Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры

ModernLib.Net / Историческая проза / Томан Йозеф / Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры - Чтение (стр. 23)
Автор: Томан Йозеф
Жанр: Историческая проза

 

 


— Бог придавил меня к земле болезнью, едва я родился. Он уже тем обидел меня, что позволил появиться на свет. Это — не любовь.

Голова Даниэля беспомощно откинулась.

— А сам ты… — Мигель в растерянности пытается отвлечь его от обвинения. — Сам ты любил?

— Да! Она была бледная и печальная, простенькая, как цветок в поле. Я целые годы думал только о ней. А когда я ей сказал, она надо мной посмеялась…

Грудь дышит труднее, и глаза, в которых уже отражается иной мир, медленно закатываются.

— Меня никто не любил… Ни люди, ни бог… и теперь я иду… а не знаю куда… Хочу жить…

Мигель опустился на колени и горячо заговорил ему в самое ухо:

— Не бойся, Даниэль, не бойся ничего! Все будет, будет и любовь… Ты только поверь мне, Даниэль, поверь! Ты будешь жить!

Предсмертная судорога искривила губы несчастного, глаза мутнеют. Он выдыхает с последними вздохами:

— Конец… Не будет… ничего…

— Любовь придет к тебе, Даниэль! Любовь будет всегда! Тебя ждут объятия той, которую ты любил. И ты поймешь, что она была создана для тебя. Встретишь ее, и она улыбнется тебе, за руку возьмет, и пойдете вы рядом… Найдете маленький домик, обнесенный высоким забором, и вступите в него, и будете счастливы, потому что, Даниэль, нет ничего выше любви, ей же нет пределов…

А Даниэль уже не слышит, Даниэля нет, только лицо его улыбается.

Смолк восторженный голос Мигеля, но весь подвал все еще наполнен им. Отзвучали слова, но все еще отдается эхо от стен; их страстность клокочет прибоем жаркой крови, водой в котле над огнем, и словно бы запахом серы веет от раскаленных уст.

Бруно с трудом поднял голову, измученным взглядом обвел мертвого соседа и с изумлением поднял глаза на губы Мигеля.

Мигель поцеловал умершего в холодеющие губы и выпрямился. И тут встретились его глаза с изумленными глазами Бруно, и вспомнил Мигель, что говорил умирающему. Смысл каждого слова вдруг дошел до него, и Мигель побледнел. Пав на колени, он зарыдал, приникнув щекой к щеке мертвого, который при жизни никогда не знал любви.

— Не плачь, брат, — промолвил Бруно. — Тебе не из-за чего плакать. Странно было слышать такие слова от тебя, но ему, Даниэлю, ты хорошо сказал на дорогу. Там где-нибудь он наверняка найдет свою любовь…



Мигель воротился из города, за ним тянулась толпа.

Он уложил больных, как сумел, накормил голодных, напоил жаждущих. Просторное помещение склада до отказа набито несчастьями и болезнями.

Усевшись посередине, Мигель начал проповедь. Он говорит о безднах и высях, о сердце чистом и разъеденном страстями, говорит резко, круто, обвиняет и позорит самого себя, чтобы тем выше поднять чистоту.

Окончив, зажег несколько лучин и светильников, и люди разошлись по домам, вернее, по норам своим, пережевывая по дороге его слова.

Мигель стоит посреди подвала и провожает слушателей своих печальным взглядом, словно с ними теряет он часть себя самого. Но они вернутся!

И верно, на другой день возвращается и тот и другой — за добрым словом и за миской похлебки.

В царствование Филиппа II Испания была довольно богатой страной. В те поры даже нищенство было прибыльным занятием.

