… Заголится вся революция и замерзнет насмерть… (с. 292). Революции могут быть приписаны атрибуты живого существа:
Дванов объяснил, что разверстка идет в кровь революции и на питание ее будущих сил (с. 325).
Дванов понял…, что у революции стало другое выражение лица (с. 336).
Любопытно, как общеязыковой перенос по функции для глаголов движения идти, приходить и т. п., вполне нормативный для употребления в значении процесса по отношению к неодушевленным сущностям (типа время придет, дождь идет), у А. Платонова возвращается к первозданному представлению о действии одушевленного субъекта Это достигается избыточной характеризацией действия признаком со значением конкретного способа передвижения, присущего лишь живому существу.
– И знать нечего: идет революция своим шагом (с. 309).
Или – пространственным/временным детерминантом конкретизирующей семантики, возвращающим глаголу идти значение передвижения одушевленного лица:
Чем дальше шла революция, тем все более усталые машины оказывали ей сопротивление (с. 342). Олицетворение действия поддержано здесь и дальнейшим контекстом – одушевленным представлением мира машин и изделий (машины и изделия сопротивлялись ей).
Революция прошла, как день… (с. 469).
Революция миновала эти места, освободив поля под мирную тоску, а сама ушла неизвестно куда… (с. 470).
Социализм в «Чевенгуре» тоже может быть осмыслен как живая материя, и в качестве таковой он способен самозарождаться (а не создаваться, строиться как искусственное, неживое явление):
… побеседовать о намечающемся самозарождении социализма среди масс (с. 256).
Социализму приписана способность совершать действия, присущие миру живой природы:
Социализм придет моментально и все покроет (с. 297).
Ср. в «Котловане»:
Социализм обойдется и без вас, а вы без него проживете зря и помрете (с. 98).
Ведь спой грустных уродов не нужен социализму (с. 165). В «Ювенильном море».
– … у нас нет воды, ее не хватит социализму… (с. 36).
Коммунизм в языковой картине мира героев и автора «Чевенгура» также
может осмысляться в качестве персонифицированного, одушевленного существа:
Значит, в Чевенгуре уже есть коммунизм, и он действует отдельно от людей (с. 463).
– Так ты думаешь – у тебя коммунизм завелся? (с. 472).
Коммунизму могут быть приписаны антропоморфные свойства. Он, к
примеру, обладает волей:
Он думает, весь свет на волю коммунизма отпустил… (с. 381).
Он способен испытывать чувство ожидания:
… коммунизму ждать некогда… (с. 410).
Он способен испытывать нужду в чем-либо:
… словно коммунизму и луна была необходима… (с. 465).
Но олицетворение общественно-политической лексики в языковой картине мира А. Платонова не ограничивается этими тремя ключевыми словами. В «Чевенгуре» – для слова буржуазия, а в «Котловане» – для слова капитализм (капитал) укажем аналогичную позицию активного одушевленного деятеля:
… если так рассуждать, то у нас сегодня буржуазия уже стояла бы на ногах и с винтовкой в руках, а не была бы советская власть (с. 238).
– Ничего: капитализм из нашей породы делал дураков… (с. 87).
– … Терпи, говорят, пока старик капитализм помрет (с. 95).
– … меня капитал пополам сократил… (с. 106).
В «Ювенильном море» партия обладает способностью любить :
– Как теперь партия? – спросил Умрищев. – Наверно, разлюбит меня?(с. 25)
Олицетворение общественно-политической лексики поддерживается типовыми для дискурса платоновских героев и автора контекстами – ненормативной сочетаемостью слов общественно-политической лексики с глаголами и глагольными оборотами со значением переживаемого только по отношению к живым объектам психического чувства (любовь, ненависть, жалость и пр.). В «Чевенгуре»:
… и сердце в нем ударилось неутомимым влечением к социализму (с. 359).
– … А я смотрю: чего я тоскую? Это я по социализму скучал (с. 293–294)
Может, он тоже по коммунизму скучает… (с. 487).
Он [Захар Павлович] ничуть не удивился революции (с. 235).
В «Котловане»:
[Деревенский активист]… не хотел быть членом общего сиротства и боялся долгого томления по социализму (с. 136).
В «Ювенильном море» – Федератовна.
– Я всю республику люблю… (с. 19). В
«Сокровенном человеке»:
– Да так, – революции помаленьку сочувствую' (с. 65).
