?

– Может, он просто переехал на теневую сторону? Жарко сегодня, – предполагает Шоно, подойдя к окну.

– Может, и просто. Но меня зацепило что-то, когда я мимо него проходил. Вот что? – Беэр страдальчески морщит лоб, отчего шрам на брови наливается кровью. – А, вспомнил! Машина недешевая, но не из тех, к которым полагается личный шофер, а парень, сидевший за рулем, на владельца не тянул.

– Чего он не делал? Я не понимаю твоего австралийского жаргона! – сердится Шоно.

– Извини, – Беэр переходит на немецкий. – По нему было непохоже, что он сидит в своем собственном автомобиле. Слишком напряженно. И одежда… Ладно, хотя, возможно, все это ничего не значит, уйти мне будет лучше черным ходом. Но прежде, чем я вас покину, скажите, откуда она взялась?

– Пришла. – Мартин разводит руками. – Она ничего не успела сказать, кроме того, что ищет своего дядю, который жил в этой квартире до меня. А потом потеряла сознание.

– Пришла, говоришь? Ясно. – Беэр достает из кармана авторучку с золотым пером и пишет пять цифр на первом попавшемся листе бумаги. – Это мой номер. Я снял домик в Олифе[26], он в моем распоряжении до конца месяца. Вот уж не думал, что придется в нем жить. Телефонируйте мне в случае… в случае чего. Если не застанете меня, оставьте сообщение прислуге. Ну, я пойду, попытаюсь совершить невозможное. А вы берегите себя… И ее.

Беэр обнимается с Шоно и Мартином, целует в морщинистый лоб Докхи и на удивление бесшумно исчезает в сумраке черного хода.


– М-да… – протянул Михаэль, когда я окончил двухчасовое изложение сюжета. – Надо же. Лихо закручено. Не представляю, правда, как ты умудришься все это написать.

– Ну, ты же как-то написал свой пятитомник, – оптимистически отмахнулся я. – Понятное дело, придется попотеть мозгом. Корпеть и копать…

– Слушай! – закричал он неожиданно, и глаза его сделались еще более безумными, чем обычно. – Я знаю одну вещь, которая подтверждает твою теорию! Я сам видел ее в Иерусалимском музее!

– Что за вещь?

– Оссуарий[27] с надписью. Первый век до нашей эры! Эту штуку откопали в семидесятые годы на Гиват Мивтар[28], кажется! У меня есть фотография, я тебе пришлю! – продолжал вскрикивать он.

– Да что за надпись-то там?

– Ой, я не помню точно, сам увидишь. Есть гипотеза, что это останки последнего царя Иудеи из рода Хасмонеев. Ну, или что-то в этом роде. – Михаэль успокоился так же внезапно, как перед этим взволновался. – Я этой темой никогда вплотную не занимался. А ты займись!

– Спасибо. Что с твоей работой?

– А я не сказал? Через неделю уезжаю в Принстон.

– Эк они тебя взяли в оборот!

– Кто – они?

– Розенкрейцеры. Всем известно, что в Принстоне у них главное прибежище. Они прознали про нашу книгу и вот заманивают тебя к себе, как Эйнштейна в тридцать пятом.

– Как прознали?

– А откуда они вообще все знают? Если б я это знал, я бы тоже был розенкрейцером.

– А почему тебя не заманивают?

– Бесполезно, я не поддамся.

– Почему?

– Я не верю в Америку.

– В смысле?

– Никакой Америки нет. Есть Атлантический Стикс, на том берегу которого – царство Аида. Новоприбывших там встречают суровые мертвые розенкрейцеры и сразу надевают им на голову специальный шлем, транслирующий прекрасные картины жизни. За плохое поведение, а то и просто для профилактики, трансляцию временно отключают, и нет большей муки для души, чем эта. А тем, кого отпускают на побывку в мир живых, грозят, в случае чего, строжайшими мерами, начиная с пожизненного отключения от канала грез и заканчивая полным развоплощением по возвращении. О том же, что делают с невозвращенцами, думать вовсе не хочется.

– Так что ж, мне не ехать теперь? Билеты уж куплены.

– Да уж езжай. Может, чего нового разузнаешь. Будем общаться спиритически, через Интернет.


Состояние, в котором пребывала Вера в эти дни, принято называть бесчувственным, хотя вернее было бы назвать его бессмысленным – очнувшись, она некоторое время отчетливо помнила свои ощущения и видения, наспех смётанные воспаленным мозгом из лоскутков памяти и обрывков яви безо всякой логики и порядка.


Она бежала от красного-красного огня по краю жестяной крыши, оступившись, попадала ногой на ржавый водосточный желоб и срывалась вниз, но серый асфальт мягко пружинил и отбрасывал ее обратно в огонь, и она снова бежала и снова срывалась, пока асфальт не превращался в прозрачную озерную воду, и старушка с незнакомым лицом – Вера почему-то знала, что это была бабушка, – учила ее плавать в озере, приговаривая на каком-то забавном языке, и Вера начинала смеяться и вдруг захлебывалась, а бабушкины руки становились жесткими и грубыми и не давали ей поднять голову из воды, а на берегу стояли Паша с Мишенькой в купальных трусиках, и оба весело махали ей руками, как тогда в Коктебеле, а вода становилась все горячее и горячее, закипала, и Вера видела из-под воды, как муж и сын уходят, взявшись за руки, руки, и снова руки вынимали ее из воды и укладывали на холодный стол и намазывали чем-то густым и липким, и Вера долго превращалась в бабочку, а потом порхала и порхала, покуда какой-то добрый с виду старик не поймал и не пришпилил ее к пробковой пластинке, как была в то лето у Мишеньки, но Вере не было больно, а только скучно, а потом она висела за стеклом на стене, стекло было такое мутное, сквозь него пробивались солнечные лучи и нещадно припекали, а потом приползла огромная змея, и надо было отрубить ей голову топором, но топор почему-то все время поворачивался в ладони и ударял плашмя, а этот рыжий, а кто собственно он такой – она забыла, хотя знала, конечно, – он спас ее, и она хотела поблагодарить его, но он только прижал прохладную руку к ее губам, улыбнулся и покачал головой, а этот разбойник – из книжки с картинками, которую она читала Мишеньке, – такой смешной, он был из Африки, а сказал, что из Одессы, а они были в Одессе в тридцать третьем, а в Африке не были, и тут Вера понимает, что очень устала и вот-вот заснет и не успеет познакомиться с разбойником, а Мишенька из-за этого ужасно расстроится, она поскорее называет свое имя и засыпает с чувством, что теперь-то все будет хорошо.


Пробудившись на следующее утро, а точнее – ближе к полудню, Вера сперва лежит с закрытыми глазами и прислушивается к собственным ощущениям и к тому, что происходит вокруг. Она чувствует, что у нее «сосет под ложечкой» – так говаривала бабушка, подразумевая голод, и что она настолько слаба, что не в силах даже приподнять веки. Снаружи же доносятся звуки, вполне умиротворяющие: громкое тиканье часов, звяканье посуды, тихие скрипы паркета и птичье чириканье.

Вера собирается с силами, открывает глаза, долго изучает высокий лепной потолок и пытается вспомнить, где находится. Но память отказывается сотрудничать, а Вера не в том положении, чтобы оказывать на нее давление, поэтому продолжает осматриваться в надежде на какую-нибудь подсказку. Комната, в которой лежит Вера – судя по разноцветным каракулям, виднеющимся там и сям на голубеньких обоях, – бывшая детская, бывшая – потому что в ней нет ни игрушек, ни книжек. Возле кровати – накрытая чем-то белым и кружевным тумбочка, уставленная склянками, и большое удобное кресло. На столике подле кресла – лампа в виде японской вазы с абажуром цвета само[29], и книга – разобрать, что написано на ее корешке, под таким углом невозможно. Перед собой Вера видит слегка приоткрытую застекленную дверь, в которой косо отражается большое окно с синими занавесками, очевидно находящееся за изголовьем кровати. В итоге – ничего такого, за что память могла бы зацепиться. Есть хочется все сильнее, и Вера начинает злиться – на себя, на свою память и на того, кто бросил ее в таком унизительно беспомощном положении.

Но тут дверь открывается и в комнату заглядывает худощавый огневолосый мужчина с грустными глазами на веселом лице, и Вера вспоминает все, что было, и с тем ощущение, что все будет хорошо, исчезает, будто его затянул маленький черный смерч, раскрутившийся за грудиной.

– Доброе утро, Вера! – с улыбкой говорит рыжий по-немецки. – Меня зовут Мартин. Я, если помните, здесь живу, а вы, по всей видимости, упали на меня с неба, поскольку, как и положено падшим ангелам, не имели при себе никаких документов. Поэтому лечить вас мне пришлось самому. По счастью, я оказался врачом. И как врач настаиваю, чтобы вы по возможности сохраняли молчание в ближайшие сутки, хотя я, не скрою, безумно заинтригован вашим визитом.

У Веры возникает подозрение, что Мартин все время смотрит в точку над ее головой, поскольку ей никак не удается поймать его взгляд. Он же, откашлявшись, продолжает:

– Полагаю, что за время болезни вы порядком проголодались?

Вера кивает.

– Вот и прекрасно, сейчас мы вас накормим. – Рыжий совершает нечто вроде полупоклона и пропадает за дверью.

Неожиданная мысль вгоняет Веру в краску – она поднимает одеяло и заглядывает под него. Как и следовало ожидать, на ней не платье, а длинная ночная рубашка с глухим воротом. «Это значит, он меня переодевал? И все такое?.. Боже, боже!» – Она истерически хихикает. Но ответ на ее вопрос появляется тут же – в комнату входит суровая дородная старуха с подносом в руках.

– Я – Берта! – представляется она. – При тебе сижу. Ежели надо чего, мне говори.

Вера облегченно выдыхает, округлив глаза. Берта усмехается и, усевшись рядом, начинает кормить ее с ложечки куриным бульоном.


На следующее утро Вера проснулась рано и почувствовала в себе силы сесть – она спустила ноги с кровати и поглядела в окно. Солнечный свет, пробивая синие маркизы, делал комнату похожей на аквариум с морской водой. «Я – золотая рыбка, – подумала Вера и вздохнула. – Только вот желания исполнять не умею».

Берта, вероятно, хлопотала на кухне – из-за двери доносились постукивания и побрякивания, а в воздухе пахло чем-то кондитерским, напоминающим о детстве. Вера попробовала встать, и это ей удалось, хотя колени и ходили из стороны в сторону, как у новорожденного жеребенка. Она постояла немного, придерживаясь за спинку кровати и заново привыкая к вертикальности, от которой слегка повело голову, и несмело сделала первый шаг. Ночная рубашка была сильно велика Вере – наверное, это Бертина, догадалась она, – и ей приходилось мелко семенить из опасения наступить на волочащийся подол и грохнуться с этакой высоты. Придержать же его на манер статс-дамы Вера не могла, поскольку руки ее были заняты балансированием. Осторожно перебирая босыми ногами, она вышла в коридор и остановилась в нерешительности – поди догадайся, где у них тут удобства! – наугад двинулась направо и за первой же дверью обнаружила искомое. Потом она долго стояла в ванной, разглядывая в зеркале свой бледный лик и досадуя, что нечем припудрить эту ужасную синеву под глазами – ведь не зубным же порошком, затем распустила толстые тугие косы, придававшие ей гимназический вид, слегка взбила волосы и, повертев головой вправо-влево, сочла результат удовлетворительным. Из зазеркалья на нее смотрела томная особа с глубоким загадочным взором кинозвезды начала двадцатых. «А и ничего!» – сказала она вслух и продолжила путешествие по квартире.

Сквозь стекло третьей двери Вера увидела странное – хозяин дома, одетый в синюю шелковую пижаму, полуприкрыв глаза, исполнял какой-то удивительный плавный танец. Ноги рыжего осторожно выделывали замысловатые па, будто ступали не по паркету, а по скользким камням, торчащим из воды, а руки ласково гладили больших и маленьких невидимых зверей, стоявших вокруг. Вера напрягла слух, но ничего похожего на музыку не уловила. Устав стоять в одном положении, она переступила с ноги на ногу – половица издала громкий хриплый стон, – рыжий замер на месте и посмотрел в сторону, откуда послышался звук. Вере почудилось, что в глазах его мелькнул страх. Она отворила дверь и вошла.

– Простите, мне показалось, что я напугала вас. – Она развела в стороны руки в широких рукавах и виновато улыбнулась. – В этом я, наверное, выгляжу привидением?

По внезапно окаменевшему лицу Мартина она поняла, что сказала что-то не то, и попыталась исправить положение:

– Я заблудилась. И вдруг увидела, как вы тут танцуете без музыки. Это было так… необычно.

– Это не совсем танец, – глуховато ответил Мартин. Он уже овладел собой и говорил вполне приветливо. – Это – китайская гимнастика. А музыка есть, просто она звучит в голове у исполняющего упражнение. Я довольно долго прожил на Востоке, – пояснил он в ответ на удивленный взгляд Веры.

– Никогда не видала ничего подобного. Мне понравилось. Извините, что помешала вам!

– Это пустяки! – поспешил заверить ее Мартин. – А вот то, что вы фланируете по квартире, да еще босиком, это очень и очень плохо! Сейчас я отведу вас в постель, вы позавтракаете, а после я буду всецело в вашем распоряжении, и мы сможем болтать хоть целый день, если вам угодно.

Когда Вера была водворена Бертой в свою комнату и накормлена свежеиспеченными булочками с кофе, ее посетил переодевшийся в домашнюю куртку хозяин, а с ним явился некто в черном старомодном сюртуке – в таких ходили пожилые врачи во времена Вериного детства. Представленный Мартином как доктор Шоно, этот невысокий человек с непроницаемым азиатским лицом, гвардейской осанкой и иссиня-черными волосами поклонился от порога и, быстро приблизившись к Вере, взял ее левую кисть, словно для поцелуя. Но вместо того, чтобы целовать, он развернул руку ладонью вверх и стал диковинным способом мерить пульс – как будто играл на виолончели своими сильными сухими пальцами. Так он музицировал довольно долго, а потом попросил расстегнуть рубашку. Вера вопросительно посмотрела на Мартина. Тот мягко пояснил:

– Вера, доктор Шоно – врач, он вместе со мной, а вернее, я вместе с ним, лечил вас все это время. Он хочет выслушать ваши легкие. Я отвернусь, – и отвернулся.

– К тому же, девочка моя, – неожиданно сказал азиат по-русски без малейшего акцента, – я старенький старичок. Меня можно уже не стесняться.

– Какой же вы старичок? – изумилась Вера. – Вам и пятидесяти не дашь!

– Тем не менее мне семьдесят лет! – с видимой гордостью и не без кокетства заявил Шоно. – Ну, если честно, то шестьдесят девять с половиной. Только не говорите об этом Мартину – ему я сказал, что мне восемьдесят.

Вера рассмеялась и обнажилась без смущения.

Моложавый старик сперва приник ухом к ее спине и потребовал, чтобы она перестала хихикать. Потом приложил ухо к груди. Через минуту разрешил ей одеться.

– Мартин, можешь повернуться, – по-немецки сказал он. – Что ж, я доволен результатами наших трудов. Все чисто. Впрочем, это было слышно и на расстоянии.

– Что?! – возмущенно вскричала Вера. – Ах, вы!..

– Простите старика. Не смог отказать себе в удовольствии.

– Шоно шутит, – извиняющимся тоном, хоть и улыбаясь, уверил ее Мартин. – У него своеобразный юмор.

– Уфф! – не придумав, что ответить, фыркнула она.

– А теперь, мадемуазель, – Шоно сделался серьезен, – мы будем рады узнать вашу историю. Согласитесь, мы это заслужили.

Он остался сидеть на кровати, только отодвинулся к изножью, чтобы опереться на спинку, а Мартин устроился в кресле. При этом Вера не могла видеть обоих собеседников одновременно.

– Это допрос? – насторожилась она.

– Что вы, что вы! – замахал руками Шоно. – Просто мы с Марти обожаем интересные истории, а интересная история в наше время – это такая редкость! – Он горестно покачал головой. – К тому же, чем больше мы будем знать о вас, тем лучше сможем вам помочь, верно?

– Ваша правда, – согласилась Вера. – С чего же мне начать?

– У нас на Востоке говорят: «Когда не знаешь, с чего начать, начни с самого начала!» И, прошу вас, побольше подробностей! Детали – вот что делает истории интересными! Правда, Марти?

– Я не слыхал этой поговорки. Думаю, что ты ее только что выдумал. Как обычно.

– Тогда это делает честь моей скромности – иначе зачем бы я стал выдавать свою мудрость за чужую? Итак, мадемуазель?

– Я – мадам, – поправила его Вера, – а история моя, боюсь, вас разочарует. Но слушайте. С начала, так с начала.

– Я родилась в Вильно в тысяча девятьсот… – Вера запинается на миг, и с вызовом в голосе договаривает: – Восьмом году.

– Ни за что бы не сказал, что вам больше двадцати четырех! – галантно восклицает Шоно.

– Квиты. Жили мы на Погулянке, на углу Александровского бульвара, напротив лютеранского кладбища. Я достаточно подробно рассказываю?

– О да! Продолжайте, пожалуйста!