Ныне же, к концу царствования Филиппа IV, мы стоим на грани между прозябанием и нищетой. Нет более настоящей, доброй работы, и нам остается лишь тяжко трудиться в надежде, что, быть может, перепадет нам какой-нибудь жалкий реал. А как выглядит эскудо или дублон — мы давно забыли… Но, поскольку господь бог положил нам в колыбель дар радоваться жизни, то и не думали мы о старости, не откладывали по медяку от каждого заработанного реала. Не приходило нам в голову что будем мы дряхлы и больны, и вот негде нам преклонить голову… Что выпросим — пропьем, и не остается у нас даже на хлеб насущный. Сделаться приживалом удается лишь одному из пятидесяти, шантажировать кого-нибудь — раз в год привалит счастье, а воровать трудно, да и не всякий умеет, тем более что и красть-то особенно нечего… Вот и тянем мы лямку старости, безрадостной и тяжелой, ожидая, когда же костлявая перенесет нас в лучший мир…

Но, как испанцы, мы имеем права — хотя бы на бумаге — и потому спрашиваем: почему вы не хотите взять нас, хворых, хотя бы в этот склеп, почему не уделите нам миску похлебки и капельку того самого милосердия, о котором написали вы, братья, на воротах своей обители?

— Сегодня никого не можем взять. Мест нет. Может быть, завтра.

— Завтра будет место? Почему же завтра?

— Может быть, за ночь кто-нибудь выздоровеет. Может быть, умрет кто-нибудь и освободит место для вас.

— Дай-то господи, чтоб кто-нибудь освободил для нас место!



Братия недовольна Мигелем, братия возмущена. Собрались монахи в саду, в то время как настоятель их, Мигель, ухаживает за больными. Ропщут:

— Отец настоятель слишком усердствует в своем попечении о бедных и больных. Ни в чем не знает меры…

— Не только усердствует — самоотвержением своим он обвиняет нас в том, что мы не такие, как он. Изобличает нас в недостатке любви к ближнему…

— По глазам его читаю — он хочет, чтобы и мы трудились ночью и днем, как он…

— Никогда! Наш устав этого не требует.

— Видел, брат, как смотрел он на нас вчера, когда отдавал свой обед нищему? Этим взглядом он и нас призывал поступать так же!

— Этого он не может требовать!

— Он и не требует словами, он примером своим хочет заставить нас…

— Неправильно, когда так буквально исполняет обет чистоты и бедности хотя бы и сам настоятель. Это уже аскетизм!

Движение прошло по монахам, словно ветер по купе дерев, и старший из них возводит на Мигеля такое обвинение:

— Как старший из вас, братья, должен я с сожалением сказать, что брат Мигель пренебрегает миссией настоятеля…

— Да, он ставит под угрозу тихую жизнь обители, нарушает покой, наши благочестивые раздумья, наши молитвы! Ах, какой шум у нас постоянно! Сотни калек осаждают ворота монастыря! А стенания больных лишают нас сна… Вся жизнь обители подчинена его недужным…

— Еще заразу занесет! Я все время твержу…

Старший брат состроил глубоко печальную мину.

— Это еще не все, братья мои. Я бы сказал, что брат Мигель и как глава монастыря ведет себя не должным образом: не заботится о соблюдении устава, не правит монастырским имуществом — это он свалил на меня! — и даже хозяйством обители не занимается, приставив к нему брата Дарио… И где же основное наше дело, где забота о том, чтобы возвещать и укреплять веру в святую католическую церковь?

— Увы! Увы! О, боже милосердый!

— Однако трудами своими он помогает страждущим, — раздался голос в группе монахов.

— Негоже нам обвинять брата, который отдает убогим все, что имеет, — прозвучал и другой голос.

Только эти два голоса и раздались в защиту Мигеля. Остальные тридцать монахов кипят неудовольствием:

— Все, что имеет? Нет, брат! Он богаче архиепископа! У него имения, дворцы, вассалы, замки…

— Зато себя он отдает целиком! — воскликнул один из защитников Мигеля. — А ведь это самое ценное! И пищу свою он раздает каждый день! Кто из нас, братья, сумел бы…

— Довольно! — поднял руку старший брат… — Боюсь, брат Мигель одержим себялюбивой жаждой искупить свои… свое прошлое. И, по суждению моему, избрал он неверный путь…

— И нас всех мытарит! — взрывается братия. — Да еще болезнями заразит…

— После долгих, горячих молитв внушил мне господь мысль поделиться опасениями нашими с его преосвященством, высокорожденным сеньором Викторио де Лареда, архиепископом Севильским, который, как нам известно, долгие годы поддерживал добрые отношения с семейством брата Мигеля. Его преосвященство поможет нам советом.