Видимо, в языке революционной эпохи существовала модель подобного антропоморфного представления общественно-политической лексики. Это, к примеру, отразил М. Зощенко – но как средство сатирической характеризации «речевой маски» своего Повествователя, то есть в качестве «остраняемой» в повествовании аномалии «чужого слова» как объекта изображения:
И к тому же, имея мелкобуржуазную сущность, он не решался сказать о своем крайнем положении (Романтическая история, с. 255).
Барышня, действительно, выражает собой, ну, что ли, буржуазную стихию нашего дома[29] (Горько, с. 526).
В последнем примере ясно видно, что «антропологизация» общественно-политической лексемы осознается как примета «чужого слова» в процессе его освоения.
У Б. Пильняка, напротив, реализовано возвышенно – поэтическое направление антропологизации общественно-политической лексики:
Революция пришла белыми метелями и майскими грозами… (Голый год, с. 364).
Слышишь, как революция воет – как ведьма в метель! (там же, с. 378).
Но, как это свойственно орнаментальной прозе, контекст поддерживает отвлеченно-метафорический, символически – аллегорический план, который исключен в словоупотреблениях А. Платонова. Само представление о революции как персонифицированной силе, «очеловеченной» стихии – разумеется, не «изобретение» А. Платонова, а скорее, норма поэтической речи тех лет, начиная с А. Блока и А. Белого. Ср., например, развернутое олицетворение образа Октября у Э. Багрицкого
– как осознанный художественный прием:
И встал Октябрь. Нагольную овчину
Накинул он и за кушак широкий
На камне выправленный нож задвинул (с. 85).
Но лишь у А. Платонова овеществление абстракции и буквальное (неметафорическое) олицетворение слов общественно-политической лексики в языковой картине мира доходят до своего крайнего выражения, поскольку реализованы не в коммуникативной ситуации условно-поэтической речи, с преднамеренной установкой на создание художественного образа, а в коммуникативной ситуации бытового общения героев или даже во «внутренней речи» героев, отнюдь не «поэтов».
Во всех приведенных примерах концептуальное содержание слов общественно-политической лексики не является строго фиксированным: ОНО текуче, фрагменты смысла переходят один в другой. С денотативной точки зрения словесный знак становится семантически «пустым». Но его тождество все же обеспечено единством антропоморфного представления, пусть самого общего – 'нечто, присущее человеческой личности и значимое для нее', которое может свободно переходить в свою противоположность – 'нечто вне человека, воздействующее на мир человека'. Таким образом, слова общественно-политической лексики представлены в языковой картине мира в качестве некой антропоморфной сущности, как бы разлитой в мире, где размыты границы между «самостью» (М. Хайдеггер), «отдельностью» человеческих личностей – как по отношению друг к другу, так и по отношению к среде обитания.
Неадекватность такого мифологизованного представления слов общественно-политической лексики видится в том, что в языковой картине мира нарушена «нормальная» иерархия связей и отношений. С точки зрения логической, для концепта, отражающего явления социальной Сферы, оппозиция живой – неживой, естественный – искусственный не является значимой. поскольку социальное – это иной, более высокий (Интегрирующий) уровень обобщения реальности. Сама постановка вопроса Социализм – живой или мертвый? бессмысленна: в языковой системе подобные концепты всегда принадлежат к категории неодушевленности как к немаркированному члену оппозиции одушевленность/неодушевленность. Но ср. – в «Чевенгуре»:
Я тебе живой интернационал пригнал, а ты тоскуешь... (с. 441).
Оппозиция живой – неживой, естественный – искусственный становится значимой для характеристики явлений мира природы, человека или производственно-технической сферы. Мифологическое же сознание помещает концепты общественно-политической лексики именно в эту среду обитания, тем самым устанавливая неверные связи между явлениями разных уровней обобщения реальности как между одноуровневыми.
Это явление можно определить как мифологический редукционизм – сведение высших форм существования (социальное) к низшим (биологическое и физическое).
3. Особым типом антропологизации в мифологизованной языковой картине мира, на наш взгляд, следует считать явление овеществления и олицетворения символа, отвлеченного лозунга, устойчивой речевой формулы эпохи (в этот ряд можно включить и функционирование собственных имен революционного пантеона в качестве символов). Собственные имена в «революционном языке» приобретают все признаки идеологических символов – «идеологом». Они становятся обобщенным носителем определенного спектра идей и эмоционально-экспрессивных значимостей, утрачивая свою первоначальную функцию «личного имени». Вообще в системе языка, видимо, заложены возможности символизации имени собственного (крайняя ее степень – переход в свою противоположность, в имя нарицательное). С другой стороны, и в художественной речи обнаруживается образный, эстетический, эмоционально-экспрессивный потенциал собственных имен (от так называемых «говорящих фамилий» до имени собственного в качестве представителя «прецедентного текста»: Дон-Кихот, Онегин и др.).