– Мы – это отец, мать, Катя, Гриша, Ося и я. Гриша умер совсем маленьким. Катя была старше меня. Ну, то есть, она и сейчас старше, конечно. Папу звали Исаак Розенберг, он служил инженером на железной дороге. Он был из бедной семьи, сын ремесленника, но сумел пробиться и поступить в Технологический институт в Санкт-Петербурге. Оттуда его выгнали за участие в студенческих волнениях, и ему пришлось доучиваться в Германии, в Карлсруэ. Там он познакомился с мамой – она была из очень богатой еврейской семьи, училась в консерватории по классу фортепиано, но бросила все и уехала за ним в Россию. Отцу не разрешено было жить в центре страны из-за его неблагонадежности, и он устроился на работу в Вильно. А вскоре туда перебрался его младший брат.

Мама поначалу давала частные уроки музыки, но после рождения детей занималась только с нами…


То время сохранилось в моей голове набором раскрашенных старых фотографий. Папин вицмундир с блестящими пуговицами, который он надевал по праздникам, и мамино концертное платье с турнюром. Зеленые церковные купола с золотыми крестами, видные из угловой комнаты. Длинная тенистая улица, спускающаяся к вокзалу, – там была папина служба, на которую он в любую погоду ходил пешком – для моциона. Мы с Осипкой были уверены, что на службе папа водит паровозы, – это казалось нам высшей точкой железнодорожной карьеры. Узнав, чем он занимается на самом деле, мы за него ужасно обиделись. Тогда он рассказал, что, когда мне было всего полгода, Пилсудский[30] со своей бандой подорвал и ограбил поезд, в котором папа ехал с инспекцией. Папа не испугался и даже высунулся в окно, потому что подумал – взорвался паровой котел, но тут загремели выстрелы и засвистели пули, и стало понятно, что – налет. Рассказ немного примирил нас с отцовской профессией, а Осипка долгое время изводил бумагу, рисуя один и тот же сюжет: «Папа съ энспекціей стрhляютъ въ Пилсуцкава». Потом – война. Папу мобилизовали – армия остро нуждалась в инженерах. В последний раз видела его в зеленой суконной гимнастерке со скучными капитанскими погонами без звездочек – такого молодого и незнакомого – мы никогда не видели его в одних усах с гладко выбритым подбородком. Он показывал нам свою саблю и складную походную кровать. Осипка утащил из прихожей саблю в ножнах и стал скакать с нею по кровати, козлы сложились и прищемили ему руку, и все бегали за ним по дому со льдом в полотенце.

А летом пятнадцатого – эвакуация. Эвакуацию мы с Осипкой видели своими глазами во время прогулки с няней Вандой – огромный черный памятник человеку, который непонятно и смешно назывался графом муравьев[31], болтался в пяти саженях над землей, подцепленный канатами за шею и ноги к деревянным лесам. Городовой был зол и курил папиросу прямо на посту – это было неслыханно. А на следующий день на площади уже ничего не было, кроме постамента. А еще приказчики из лавки ритуальных товаров купца Чугунова грузили на подводу иконы. В небе все чаще барражировали аэропланы, но рассмотреть их в мамин театральный бинокль нам не удавалось, а однажды вдоль всей Большой Погулянки долго плыл похожий на раздутого леща дирижабль. Кухарка Михалина с забинтованным пальцем жаловалась, что на рынке все страшно кусается, и мы воображали себе взбесившиеся по случаю эвакуации овощи. Брат отца решил не покидать Вильно, у него было свое дело и жена на сносях. Бабушка – папина мама – осталась с ним. А мы бежали от немцев. Зачем моей матери понадобилось спасаться от соотечественников, не знаю до сих пор – скорее всего, ей попросту был тесен провинциальный губернский город и хотелось в столицу, подальше от дирижаблей, кусающихся овощей и прочих ужасов войны. Поезда в те дни приходилось брать штурмом. Нам повезло: какой-то офицер, которому очень понравилась мама – а она была потрясающе красива, – пригласил ее в свое купе. Он, наверное, не предполагал, что обольстительная красотка поедет с тремя маленькими детьми. Помню его начищенные до зеркального блеска сапоги, приятный запах одеколона и противный – спиртного, а лица не помню, разве что усики, похожие на стрелки часов. Случайно выглянув в коридор, увидела, как он за какую-то провинность хлестал перчатками по физиономии своего денщика, а может, просто срывал злость из-за неудавшегося флирта.

Потом был Петроград, нас как детей беженцев определили в разные школы – на казенный кошт. Я попала в первый класс Демидовской гимназии. Это было лучшее женское учебное заведение города после Смольного института. Мне повезло – там хорошо учили иностранным языкам, некоторые предметы преподавали даже университетские специалисты. Подруг у меня в классе было две – Катя Смолянинова и Маня Рубин – до самого окончания гимназии.

В 1916 году мы узнали страшное – папа пропал без вести. Потом была революция. За ней другая. Помню, зимой было так холодно, что в дортуарах на стенах утром выступал иней, а на занятиях мы сидели в пальто и перчатках. На Рождество впервые не было елки и мандаринов. Летом мы каким-то чудом выезжали на дачу под Лугу и там подкармливались крыжовником и зелеными лесными орехами.

Странно, о школьных годах, пришедшихся на лихие времена, мне почти нечего вспомнить, кроме книг, в которых искала убежища от грязи и убожества внешнего мира. Нашим – Катиным, Маниным и моим – тайным спасительным средством была тонкая, позже она разбухла до размеров гроссбуха, «зеленая тетрадь». Своего рода общий дневник-цитатник. Каждая из нас получала тетрадь на неделю и должна была ежедневно заносить туда лучшее из прочитанного. В ход шло все: афоризмы, максимы, обширные выдержки из романов, стихи и, непременно, собственные умные мысли. Чтобы не ударить в грязь лицом перед подругами, приходилось еженедельно перелопачивать тысячи страниц на всех известных нам живых и мертвых языках – сперва в школьной, а позже и в университетской библиотеке.

Еще более странно было после всего этого выйти в окружающий мир с тонной заемной мудрости в голове и с абсолютным незнанием жизни, этакой полной академической дурой. Впрочем, реальность быстро взяла свое.


– В двадцать четвертом году я закончила школу и поступила в Институт иностранных языков. Тогда же нашу маму отыскал папин старый друг Сергей Александрович, с которым они сообща занимались подпольной деятельностью до революции и вместе были исключены из института. При советской власти он стал большим начальником в Народном комиссариате путей сообщения. Сергей Александрович взял нашу семью под свое покровительство. Его сын, Павел, незадолго до этого окончивший Петроградский технологический институт, начал за мной ухаживать, это при том, что за него хотел выдать свою вторую дочь тесть Сталина, старый большевик Аллилуев. Но Паша сделал предложение мне, и я пошла за него. Он был очень талантливым изобретателем и вскоре стал получать большие деньги. В двадцать девятом у нас родился сын Миша. Паша стал главным инженером судостроительного завода, получил большую квартиру. У нас был свой автомобиль «форд». У детей – бонна-немка, настоящий бильярд в комнате. Я работала переводчиком. Тогда в Советский Союз приезжало работать много инженеров из Германии, а немецкий язык благодаря маме для меня такой же родной, как и русский. Плюс английский, французский, итальянский. Мы очень хорошо жили в те годы. Завели собаку, фокстерьера. Его звали… – Вера покосилась на Мартина, – его звали Мартын.

– Как-как? Мартын? – Брови рыжего поднялись домиком.

Шоно хрюкнул.

– Это то же самое, что и Мартин, только по-русски, – пояснил он.

– Ни один из моих знакомых немцев не был способен произнести звук «ы»! – удивилась Вера.

– Марти может, я сам его научил. Правда, на это ушло десять лет. Так что же ваш пес?

– Он стал лаять по ночам. Просто надрывался. Мы сначала не понимали, в чем дело. А потом узнали, что это из-за ночных арестов. В доме жило много тех, кто стал почему-то неугоден режиму. Тогда же начались наши несчастья. В тридцать восьмом умерла мама – она переписывалась с родней, а ее обвинили в шпионаже в пользу Германии, и в тюрьме у нее случился разрыв сердца. А в декабре Мишенька заболел крупом… – Вера замолчала, отвернулась к стене.

– Вера, если вам так тяжело вспоминать, давайте покончим с этим теперь же! – предложил Мартин взволнованно.

– Ничего, я уже это пережила… – Вера подавила вздох. – Не успели мы его похоронить, как забрали Пашу. Он имел несчастье часто принимать в гостях немецких сотрудников. Предвидя и мой арест, Паша велел мне обратиться за помощью к нашему старому приятелю, капитану загранплавания. Этот капитан был в меня безответно влюблен и однажды, будучи в подпитии, позволил себе лишнее, а муж отказал ему от дома. «Но теперь, – сказал он мне, – это уже не важно. Только Владимир может помочь тебе бежать». Паше по статье за вредительство дали десять лет без права переписки.

– Что это значит? – тихо спросил Мартин.

– Это значит расстрел, – ответил за Веру Шоно. – Ты же помнишь, в прошлом году я выводил в Китай остатки своей сибирской родни…

– Да, это значит расстрел, – подтвердила Вера бесцветным голосом. – Я собрала чемоданчик и пошла к капитану. Он, сильно рискуя, вывез меня на своем пароходе в резервуаре с углем. Так я попала в Данциг, где рассчитывала найти дядю, от которого уже два года не имела никаких вестей. Чемодан с вещами и ценностями пришлось отдать одному таможеннику в порту, чтобы он тайно провез меня через кордон. Вот, собственно, и все. Я же предупреждала, что мою историю интересной не назовешь. А теперь я бы хотела отдохнуть. Извините, господа.


Вера продремала до сумерек и проснулась от слабого скрипа. Сквозь ресницы она увидела давешнего азиата, стоящего в дверях, и решила было притвориться спящей, но тот заговорил по-русски:

– Проснулись? Вот и славненько – перед уходом я хотел вам дать кой-какие медицинские рекомендации.

– А как вы узнали, что я не сплю? – поинтересовалась Вера, открывая глаза.

– Услышал, что у вас дыхание изменилось. Кстати, первая моя рекомендация касается именно дыхания. Вам надо научиться правильно дышать.

– Как это – правильно?

– Вы дышите грудью, а надобно – животом.

– Я не знаю, как у вас, а у меня там легких нет! – заявила Вера.

– А вы забудьте все, что знаете из анатомии и физиологии. Просто представьте себе, что внутри вас одна большая полость, и попробуйте всю ее заполнить воздухом. Для этого сядьте поудобнее, расслабьтесь…

– Я и так слаба, что дальше некуда, а внутри меня очень маленькая полость, – проворчала Вера, усаживаясь в постели.

– За-ме-ча-тель-но! – пропел Шоно. – А теперь вообразите четыре времени года как жизненный цикл: весна – рождение – первый отчаянный вздох, до пупа, до самого донышка, потом – лето – юность – страсть, переполненность энергией, жизнь на грани возможностей, затем осень – зрелость – когда уже хочется выдохнуть все, что накопилось и накипело, а после – зима – старость – желание покоя и последнее издыхание. Положите руку вот сюда и попробуйте! Вдыхаете носом, выдыхаете ртом. Живот выпячивается и втягивается до предела! Сильнее!

– Я не могу сильнее! У меня слишком маленький живот! – пожаловалась Вера и горделиво добавила: – Грудью у меня бы получилось лучше. И вообще, это какой-то неженский способ. Сколько мне еще так мучиться?

– Это только поначалу трудно, пока не войдет в привычку. А потом начнете получать удовольствие. Правильное дыхание – основа здоровья и долголетия.

– А кому оно нужно – долголетие? – помрачнев, спросила Вера.

– Тем не менее, у вас впереди долгая жизнь. И, полагаю, вам еще есть зачем жить.

– Почем вы знаете, что долгая? И что есть зачем?

– Это профессиональный секрет. У нас ведь у всех есть свои маленькие секреты, верно? – сказал Шоно, понизив голос, и подмигнул. – Что же до дыхания, то я настоятельно советую попрактиковаться. А еще сложите руки вот так, – он переплел пальцы рук, отставив большой палец правой и обхватив его кольцом из большого и указательного левой, – и подышите как следует хотя бы четверть часика. Эта мудра называется «поднимающей». Очень хорошо помогает при легочных заболеваниях.

– Мудра? – переспросила Вера.

– Мудрами у йогов называются лечебные жесты. Мартин покажет вам несколько других. Сейчас пришлю его к вам.

– Погодите! Я вот теперь при каждом выдохе должна представлять все это… про смерть? Это же кошмар какой-то!

– Напротив, постоянное размышление о смерти низводит ее восприятие до нормального обыденного уровня. Ведь что такое смерть? Всего лишь переход в новое воплощение.

– Вы что, верите в метемпсихоз? Вы же врач!

– Во-первых, я врач тибетской медицины. Про Петра Бадмаева слыхали? Который самого Николая Саныча Романова пользовал? Вот, как он, только лучше, хе-хе. А во-вторых, я буддист. Вы бы ещё спросили электрика, верит ли он в электричество! – Шоно разразился театральным ухающим смехом.

– Ну, вы сравнили! – возмутилась Вера. – Электричество существует, подтверждается всякими опытами, оно работает, наконец! А душа? Что это вообще такое?

– Душа тоже подтверждается и работает. А что она такое?.. Вы знаете, что такое электричество?

– Ну, я не специалист… – замялась Вера. – Но есть наверняка какое-нибудь определение! Как бы там ни было, я точно знаю, что электричество существует! Меня им било, вот!

– А я вот специалист по реинкарнациям. И точно знаю, что переселение душ не менее реально, чем этот ваш электрический ток.

– Это, видимо, какое-то особенно тайное знание! – саркастически усмехнулась Вера.

– Не бывает никакого тайного знания! – серьезно и даже торжественно сказал Шоно. – Тайна и знание в принципе несовместны, как гений и злодейство. Там, где начинается одно, кончается другое. Большая часть того, что принято называть тайным знанием, валяется под ногами, как камни, надо только не лениться поднять. Иногда нужно перевернуть несколько камешков, реже – несколько валунов, и уж совсем изредка приходится вооружаться лопатой и киркой, чтобы докопаться до основания огромной скалы. Это называется наукой и к тайнам не имеет никакого отношения.

– Как-то вы все абстрактно говорите. Моему слабому женскому разумению без примеров недоступно.

– Извольте! Человечество накопило огромный опыт в отношении здорового образа жизни, и что же? Многие ли учатся на нем? Отнюдь! Вот и вы отказываетесь от правильного дыхания! – Шоно улыбнулся, похлопал Веру по руке и встал, намереваясь уходить.

– Я не отказываюсь, просто мне сейчас и обычным способом дышать трудно.

– Это ничего, это скоро пройдет. Что ж, мне пора. Сейчас меня сменит Мартин, с ним вам будет повеселее, чем с таким нудным стариканом, как я.

– Одну секунду! – удержала его Вера. – Вы не сказали мне, что же такое, по-вашему, тайна?

– Тайна – это цветок, растущий в идеальном мире, скажем, на Древе Жизни. Иногда он превращается в плод, который, созревши, роняет свои семена в мир материальный. И тогда в нашем мире может произрасти двойник или, вернее, отражение тайны. Но для этого необходимо сочетание многих условий – как и для обычных земных растений. Так вот, если этот двойник прорастает, то он рано или поздно превращается в знание для тех, в чей сад угодил. Но источаемый им аромат притягивает не только садовников, но и тех, кто жаждет пожрать оный плод. Эти последние обладают поразительно чутким нюхом, но интересует их не знание, а единственно удовлетворение некоей страсти, вроде властолюбия или похоти. Понимаю, что сия метафора требует комментария, но объяснять на бегу невозможно, а я и вправду должен откланяться. Но обещаю, что мы еще с вами вернемся к этой теме, – так сказал Шоно, учтиво поклонился и вышел, оставив Веру в глубокой задумчивости.


Вера слышит, как Шоно и Мартин обмениваются в коридоре парой коротких фраз на неведомом, похожем на кашель, наречии, а через минуту раздается деликатный стук в дверь. Вера напускает на себя вид скучающей одалиски и грудным голосом отвечает:

– Входите!

Появляется Мартин, смахивающий на усталого рыжего клоуна, только что смывшего с лица грим. Его глаза совершают ряд трудноуловимых движений, словно следя за полетом мухи, и замирают, вперившись в точку над Вериной головой. Вера невольно поднимает взгляд, пытаясь понять, куда он смотрит, но, не обнаружив ничего, достойного внимания, интересуется:

– У меня там нимб? Или рога?

Мартин заметно розовеет и переводит взор на подушку.

– Пророка Моисея часто изображали с рогами на голове, – сообщает он неожиданно, – а все потому, что по-древнееврейски «рога» и «лучи» называются одним словом – карнаим. Вот и получились рога мудрости вместо лучей.

Вера весело хохочет:

– А я-то думала, что ему жена изменяла! Кстати, у него была жена, да? А как ее звали?

– Ципора, то есть птица. Но интересно, что это имя можно перевести и как «лучезарная». Только я не думаю, что она изменяла мужу. Хотя бы из чувства благодарности. Он ведь был ее избавителем.

– О, вы не знаете женщин! Мы такие змеи! – продолжает резвиться Вера. – А от чего он ее избавил?

– Видите ли, э-э… это, собственно, только гипотеза… – смущенно мнется Мартин. – К тому же она довольно пикантного свойства…

– Давайте, выкладывайте вашу пикантную гипотезу! Я уже давно не школьница! – Вера делает большие глаза, подпирает подбородок кулачками и становится похожа как раз на любопытную школьницу.