И опять, подобно оливовой роще под ветром, заволновалась толпа монахов, и общее одобрение провожает старшего монаха, который тотчас отправился к архиепископу.

Его преосвященство, внимательно выслушав монаха, долго пребывал в безмолвном раздумье.

— Ждите, святой брат. Посмотрим, — произнес он наконец.

Едва удалился монах, как в приемную ввели Трифона, который уже несколько дней добивался аудиенции.

Трифон ликует. Ведь это все его труды! Это он, исполняя обещание свое, вернул в лоно церкви графа Маньяра, владельца половины Андалузии!

Иезуит излил пред троном архиепископа весь свой восторг, соответственным образом подчеркнув свои заслуги, и ждет теперь обещанной награды.

— Однако имущество свое Маньяра оставил за собой, — доносится голос с высоты, из-под пурпурного балдахина. — Как монах, он дал обет бедности. Что будет с имуществом?

— Он, без сомнения, не замедлит передать его святой церкви, ваше преосвященство, — поспешно отвечает Трифон.

— Так ли уж без сомнения? — насмешничает голос с высоты. — Ведь у него есть сестра, родственники…

Трифон в ужасе захлебывается собственным дыханием и молчит.

— И то рвение, каким отмечена жизнь его в обители, и преувеличенная забота о людях мне не нравятся — не о боге ли следует ему помышлять? Что люди? Они не спасут его души. А подавая недобрый пример, он наносит ущерб святой церкви.

Долгое молчание.

— Ждите, падре! Посмотрим, — второй раз звучит с высоты.

Трифон спустился по наружной лестнице на улицу, и южный ветер растрепал его поредевшие седые волосы, бросив их на лицо, подергивающееся от ярости.



Мигель, озабоченный, ходит от больного к больному.

— Воды! — стонет один.

Мигель подает. Больной выпил, но лицо его недовольно.

— Что с тобой, брат?

— Вода теплая! Но я не жалуюсь, — отвечает больной. — Ты, брат, один на нас на всех, разве можешь ты то и дело бегать за свежей водой?

Мигель спешит с ведром к колодцу в монастырский сад. Пока донес, вода согрелась. А тут от духоты потеряли сознание сразу двое. К кому первому броситься на помощь?

Пришел к больному отцу пятилетний мальчуган. Увидев отца в полутьме, в смрадной грязи, услышав стоны умирающих, расплакался малыш:

— Здесь плохо, папа! Грязное… Черное… Мне страшно! Пойдем домой! Вставай, пойдем!

— Дома у вас лучше? — спрашивает ребенка Мигель.

— Да! Там светло. И не так грязно. И никто не стонет…

— Тише, сынок, — утешает его отец. — Мне здесь хорошо. Подумай, каждый день два раза дают супу с хлебом и апельсин…

Малыш мгновенно смолк. Суп, хлеб, апельсин! Райские дары — и каждый день! А дома приходится целыми днями дожидаться еды… Но потом, оглядев еще раз темное, неуютное помещение, он снова сморщился, готовый расплакаться.

Сегодня приняли старика; астма уморит его раньше, чем наполнится луна.

Старец вошел, опираясь на плечи сыновей, и застыл на пороге. Пока старческие глаза привыкали к полумраку, он прислушивался к стонам и вздохам больных, доносившимся изо всех углов, и брезгливо приподнял руки.

— Уведите меня отсюда! Я здесь не останусь…

— Ложе тебе приготовлено, старче, — сказал Мигель.

— Не останусь я здесь, монах, — повторил старик. — Не хочу умирать в подвале, где темно, сыро, где кричат люди… Это напоминает мне ад, а с меня довольно того ада, каким была моя жизнь. Хочу умереть там, где хоть немного света и воздуха.

— Бойся бога, нескромный человек, — строго сказал Мигель.