Но образность революционной символики быстро стирается от широкого употребления (см. Селищев 1928), а символ утрачивает свою глубину и семантическую емкость, порождаемую синтезом первоначальной именной референции, то есть представлением о конкретном человеке, и обобщенных идей и ассоциаций, закрепленных в массовом сознании за этим именем. Господствует тенденция к превращению символов в шаблоны, клише, «словесные этикетки». Их содержание становится: а) отвлеченным, абстрактным – из-за разрыва семантики с внутренней формой, то есть личным именем в прямой функции наименования конкретной политической личности; б) безобразным – из-за утраты представления о конкретном человеке, скрытого за «личным именем».
В языковой картине мира героев платоновской прозы абстрактная символика революции, как бы в противоход доминирующей тенденции языка эпохи, возвращает свою первозданную образность, вещественность, «телесность». В тезаурусе героя «Чевенгура» Копенкина такому «телесному» овеществлению подвергается символ Роза Люксембург:
… он считал революцию последним остатком тела Розы Люксембург (с. 288).
Розе Люксембург возвращается вся человеческая «атрибуция» (впрочем, не имеющая ничего общего с реальной, исторической Розой Люксембург):
Он не понимал и не имел душевных сомнений… Роза Люксембург заранее и за всех продумала все (с. 294).
Копенкин надеялся и верил, что все дела и дороги его жизни неминуемо ведут к могиле Розы Люксембург (с. 294).
В языковой картине мира Копенкина символ Розы Люксембург предельно индивидуализирован, его представление о Розе не имеет ничего общего с абстрактной политической идиомой эпохи Роза Люксембург. С одной стороны, символ осмысляется как конкретно-чувственное, образное представление, с другой стороны – как одушевленная сущность. Абстрактное понятие «бессмертия» (модус сравнения не исключен – ‘как бы' бессмертие) в языке революционной эпохи – ср. Дело Ленина бессмертно! – подменяется в мифологизованном сознании представлением о смерти и воскрешении на «телесном» уровне.
Пока что он не заметил в Чевенгуре явного и очевидного социализма – той трогательной и нравоучительной красоты среди природы, где могла бы родиться вторая, маленькая Роза Люксембург (с. 368).
Ср. – олицетворение настенного портрета (по типу поэтического метафорического уподобления):
Карл Маркс глядел со стен, как чуждый Саваоф… (с. 406).
Очевидно, в мифологическом сознании только таким образом может быть выражено и пережито личное эмоциональное отношение к абстрактному социальному процессу – революции: через олицетворение, через персонификацию, модель которой имеет, по всей видимости, глубокие фольклорные корни. Ср. «символ веры» Копенкина и его иерархию ценностей:
Копенкин уважал свою лошадь и ценил ее третьим разрядом: Роза Люксембург, Революция и затем конь (с. 280).
Причем для героев «Чевенгура» подобная мифологизация оценивается как норма:
[Достоевский]… догадался, что Роза, наверно, сокращенное название революции либо неизвестный ему лозунг (с. 294).
Точно такое же мифологическое овеществление и одушевление символа, вплоть до его буквальной пространственно-временной локализации, происходит еще с одним символом языка революционной эпохи
– личным именем Ленин:
… Разве ж мы позволим гаду пролезть! У нас сзади Ленин живет! (с. 380).
Персонификация символов революцией коммунизма как бы доходит до своего предела: не бело Ленина отстаивают чевенгурцы, а самого Ленина, который, для мифологической языковой картины мира, действительно «живет в Чевенгуре». То же видим в «Котловане»:
И глубока наша советская власть, раз даже дети, не помня матери, уже чуют товарища Ленина! (с. 125).
Мифологическое одушевление символа Ленин создает возможность его использования в качестве характеризующего предиката, обозначающего свойства, личные качества человека. В «Чевенгуре»:
Какой же ты Ленин тут, ты советский сторож: темп разрухи только задерживаешь, пагубная душа! (с. 293).