– Что ж… Я вас предупредил. Дело в том, что в те времена была широко распространена религиозная проституция.

– Как это – религиозная? – изумляется Вера.

– Это явление подробно описано еще Геродотом. В Вавилоне каждая женщина должна была раз в жизни прийти к храму Афродиты, или Милитты по-ассирийски, и там отдаться во имя богини любому пожелавшему этого чужеземцу. Плата же отходила в пользу храма. А кроме такой одноразовой, существовала и постоянная религиозная проституция – девушки, посвященные богине любви Иштар, то есть Астарте, жили при храме на полном содержании, а их дети воспитывались в царском дворце. Это было весьма почтенное занятие. Во времена Моисея женщины служили богам и богиням таким образом практически повсеместно – и в Египте, и на Кипре, и в Персии, и в Индии. В Земле Израиля хиеродулы, как правило, сидели у источников в оазисах, через которые проходили все караванные пути. Таких… э-э… служительниц культа называли хозяйками колодца – baalath beer.

Вера прыскает в кулак.

– Что вас так рассмешило? – удивляется Мартин.

– Извините, просто по-русски грубое название проститутки очень похоже на это вот, что вы сказали. Продолжайте, прошу вас!

– Ну, это-то как раз не странно. Да, на чем я?.. А! Так вот, Ципора была дочерью главного священника, человека, бесспорно, богатого. И тем не менее Моисей – которого все принимают за египтянина, то есть чужестранца, – встречает ее возле колодца. Спрашивается, чем занималась там девушка из богатой религиозной семьи? Навряд ли она пришла туда за водой. Священник должен был бы иметь для этого слуг, согласитесь! Позднейшие предания объясняют это дочерним усердием, оно и понятно – иудаизм со времен царя Иосии крайне негативно относился к блуду во славу Ашер, сиречь Астарты.

– А в чем же заключалось избавление?

– Моисей прибыл к источнику в тот момент, когда Ципору и ее шестерых сестер обижали семеро пастухов – здесь, по всей видимости, имеет место гипербола, вполне обычная для древних текстов. Скорее всего, и она была там одна, и пастух, который имел на нее виды вполне определенного толка, тоже. Трудно поверить в то, что Моисей справился бы в одиночку с семерыми мужчинами, хотя… qui sat?[32] Ну, а потом он взял Ципору в жены, избавив таким образом ее от… э-э… жертвенной деятельности.

– Потрясающе! – восклицает Вера и аплодирует. – Откуда вы только все это знаете?

– Ну, это просто входит в сферу моих интересов… – помявшись мгновение, отвечает Мартин.

– Какие у вас интересы интересные! А что еще в нее входит? Я же про вас ничего не знаю, а вы про меня – все! А это нечестно! Расскажите мне про себя! Пожалуйста!

– Право же, я совсем про себя рассказывать не умею. К тому же это вам будет скучно.

– А вот и ни капельки не верю. Ну, пожа-алуйста! – И Вера умоляюще складывает руки на груди.

– Ох, ладно. С чего же начать?

– Как говорит ваш таинственный друг с рентгеновским взглядом, начните с начала! С самого рождения!

– С какого из них? – улыбается Марин и в первый раз смотрит Вере прямо в глаза. – Говорят, что я родился в сентябре 1899 года в Саксонии-Анхальт, в окрестностях Магдебурга. Во всяком случае, меня там нашли в одном из приютов, когда мне было всего три года.

– А кто говорит?

– Шоно. Только не спрашивайте, как он это вычислил, я не посвящен в тонкости его мастерства. Но ему можно верить, на моей памяти он ошибался всего единожды, да и то потому, что не ошибиться было практически невозможно.

– О, я охотно верю! Этот человек… В его присутствии мне отчего-то делается жутковато. Он похож на недоброго колдуна, уж простите.

– Я знаю Шоно всю мою жизнь, поэтому привык к его э-э… экстравагантности, но могу вас понять. В самом нежном возрасте я усвоил, что пытаться обмануть его бесполезно. Что же до вашего сравнения, то оно верно лишь отчасти – Шоно действительно можно назвать колдуном, да только я не припомню случая, чтобы он причинил кому-нибудь зло.

– Ну, хорошо, может, я действительно к нему несправедлива. Но он меня пугает. Бог с ним. Продолжайте, прошу вас! Вы сказали, что вас нашли. Кто?

– У меня в памяти запечатлелась картина, правда, я не уверен, что это не ложная память, основанная на позднейших впечатлениях. Двое мужчин в сюртуках, молодой и пожилой, сидящих в небольшом кабинете. У пожилого, на самом-то деле ему тогда было всего сорок пять лет, большая квадратная борода, длинные закрученные кверху усы и добрые лукавые глаза. Но больше всего мне понравились его волосы, уложенные так, что напоминали те самые рожки на голове Моисея. Этот человек посадил меня к себе на колени, но пока он беседовал с директором приюта, я сполз на пол и развязал ему шнурки на ботинках. А второй человек с густыми бровями, у которого не было вообще никакой растительности на голове, сделал мне страшные глаза, и я спрятался от него под стул и оттуда показал язык. То было наше первое знакомство с Шоно. А бородатый оказался известным писателем-драматургом Германном Зудерманном[33].

– Ого!

– О, вам знакомо это имя?

– Еще бы! Разумеется, мы изучали Зудерманна в институте. И пьесы его я видела – «Честь» и «Служанку».

– Понятно. Но я-то, разумеется, узнал о том, к какому выдающемуся человеку в руки попал, значительно позже. Тогда же я заинтересовался, отчего он принял во мне такое участие. Он объяснил, что хорошо знал моих родителей, а после их гибели при загадочных обстоятельствах приложил все усилия, чтобы меня найти. Как выяснилось в дальнейшем, это было полуправдой.

– В каком смысле?

– Долгая история. Об этом я расскажу как-нибудь в другой раз. Как бы то ни было, мне очень повезло – мой опекун был человеком замечательной доброты и глубокого ума, и к тому же весьма обеспеченным. У него была любимая дочь Хеде, но и ко мне он относился как к сыну. Так что у меня никогда не было матери, но зато было два отца.

– Второй – это Шоно?

– Именно. Правда, он часто уезжал и подолгу отсутствовал, и тогда я безвыездно жил у Германна в его замке в Бланкензее, к югу от Берлина. Получал домашнее образование, учился рисованию и музыке, постепенно превращался в книжного червя – библиотека в доме была превосходная. Когда же Шоно возвращался из своих вояжей, он забирал меня к себе, в свою берлинскую квартиру, и проводил со мной очень много времени, в отличие от вечно занятого светского льва Германна. Когда мне сравнялось шестнадцать, я поступил в Гейдельбергский университет, на медицинский.

– А отчего не в Берлинский?

– Мне тогда ужасно хотелось глотнуть свободы и расширить горизонты, да и студенческие традиции Гейдельберга богаче. К тому же милитаристский угар там ощущался меньше, чем в столице, хотя и не намного, конечно. Впрочем, все каникулы я проводил в Берлине или в Бланкензее, и это было незабываемо. У Германна часто бывали в гостях разные замечательные люди. Например, Эйнштейн, который снимал дом неподалеку от Бланкензее, или министр иностранных дел Ратенау[34]

– Это тот, которого убили за мирный договор с Россией?

– И за это в частности. Германн очень тяжело переживал… Да и с ним самим тоже было безумно интересно разговаривать, он был глубоким человеком с очень славным чувством юмора.

– Когда он умер?

– В двадцать восьмом. У него случился удар, началась пневмония. Я незадолго перед этим получил приглашение на работу в Геттинген и перебрался туда с женой. Когда я примчался в Берлин, было уже поздно…

– Вы сказали с женой? Где она теперь?

– Ее нет. Она скончалась при… родах в двадцать девятом. А я не смог ее спасти.

– Ох, простите!

– Не страшно.

– Я знаю по себе, чего стоит это «не страшно». Как вы это все пережили?

– С трудом. Если б не Шоно… Я тогда прекратил заниматься медициной, вообще всем. Тупо сидел на пепелище и заживо истлевал. Он просто силком выдернул меня с того света и утащил с собой в Тибет.

– Вы долго там пробыли?

– Почти десять лет. Успел совершенно отвыкнуть от Европы. В Тибете ведь все иначе. И время, и пространство.

– А чем вы теперь занимаетесь? Вернулись в медицину?

– Нет, я не практикую больше. Ваш случай был исключением. Я заканчиваю книгу.

– Художественную?

– Научную. По музыкальной семиологии, хотя такой науки пока что и не существует.

– У вашей книги уже есть название?

– Рабочее. «Сегментация мелоса в древних нотациях Востока и Запада».

– О господи! Я только сейчас поняла, насколько безобразно относилась к занятиям по теории музыки! Нич-чего не поняла!

– Уверяю вас, что название – это самое сложное, что есть в моей работе. Если пожелаете, я вам как-нибудь объясню в общих чертах.

– Обязательно пожелаю! Простите за нескромный вопрос, а чем вы зарабатываете на жизнь?

– Беэр выделил мне стипендию. Он сказал, что всю жизнь мечтал побыть меценатом. К тому же он организовал договор об издании книги в Принстонском университете.

– А кто такой Беэр?

– Наш с Шоно друг. Вы с ним познакомились первым делом, как очнулись. Помните – чернобородый великан со шрамом?

– Ой, я была уверена, что он мне приснился. Я приняла его за разбойника из детской книжки!

– Вы были недалеки от истины. Он такой разбойник!.. Сейчас, наверное, где-нибудь на большой дороге добывает для вас документы, без которых мы вас даже на прогулку вывести не можем.

– Думаете, у него получится?

– Не сомневаюсь. У него всегда все получается. Он обещал зайти завтра. А теперь вам надо отдохнуть, вы устали, у вас слипаются глаза.

– Вы меня гипнотизируете? Я не поддаюсь…


Под утро ей приснилось что-то приятное, и она пробудилась с улыбкой.

Вера смутно помнила свое сновидение, однако в нем точно фигурировал Мартин, играющий на рояле. Вера попыталась восстановить еще какие-нибудь подробности и, когда ей это удалось, почувствовала, как заливается краской. Она резко села на кровати и схватилась за горящие щеки. «Ой-ой-ой, что ж это с тобой, девочка, такое делается? – начала выговаривать себе мысленно. – Даже думать не смей об этом! Он, конечно, ужасно симпатичный и милый и к тому же, может быть, даже спас тебя от смерти, ну и что с того? Что с того, что он добрый и умный? Ты – сука, волчица, и должна вести себя соответственно. А иначе… Ты знаешь, что будет иначе… А этого ты не имеешь права допустить. Ты и так слишком много потеряла. И нечего тут».

Отчитав себя хорошенько, Вера встала и поразилась ощущению легкости в теле. Она накинула халат и отправилась в ванную, а когда вернулась, обнаружила у себя в комнате симпатягу Мартина.

– Доброе утро! – поприветствовал он Веру и улыбнулся. – А я уж было решил, что вы выздоровели и упорхнули обратно на небо.

«Если бы я могла!» – с тоской подумала она, а вслух сказала:

– Есть такая русская поговорка: «Рад бы в рай, да грехи не пускают». Да и крылышки мне, боюсь, насовсем подрезали.

– Извините, – понурился Мартин. – Я что-то совсем никакой шутник стал. А вы замечательно выглядите! Как самочувствие?

– Спасибо, превосходно! Были бы крылья – и впрямь бы взлетела! Вы прекрасный врач!

– О нет, это Шоно прекрасный, его и благодарите. Кстати, он велел заниматься с вами дыхательной гимнастикой. Вы можете принять позу лотоса?

– Боюсь, у меня сейчас получится разве что поза примятой ромашки. А лотос – это как?

Мартин живо скинул туфли и уселся на пол, где стоял, скрестив ноги:

– Вот таким образом.

– Я после попробую, если вы не возражаете. Не очень-то прилично заниматься этим в дезабилье.

– Хорошо, тогда просто сядьте, расслабьтесь и выпрямите спину.

– На это я, пожалуй, способна. Что теперь?

– Теперь сложите пальцы рук в такую фигуру и положите свободно на колени. Это мудра жизни – она придаст вам силы и выровняет энергетический потенциал.

– Надо же, точно так крестятся староверы – двумя перстами.

В этот момент со стопкой одежды в руках вошла Берта и остановилась, внимательно прислушиваясь к разговору.

– А кто такие староверы? – спросил Мартин.

– Это такие консервативные православные христиане, которые из-за неприятия церковной реформы готовы были сжечь себя заживо, лишь бы не креститься по-новому.

– Святые мученики, – с одобрением заявила Берта, – точно как наши.

– А-а, – протянул Мартин. – Наверное, эта традиция имела какой-то сакральный смысл, ради которого они были готовы идти на смерть. Вы знаете, что и обычай осенять себя крестным знамением гораздо старше христианства?

– Нет, откуда же!

– На самом деле, древние описывали перед собой восьмерку – восточный символ бесконечного единства идеального и материального миров, дарующий защиту и силу, – сочетание двух сильнейших магических знаков – круга и креста. Занятный факт: если над кровоточащей ранкой несколько раз описать в воздухе лемниск, кровь быстрее остановится – я проверял. А один знакомый швейцарец убеждал меня, что правильное фондю получается, только если помешивать его не по кругу, а той же восьмеркой.

Берта шумно хмыкнула и сообщила:

– Господин доктор, там по вашу душу энтот Голиаф пришел. Непонятный он мне. Выряжен как мильонщик, а лезет через черный ход, будто точильщик какой. В будущий раз в дымоход нырнет, помяните мое слово.

– Берта, он не Голиаф, а совсем наоборот. А в дымоход ему нельзя – застрянет. Вера, извините, я вас покину. Если хотите, присоединяйтесь к нам – я вижу, Берта принесла вам платья.

Глядя вслед Мартину, Берта покачала головой:

– Вот ведь, умный человек, а и то иногда чепуху несет. Все-то у него восточное, все-то идеальное. А я тебе одежу кой-какую собрала – твою-то стирала-стирала, да все одно – грязно. У меня племянница нынче на сносях, так она в энти платья не влезает уже. На вот, держи, все стирано-глажено. Тут вот и туфли, должны быть тебе впору.

– Ох, огромное спасибо, Бертхен! Я у вас в долгу! – Вера вскочила с кровати, бросилась к Берте и попыталась обнять ее монументальный стан.

– Другим отдашь, кому нужней! – отрезала старуха, но было заметно, что она тронута. – Ну, я вижу, что ты уж не хворая, коли так скачешь, а значит, нужды во мне боле нету. Так что пойду я. Тут хорошо, а дома все лучше.

Когда Вера, приодевшись, вошла в кабинет Мартина, Беэр – кстати, вполне похожий на Голиафа, если бы не шикарный костюм – вылетел из кресла и разразился восторженными возгласами на разных языках, иные из которых Вера даже не смогла определить. Гигант галантно поцеловал ей руку и усадил в свое кресло, а сам опустился перед нею на колено.

– Приветствую вас, любезнейшая фрау Элиза Гольдшлюссель!

– Почему Гольдшлюссель? – удивилась Вера.

– Потому что отныне вы – законная супруга вот этого хмурого типа. Ну, если не перед Богом, то перед людьми, а главное, перед полицией! – И он протянул Вере маленькую красную книжицу, которая при ближайшем рассмотрении оказалась паспортом гражданинки Вольного Города Данцига.

Вера раскрыла документ и вздрогнула – с левой стороны была ее собственная фотография с двумя вытисненными на ней печатями. Она подняла встревоженный и недоумевающий взгляд на Беэра.

– Покорнейше прошу простить, но нам пришлось воспользоваться вашим семейным фото! Но, не волнуйтесь, это копия, а оригинал ничуть не пострадал. Обратите внимание на качество ретуши! Все приметы соответствуют – рост, форма лица, цвет глаз и волос! Каково? – затараторил Беэр убедительно, как восточный торговец древностями.

– Погодите, вы меня совсем сбили с толку! Это что, настоящий паспорт? – пролепетала Вера растерянно.

– Он лучше, чем настоящий! Его делал вдохновенный мастер, с фантазией и душой, а не какой-нибудь унылый доходяга-конторщик.

– Но как вам это удалось?

– Исключительно благодаря личному обаянию и умению находить полезные знакомства! Ну и немножко денег, естественно. Так что, берете?

– А чего мне это будет стоить? – смеясь, осведомилась Вера.

– Вам придется совершить со мной поход по лучшим магазинам этого грешного города. Вы одеты по позапрошлогодней моде, а это не пристало такой роскошной женщине. Мартин, ты доверишь мне охранять честь твоей благоверной? Обещаю, что буду паинькой!

– Беэр, тебя заносит! – ответил тот, поморщившись.

– Что поделаешь, у меня большая масса, и оттого я сильнее прочих подвержен инерции.

– А какой вам профит с этого времяпрепровождения? – В отличие от Мартина, Вера вполне приняла шутливый тон Беэра.

– О, мне с того большой профит! – Великан закатил глаза. – Во-первых, пройтись под руку со сногсшибательной дамой, так, чтобы все поумирали от зависти. Во-вторых, избавиться хотя бы от небольшой части своего состояния. Марти вам сказал, что я неприлично богат? А в-третьих, вволю потрепаться на родном языке – по-немецки я говорю с таким чудовищным английским акцентом, что вызываю здесь всеобщую неприязнь. Итак? Идем?