— Нескромный?! Значит, здоровым можно жить в сухом и чистом месте, а больные не имеют на то права? А разве они не больше нуждаются в этом, чем здоровые? Уведите меня! Лучше умру на улице или во дворе, только бы на солнце, на воздухе! Не желаю испускать дух в такой дыре!

Сел Мигель в уголок, задумался.

Да, старик прав! Такие условия недостойны для здоровых, а уж тем более для немощных, которым надо дать все удобства. У меня же больные теснятся друг к другу, и я один, не поспеваю всюду, и грязь здесь ужасная. Душно здесь, не продохнешь. Не успеешь донести воду из колодца, она уже теплая. Люди теряют сознание прямо у меня на руках… Умирают… И разбираюсь ли я в их болезнях? Это по силам только лекарю…

Ах, я негодный! — вдруг бурно взрывается в нем негодование на самого себя. Выбрал этот подвал, чтобы наказать себя за грехи и теперь мучаю здесь несчастных больных, а ведь хочу помочь им, ведь люблю их! Мерзавец я! Неисправимый себялюбец!

В отчаянии, сокрушенный, сидит Мигель, не слыша, как его зовут сразу несколько больных, не слыша стонов тех, кто уже прощается с юдолью слез, сидит долго, опустив голову на руки, и внезапно свет новой мысли озаряет его.

Мигель вскочил, засмеялся так громко и радостно, что больные удивленно обернулись, приподнялись на своих постелях.

— Я знаю, чем помочь! Придумал! Продам свои владения, продам все, что у меня есть! Богу воздвигну храм, а для вас построю великолепную больницу. Призову врачей и санитаров, куплю лекарства, чтоб каждый из вас лечился спокойно и выходил оттуда здоровым! Ах, падре Грегорио! Вот за это вы, верно, похвалили бы меня! И только вы навели меня на такую мысль!

Дрожа от радости, Мигель выбежал в сад. А там шел яростный спор между братом Дарио и братом Иорданом.

— Только путем молитвы, отречения и экстаза можно приблизиться к богу! — ожесточенно выкрикивает брат Дарио. — Нужна горячая вера и полная отрешенность…

— Нужно рассуждать, — возражает брат Иордан.

— Ни в коем случае! Об этих вещах рассуждать не дозволено! Молитва…

— Молитву не должно читать механически…

— Напротив! Одна и та же молитва, повторенная сотню раз, только тогда и воспримется душою и долетит до бога. Послушно следовать богу. Принимать в протянутые ладони дары его милосердия…

— Нет, братья! — воскликнул Мигель. — Вы оба ошибаетесь. Оба вы хотите слишком мало. Мыслить, молиться, брать — этого мало. Кому от этого польза, кроме вас самих? Давать, братья мои, давать — вот что превыше всего!



Вода ли в жилах твоих или пламя — дряхлеешь ты, человек, стареешь, покорный безжалостному закону.

Где б ни жил ты — под мостом, в горной деревушке, во дворце или в сарае — стареешь ты, и иного тебе не дано.

Достигаешь ли ты того коварного возраста, которому подобает эпитет «почтенный», или, о, счастливый, лишь того, который насчитывает десятью годами меньше; достигаешь ли ты того берега девственником или отъявленным распутником — плечи твои равно обременены делами твоими, отметившими тебя морщинами.

Стареет страна испанская, недавно окончившая девятилетнюю войну против Франции, последовавшую тотчас за войной Тридцатилетней.

Сорок лет войны — словно сорокалетнее странствие пустыней, в муках голода, жажды и страха. Стареет, ветшает великое королевство и его заморские владения, оскудевает от расходов сокровищница короля и кошелек подданного. Святая церковь и могущество инквизиции упадают, ибо уже и до Испании доносятся отголоски новых идей. Одряхлевшая, старая ночь приникает устами к песчаным равнинам, к скудным источникам рек, пересохших до дна. Дряхлеют будни и праздники, сгибая спину под бременем времени.