Подобные словоупотребления, независимо от творческого задания автора, неизменно рождают сатирический эффект в духе М. Зощенко. Но отметим, что таковой эффект актуален лишь для позиции «остранения», Которой как раз нет в образе автора А. Платонова. Лишь в языковой картине мира, чуждой мифологизма, аналогичное «овеществленное одушевление» личного имени может «остраняться», помещаясь в иронически сниженный контекст. При этом наводится негативная ценностная коннотация – например, в монологе профессора Преображенского из «Собачьего сердца»[30]:
– Разве Карп Маркс запрещает держать на лестнице ковры? Разве где-нибудь у Карла Маркса сказано, что 2-й подъезд Калабуховского дома на Пречистенке следует забить досками и ходить кругом через черный двор? (с. 28).
Подводя итоги, отметим, что в языке А. Платонова такой одушевленный символ сохраняет как предметно-вещественный план – «живой человек», так и обобщенный план – дела, идеи и чувства, по ассоциации встающие за именем собственным (последнее переносится в концептуальное содержание из реального языка революционной эпохи). Таким образом в платоновском символе достигается многоплановость, панорамность – в сравнении с одномерным отвлеченным символом в языке революционной эпохи.
1.3. «Натурфилософское»,«метафизическое» представление общественно-политической лексики
Общественно-политическая лексика в языке А. Платонова реализует и такую важную черту мифологической языковой картины мира, как переосмысление социально-политических явлений в качестве природных Вообще «натурфилософский» подход к объяснению мира – вполне в духе мифологического сознания и имеет в нем глубокие корни. Но дело в том, что у А. Платонова в него вовлечены слова типа революция, коммунизм, социализм, не имеющие в своей общеязыковой семантике никакого соответствия природному (космогоническому или биологическому) содержанию.
Примечания
1
Это отличает языковую картину мира от «научной картины мира», являющейся результатом сознательного абстрагирования реальности в познании посредством формально-логического аппарата.
2
Поэтому не совсем удачным в этом терминосочетании является слово «картина», внутренняя форма которого как раз предполагает интерпретацию данного понятия как статичной сущности, «готового образа»; в нашей преподавательской практике мы используем термин «языковой менталитет», лишенный подобных коннотаций.
3
О понятии «культурный концепт» – см. Логический анализ языка. Культурные концепты. ИЯ РАН. М.: Наука. 1991.
4
«Под политическими идиомами языка массовой коммуникации мы понимаем особые слова и словосочетания, функционирующие в массовой коммуникации, которые, с одной стороны, служат для точного выражения специальных понятий, обозначения различных политических явлений и событий и е этом смысле приближаются к терминам, с другой стороны имеют ярко выраженный эмоциональный компонент значения, например, рейганомика, атлантическая неде-ля»(Язык в развитом социалистическом обществе 1982, с. 103–104).
5
Как следствие этого, см, например: «Общественно-политическая лексика, сфера употребления которой раньше была ограничена в основном газетой и различными «дипломатическими» жанрами, в послереволюционные годы начинает употребляться на гораздо более широком стилистическом поле, значительную часть которого составляет устная речь рабочего и устная речь крестьянина» (Крысин 1968, с. 7).
6
«Мифическое мышление… свойственно… людям всех времен, стоящим на известной степени развития мысли; оно формально, т. е. не исключает никакого содержания: ни религиозного, ни философского и научного» (Потебня 1990, с. 303).
7
«На уровне обыденного, повседневного сознания происходит «подвёрстывание» реального мира под идеологические словесные формулы, мир мифический начинает восприниматься как мир реальный» (Китайгородская, Розанова 1993 с. 108)
8
Ср., например: «Вот характерно платоновское прямое, чувственное изображение отвлеченного, идеального, лишь духовно зримого содержания Этот образ воспринимается как прямое изображение, не метафора Платонова одинаково характеризует как потребность в метафорическом выражении, так и его опрощенный, «буквальный» характер, деметафоризация» (Бочаров 1971, с. 317 – о платоновской формуле вещество существования).
9
Ср. еще один вывод цитировавшегося автора. «Платоновская метафоричность имеет
характер, приближающий ее к первоначальной почве метафоры – вере в реальное [курсив наш – Т. Р.]превращение, метаморфозу…» (Бочаров 1971, с. 319)
10
«Обыденному сознанию свойствен путь от частного к общему. У А. Платонова же
имеет место одновременное соприсутствие частного и общего, оно пронизывает его мышление и имеет не только содержательное, но и формально – структурное [разрядка наша – Т. Р.] значение» (Свительский 1970, с. 9).