– Идем, идем. Грех лишать вас стольких радостей одновременно, – милостиво кивнула Вера.

– Марти, ты слышал? Я умыкаю сию сильфиду немедленно. Верну нескоро. – Беэр поднялся и изысканным жестом протянул Вере руку.

– Вера же еще не завтракала! – запротестовал Мартин.

– Я тоже. Позавтракаем в кафе, – отмахнулся Беэр. – И пообедаем тоже.

– Протестую! Вера еще не настолько оправилась, чтобы так долго гулять!

– Напротив, – возразила Вера, – я ощущаю необычайный подъем сил и воодушевление.

– В крайнем случае, я буду иметь счастье носить вас на руках, – проворковал Беэр ей на ухо. – Ciao[35], Марти! Не скучай без нас.


Вера с Беэром возвращаются затемно. Верин заливистый хохот слышен еще с улицы. Мартин отрывается от рукописи, с недоверием смотрит на часы, потом в окно, потирает пальцами веки, глубоко вздыхает и идет в прихожую, сопровождаемый пробудившимся Докхи.

Женщина, что второй раз в жизни перешагивает порог его жилища так, словно делает это уже многие годы, теперь похожа не на промокшую до нитки принцессу из сказки Андерсена, а на королеву, и думать забывшую о горошине, которой она обязана своим положением. На ней короткое оливковое платье – чуть ниже колен, темно-зеленое болеро, отделанное бронзовой тесьмой, зеленый берет с фазаньим пером, надвинутый на правую бровь, замшевые туфли и перчатки того золотисто-коричневого цвета, в какой окрашены оленята накануне зимы. В руках сумочка в тон платья. Прекрасные волосы Веры слегка завиты и укорочены так, что едва достигают плеч. Карие глаза, оттененные зеленовато-коричневым, смеются, левая бровь приподнята, малиновые губы сложены в победительную улыбку.

Вера останавливается перед Мартином, совершает пируэт и застывает в картинной позе:

– Каково?

– Волшебно! – искренне восхищается Мартин. – Диана-охотница!

Докхи обходит Веру кругом, словно видит ее впервые, шумно втягивая носом незнакомые запахи, и затем на всякий случай прячется позади хозяина.

За спиной у Веры появляется Беэр, обвешанный коробками, картонками, пакетами и свертками. Шляпа его сбилась на затылок, глаза блестят, в зубах зажата потухшая сигара. Великан заметно навеселе.

– Еще какая охотница! А вот и добыча! – зычно трубит он, освобождаясь от поклажи. – Мы нынче много настреляли. Разделывать и ощипывать будешь ты, Марти, а мне нужно бежать – чего доброго таксист укатит вместе с моими обновками. Мадам, позвольте ручку! Это был лучший день моей угрюмой холостяцкой жизни за последние двадцать лет! Докхи, малыш, дай я тебя чмокну! Марти, see you soon![36]

И Беэр грузным мотыльком выпархивает за дверь, взвихрив воздух так, что портьеры колышутся еще с полминуты после его ухода.

Вера проходит в гостиную и падает на диван.

– Этот человек едва не уморил меня своими анекдотами! У меня все ребра от смеха болят! – жалуется она, снимая берет и перчатки. – Поразительный тип! Безумно обаятельный, остроумный, щедрый и хвастливый одновременно!

– О, Беэр хвастлив только с теми, кого числит в друзьях, а таких крайне мало. И это ведь всего лишь клоунада, которая нас весьма забавляет. Мы-то знаем, что внутри он гораздо больше, чем снаружи, если так можно выразиться.

– Неужели возможно быть еще больше? – Вера комически хлопает ресницами. – Кто он вообще такой на самом деле? Бизнесмен? Биржевик?

– Он вам не сказал?

– Отшутился, дескать, промышляет разорением гробниц.

– Отчасти так оно и есть. Беэр – выдающийся ученый-палеограф, и имел бы мировое имя, если бы того пожелал. Но его не интересует этот аспект научной деятельности, и…

– Ну вот, теперь мне стыдно, что я столько потратила!

– Ничего, ограбит пару-тройку гробниц и поправит дела.

– У него было такое счастливое лицо, когда я что-то выбирала. И, представляете, он мне помогал! Я ему сказала, что у него прекрасный вкус, а он ответил, что этого нельзя утверждать наверняка, покуда не откусишь кусочек.

– Он так и ходил с вами повсюду?

– Да, только когда я была в парикмахерской… Как вам моя прическа?

– Вам очень идет.

– Спасибо! Да, так вот, пока я была в парикмахерской, а потом мне делали маникюр, – Вера показывает Мартину свои ногти, покрытые золотым лаком, – тогда он меня оставил ненадолго. Объявил, что скоро начнется сезон охоты на слонов, и ему надо экипироваться. Вернулся через час с большим рюкзаком и сумкой – это очень забавно сочеталось с его костюмом. Вам, правда, нравится, как я выгляжу?

– Правда. Вы похожи на эту актрису… Гарбо, кажется. Мы… Я видел ее в кино. Давно. Только она была черно-белая и немая, а вы – цветная и говорящая. И еще хорошо, что вы не выщипываете брови, как все.

– Это мне просто повезло – они и так достаточно тонкие. А я больше люблю Марлен Дитрих, но и за сравнение с Гарбо я на вас, так и быть, не обижусь.

– Ох, извините, ради всего святого! Это был неуклюжий комплимент. Я сто лет не практиковался. С тех пор, как ухаживал за своей женой.

– Как же вы тогда общались с женщинами, несчастный?

– Да я и не общался особенно. Разве что с Бертой…

Вера ошеломленно смотрит на Мартина:

– Что же вы делали десять лет?

– Учился жить заново. И еще много чему. Книгу писал, я уже вам говорил…

– Да я не о том… О господи! Это же вредно!.. Ох, простите, я лезу не в свое дело…

– А, вы об этом! Ничего особенно вредного, существуют специальные даосские техники. – Мартин говорит совершенно спокойным, ровным голосом, но на лицо его набегает тень. – Впрочем, я бы предпочел сменить тему.

– Да-да, конечно, простите еще раз! – Вера до боли кусает губы и трижды мысленно обзывает себя идиоткой.

Мартин неспешно закуривает и лишь после этого бросает Вере спасательный круг:

– Как вам показался наш город?

Вера с радостью хватается за предложенную тему:

– Он чудесный! И совершенно не похож на Питер, на Ленинград то есть. Но, надо признаться, я пока мало что видела.

– Если хотите, я завтра проведу вас по лучшим местам. Обидно будет уехать, не посмотрев.

– С огромным удовольствием! – Вера некоторое время теребит браслет новых часиков, а после напряженно спрашивает: – Мартин, а куда уехать? Что со мной будет дальше?

– Это будет зависеть от того, успеет ли Беэр достать для вас американскую визу и билет. Видите ли, мы с ним и Шоно должны были сегодня отплыть в Нью-Йорк.

– Успеет до чего?

– До того, как начнется война.

– И вы из-за меня остались? – У Веры моментально пересыхает во рту, а сердце наполняется жидким свинцом вместо крови.

– Ну, не могли же мы вас бросить тут одну! – Мартин каким-то образом умудряется улыбаться, опуская уголки губ книзу.

– А если Беэр не успеет?

– Тогда мы придумаем какой-нибудь другой план, – уверенно говорит Мартин, и Вера неожиданно для себя успокаивается.

– Что ж, если мне завтра предстоит еще один долгий поход, то я, пожалуй, быстренько приму ванну и юркну в постель. Вы не против?

– Это самое правильное, что можно сделать! Я дам вам кое-какие травы для ванны.

Вера встает с дивана и направляется в свою спальню, но внезапно останавливается:

– Мартин! А что вы делали, пока меня не было?

– Книгу писал, – отвечает Мартин.


Наутро Вера вышла к завтраку в шикарном изумрудного шелка халате поверх персиковой пижамы, а перед выходом переоделась в льняной брючный костюм – простой, но элегантный, поколебавшись, обула бежевые легкие туфли на низких каблуках и повязала на шею шелковый платок цвета молочного шоколада. Посокрушалась, что нет подходящей сумочки, ввиду же ясной и теплой погоды головной убор и перчатки решила не надевать. Из косметики ограничилась лишь коричневатыми тенями для глаз и темно-красной помадой. Повертелась перед зеркалом и нашла себя вполне готовой к намеченной кампании.

Выходя из дома под руку с Мартином, всё косилась – оценил ли? По всему, должен был, но кто его, монаха этакого, знает? Сам-то он был одет скорее удобно, чем хорошо, – темный полотняный пиджак, мешковатые светлые брюки с отворотами, некогда белая мягкая шляпа, расстегнутая на верхние пуговицы рубашка в крупную полоску, поношенные, хотя и до блеска начищенные ботинки. Первым делом Вере сразу захотелось приодеть своего спутника получше, однако, по здравом размышлении, она подумала, что такая небрежность может сойти и за богемный стиль – в присутствии эффектной дамы рядом, разумеется. С приятным удивлением Вера почувствовала, что рука Мартина, на которую она – зачастую без особой надобности – налегала, весьма мускулиста. Видимо, эта его хитрая китайская гимнастика была значительно эффективнее, чем могло показаться на первый взгляд.

Наверное, Мартин был прекрасным гидом – для человека, прожившего в Данциге менее двух лет, он знал на удивление много – и чудным рассказчиком, но уже через полчаса прогулки Вера осознала, что с упоением слушает не повествование, а голос Мартина, завораживавший ее, как завораживало в детстве весеннее падение капель с карниза или пляска языков пламени в очаге. Подобно гаммельнским ребятишкам, она зачарованно следовала за этой музыкой, растеряв из головы все свои мысли, и в ней теперь топтались, как в чистилище, толпы королей, магистров, палачей, купцов и философов. Там же громоздились сваленные бессмысленной грудой пыльного бурого кирпича башни, ворота, храмы и бастионы вперемежку с сухими ворохами дат и цифр. Время от времени Мартин прерывал свою речь с тем, чтобы раскурить трубку или пропустить лязгающий трамвай, и Вера ненавидела и трубку, и трамваи, и вообще все, что мешало ей наслаждаться волшебными звуками.

Очевидно, эти переживания настолько отчетливо отражались на ее лице, что в конце концов были замечены Мартином, потому что он внезапно смутился, скомкал фразу и буднично проговорил:

– Я вижу, что совсем вас заговорил. Извините, что так увлекся. Довольно истории и географии. Давайте разговаривать просто так.

– Вы совершенно напрасно извиняетесь. Я, верно, мало что запомнила, зато получила невероятное удовольствие, слушая вас. Ваш голос… Это что-то необыкновенное! Словно гипноз! Я готова была идти за вами на край света!

– Надеюсь, что так далеко нам заходить не придется! – засмеялся Мартин. – А вот в свой любимый табачный магазин я бы с вашего разрешения зашел. Тут неподалеку, на углу. Заодно посетим остров Шпайхер и сможем оттуда посмотреть на старый город новыми глазами. Вы не против?

– Конечно же нет! А если вы купите мне там каких-нибудь дамских сигарет, то будет совсем замечательно!

Вера уже оправилась от морока и вновь начала резвиться. Проходя сквозь Коровьи ворота, она громко замычала, а на одноименном мосту заявила, что им с Мартином ни в коем случае нельзя шагать в ногу, иначе мост рухнет. Узнав, что тот разводной, фыркнула и сказала, что даже самый маленький разводной мост в Питере будет вдвое больше этого, а самый маленький переулок даст фору любой здешней улице, и что вообще непонятно, как можно жить в такой тесноте. Потом сравнила улицы с челюстями, усаженными острыми однообразными зубами, которые веками пережевывают людей, а сами крошатся от древности. Через несколько минут, впрочем, безо всякой видимой логики Вера назвала город «миленьким» и «уютным», сообщила, что готова прожить в нем всю жизнь, восхитилась видом на набережную Лангебрюкке и спросила, что это там за дивное место по онпол Моттлау, несмотря на то, что прошла по нему меньше часа назад. Мартин только посмеивался уголками глаз и покашливал при самых неожиданных выходках Веры.

Получив в табачной лавке легкие сигареты и длинный янтарный мундштук в придачу, Вера сказала, что ей безумно хочется курить, но курить натощак – это моветон, и Мартин покорно повел ее обратно в главный город по Зеленому мосту в «один довольно приличный ресторанчик». Вера уже перестала вздрагивать при виде полицейских в серо-зеленой форме, после того, как Мартин успокоил ее, объяснив, что хорошо одетая красивая женщина совершенно не вызывает подозрений у блюстителей порядка, и теперь с таким любопытством рассматривала их, что на Йопенгассе один усатый вахмистр даже улыбнулся ей и молодцевато вскинул руку к лаковому козырьку своего чако.

После обеда в «довольно приличном ресторанчике», который привел Веру в восторг и кухней, и убранством, Мартин предложил посетить собор Мариенкирхе, благо тот находился поблизости. Вера милостиво согласилась, однако при условии, что Мартин не заставит ее карабкаться на стометровую колокольню.

Церковь, угрюмо нависавшая над окружающими домами, как какой-нибудь химерический шипастый единорог из средневекового бестиария над сбившимися в кучу кроликами, снаружи произвела на Веру мрачное впечатление, но изнутри оказалась поразительно светлой и воздушной. Больше часа Вера с Мартином провели в этой поражающей воображение базилике, изучая знаменитый триптих Мемлинга[37] и прочие картины, детали декора и полустертые надписи под ногами. Им даже повезло послушать орган, счастья играть на котором, по утверждению Мартина, безуспешно пытал в молодости сам Иоганн Себастьян Бах.

Выйдя из-под каменных сводов, Вера заявила, что с нее хватит духовного, и потребовала немедленно прокатить ее на трамвае. Но в уютном полупустом «пульмане» она скоро сделалась грустна и молчалива. На вопрос Мартина, что ее так опечалило, сказала невпопад, что в родном городе ежедневно ездила на службу в трамвае. Мартин сделал вид, что удовлетворился этим объяснением, и до кольца они ехали, не разговаривая. По выходе из трамвая, впрочем, Вера снова развеселилась и легко дала уговорить себя совершить поездку в наемном экипаже вдоль холма Хагельсберг, пыталась болтать по-польски с суровым мазуром-извозчиком, и была счастлива, когда сумела с грехом пополам втолковать ему, что в этом месте Данциг очень похож на ее родное Вильно. Утомившись сим подвигом, она всю дальнейшую прогулку промечтала об удивительном голосе Мартина, тем более что сам он бесед не заводил и лишь время от времени, спохватываясь, называл Вере очередную достопримечательность.

Когда коляска въехала в город, миновав большую площадь с конной статуей какого-то кайзера, в глаза Вере бросилось некое вопиющее зияние – прореха в плотной ткани города. Мартин прочитал вопрос во взгляде спутницы и ответил с экскурсоводческой интонацией:

– Здесь еще пару месяцев назад было одно из красивейших строений Данцига. Если использовать вашу стоматологическую метафору, то отсюда вырвали еврейский зуб мудрости. Это была великолепная синагога в неоренессансном стиле, с органом и крупнейшей коллекцией иудаики. В прошлом году нацисты пытались сжечь здание. А в начале этого года Сенат попросту выкупил за триста тысяч гульденов всю еврейскую общественную недвижимость, и к концу июня тут осталось пустое место.

В этот момент молчавший всю дорогу извозчик вдруг повернул голову и процедил сквозь зубы:

– Wnet pomsci Pan na nas te czyny. Spusci Pan na miasto deszcz z siarki i ognia, jak spuscil na Sodome i Gomore.

– Что он сказал? – спросил Мартин Веру.

– Кажется, что-то вроде того, что Господь Бог за это еще поразит город огнем и серой.

Чуть позже, когда они под руку возвращались домой, Вера тихо сказала Мартину:

– Странно, вот ведь ничего во мне еврейского нет, кроме отчества: языка не знаю, к религии никакого отношения не имею – в семье ни о чем таком никогда не говорили, воспитана в атеистическом обществе, но, когда вы сказали про эту синагогу, почувствовала в сердце непривычную боль. Новую.

– Наш возница и вовсе не еврей, но не у него одного в городе та история вызывает такие эмоции. Думаю, что дело тут в наличии совести. Вам ведь знакомо чувство жгучего стыда за других?

– Конечно, знакомо, но здесь совсем другое что-то! – возразила Вера. – То есть если бы снесли… не знаю… к примеру, тот собор, где мы сегодня были, то было бы тоже больно и стыдно, хотя я и не лютеранка, а тут… Тут еще и обидно, что ли?.. Не могу объяснить толком. Вот брат мой Ося, тот вообще крестился и поступил в семинарию. Его, правда, за блуд с прихожанками три раза от церкви отлучали, а он после строчил покаянные письма, а когда религию запретили и стали разрушать храмы, устроился от нечего делать в оперетту – у него богатый серебряный баритон. Ну, да это я так, к слову. Вот ему понятно, за что обидно – он эту религию сам выбрал. А мне-то сейчас почему? Какое мне дело до иудаизма?

Мартин отозвался не сразу:

– Наверное, когда у дерева подрубают корень, ветвям тоже становится больно. А вы не так далеки от своих корней, как вам кажется. Человек уж так устроен, что ему необходимо чувствовать себя частью какой-то общности. Даже если это общность людей, отрицающих свою причастность к чему бы то ни было, – усмехнулся он невесело. – Мне в этом смысле еще сложнее, чем вам, – в моей родословной такое смешение кровей, что стыдно и обидно практически за всех.