Стареет его католическое величество король Филипп IV, а правая рука его, дон Луис Мендес де Аро, маркиз дель Карпио, всесильный министр, отошел, постарев, пред божий суд. Опустело его кресло за столом короля, но витает над ним дух преподобной сестры Марии, прозванной Хесус[29], ее же мирское имя было Мария де Агреда. Король, читая через очки наставления своей подруги-монахини, видит теперь, что правил небрежно. И он начинает — поздновато, правда, но и за то благодарение богу! — начинает заботиться о судьбах своей страны — по крайней мере, он затверживает наизусть письма, которые посылает ему из монастыря святая жена. Вот и поправлено дело!

Стареет Мурильо — жирными складками обвисает нижняя часть его лица, и часто уже не только над видениями красоты задумывается художник, а и над полной тарелкой…

Стареет Альфонсо. Высыхает, как перекати-поле, и сморщиваются его щеки; стареет Диего, в душе которого горечь, и Паскуаль, сожженный разочарованием, стареет Мария в строгой своей красоте и Солана во цвете лет, стареет Вехоо и его Кальдерон.

Но всем законам природы наперекор остается несломленным, полным силы тот, кто прокутил половину жизни, а на другую ее половину положил себе исполнять божьи заповеди — брат Мигель, настоятель монастыря ордена Санта-Каридад, сиречь Святого Милосердия.

Одержимый своей идеей, не платит он дани времени, устремляясь к цели с великим рвением.

После долгого отсутствия Мигель снова вошел в свой дворец. Бродит по покоям, трогает драгоценные гобелены и мрамор, касается предметов в спальне Хироламы — от зеркал до вееров.

— Нет уже здесь тебя, милая. Нет здесь души твоей. Она вместе со мною переселилась в Каридад. Все это я могу теперь покинуть навсегда.

Напрасно отговаривает Мигеля Альфонсо. Дворец и все владения рода Маньяра, от Алагабы до Арасены, будут проданы.

— Дон Бернардо Симон де Пинеда, — докладывает слуга.

— Мой архитектор, — говорит Мигель. — Он как раз кстати.

Пинеда молча выслушал распоряжения Мигеля.

Итак, церквушка св. Георгия будет снесена; снесут и монастырские здания. На их месте вырастет величественный храм, и к монастырю будет прилегать прекрасная больница.

До ночи сидит Мигель с Пинедой и Мурильо над планами. Вот он вскакивает в волнении, мерит шагами комнату, и неудержимым потоком льются его предложения, пожелания — он не дает даже слова вставить своим сотрудникам. И они захвачены замыслами Мигеля. Увлечены его страстностью.

— Весь мрамор дворца изымается из продажи. Им выложим пол в больнице…

— Мраморный пол в больнице? — изумляется Мурильо.

— Это, пожалуй, слишком, ваше преподобие, — отваживается возразить архитектор. — Такой великолепный мрамор — на пол лазарета!

— Именно так, — стоит на своем Мигель. — Я желаю, чтобы у самых бедных было все самое лучшее. Все, что служило моему наслаждению, пусть служит им в страдании…

— Но это невозможно! — восклицает Пинеда.

— Я решил это не только как Маньяра, но и как настоятель монастыря, дон Бернардо, — сухо бросает Мигель.

— Простите, ваша милость, — кланяется тот.

— Пожалуйста, сделайте, как я прошу! — смягчает тон Мигель. — И поспешите!

Через некоторое время Пинеда изготовил планы величественного храма и образцовой больницы.

Мигель, просмотрев их, улыбнулся.

— Всего этого мало, дон Бернардо. От вас ускользнуло соотношение между задачей и исполнением. Вы не поняли, что здания эти должны вмещать сотни людей.

И Мигель изобразил на бумаге свою мечту.

Он раздвинул пространство больницы вверх и вширь. Все да будет огромным и совершенным!

Архитектор с изумлением следит за свинцовой палочкой Мигеля и сам дорисовывает его замысел.

— Мало! Все еще мало… — хмурится Мигель.

— Неужели и этого недостаточно, ваша милость? Такое великолепное здание! — восторгается Пинеда. — Ну, хорошо. Я еще увеличу…

— Когда начнете, дон Бернардо?