11
«В мифе способность предельного обобщения соединяется с конкретностью образной формы, символ получает буквальное значение, а в конечном художественном результате устанавливается приоритет поэтической реальности над правдой внешней достоверности» (Свительский 1970, с. 11).
12
«Принцип платоновского повествования лишь внешне напоминает «сказ», в сущности будучи ему противоположным» (Толстая-Сегал 1995, с. 101).
13
Ср. мнение об этом еще одного исследователя: «Говоря о повествующем лице, Можно отметить, что оно всегда находится в непосредственной близости с героями – ни пространственной, ни временной дистанции между ними нет» (Зюбина 1970, с. 34).
14
Примеры на все указанные аномалии в области повествования, стиля, слова и фразы будут приведены в главе второй настоящего исследования.
15
Ср. аналогичные выводы авторов указанной статьи: «… операции совмещения создают эффект многопланового, «стереоскопического» видения мира; другие операции, в некотором смысле противоположные совмещениям, ведут к избыточному выражению мысли, преодолевающему экономичность стандартных языковых средств, что создает эффект сопричастности формированию и оформлению смысла. И наконец…, многообразные семантические сдвиги носят неслучайный характер… и служат проявлением общих взглядов на мир, особой «философии» А. Платонова» (Кобозева, Лауфер 1990, с. 138).
16
Из последних работ в этом направлении – см., напр., Д. И. Руденко. Когнитивная наука, пингвофилософские парадигмы и границы культуры // ВЯ. № 6. 1992; сборник: Концептуальный анализ: методы, результаты, перспективы. М.: Наука, 1990 и др.
17
Анализ многочисленных дефиниций понятия концепт не входит в задачу настоящего исследования (об определениях концепта – см. Концептуальный анализ 1990).
18
Такое понимание «концептуального» несколько шире общепринятого, но оно, на наш взгляд, оправданно, поскольку противопоставляет в общем плане внеязыковые аспекты языковых значений собственно языковым Ср. разграничение семантического и концептуального анализа в работе Е. С. Кубряковой: семантический анализ, по мнению автора, эксплицирует семантическую структуру слова, уточняет денотативное, сигнификативное и коннотативное значения; концептуальный анализ предполагает поиск общих концептов (т. е. фрагментов знания о мире), подведенных под один знак (Кубрякова 1991).
19
С точки зрения прагматики в коммуникативном акте предполагается, что его участникам известно содержание предмета речи. Каждый повторяющийся элемент речевой ситуации не должен подвергаться немотивированному определению (за исключением вновь вводимых в дискурс адресата предметов речи).
20
В дальнейшем – именуется «Словарь Д. Н. Ушакова»
21
Мы сознательно ограничились лишь языковой интерпретацией этих концептов (без привлечения энциклопедических словарей, философского словаря и т. л.), поскольку нас интересовали именно концепты общественно-политической лексики, а не соответствующие им логические понятия или научные термины
22
Здесь и далее примеры из «Чевенгура», «Котлована» и «Ювенильного моря» цитируются по: Андрей Платонов. Ювенильное море: Повести, роман. М.: Современник, 1988.
23
Здесь и далее текст рассказа «Сокровенный человек» цитируется по: А. П Платонов. Избранное. М.: Просвещение, 1989.
24
Вспомним мысль В. Н Топорова о том, что в мифе всё воспринимается как вещь (Топоров 1973).
25
Здесь и далее цитируется по: Александр Неверов. Я хочу жить. М: Сов. Россия, 1984. В дальнейшем указывается только страница издания.
26
3десь и далее цитируется по: Бруно Ясенский. Избранное. М.: Правда, 1988. В дальнейшем указывается только страница издания.
27
Здесь и далее цитируется по: Борис Пильняк. Повесть непогашенной луны: Рассказы, повести, роман. М.: Правда, 1990. Далее при цитации указывается только страница издания.
28
Здесь и далее стихи революционных поэтов цитируются по: Поэты – Революции: Русская поэзия первых десятилетий Советской власти о Великом Октябре. – М.: Правда, 1987. В дальнейшем указывается только страница издания.
29
Здесь и далее М. Зощенко цитируется по: Михаил Зощенко. Избранное. М.: Правда, 1981. В дальнейшем указывается лишь страница издания.
30
Здесь и далее, если не оговаривается особо, тексты М. Булгакова цитируются по: Михаил Булгаков. Собачье сердце. Ханский огонь: Повесть, рассказ. М.: Современник, 1988. В дальнейшем при цитации мы ограничиваемся указанием страницы книги.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.