– А вам известна ваша родословная? Насколько глубоко?

– Порядочно.

– Завидую вам! – вздохнула Вера. – Сама я дальше прапрадеда по материнской линии никого не знаю, а ведь, в отличие от вас, росла в родной семье.

– Мне просто повезло. Если б не Шоно, я бы знал куда меньше вашего.

– Расскажете мне о своих предках?

– Обязательно. Но как-нибудь в другой раз – мы уже пришли.

– Потрясающе, я умудрилась забыть, как выглядит ваш дом снаружи! – заразительно засмеялась Вера. – Какая я все же дурочка!

– Скажите, Вера, – только не оборачивайтесь резко, – вы уже видели сегодня вон тот автомобиль серого цвета? – Мартин, продолжая улыбаться, показал ей глазами направление.

– Бог с вами! Для меня они все на одно лицо, или как у них это называется! А почему вы спрашиваете?

– Дело в том, – сказал Мартин, придерживая перед ней дверь, – что, кажется, я его слишком часто встречаю на своем пути в последнее время.

– Ужас какой! – притворно испугалась Вера, а потом вцепилась острыми коготками в руку Мартина и заговорила «страшным» голосом: – Он на вас охотится! Я читала у одного русского писателя рассказ, который так и назывался – «Серый автомобиль». Про то, как человека преследует в сером авто прекрасная женщина, которая на самом деле ожившая механическая кукла, а этот человек ее разоблачил и пытался уничтожить. В результате его упекли в сумасшедший дом. Я только так и не поняла, он и впрямь был безумен или кукла действительно ожила.

– Или и то, и другое вместе… – пробормотал Мартин, сняв шляпу и ероша волосы на затылке.


Пока Докхи в прихожей бурно изливает свою радость по поводу долгожданного возвращения хозяина, Вера стоит в сторонке и внимательно наблюдает за обоими, потом с тоской говорит:

– А я даже не успела толком попрощаться со своей собакой. Отвела к сестре и убежала поскорее… Он что-то такое чувствовал, не хотел даже по лестнице подниматься.

– Да, – печально кивает Мартин, – больше всего в жизни они боятся, что их оставят. Как люди боятся быть оставленными Богом.

– А вы боитесь?

Мартин смотрит куда-то сквозь стену, кривит губы и отрицательно качает головой:

– Уже нет. Бог умер.

– Мы убили его. Вы и я, – восклицает Вера. – Это Ницше, я знаю!

– Нет, ни мы, ни Ницше тут ни при чем. Это случилось значительно раньше. Хотите чаю? – спрашивает Мартин.

– Не откажусь, – отвечает Вера, несколько удивленная столь резкой переменой темы. – Скажите, что это за порода? Никогда не видала таких огромных собак. Я думала, они бывают только в сказках.

– Это тибетский мастифф[38], храмовая собака. Их осталось очень мало. Докхи еще сравнительно невелик – судя по древним костям, которые я видел, его предки достигали размеров пони, – охотно объясняет Мартин, почесывая псу спину и бок, отчего тот уморительно дергает задней лапой. – Добрейшие существа, совершенно безобидные, несмотря на устрашающую внешность.

– Ну уж и безобидные! – сомневается Вера.

– Разумеется, они будут защищать тех, за кого чувствуют ответственность, до последнего. Но только в случае настоящей опасности. Я часто видел, как дети и маленькие тибетские терьеры терроризируют мастифов совершенно безнаказанно. Вы с Докхи подождете меня в гостиной, пока я приготовлю чай?

– Обещаю, что не стану его терроризировать! Разве что немного потискаю, ладно?

– Хорошо, только остерегайтесь Беэра, он станет ревновать, если узнает! – улыбается Мартин.

– Кого к кому? – смеется Вера.

– К вам обоим. У него большое сердце.

Когда Мартин возвращается с подносом, он застает Веру стоящей возле кабинетного рояля.

– Какой у вас прекрасный инструмент! – говорит она, подходя к чайному столику. – Интересно, как его втащили на третий этаж по такой узкой лестнице?

– Думаю, что дом попросту построили вокруг него, – разливая чай, отвечает Мартин. – Я, собственно, эту квартиру и купил из-за фортепиано. Ваш дядя был профессиональным музыкантом?

– Нет, – помедлив, отзывается Вера, – любителем. А что удивительного? У нас, например, стоял дома дивный «Мюльбах», хоть я тоже не профессионалка.

– «Мюльбах»? Звучит по-немецки, но я никогда не слышал о такой марке.

– Была такая немецкая мануфактура в России. Хозяин был вынужден закрыть ее из-за войны и уехать из Петербурга в Германию. Как раз когда я приехала в Петербург.

– Понимаю. А про дядю вашего я спросил потому, что внести сюда рояль можно лишь через окно с большим трудом, да и инструмент этот весьма дорогой. Для любителя было бы проще приобрести пианино.

– Ну, не знаю, возможно, он, как и вы, купил квартиру вместе с роялем! – Вера нетерпеливо пожимает плечами и переводит разговор на другое: – Мартин, можно я попрошу вас сыграть мне что-нибудь?

– Отчего же нельзя? Только предупреждаю: вряд ли вам особенно понравится. Я весьма посредственный пианист.

– Я почему-то вам не верю! – Вера идет к роялю. – Я выберу сама, хорошо? – И, не дожидаясь разрешения, начинает рыться в нотной папке. – Вот, сыграйте мне это, пожалуйста!

Мартин подходит и, заглянув в ноты, хмыкает:

– Я почему-то так и думал, что это будет что-то из Шуберта. Но эта вещь предполагает исполнение в четыре руки. Вы присоединитесь?

– О нет! – энергично протестует Вера. – Я уже почти два года не прикасалась к клавишам, да и с таким маникюром играть стыдно. Самое большее, на что я способна, – это переворачивать вам страницы.

– Что ж, тогда усаживайтесь поудобнее! – Мартин похлопывает по широкому бархатному сиденью слева от себя, открывает крышку и некоторое время внимательно вглядывается в клавир. – Петь я с вашего разрешения не буду. А вы, если почувствуете желание, не сдерживайтесь, пожалуйста!

Вера пристраивается рядом с Мартином. От соприкосновения с его бедром по телу ее разбегаются горячие мурашки. Вера искоса смотрит на Мартина, но тот, похоже, ничего этакого не ощущает. «Видимо, это оттого, что женская материя много тоньше мужской», – нервно шутит она про себя.

Мартин набирает полную грудь воздуха и на выдохе осторожно, как в горячее молоко, окунает кончики пальцев в слоновую кость клавиатуры.

Сперва Вера наблюдает за его руками – он держит кисти плоско и вольно, слегка наклонив к мизинцам, то мягко и нежно поглаживая клавиши, то требовательно теребя их, то снова успокаивающе лаская, – и Вера завидует клавишам. В переворачивании листов нет никакой необходимости, Мартин уверенно играет по памяти, прикрыв глаза, и Вера вдруг спохватывается, что совершенно не слушает музыку, и тоже закрывает глаза и пытается сосредоточиться на звуках. Это дается ей с трудом, ибо Мартин то и дело легко касается локтем ее плеча, отчего у Веры каждый раз прерывается дыхание и электрическая лава тяжело выплескивается из сердца. В один из пассажей, когда левая рука Мартина спускается низко в басы и ненароком задевает грудь Веры, она вдруг обхватывает его шею и жарко шепчет в самое ухо:

– Ты сказал, чтобы я не сдерживалась, если почувствую желание!

Мартин смотрит на нее неясным, отрешенным взглядом и раскрывает губы, чтобы что-то произнести, но Вера стремительно приникает к ним своими так, словно хочет проглотить его ответ…


– Что ты считаешь?

– Твои родинки. Ты ими усеян, как небо звездами. Никогда не видела родинок на ладони. И между пальцами. Кстати, у тебя красивые пальцы.

– А у тебя красивое все.

– Да, я знаю. Можно, я тебя укушу вот сюда?

– Пожалуйста.

– Мм… А сюда?

– Сделай одолжение.

– Вкусно. А сюда?

– Не стоит. Хотя, ладно. Только не увлекайся! Вдруг еще понадобится зачем-нибудь?

– О чем ты думаешь?

– О тебе.

– И что ты обо мне думаешь?

– Ты сама знаешь.

– Что я похотлива и развратна?

– Да. Ай! Нет! Ты – само целомудрие! И у тебя очень острые зубы.

– Между прочим, я действительно целомудренна. Просто ты так прекрасно играл, что я не могла не выразить свое восхищение.

– Ты всегда его выражаешь таким экстравагантным способом? Ай-ай! Все, больше не буду! Я только хотел убедиться в собственной уникальности!

– Ты гадкий, негодный музыкантишка!

– Вот и мой преподаватель утверждал, что я никогда не добьюсь серьезного успеха, однако ты прямое подтверждение обратному. Или мой успех у тебя нельзя считать серьезным?

– Не знаю, не знаю. Не помешало бы его поскорее закрепить!

– Прямо сейчас? Я не уверен, что мне это по силам. Видишь ли, мой организм…

– Я все вижу!


– Передай мне зажигалку, пожалуйста! Так что там говорил твой преподаватель?

– Он был вечно недоволен моим звукоизвлечением.

– Он был несправедлив к тебе, милый. Ты хорошо извлекаешь звуки.

– Ты имеешь в виду фортепиано, или?..

– Нет, это невыносимо! Я сейчас тебя снова укушу!

– Все, молчу, молчу. У тебя бешеный темперамент. Я не думал, что такой бывает у русских.

– У русских чего только не бывает.

– Кстати, он тоже был русский. Вернее, из русских немцев.

– Кто?

– Мой учитель. Из эмигрантов. До революции преподавал в петербургской консерватории. Шоно познакомился с ним в двадцать пятом году, он же сам родом из России и все время поддерживал связи с земляками в Берлине. Не странно, что они сошлись, – профессор тоже обладал весьма своеобразным чувством юмора.

– В чем оно выражалось?

– Однажды, разучивая сложную пьесу его сочинения, я все время упускал один бемоль и в ответ на замечание имел наглость заявить автору, что этот бемоль противоречит логике фразы. Тогда он вскричал: «Противоречит? Ах он мерзавец!», бросился к инструменту, сделал вид, будто вырвал из нот крошечный кусочек – брезгливо, как блоху, ногтями, – швырнул на пол и стал с остервенением топтать ногами, приговаривая: «А мы его вот так, вот так!»

– Забавно. Как его звали?

– Александр Адольфович. Он требовал, чтоб я его так и именовал, по-русски, а фамилию я запамятовал, как-то на «в». Винер? Винкель?

– Бог ты мой!

– Что такое?

– Винклер! Он был мамин большой друг! Это его «Мюльбах» стоял у меня дома! Невероятно! Мы потеряли связь в тридцать четвертом. Ты что-нибудь знаешь о нем?

– Он умер в том самом году. Меня здесь тогда не было, ты же знаешь. Но это действительно поразительное совпадение.

– Ох, да… Между прочим, я тоже забыла, какая теперь у меня… у нас фамилия.

– Гольдшлюссель.

– Смешно.

– Почему?

– Есть такая сказка…[39] Неважно. А какое у нее происхождение?

– Искусственное. Шоно выдумал. Это тоже своеобразная шутка, потом объясню.

– Ну, а настоящая фамилия у тебя есть?

– Есть. Только это секрет. Ты умеешь хранить секреты?

– Вот еще! Женщина должна уметь хранить очаг, и только. Но ты можешь быть спокоен – мне некому проболтаться. К тому же у меня дырявая память.

– Ладно. Моя настоящая фамилия Барабас.

– Ка-ак?

Часть вторая

Anno Domini ini millesimo centesimo octuagesimo octavo quidam Turcus nomine Saladinus cepit Sanctum Sepulcrum et Acaron et multas alias civitates. Unde Fridericus imperatore Romanorum exivit contra eum cum plus quam centum milia hominum; et fuerunt ex ipsis nobiles milites quadraginta milia et obiit imperator cum suo exercitu. Et Venetici cum magno navigio et milites et magna multitudo populorum ivit in adiutorium Sancti Sepulcri.

Annales venetici breves.

Марко Барабассо очнулся от жуткого кошмара, в котором его закопали в землю так, что лишь голова торчала наружу, и долго били колотушкой по затылку. Он попытался подняться, но с ужасом понял, что ничего не видит и не в состоянии пошевелить ни рукой, ни ногой, а голова от боли и впрямь вот-вот разлетится на куски, будто перебродивший египетский арбуз. Марко дико завопил и стал биться и извиваться всем телом, как угорь на жаровне, и через несколько секунд умудрился выпростать руку из окутавших его пелен. Дальше было проще. Выпутавшись из тенет, оказавшихся влажным от росы куском парусины, в который Марко, видать, сам и замотался во сне, и попытавшись встать на колени, он тотчас схлопотал увесистую мокрую оплеуху ветра, повалился на спину и проснулся окончательно. Разлепить глаза не получилось – так бывает, когда ресничие из шалости сплетают спящему нижние и верхние ресницы в косички. Тут надобно запастись терпением и подождать, пока от слез они не распустятся сами. Марко знал об этом и потому сосредоточился, насколько это позволила гудящая голова, на звуках. Судя по размеренным ударам тимпана[40], парусному хлопанью, деревянным скрипам и водяному плеску, он находился там, где и должен был, – на своей galia[41], а судя по качке и ветру – in alto mare[42]. Барабанный ритм внезапно изменился – за сильным ударом тотчас следовал слабый, и это означало, что гребцы по левому борту пропускают гребок, и галера принимает влево – гораздо быстрее, чем с помощью одного лишь руля. «Заметили риф, – подумал Марко, – или поворачиваем домой. Только это вряд ли. Ох, господи, что ж это с башкой творится?»

На лицо ему упала тень, и хриплый голос comito спросил: «Очухался?» Марко приоткрыл один глаз и промычал нечто невразумительное.

– Да задрыгался вроде, – весело ответил за него откуда-то справа и снизу голос Николо Майрано. – Всю ночь чуркой провалялся. Крепко огреб вчера – на башке гуля с мой кулак. Кабы я не подоспел, был бы упокойник.

– Сам-то как? – поинтересовался комит. – Ходить можешь?

– Да чепуха, командир, пара царапин! Вот видели бы вы, как я этого нормандского барана разделал! – возбужденно откликнулся Николо. – Подставился ему справа, а он, дурилка, купился…

– Кончай трепаться! – жестко прервал его начальник. – И коли можешь ходить, принеси ему воды! Герой хренов.

– Вы чего, маэстро? – возмутился Николо. – Я ж его спас! Франки первые начали задираться, а этот петух полез с малым пером на вертел! Что ж, я должен был смотреть, как его вздрючат?

– Якорь тебе в зад и провернуть, Майрано! – заорал комит. – Тебя самого вздрючить надо! И кабы не твоя семья, мамой пресвятой клянусь, я бы тебя приковал к веслу и не спускал с цепи до самого Константинополя! Как, черт тебя в дупло дери, вы там оказались? Или не было приказа держаться от франков подальше? Я не верю, что Барабассо поперся к этим шлюхам по собственному почину! И помяни мое слово: если еще раз ты полезешь куда не следует, я не знаю, что с тобой сделаю, но тебе это сильно не понравится!..

Он задохнулся от злости, круто развернулся и ушел на корму, бормоча под нос что-то совсем не похожее на «Отче наш».

– Старый пердун! – прошипел тихонько Николо, весело подмигнув Марко. – На баб уже, небось, не стоит, вот он и бесится. Приказ у него! А у меня уже все ладони в волдырях, как у последнего galioto![43] И всё одно – щегла дыбится, хоть спать не ложись! Те бабенки были ничего, а? Хотя против девочек из Ядеры – деревенщина, конечно. Чертовы франки! Так обломать!.. – застонал он и откинулся на тюфяк.

Поскольку приказ принести воды никто исполнять не собирался, а во рту у Марко было сухо, как в глазах мертвеца, пришлось предпринять путешествие к бочке ползком на карачках. По пути мутная картина давешнего происшествия немного прояснилась.

Сказанное Николо комиту не совсем соответствовало истине. По правде говоря, задираться с франками начал именно он, а законопослушный и миролюбивый Марко как раз пытался его удержать и попал под удар, предназначавшийся приятелю. Дальнейшее по понятным причинам стало ему известно лишь нынче, да и то со слов Николо, веры которым было мало. И получалось, что по всем понятиям Марко теперь обязан жизнью не только своим родителям, но и Майрано, тогда как на самом деле одною лишь Божьей милостью тот не сделался причиной его гибели. Это было очень в духе Николо – всегда и все вывернуть себе на пользу.