— Через месяц начнем сносить, ваше преподобие.

— Только через месяц? И только сносить?

— Раньше не могу. Но я ускорю все работы, как только возможно…

Мигель вернулся к своим убогим.

Подошел к постели Бруно.

— Вставай, — молодой друг! — весело сказал он ему. — Разрешаю тебе прогуляться. Вставай — выйдем вместе ненадолго в сад. Так, обопрись на меня. Сильнее, не бойся, ты не тяжелый. И потихонечку, шаг за шагом… А то ведь ты, поди, совсем забыл, как выглядит свет и солнце, дружок. Твоим двадцати пяти годам предстоит еще много хорошего…

— Но, брат, — возражает Бруно, — ты сам говорил нам, что под всяким веселием подстерегает человека порок…

— Думай-ка лучше о том, как тебе ступать, мой мальчик, и смотри, чтобы ноги у тебя не заплетались. А к слову божию вернемся в свое время.

— Посмотрите! — удивляются больные. — Бруно уже ходит! Не споткнись, приятель, а то костей не соберешь!

Но Бруно лишь тихонько засмеялся, блеснув белыми зубами, и всей тяжестью налег на Мигеля, осторожно переставляя ноги и нетерпеливо протягивая руку к двери, что ведет из полумрака на солнечный день.



Кирки и ломы закончили свою разрушительную работу, церковка св. Георгия исчезла, уже выкопана яма под фундамент для храма и больницы, и стены растут из земли.

Сотни телег свозят к Каридад строительный материал.

Мигель неутомим. Дни он проводит на стройке. Ночами бодрствует у ложа больных, с одинаковым чувством выслушивая их благодарность и брань, ибо знает, что трудится для доброго дела.

Его зовут больные, зовут строители. Он живет на бегу, между стройкой и подвалом, он забросил молитвы и благочестивые размышления, он торопит архитектора и рабочих, он нетерпелив, он дождаться не может, а осознав это, сам себя упрекает, сам налагает на себя епитимьи.

Часто он сам руководит работами. Распоряжается и трудится, грузит и запрягает, носит и подает…

Из ворот его дворца выезжают телега за телегой, груженные белым мрамором с нежно-голубыми прожилками.

Трифон скрипит зубами. Богатство Маньяра ускользнуло от святой церкви. А награда… О, горе мне!

Стройка Каридад служит местом сборища севильского люда — вечерами, когда рабочие уходят, люд этот обсыпает стройку, как муравьи пригорок, рассаживаясь на кучах кирпича, бревен и мраморных плит.

Ночь бледна от лунного сияния. Мрамор, поглотивший днем солнечный жар, светится в темноте.

Там и сям мелькают человеческие тени, и голоса оживляют место, похожее на город после землетрясения.

Больной голос:

— Долго ли ждать, скоро ли будет готово?

Грубый голос:

— Может, год, может, два.

— Подохну я к тому времени… — вздыхает больной.

Насмешливый голос:

— Вот невидаль! Ты и так всем обуза.

Тихий голос рассуждает:

— Надо бы, чтоб мир был для нас, а не мы для мира. Только все устроено наоборот.

— Всем бы нам отмучиться в Каридад…

Отзывается на это грубый голос:

— Чего зря болтать! Мы вон даже не знаем, для нас ли вся эта роскошь или для больших господ…

Равнодушный голос подхватывает:

— У кого ничего не болит, тому все равно. А вот о чем подумать не вредно — нельзя ли кое-что урвать для себя на этом деле!

Женский голос:

— Говорят, он — святой.

Вопросы со всех сторон:

— Кто?

Вскочил насмешливый голос.

— Она верит, что еще родятся святые!

Женщина:

— Как кто — брат Мигель.

Тихий голос замечает:

— Он был когда-то богатым и знатным. Грешник был… Грехов на нем было — что песчинок в пустыне. Весь город дрожал перед ним. Он соблазнял женщин и убивал мужчин.