Вообще, чрезвычайно забавно, что в глазах окружающих Николо и Марко были что твои Ахилл и Патрокл, ибо невозможно вообразить себе более разных людей с непересекающимися интересами: Николо – из родни крупнейшего венецианского арматора[44] Романо Майрано, сын владельца салины[45], отпетый шалопай, здоровенный забияка, наглый темноволосый красавец, тупой, как турнирное копье, но обаятельный, как цирюльник, с трудом разбирающий буквы, но ловко считающий деньги, и Марко – приемный сын небогатого книжника и лекаря Чеко, рыжеватый худощавый блондин, тихий и замкнутый малый, спокойно сносящий насмешки по поводу своего пристрастия к книгам, говорящий чуть ли не на всех языках Средиземноморья. Единственным, что объединяло юношей, было то, что оба отправились в круасаду не по жребию, а волонтерами. Что же до мотивов, то и они разнились бесконечно – Николо в войне искал выхода своей кипучей разрушительной энергии, страсти к рисковым играм и авантюрам, но более всего женобесию, поскольку был одержим поистине сатировой похотью, а Марко исполнял последнюю волю отца, который на смертном одре только и говорил о том, что судьба сына ждет его в Святой Земле. Правда, после разноса Ядеры[46], а особенно – после разграбления Керкиры[47] Марко понял, что попасть в Святую Землю ему не суждено, и, как ни претило примерному христианину участие в неправедном деле, выхода у него не было – за измену присяге полагалась петля. Тут оставалось лишь выжидать и постараться не замарать себя. И, слава Создателю, за полгода похода Марко удалось не пролить ни капли христианской крови – ни чужой, ни своей. Во время баталий он исполнял роль вестового, поскольку, по общему мнению, другого толку в бою от него не было.

Дело в том, что соратники Марко держали его за малахольного и слегка юродивого, и на то у них были причины, помимо его отстраненности и любви к чтению. В отличие от всех, он носил за кушаком странный кривой меч, доставшийся ему в наследство от отца, что само по себе было смешно, на стоянках часто куда-то пропадал, а однажды Николо с товарищами случайно застал его на пустынном берегу, выделывающим с этим инструментом такие несуразные движения, что всем сделалось ясно, что фехтовать парень не умеет совершенно и, стыдясь этого, тщетно пытается научиться самостоятельно. Вот тогда-то Николо и решил взять Марко под свою защиту. Сурово пресекая издевательства команды – эту прерогативу он оставил за собой, – Николо принялся обучать Марко тонкостям владения мечом. Успеха в этом предприятии он не добился, ибо ученик ему достался безнадежный, но продолжал таскать того повсюду с собой, точно красавица, что появляется на людях, оттеняя свою прелесть уродством спутницы. Марко покорно сносил это покровительство, хотя при каждом удобном случае норовил улизнуть в укромный уголок с книгой – у него время от времени случалась такая возможность благодаря комиту, который пускал его в свою каюту и даже снабжал собственными манускриптами. Разговоры, вернее, монологи Николо, крутившиеся вокруг одной излюбленной темы, Марко научился пропускать мимо ушей, но вот походы «по ласку», в которые тот неизменно тянул «постника и святошу», и последующие похабные рассказы о них на борту, превратились для Барабассо в нескончаемую муку.

И вот теперь придется к тому же многократно слушать про собственное спасение!

Марко осторожно потрогал затылок и тихонько застонал. Не столько от физической боли, впрочем, сколько от душевной.

Тем временем солнце вошло в зенит, и даже под навесом стало жарко. Цепляясь за бочку, Марко встал на ноги и подставил лицо свежему бризу. Спокойное, нестерпимо блестящее море было от края до края усеяно судами крестоносной армады. Приплясывали на мелкой зыби похожие на скорлупки грецких орехов крутобокие навы, выполаскивая в небесной синьке пестрые рыцарские флажки. Неуклюжие, тучные остиарии с лошадьми и провиантом в объемистых чревах, напрягая изо всех сил паруса, натужно врезались в волны, точно самоходные плуги. В полумиле же справа по борту алой стокрылой стрекозой хищно и величаво скользила по-над водой огромная галера дожа, а за нею вслед мчался прицепившийся к мачте крылатый лев Сан-Марко с лапой на книге.

– Видишь, ньоко[48], – неслышно подошедший Николо хлопнул Барабассо по плечу, отчего тот дернул головой и скривился от боли, – книжка-то у него закрыта[49]. Не время сейчас читать. Пока молодой, надо покрывать себя славой… ну, и баб, само собой. Глядишь, тогда и про нас напишут. Хотя в этих твоих книжках одно сплошное вранье.

– Может быть… Но что бы ни написали тут, там, – Марко воздел к небу указательный палец, – все будет записано точно. И ответ нам придется держать по той книге.

– Помрем – увидим! – заржал Майрано и удалился, донельзя довольный своей шуткой.


– Антракт! У меня во рту пересохло.

– У меня тоже – слушаю тебя, как дура, с открытым ртом. Нет-нет, не вставай, я принесу чего-нибудь!

– В холодильнике, кажется, есть початая бутылка белого мозельского. Не задерживайся – я буду скучать!

– …Вот, я уже тут.

– Что был за шум?

– Споткнулась о твоего черного пса, который занял стратегический пост в самом темном месте коридора. Счастье, что он такой большой и мягкий, а то тебе бы пришлось снова меня лечить. Но мне не терпится узнать, что там было дальше с этим твоим Марко. Только прежде, чем ты продолжишь свой увлекательный рассказ, проясни мне, пожалуйста, некоторые моменты!

– С удовольствием!

– Во-первых, к стыду своему, я плохо знаю историю. Какой это крестовый поход? Их же было чуть ли не десяток.

– Четвертый и самый загадочный из всех. Взятие Константинополя франками и венецианцами.

– А, я вспомнила! У нас это было в курсе по Средним векам. Венецианцы поймали на крючок крестоносцев и использовали их в своей игре с Византией. Там ведь все плохо кончилось, да?

– Для всех, кроме Венеции. Для нее-то это стало началом многовекового расцвета.

– Ясно. Тогда второе – я не поняла несколько слов. Про большинство я догадалась по контексту, но что это за «щегла» такая?

– Мм… Это от древнескандинавского слова sigla, то есть мачта. Видишь ли, я же не знаю, как говорили венецианцы в начале тринадцатого века, да и никто не знает, потому что писали-то они тогда только по-латински. Вот я и решил: пускай говорят на современном языке, изредка вставляя всякие архаичные словечки. Я понимаю, что стилизатор из меня никудышный…

– Нет-нет, у тебя очень живо получается! Во всяком случае, мне нравится. И держу пари, что ты поэт!

– Это всё в прошлом.

– Так не бывает. Если поэт, то это на всю жизнь.

– Та моя жизнь давно кончилась.

– Ладно, оставим эту тему, хотя я с тобой и не согласна. Объясни мне, что мешает Марко послать этого Николо к черту? Он боится остаться в одиночестве? Ведь нет?

– Конечно. Одиночество – его любимое состояние с тех пор, как умер отец. Хорошо ли ты себе представляешь плавание на боевой галере в те времена?

– Боюсь, что очень приблизительно.

– Вообрази себе длинную узкую ладью, метров сорок длиной и пять-шесть шириной. Вдоль бортов банки для гребцов, ворочающих тяжеленные весла, по три человека на каждое. На Средиземноморье их называли пренебрежительно chiurma, или zurma в венецианском варианте. Я думаю, что это слово заимствовано у арабов, у которых sh’warma означает тонкие ломти мяса, жарящиеся на вертеле.

– Звучит цинично.

– Что поделать, в те времена гребцами были рабы, а их не считали за людей. Так вот, между банками остается неширокий проход – метра полтора от силы. В трюме припасы и оружие, так что для команды места остается совсем чуть-чуть – небольшой кубрик на корме. При этом отдельная каюта есть только у комита…

– Это капитан, да?

– Именно. Позже так стали называть начальника гребцов. Кстати, французское comte – граф, тоже происходит от этого слова. Короче говоря, жизненное пространство крайне ограничено, и по нему целыми днями болтается два десятка изнывающих от скуки молодцов, поскольку делом заняты только моряки, а viri navi pugnantes[50] возможность размяться выдается редко. Это я говорю затем, чтобы ты поняла, что способов уединиться там ни у кого не было. Кроме Марко с его книгами.

– Но на суше-то он мог отделаться от Николо?

– Мог, но не хотел. Причина в том, что Марко составил для него гороскоп – да, он был весьма сведущ в астрологии, – согласно которому выходило, что Николо не вернется из похода, погибнув от руки единоверца, а еще, что он попадет в историю. Первую часть предсказания Марко утаил, к чему зря расстраивать молодого человека, не обремененного ни семьей, ни какими-либо обязательствами? А то, что про него напишут в книге, конечно, сказал. По картам же он прочел, что погибнуть Николо суждено из-за блудницы. Вот Марко, без особой, впрочем, надежды перебороть фатум, и пытается по мере сил охранять своего распутного дружка и затем (и только затем!) сопровождает его во всех загулах, считая это своим христианским долгом. Николо к гаданию отнесся внешне скептически, однако, как видно, мысль о том, чтобы стать книжным персонажем, крепко засела у него в голове.

– Как трогательно! А что говорит Марко его собственный гороскоп?

– А собственный гороскоп Марко составить никак не может, потому что не ведает ни часа, ни дня, ни даже года своего рождения. Тут надо сказать, что у него к сарацинам имеется личный счет. В году от Рождества Христова тысяча сто девяносто первом на захваченном венецианцами недалеко от Акры египетском судне врач-путешественник Антонио Чеко… Почему ты смеешься?

– Нет, ничего… Продолжай, пожалуйста!

– …заметил среди смуглых и черноголовых невольников мальчонку лет шести-семи, с золотыми волосами и фиалковыми глазами. И хотя ребенок был обрезан и говорил только по-арабски, Антонио ни на миг не усомнился в его христианском происхождении, поэтому усыновил и окрестил, дав имя Марко. А как еще назвать венецианцу найденыша, если не в честь святого патрона Республики? Данное же им впоследствии сыну прозвище Barabasso – златоцвет, или огонь-трава, по-нашему – он объяснял тем, что тот был худой, долговязый и желтоголовый, как это целебное растение, распространенное повсеместно в странах Середины Земли, по которым лекарь Чеко бродил в поисках медицинских знаний, поскольку ими мусульмане в ту пору были несказанно богаче европейцев. К этим сокровищам он стал приобщать сызмальства и Марко, оказавшегося на редкость смышленым парнишкой. Приблизительно к восемнадцати годам Барабассо вызубрил труды Гиппократа, Диоскорида, Галена и Павла Эгинского, которых читал по-гречески, изучил все работы Альбукасиса, Гебера, Альхазена, Разеса и Авиценны – по-арабски и на латыни. Сверх того, он основательно проштудировал по-арабски все доступные рукописи древних индийских врачей Чараки и Сурушты и досконально знал анатомию Бхатта…

– О боже мой! Из всех этих имен я слышала только два или три!

– Представь себе, что европейские врачи тогда знали немногим больше тебя. И только благодаря Востоку мудрость древних пришла на Запад. Венецианцы в силу своих занятий находились как раз на границе между Востоком и Западом, и поэтому достижения восточной цивилизации были для них доступнее, а сами они оказались восприимчивее прочих европейцев. Но я отвлекся. На чем я остановился?

– На том, что Марко к восемнадцати стал ходячей библиотекой. Бедный мальчик!

– Ну, в остальном-то он был вполне нормальным юношей… Когда отец почувствовал, что стареет, и осел в родном городе, он решил, что Марко должен получить лицензию врача, и послал его в знаменитую медицинскую школу в Салерно. Но проучиться там Марко удалось лишь полгода, потому что Антонио серьезно заболел. Пока его письмо дошло до сына, пока тот добрался до Венеции… В общем, Марко застал отца при последнем вздохе, в невнятном полубреду, из которого сумел понять только то, что он должен зачем-то отправляться в Святую Землю. Марко перерыл все бумаги Антонио, в надежде найти хоть малейший намек на смысл его наказа, но тщетно – и это было тем более странно, что отец всегда аккуратно записывал все сколько-нибудь важные мысли и события.

– А почему Марко решил, что это не просто навязчивый бред умирающего?

– Решил – и все. Этого было вполне достаточно, чтобы отправиться в поход. Бедный Марко не предполагал, что его соотечественники направят корабли совсем в другую сторону. И вот долгие месяцы он мучается неизвестностью и невозможностью выполнить волю отца и подолгу украдкой разглядывает загадочный медальон…

– Что за медальон?

– А я не сказал? Как же так? В любой мало-мальски занимательной истории непременно должен фигурировать загадочный медальон. В нашем случае это небольшая прямоугольная бляха темного серебра с четырьмя квадратными камешками разных цветов и двумя выдавленными значками посреди, похожими на древнегреческие «дзету» и «каппу». А на обратной стороне значков было пять: первый – вроде перевернутой буквы «Е», третий слева – такой же, как второй на лицевой, то есть, как бы «каппа», четвертый напоминал перевернутую «ро», а второй и пятый – одинаковые и вовсе ни на что не похожие.

– Я плохо воспринимаю такие детали на слух. Мне надо увидеть. Так откуда у него этот медальон?

– Медальон вложил ему в руку Антонио. Это было его последнее осмысленное действие.

– А что означают эти таинственные закорючки? Знаешь, история и впрямь чрезвычайно увлекательная, но с какой целью ты мне ее рассказываешь?

– Неужели ты из тех, кто заглядывает на последнюю страницу, чтобы узнать, чем кончится роман? Ты так удивилась, услышав мою фамилию – кстати, почему? – что я решил посвятить тебя в семейную легенду.

– Почему я удивилась, расскажу тебе, когда ты окончишь повествование. Мне тоже охота подержать тебя в напряжении.

– Ладно, тогда я, пожалуй, пропущу пару месяцев пути и даже взятие Константинополя – не думаю, что батальные сцены придутся тебе по душе. Скажу лишь, что за все это время Марко не обагрил рук чужой кровью, а Николо, напротив, весьма отличился, поскольку был в передовом отряде, водрузившем знамя Сан-Марко на первую захваченную башню города и устроившем в нем первый пожар, а также участвовал в грабеже сарацинского караван-сарая и других не менее славных делах, например, в повторном взятии Нового Рима спустя восемь месяцев, которые я тоже пролистну как несущественные для нашего сюжета. Итак, двенадцатого апреля 1204 года началось великое разграбление Константинополя.

– Надо же, это мой день рождения!

– О, мне будет легко запомнить! Так вот, в этот дважды знаменательный день Марко, увлекаемый Николо, попадает в самое пекло как в прямом, так и в переносном смысле этого слова…


Началось все с того, что за два дня до начала осады из лагеря на правом берегу Кераса вытурили всех шлюх. По сему печальному поводу Николо пребывал в мрачнейшем расположении духа. Попытался было сунуться в Эстанор, но обыкновенно кипучий еврейский квартал словно вымер от чумного поветрия, лишь изредка от двери к двери перебегали трусцой пугливые отцы семейств, прижимая почтенные бороды к животам. И теперь сержант Майрано ходил с уксусным выражением на лице, срывая злость на подчиненных, занимавшихся подготовкой кораблей к штурму крепостных стен, и, похоже, не было во всем войске человека, более него жаждущего через эти стены перебраться. Так ходил он взад и вперед, поглядывая на набычившийся и ощетинившийся свеженадстроенными укреплениями город, точно приноравливался, как половчее одолеть этого гигантского зверя. Не случайно на второй день штурма он перепрыгнул с реи «Пилигрима» сразу следом за храбрым Альберти – упокой Господь его душу! – и какими-то тремя франкскими ноблями на верхний ярус сторожевой башни и умудрился привязать к ней брошенный с мачты конец, положив таким образом аллегорическое начало неслыханному унижению величайшей из земных империй маленькою морскою республикой.

Канат же с мачты бросал ему Марко. Впервые за все время похода военные действия казались ему оправданными. Узнав о вероломстве и злокозненности греков, и в особенности их вечно смурного предводителя, подло умертвившего юного василевса и узурпировавшего пурпурные сапожки, он испытал доселе неведомый гнев и желание восстановить справедливость. К отмщению взывали и сложившие накануне головы товарищи, сделавшись, как это зачастую бывает с покойниками, гораздо привлекательнее в воспоминаниях тех, кто остался в живых.

Впрочем, по странной случайности за три часа битвы он так и не обагрил кровью меч, не скрестил его с чужим, то ли из-за привычки быть в бою на подхвате, то ли из-за своей нерешительности. Он все время мешкал, и кто-то из соратников успевал вклиниться меж ним и противником. Да и противник, надломленный неожиданной изменой Фортуны, отбивался вяло и скоро показал спину. А пырнуть человека в спину Марко ни за что бы не смог себя заставить. Тем не менее пьянящее воодушевление всецело охватило его, и в пылу погони за неприятелем он сам не заметил, как вместе с горсткой своих попал в переплет узких извилистых улочек. Глухие высокие стены столь враждебно нависали над зарвавшимися преследователями, что те скоро утратили азарт и остановились, испуганно озираясь. Где-то вдалеке – понять, где именно, в этом каменном ливере было решительно невозможно – трубы сыграли отбой атаки и общий сбор.

Николо стащил с головы шишак[51] и, растерев собственный пот и чужую кровь по распаренному лицу краешком плаща, обвел запыхавшихся товарищей по оружию оценивающим взглядом.

– Не робей, братва! – нарочито бодро завел он речь на правах старшего по званию. – Гречики от нас улепетывают без оглядки, как жид от свиного духа. Так что прорвемся!

– Знать бы только, куда рваться-то? – пробормотал коренастый Ризардо, с опаской поглядывая на стены, словно ожидал от них какой-нибудь каверзы.

– Вот если бы на домах писали названия улиц! – подал голос Марко. – Тогда с хорошей картой можно было бы легко найти дорогу!

Остальные посмотрели на него, как на умалишенного.

– Ты совсем спятил со своими книжками, бауко[52]! – ухмыльнулся Николо. – Скажи еще, что всех надо научить читать! Эй, цыц там, вояки! – бросил он загоготавшей ватаге. – Мы тут не на своей палубе! Есть идеи получше?

– Ветер с утра б-был северный… – неуверенно начал долговязый заика Бенинтенди.

– Бэ-бэ… Ты захватил с собой парус? Нет? Тогда слушайте меня все! – оборвал его Николо. – Спрашивается, за каким хреном нам возвращаться в лагерь? Нет, правда, ребята? Чтобы завтра пускать слюни, глядя на то, как бароньё делит с нашим начальством пирог? Так, может, лучше порезвимся сейчас и возьмем свое? Имеем полное право!

– Дело рисковое, – неуверенно сказал дюжий Рамбальдо, поигрывая топором, – однако стоящее. Пожалуй, я за!

После недолгого препирательства решили проголосовать. В итоге Ризардо и малыш Бучелло высказались против, Бенинтенди колебался.

– Ну, что скажешь, дружище? – на сей раз льстиво обратился Николо к Марко. – Дело за тобой! Разделяться нам нельзя. Ты подумай хорошенько, у этих грамотеев, небось, в каждом доме столько книг, сколько ты за всю жизнь не видал!

Бог знает почему, Марко, намеревавшийся с самого начала высказаться категорически против, кивнул утвердительно. Впоследствии он часто задумывался о причинах своего поступка, но так и не смог объяснить его ничем, кроме вмешательства самого Провидения.

Он даже удивиться не успел, как оказался в арьергарде мародерского отряда. Через несколько минут кружения по пустынным закоулкам Майрано, который бежал впереди всех, раздувая ноздри, как гончая, внезапно остановился перед мраморными ступенями, ведущими к небольшому изящному портику с массивной железной дверью, украшенной медными накладками и монастырскими гвоздями.

– Стой! – скомандовал он. – Я чувствую запах женщины. И дом, по всему видно, богатый. Отсюда и начнем!

– Дверь слишком крепкая, – со знанием дела сказал Рамбальдо. – Топором такую не возьмешь, а тарана у нас нет.

– А ты головой своей попробуй, дубина! – беззлобно отозвался Николо, внимательно разглядывая забранные решетками арчатые окна. – Только ведро с нее сними, чтобы тихо было… Но лучше, – заявил он после недолгой паузы, – подсади-ка Бучелло на стену!

Сказано – сделано. Маленький жилистый Бучелло хорьком взлетел на плечи Рамбальдо и, изучив обстановку, отрапортовал:

– Все чисто. Пойду открою ворота, – и с теми словами скрылся за стеной.

Марко, все это время пребывавшему в некоем оцепенении от осознания ужасного факта собственного участия в обыкновенном разбое, показалось, что прошло не меньше часа, прежде чем из-за двери донеслось негромкое звяканье и одна створка приоткрылась со звуком, напоминающим старческое кряхтенье. В просвете показался Бучелло и махнул рукой, подзывая товарищей:

– Шевелитесь! Кажется, меня заме…хак! – Тут раздался звонкий щелчок, и Бучелло изумленно выкатил глаза и высунул острый черный язык. Рухнув ничком, бедолага съехал по ступенькам и уткнулся головой в ноги Марко. Тот нагнулся и увидел глубоко засевший в затылке Бучелло – ровнехонько под обрезом шлема – арбалетный болт.

– Ах вы, педерастовы дети! – взревел Рамбальдо и ринулся во двор, потрясая топором.

Следом за ним, заслоняясь таржами[53], рванулись Бенинтенди и Ризардо, и тотчас воздух наполнился лязганьем, воплями и запахом крови. Николо же, не спеша, осторожно заглянул в дверь, поморщился и бросил Марко, стоявшему на коленях возле трупа:

– Чего копошишься, как Иов на гноище? Затащи его внутрь и закрой ворота! Я вхожу, – и, слегка помедлив, скрылся из виду.

Когда Марко заволок тело наверх, звуки битвы уже смолкли. Отрешенно он ступил во двор, и его взору открылась печальная, хотя и привычная картина. У входа на красиво вымощенной дорожке валялся с арбалетной стрелой во лбу Рамбальдо. Чуть поодаль сидел, прислонясь к колодцу, какой-то грек с рассеченной надвое головой. Далее лежали вповалку Бенинтенди и Ризардо, первый – с рубленой раной на груди, второй – со стрелой под лопаткой. Марко наклонился и проверил пульс у обоих – увы, они были мертвы, как камень, на котором лежали. Закрыв им глаза и прошептав коротенькую молитву, Марко двинулся к дому. На пороге он увидал раскинувшегося в луже крови человека. Вопреки ожиданиям, то был не Николо, а греческий воин, судя по раззолоченному нагруднику и дорогой кольчуге, весьма высокого звания. Лицо его было красиво и моложаво, однако темно-русые ухоженные волосы обильно серебрились на висках. Сильная рука продолжала сжимать окровавленный меч – видимо, это от него пал Бенинтенди. «Что ж, он всего лишь защищал свой дом. Но где же Николо? И кто стрелял из арбалета?» – подумал Марко. В этот миг ромей открыл глаза и что-то прошептал. Марко приблизил ухо к его губам, но не смог разобрать ни слова, кроме: «Спаси». Затем раненый закрыл глаза, глубоко вздохнул, словно собирался уйти под воду, и умер. Перекрестив ему лоб, пробормотав requisсat in pace[54] и добавив на всякий случай кирие элейсон[55], Марко шагнул в дом и поразился его роскоши. Но разглядывать прекрасные мозаики, яркие фрески и кедровые плафоны было недосуг. Миновав вестибюль и просторный двусветный триклиний с небольшим бассейном посредине, он после секундного замешательства направился на второй этаж – ведь стрелы-то летели сверху вниз. Марко взбежал по лестнице и прислушался. Ему почудилась какая-то негромкая возня справа, и он повернул туда, стараясь ступать как можно тише и не бряцать доспехом. Зрелище, представшее его глазам, когда он вошел, раздвинув тяжелые парчовые занавеси в небольшую светлую горницу, заставило остолбенеть.

В помещении было перевернуто вверх дном все, кроме огромной кровати, на краю которой лежала навзничь рыжеволосая девушка в разодранной надвое тонкой зеленой тунике. Запястья девицы были туго привязаны к затылку ее собственными косами, ноги в изысканных античных сандалиях закинуты чуть ли не к голове, а между ногами тяжело пыхтел и раскачивался Николо. По полу были раскиданы вперемешку кольчужная рубаха, лазурная шелковая стола с золотой каймой, перевязь с мечом, жемчужины с разорванного ожерелья, а наброшенный на треногу светильника красный плащ с белым крестом колыхался от сквозняка, словно бы осеняя и благословляя творимое здесь злодеяние.

Девушка, чье лицо было повернуто к Марко, лежала с закрытыми глазами, скорбно сведя брови и закусив верхнюю губу – нижняя была разбита до крови, – и не произносила ни звука, лишь изредка негромко вскрикивая от особенно мощного толчка. Зачарованно глядя на то, как добрый пье[56] налитой плоти яростно таранит ее тайные врата, Марко ощутил неописуемое возбуждение. Но внезапно он поймал на себе пронзительный темный взгляд сухих глаз насилуемой и содрогнулся от нестерпимого отвращения к себе самому – сообщнику ужасного надругательства. Что было силы он ударил себя кулаком в пах и перегнулся пополам от боли.

Услыхав сдавленный стон Марко, Николо обернулся. Правая щека его была расцарапана, а глаз заплыл.

– Ты цел? – поинтересовался он, не прекращая своего занятия. – Хорошо. Поможешь мне заети эту гадину насмерть. Убить ее, суку, мало. Жаль, ребята не сподобились. Ну, ничего, мы ей за них отомстим.

– Что ты творишь, Николо? Ты же третьего дня вместе со всеми на Библии клялся не чинить насилия над женщиной! – вскричал Марко.

– Это не женщина! Это сколопендра в женском обличье! – Николо даже приостановился на миг от возмущенья. – Ты что, не понял, что эта шлюха застрелила Бучелло, Рамбальдо и Бенинтенди? – Он с удвоенной энергией возобновил движения, приговаривая: – Ничего, ничего, парни, сперва я уделаю ее спереду, потом хорошенько вставлю в зад, и так, пока не надоест, а после засуну ей во все дыры ее же стрелы.

– Она защищалась от разбойников, как могла! Прекрати немедленно или!.. – Марко шагнул к Николо и сжал кулаки.

– Или что? – насмешливо спросил Николо. – Больно ударишь меня кулачком? Не дури, приятель! Лучше не рыпайся и жди своей очереди, понял? – И отвернулся.

Все это время девушка неотрывно смотрела на Марко. Он вдохнул и бросился на Николо с такой силой, что отшвырнул его к стене. Тот вскочил на ноги, глаза его побелели от бешенства, на губах выступила пена. В сочетании с вздыбленным фаллосом, которому позавидовал бы сам Приап, это выглядело настолько нелепо, что Марко невольно улыбнулся.

– Смеешься, гаденыш? Сейчас заплачешь! Я тебя распотрошу к чертям собачьим! – рявкнул Николо так свирепо, что ладонь Марко сама собой легла на рукоять меча.

Заметив это движение, Николо, не спуская глаз с вероломного приятеля, стал шарить рукой по бедру в поисках эфеса, но рука вместо того схватилась за другое, и единственное, оружие, что было при нем.

– Ты меня этим собрался потрошить? – громко засмеялся Марко. – Длина порядочная, но осмелюсь все же порекомендовать тебе что-нибудь потверже и поострее. – И он, подцепив носком сапога портупею Николо, кинул ее ему под ноги.

– Зря ты это сделал, щенок, зря. – Заправив хозяйство в штаны и вооружившись, Николо повеселел. – У тебя был шанс, но ты его упустил. В память о нашей прежней дружбе я убью тебя быстро! – пообещал он и встал в позицию.

По этой позиции Марко понял, что Николо не шутит, поскольку именно так он обычно наносил свой излюбленный удар, который мог выдержать только очень сильный и высокий человек. Когда Николо пытался научить Марко фехтованию, тому никак не удавалось толком парировать этот прием, отчего все левое плечо у него было в огромных синяках. Но теперь в руке бывшего друга был не деревянный меч, а в глазах нечеловеческая злоба.

Марко тяжко вздохнул и принял стойку. Меч его по-прежнему оставался в ножнах, а ладонь на рукояти.

– Не думай меня разжалобить! – презрительно процедил Николо. – Вытаскивай свою смешную сабельку и защищайся, если хочешь умереть как мужчина, а не как собака!

– Нападай! – тихо ответил Марко.

– Как знаешь, – пожал плечами Николо. – Тогда получай!

Он с невероятной силой разрубил пополам… воздух в том месте, где только что стоял Марко, и с изумлением уставился на свой живот, пересеченный горизонтальной красной линией. Потом оторопело перевел взгляд на Марко, застывшего у него за спиной на коленях, с клинком в расслабленных руках.

– Откуда, черт?.. – прохрипел он, уронив меч и тщетно пытаясь удержать расседающееся чрево.

– Из книг. В книгах, Николо, – грустно ответил Марко, поднимаясь с колен, – не всегда пишут вранье. Оттуда можно почерпнуть много полезных сведений. Мне жаль, что все так закончилось.

Впрочем, последние слова были обращены уже к трупу.

Марко вытер лезвие о плащ с крестом, потерявший хозяина, одним точным движением вогнал его в ножны и лишь затем повернулся к безмолвной свидетельнице разыгравшейся драмы. Та лежала на прежнем месте с раскинутыми врозь ногами, не бесстыдно, но бессильно, не спуская с Марко глаз. Марко ненароком скользнул взглядом по ее распахнутым чреслам, задохнулся и опустил глаза.

– Хочешь занять место его? – неожиданно спросила девушка на латыни, слегка пришепетывая, подобно всем грекам.

Не поднимая головы, Марко отрицательно помотал ею.

– Ежели так, то руки прошу развязать мне, ибо вовсе не чую уже их, – латынь гречанки сильно отдавала Вергилием.

– Ах, прости меня, я болван! – вскричал Марко, бросаясь на колени у изголовья пленницы, и добавил, как бы оправдываясь: – Но я хорошо знаю греческий!

– Это, конечно, в корне меняет дело! – ехидно ответила на родном языке девица, страдальчески морщась от его попыток распутать хитрый узел у нее на затылке.

– Увы! – через пару минут бесплодных усилий отчаянно констатировал Марко. – Это невозможно расплести. Подлец Николо продел пряди в браслеты!..

– Тогда возьми нож и отрежь! – спокойно, будто речь шла не о ее роскошных волосах, а о ветке дерева, заслоняющей вид из окна, приказала девушка и добавила, поощряя Марко: – Я давно мечтала это сделать, но не было случая.

Горестно вздохнув, юноша вытащил кинжал и стал осторожно пилить тугие косы. Высвободив руки, девушка со стоном перекатилась на живот.

– Позволь мне размять твои плечи, дабы восстановить в них ток лимфы! – сказал Марко и, не дожидаясь разрешения, принялся за дело мягкими уверенными движениями, притом, что от каждого прикосновения к пациентке у него внутри все обмирало.

– А ты ловкий малый! Как тебя зовут? – спросила та уже без прежней колкости.

– Марко, к твоим услугам, – вежливо представился он. – Могу я узнать твое имя?

– Ты это заслужил. Меня зовут Тара.

– Тара? Но это не греческое имя!

– А кто тебе сказал, что я гречанка? Ты разве не заметил, как смугло мое тело, когда пялился, пока твой приятель насаживал меня на вертел? Тебя ведь это возбудило, верно? – Тара живо перевернулась на спину и уставилась своими глазами цвета яшмы в глаза Марко, который тотчас отвел их, чтобы не смотреть на ее вновь раскрывшиеся прелести. – Не стесняйся в том признаться! Все мужчины этого грешного города были готовы отдать любые деньги за такое зрелище. Но я позволяла смотреть лишь избранным, не говоря уже про обладание мною. Так что тебе повезло. Ты получил свое почти бесплатно, жизнь этого ублюдка стоила недорого.

– Господи Иисусе! – прошептал Марко, схватившись за голову. – Так ты!.. – Он не договорил, потрясенный до глубины души неожиданным пониманием того, что только что привел в исполнение приговор им самим предсказанной судьбы Николо.

Но Тара поняла его превратно и холодно произнесла, сузив глаза:

– Что, Андромеда на поверку оказалась шлюхой?

Грубое, базарное слово, вырвавшееся из уст нежной девы, болезненно хлестнуло Марко, но вывело его тем самым из оцепенения. Тара же продолжала, саркастически усмехаясь:

– И свою христианскую душу ты загубил напрасно, и дружка зря прикончил? Пусть бы себе тешился, раз я нечестная девушка, да? Только будь я честна, этот вонючий сатир меня в клочья бы изорвал своим пестом! Да по его глазам видно было, что он только того и желал!..

– Ты не поняла меня, Тара! – перебил ее филиппику Марко. – Я вовсе не скорблю о содеянном! Просто я до сего дня никогда не был рукой Судьбы. Но я поражен услышанным – как такая прекрасная девушка могла предаваться блуду за мзду, да еще и со многими похотливцами одновременно?

– Им не вино давала я, а отстой! – ответила Тара.

– Я знаю, то слова гетеры Фрины[57]. Но она-то была язычница!

– А ты на удивление образованный варвар! Но с чего ты решил, что я христианка? Да и любила я по-настоящему только Луку. Это был удивительный мужчина, ученый и воин. Твой подлый дружок поразил его в спину.

– Перестань! Николо никогда не был моим другом. И я сожалею о твоем возлюбленном. Но ты сказала, что не христианка. Тогда кто? Иудейка? Мусульманка?

Тара отрицательно качнула остриженной головой:

– Расскажу потом, если удастся унести отсюда ноги до того, как заявятся твои доблестные соратники. – Она с трудом поднялась с кровати и охнула.

– Что, так больно? – участливо поинтересовался Марко, подавая ей руку.

– Сядь на кол и узнаешь, как именно! – огрызнулась Тара. – Без помощи мне не обойтись, так что тебе придется идти со мной.

– Да мне и некуда больше идти, наверное, – задумчиво проговорил Марко.

– Вот и ладно. Вон в той нише есть мужская одежда. Выбери франкскую и принеси. Пожалуйста!

Облачившись в мужское платье и даже перепоясавшись мечом, Тара стала похожа на хорошенького оруженосца, вроде тех, которых любили держать при себе иные воинственные епископы.

– Плащ придется позаимствовать у твоего… – Тара запнулась. – Твоего бывшего союзника. В этом доме есть потайной ход. Подождем, пока франки заполонят город, а ждать, я боюсь, придется недолго, выйдем и смешаемся с толпой. Так будет проще добраться туда, куда нам надо.

– Нам? – переспросил Марко.

– А ты до сих пор полагаешь, что оказался здесь случайно? – Тара приподняла бровь. – Пойдем-ка вниз. Там есть еда и вино. Дай мне руку. Занятно, ты пахнешь совсем не как латинянин. Но и не как ромей.

– А как?

– Как ангел. Но грязный. Которому не помешает помыться. Да и мне тоже, после всего этого… Слуги разбежались, поэтому разжигать огонь и носить воду придется тебе. А пока что расскажи, где ты научился индийской защите?


– Уфф… На сегодня хватит, пожалуй.

– То есть, как это? Я протестую! На самом интересном!

– Продолжение завтра!