Грубый перебивает:

— И не так давно это было. Я его знавал. Вот это был удалец, черт возьми! Стоило тебе косо взглянуть на него — и ты уже изрешечен, как сито…

Больной возвысил голос:

— Он — святой. А если еще не святой, так будет. Всем бы богачам так поступать…

Женский голос — задумчиво:

— Хотела бы я знать, отчего он так переменился…

Больной разговорился:

— Только надо бы ему поторопиться с этим строительством.

Равнодушный прикидывает:

— Неплохо бы притвориться больным, пусть меня кормят да служат мне, а я — валяйся себе в кровати да распевай псалмы на полный желудок…

— А черт, это неплохо! — поддерживает его грубый.

Тихий голос жалуется:

— С сыном у меня плохо дело. Что-то в горле у него — едва разговаривать может. Что-то съедает его голос. Ни в одной больнице не берут…

Женщина говорит:

— В Каридад его взяли бы.

Голоса:

— Не взяли бы!

— Взяли…

Больной с горечью сомневается в своей судьбе и в судьбе того, о ком речь:

— Не поздно ли будет…

А голос, словно покрытый плесенью, добавляет:

— Для нашего брата — всегда поздно…

В темноте приближаются какие-то тени. Шпаги звенят о мостовую, голоса дворян беспечны и сыты.

— Неслыханное и невиданное дело — строить такой дворец для черни!

— Под личиной милосердия здесь пекутся об отбросах человечества, любого бродягу ставят на одну доску с дворянином! Позор!

На мраморных плитах поднялся гневный ропот.

— Смотрите, развалились на камнях, как змеи на солнцепеке! И город терпит это… Пойдемте прочь, господа.

— Да убирайтесь поскорей! — кричит грубый. — Эта компания не для вас! Тут ведь и камнем запустить могут, ясно?

— Только подойди, оборванец! Я проткну тебя насквозь!

Камни просвистели в воздухе. Зеленая луна глядит с высоты… Глухой удар, вскрик:

— Я ранен! Стража! На помощь!

Насмешливый голос взвился:

— Помогиииите! Компрессы на шишку благородного сеньора!

Дворяне спешно удаляются.

Тихий голос заключает:

— Нехорошо — насилие…

Но грубый резко обрывает его:

— А ты, коли их руку держишь, сейчас тоже по зубам схлопочешь!

Тут больной со стоном упал ничком на мраморную плиту. Женщина вскрикнула:

— Что с тобой, старый?!

Тот, заикаясь:

— Кровь… кровь… хлынула изо рта… О боже!

Женщина в испуге:

— Он умирает! Помогите! Помогите!

Тихий голос, как бы вспоминая кого-то:

— В пятом часу утра часто умирают…

Женщина бросилась к воротам монастыря, стучит, зовет на помощь:

— Достопочтенные братья, здесь человек кончается!

Тишина — такая бездонная, какая бывает, когда она предвещает приближение смерти.

Из ворот выходит Мигель.

Взойдя на кучу мраморных плит, он наклоняется к больному:

— Больно тебе, брат?

— Не больно… Только вот кровь все течет, и холодно… По этому холоду чувствую — умираю…

— Ты не умрешь, — говорит Мигель. — В обители…

— Нет! — перебил больной. — Я хочу умереть на вольном воздухе. Мне бы исповедаться, брат…

Вмешался насмешник:

— Еще бы! Хорош был гусь. У него на совести — ой-ой-ой!

— Отойдите, друзья, — вопросил Мигель. — Он хочет исповедаться, а я хочу его выслушать. Говори, друг, я слушаю.

— Воровал я… Часто воровал. Деньги, хлеб, одежду, даже овцу раз украл. Пьяным напивался и тогда колотил жену и детей. А с одной женщиной… ну, понимаешь. У нее потом ребенок был. А я и не знаю, что с ними… Лгал. Жульничал в картах. И опять крал — унес все, что было в шкатулке корчмаря…

Умирающий замолчал.

— Это все? — робко спросил Мигель.

— Все. Больше не помню.

— Ты никого не убил? — тихо подсказал исповедник.