– Завтра, завтра, не сегодня – так лентяи говорят!

– Нет, я решительно более не в состоянии лежать в постели с восхитительной женщиной, рассказывать сказки и одновременно сдерживать свое звериное начало! Это какая-то «Тысяча и одна ночь» наоборот получается. Я прекращаю дозволенные речи!

– Так вот почему ты наговорил непристойностей! А я-то наивно полагала, что это необходимая часть повествования!

– Конечно, необходимая. К тому же, как отметил один мой знакомый писатель, кстати, русский, немножко эротики в серьезном тексте никогда не помешает. Это бодрит уснувшего было читателя.

– Неправда, я не спала, а просто закрыла глаза! И все время, кстати, чувствовала это твое… звериное. Скажи, только честно, а ты бы возбудился, если бы увидел меня, ну… как эту Тару?

– Разумеется, ведь это естественная реакция подкорки головного мозга. Мы, мужчины, в этом смысле весьма примитивно устроены. Другое дело, что приходится сдерживать свои порывы, ведь тем люди и отличаются от животных, что имеют возможность противостоять своим первобытным инстинктам. Жалко, что мало кто этой возможностью пользуется…

– Знаешь, в твоем рассказе меня многое удивило. Я не предполагала, например, что в Константинополе, где находилась тысяча церквей и все ходили замотанные в материю с головы до пят, бытовали такие разнузданные нравы. То, что ты описал, скорее, похоже на Древний Рим в эпоху упадка.

– Знать предавалась разврату во все времена. А чем сильнее религиозные ограничения, тем больше соблазна их нарушить.

– Ну, допустим. Но эта… куртизанка! Сперва убила троих, потеряла любимого человека, была изнасилована, а после как ни в чем не бывало чуть ли не заигрывает с Марко! Таких женщин не бывает! Даже в России.

– Видишь ли, эта Тара существовала на самом деле и была необыкновенной женщиной. И моей пра – восемь раз – прабабушкой. Но об этом ты узнаешь завтра.

– Ты же говорил, что это семейная легенда! А теперь выходит, что это быль?

– У каждой легенды есть реальные корни. У этой – манускрипт тринадцатого века, история, записанная со слов Марко его сыном. Я лишь по мере сил беллетризировал ее и допускаю, что погрешил против истины в мелких, несущественных деталях. Я ведь не специалист по медиевистике и не глубокий знаток византийских реалий.

– Да-да, ты сказал, что он вошел в триклиний, в котором был бассейн, а это помещение, насколько я помню, называлось атрием.

– Нет, в Византии это слово стало означать просто парадный зал. Но это все совершенно неважно.

– А что важно?

– То, что ты тоже необыкновенная женщина. И поэтому во мне опять пробуждается животное!

– Какое именно? Кролик?

– Молчи…


– Ты спишь?

– Да. И вижу сны. А ты?

– Не могу. Я счастлива. Впервые за много лет. Может быть, и вовсе впервые.

– Не надо плакать.

– Это не слезы. Это ночная роса. Ничего. Обними меня. Крепко-крепко.

– Вот так?

– Да. Чтобы мое счастье было между нами и не могло убежать.

– Все убегает.

– Да, но знаешь, я даже поверила словам Шоно. Что у меня будет долгая жизнь.

– Шоно зря не скажет.

– Но ты ведь будешь со мной? Зачем мне долгая жизнь без тебя?

– Очень постараюсь. Я ведь тоже заинтересованная сторона.

– Я тебе тоже почему-то верю. Хотя у тебя и лукавые глаза.

– Хочешь молчать или разговаривать?

– Разговаривать. Сейчас мне кажется, что я никогда в жизни не разговаривала. А о чем?

– О чем хочешь. Расскажи, почему тебя так удивила моя фамилия.

– О, это очень забавно! Один русский писатель – ссылаться на разных русских писателей уже становится доброй традицией наших с тобой бесед – написал детскую сказку «Золотой ключик». Я читала ее… своему сыну. Так вот, помимо того, что название сказки звучит почти так же, как твоя выдуманная фамилия, еще и одного персонажа зовут Карабас Барабас. Суди сам – могла ли я не удивиться такому двойному совпадению?

– О чем эта сказка?

– О приключениях деревянного человечка. Что-то вроде «Пиноккио», но гораздо веселее и без скучной морали. Почему ты вскочил?

– Кажется, мы с тобой ссылались не на разных, а на одного и того же писателя. Как зовут твоего?

– Толстой. Но не тот, который с бородой, как метла, Лёв…

– Знаю, знаю! Это он! Черт побери, теперь все стало ясно! Шоно был прав, как всегда, нет, как никогда!..

– Да что случилось-то? Отчего ты так разволновался?

– Оттого, что это вовсе не совпадение! Нет! Ты должна мне все рассказать!

– Что именно, дорогой?

– Все, что тебе известно про этого человека и его сказку. Ты хорошо ее помнишь?

Примечания

1

Папирология – научная дисциплина, изучающая тексты на папирусах. – Ред.

2

Розенкрейцеры – члены возникшего в XVII веке тайного общества «Братство Розы и Креста», оккультная организация.

3

«Баудолино» – роман итальянского писателя Умберто Эко, повествующий о похождениях плута и стихийного мифотворца по имени Баудолино в христианском мире XII–XIII веков.

4

«Парсифаль» – последняя музыкальная драма Рихарда Вагнера, написанная по мотивам легенд о Святом Граале. Сам автор называл ее «Торжественной сценической мистерией» и считал едва ли не религиозной церемонией.

5

Суртр (Черный, смуглый) – в германо-скандинавской мифологии – владыка южной страны Муспельхейм, великан с огненным мечом, которым во время битвы богов Рагнарёк он срубит мировое древо Иггдрасиль и тем положит начало гибели мира.

6

Меннониты – последователи учения Менно Симонса (1496–1561), голландского священника, отрекшегося в 1536 году от католической доктрины в пользу анабаптизма, который он, впрочем, принял не полностью. Так, в частности, он отрицал политическую роль церкви, в отличие от проповедников анабаптизма Томаса Мюнстера и Иоанна Лейденского. В XVI веке меннониты подвергались жесточайшим гонениям не только со стороны властей, но даже и простого народа – за отказ от присяги, военной службы и крещения детей, и вынуждены были отправлять культ тайно, под страхом смертной казни. Причиной раскола внутри меннонитской общины явилось отношение к отпавшим от церкви слабых духом. Либеральные меннониты, призывавшие к прощению отступников, в результате яростной дискуссии были изгнаны из лона церкви и обособились в отдельное течение, получив название «грубых меннонитов». По иронии судьбы при размежевании сам Симонс оказался в их числе и, уступив давлению со стороны радикально настроенных верующих, прозванных впоследствии «утонченными», вынужден был примкнуть к ним и предать анафеме либералов, о чем сожалел до конца жизни.

7

СА – штурмовые отряды (Sturmabteilung) НСДАП, так называемые коричневорубашечники. Сыграли важную роль в установлении нацистской власти в Германии. После «ночи длинных ножей» 1934 года утратили политическое значение.

8

Гауляйтер – высший функционер НСДАП. Гауляйтер Форстер активно проводил нацифицикацию в вольном городе Данциге.

9

Густав Пич (1893–1975) – немец, ветеран Первой мировой войны, морской капитан, борец с национал-социализмом. Защитник евреев города Данцига в 30-х. Вместе с женой Гертрудой спас от нацистов несколько сотен человек. В 1938 году вынужден был бежать в Палестину.

10

Vigilia – здесь «бдение» (лат.)

11

Кейф – приятное времяпрепровождение за чашкой кофе (араб.).

12

Волк (ивр.).

13

Медведь (бурятск.).

14

Герок – двубортный сюртук. Был моден в конце XIX века.

15

Господь, покарай Англию! (нем.)

16

Чу! – волынок разносится верезг В холмах и долах там и тут. То, легко приминая стопами вереск, Камероновы парни идут (гэльск.).

17

Данциг – нынешний Гданьск – крупный порт на Балтийском море. В 1308 был присоединен тевтонскими рыцарями к Пруссии, после Тринадцатилетней войны в 1466 номинально отошел к Польше, однако получил от короля Казимира фактически статус вольного города. В 1793 после раздела Польши снова стал частью Пруссии, а по Версальскому договору 1919 года был де-юре объявлен вольным городом и находился под управлением Лиги Наций. Территории Данцига вклинивались между Западной и Восточной Пруссией, образуя так называемый «польский коридор» – дававший Польше единственный выход к морю. Несмотря на то, что 95% населения Данцига составляли немцы, Польше были предоставлены права вести его внешнюю политику, осуществлять таможенный контроль и неограниченно пользоваться водными и железнодорожными путями. Также с согласия Лиги Наций с 1926 года в Данцигском порту на косе Вестерплятте размещался польский гарнизон. Отказ Польши вернуть Данциг Германии, а также предоставить ей прямые пути сообщения с Восточной Пруссией стал формальным поводом ко Второй мировой войне, к началу которой подавляющая часть немецкого населения города была нацифицирована и всячески приветствовала воссоединение с Рейхом.

18

Бешеный медведь (англ.).

19

Галлиполийская битва – чрезвычайно кровопролитная и безрезультатная попытка Антанты захватить Галлиполийский полуостров, с тем чтобы открыть войскам дорогу через Дарданеллы на Стамбул. Главными героями этой операции, длившейся несколько месяцев, стали австралийские и новозеландские солдаты (ANZAC – Australian & New Zealand Army Corps), впервые участвовавшие в военных действиях такого масштаба. Австралийцы считают, что именно в этом горне выплавилась их нация.

20

На самом деле леди Анна Блант (урожденная Кинг-Ноэль) стала баронессой Вентворт лишь в 1917 году, незадолго до кончины, унаследовав титул от собственной бездетной племянницы, которую, кстати, тоже звали Ада. Леди Анна была натурой творческой, хорошо играла на скрипке и талантливо рисовала, но основным ее увлечением было разведение арабских скакунов.

21

Орденом «За выдающиеся заслуги» (Distinguished Service Order) обычно награждали старших офицеров, но иногда – и особо отличившихся младших офицеров.

22

Бааль сулям – дословно переводится с иврита как «обладатель шкалы» или «хозяин лестницы». Это прозвище рабби Ашлаг получил за свой сквозной комментарий главной каббалистической книги «Зоар» («Сияние»), который он озаглавил «Сулям».

23

Vera – истинная (лат.)

24

«Пистис София» (дословно с греческого – Вера Мудрость) – один из интереснейших гностических текстов, написанный на коптском языке.

25

«Шиур кома» (буквально означает на иврите «Пропорции тела», идиоматически – «значительность») – каббалистический трактат. Вот, что пишет о нем Гершом Шолем в книге «Основные течения в еврейской мистике»: «Фрагмент «Шиур кома», сохранившийся в нескольких текстах, изображает «тело» Творца, строго придерживаясь аналогии с телом возлюбленного, описываемого в пятой главе «Песни Песней», и характеризуя с помощью огромных чисел размеры каждого органа. Наряду с этим в нем приводятся непонятные нам тайные обозначения различных органов посредством букв и буквосочетаний. «Всякому, кто знает сокрытые от созданий размеры нашего Творца и славу Святого, да будет Он благословен, уготована доля в грядущем мире»…

Что на самом деле означают эти невероятные меры длины – неясно. Огромные числа не несут смысла или содержания, воспринимаемых умом или чувством, и невозможно посредством их явить в своем воображении «тело Шхины», описать которое они якобы предназначены. Напротив, если основываться на них, то любая попытка такого рода приведет к абсурду. Единицы измерения космичны: высота «тела» Творца равняется 236 тысячам парасангов, другая же традиция утверждает, что только высота подъема Его ступни измеряется тридцатью миллионами парасангов. Но «мера парасанга Бога составляет три мили, а в одной миле 10 тысяч локтей, а в локте три пяди Его пяди, а одна пядь заполняет собой весь мир, ибо сказано: Он, Кто измерил небо Своей пядью». Поэтому ясно, что истинным назначением этих чисел не было указание на какие-либо конкретные меры длины. Выражало ли некогда соотношение цифр, ныне встречающихся в безнадежно перепутанном виде в текстах, какие-либо внутренние связи и гармонии, – вопрос, на который мы едва ли найдем ответ. Но «надмировое» и «нуминозное» еще смутно просвечивают через эти отдающие кощунством числа и невероятные сочетания тайных имен. Святое величие Бога облачается в плоть и кровь в этих громадных числовых отношениях. Во всяком случае, идея Бога-Царя более приспособлена для такого символического выражения, чем идея Бога-Духа. Мы видим вновь, что царственный характер Божества и Его явления в мире, а не Его духовность привлекали внимание этих мистиков. Правда, иногда мы обнаруживаем парадоксальный переход к духовному. Совершенно неожиданно в середине «Шиур кома» мы читаем: «Лик Его подобен зрелищу двух скул, и те подобны образу духа и форме души, и ни одно создание не может узнать Его. Тело Его подобно хризолиту. Свет Его бесконечным потоком льется из тьмы. Его окружают облака и туман, и все князья ангелов и серафимов – словно пустой кувшин пред Ним. Посему нам не дана никакая мера, но лишь тайные имена раскрыты нам».

В сочинениях гностиков II и IV веков и в некоторых греческих и коптских текстах, проникнутых духом мистического спиритуализма, встречаются аналогичные мистические антропоморфизмы при описании «тела Отца» или «тела Истины». Гастер указал на значение подобных антропоморфизмов, определяемых многими учеными как каббалистические, в сочинениях гностика Маркоса (II век), антропоморфизмов, не менее причудливых и темных, чем те, что приводятся в «Шиур кома».

26

Олифа – северо-западный пригород Данцига.

27

Оссуарий – (здесь) каменный ящик для захоронения костей умершего. – Ред.

28

Гиват Мивтар – северный пригород Иерусалима. – Ред.

29

Цвет само – от французского saumon – лосось.

30

Юзеф Пилсудский (1867–1935) – выдающийся польский государственный муж, первый руководитель возрожденной Речи Посполитой. Родился под Вильно, с младых ногтей мечтал о независимости Польши от Российской империи. За участие в революционной деятельности был сослан в Сибирь, вернувшись, продолжил свою борьбу. В Первую мировую во главе созданных им легионов воевал против России. В советско-польской войне 1919–1920 успешно провел кампанию, в результате которой были захвачены Вильно и Минск. Мечтал о гегемонии Польши в Восточной Европе.

Упомянутый в книге эпизод с ограблением почтового вагона произошел 26 сентября 1908 года на станции Безданы под Вильно. В результате операции было похищено около 200 000 рублей – сумма по тем временам огромная.

31

Граф Муравьев–Виленский (1796–1866) – российский государственный деятель, генерал от инфантерии. Титул графа Виленского получил за жестокое подавление польского восстания 1863 года. В либеральных кругах прозван «вешателем». Установленный на одной из центральных площадей Вильно в 1898 году памятник графу был воспринят местными националистами как пощечина. В 1915 году перед сдачей города немцам монумент был снят и переправлен в Россию.

32

Кто знает? (лат.)

33

Германн Зудерманн (Hermann Sudermann) – видный немецкий романист и драматург, обладатель блестящего пера и прекрасного чувства юмора. Родился 30 сентября 1857 года в Матцикене, что в Восточной Пруссии (ныне в Литве). Учился в Тильзите и Кенигсберге. Умер в Берлине 21 ноября 1928 года от воспаления легких.

34

Вальтер Ратенау (Walhter Rathenau, 1867–1922) – немецкий промышленник еврейского происхождения, политик, писатель, министр иностранных дел Германии. Был убит экстремистами за подписание Раппальского мирного договора с Советской Россией.

35

Ciao – пока (итал.).

36

До скорого! (англ.)

37

Ганс Мемлинг (1433?–1494) – фламандский живописец немецкого происхождения. – Ред.

38

Тибетский мастиф – порода, которой не меньше трех тысяч лет. А До-Кхи – это, собственно, и есть название породы на тибетском.

39

Гольдшлюссель – золотой ключ (нем.)

40

Тимпан – древний ударный инструмент, родственный литаврам. – Ред.

41

Галера (итал.).

42

В открытом море (итал.).

43

Галерный гребец (итал.).

44

Арматор – судовладелец (Ред.).

45

Соляная копь (итал.).

46

Ядера – хорватский город Задар. На момент захвата его крестоносцами был под властью венгерского короля.

47

Керкира – греческий остров Корфу.

48

Парень (вен.).

49

Лев Сан Марко – на гербе Венеции изображен в лазурном поле крылатый золотой лев с лапой на раскрытой книге – символ евангелиста Марка, покровителя морской республики, чьи мощи венецианцские купцы в 828 году выкрали из Александрийского собора в Египте и вывезли на корабле, спрятав от мусульман под свиными тушами. На военных штандартах лев изображался с закрытой книгой.

50

Морские пехотинцы (лат.).

51

Шишак – вид шлема. (Ред.).

52

Дурень (вен.).

53

Здесь – небольшой щит (от старофранкского targa).

54

Да почиет в мире (лат.).

55

Господи, помилуй! (греч.)

56

Фут (фр.).

57

Фрина (настоящее имя – Мнесарете, дочь Эпикла из Феспии) – легендарная афинская гетера, по преданию позировавшая Праксителю при создании статуи Афродиты Книдской и Апеллесу – для картины «Афродита Анадиомена». Свое прозвище получила за золотистый цвет кожи.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7