— Что ты обо мне думаешь, монах? — оскорбленно приподнял голову исповедующийся.

Мигель сжал губы, потом смиренно проговорил:

— Я только спросил. Прости меня, брат.

Потом — тишина, и сверлит сознание Мигеля мысль — как мало грешил этот человек в сравнении с ним самим…

До чего же скверен я рядом с ним!

Свистящее дыхание возвращает его мысли к несчастному.

— Не бойся, милый! Бог простит тебе.

— Правда? — шепчет тот. — Я часто бывал голоден. Потому и воровал…

— Бог уже простил тебя. Верь мне!

— О, это хорошо… Спокойно умру — правда, теперь можно? Совесть свою облегчил…

Мигель молится над обломком человека.

Потом обращается к людям:

— Подойдите! Он исповедался в грехах и покаялся в них. И вот отошел ко господу.

Люди приблизились — медленно, тихо.

— Мы будем бодрствовать над ним, — говорит женщина.

— Бодрствовать над мертвым — невеселое занятие, — ворчит грубый. — Но так уж положено…

— Я останусь с вами, — говорит Мигель.

И стало тихо.

Ночь уплывает, луна закатилась за городские стены, темнота начала рассеиваться.

Рассвет пробивается сквозь тьму.

— Кто похоронит его? — спросил грубый голос.

— Я! — ответил Мигель и, подняв на руки застывшее тело, понес его. Люди молча последовали за ним.

На плите белого мрамора с нежными прожилками темнеет большое багровое пятно крови.

— Вы все еще не верите, что он святой?

Насмешник не верит:

— Ну да! Это его долг. Не более.

А тихий голос уже думает о голодном утре:

— Пора нам. Пора на паперть с протянутой рукой — скоро люди пойдут к службе.

Встряхнулись — то ли от утреннего холодка, то ли при мысли об умершем — и разошлись.



Время летит, и вырастает здание.

В большом больничном зале возводится алтарь, чтоб больные могли слушать мессу и видеть образ божий.

По примеру Мигеля попечение о бедных сделалось модой среди севильского дворянства. Герцоги и графини лично приносят Мигелю денежные вклады на строительство и устройство.

Дон Луис Букарелли, рыцарь ордена Сантьяго, передал Мигелю двадцать четыре тысячи пятьсот дукатов с настоятельной просьбой употребить их так, как, по мнению Мигеля, это угодно богу.

После него приходили многие.

Заказаны койки для больных, мебель и прочее, что нужно.

Затем Мигель призвал Мурильо и поручил ему украсить росписью храм и больницу.

— Я хочу, Бартоломе, чтобы твое искусство принесло радость больным. Хочу, чтобы ты приблизил бога их сердцам. Искусство же говорит громче всякого проповедника.

— Выполню с радостью, — отозвался Мурильо.

Через месяц он пришел снова:

— Я продумал задание, которое доверил ты мне, друг. Я напишу десять библейских сцен.

— Хорошо. Я не стану вмешиваться в твой замысел. И выбор сюжетов предоставляю тебе. Мне бы только хотелось, чтобы на одной из картин ты изобразил ужас умирания и смерти. Сделай это ради меня и в назидание прочим.

Но Мурильо отказывается:

— Не требуй этого от меня, брат! Мне больно смотреть на недуги и умирание. Это внушает мне ужас. Отдай эту работу Вальдесу Леалу.

— Ты просишь за человека, который в Академии строил козни против тебя? — изумлен Мигель.

Мурильо развел руками:

— Он лучше других сможет написать картину, которую ты хочешь.

— Хорошо. А какие сюжеты избрал ты, Бартоломе?

— Пока у меня обдумано пять картин: жертвоприношение Авраама, источник Моисея, чудо разделения хлеба и рыб, милосердие святого Иоанна и благовещение.

— А остальные?

— Это будет — Иисус исцеляет больного. Иисус — дитя, Иоанн Креститель — дитя, и ангел, спасающий святого Петра. Десятая картина будет изображать святую Изабеллу, королеву Угорскую.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25