Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мифология языка Андрея Платонова

ModernLib.Net / Языкознание / Т. Б. Радбиль / Мифология языка Андрея Платонова - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Т. Б. Радбиль
Жанр: Языкознание

 

 


Тимур Беньюминович Радбиль

Мифология языка Андрея Платонова

Отцу

Беньюмину Александровичу Радбилю

Введение

Загадка языка А. Платонова, вновь и вновь привлекая к себе умы исследователей, видимо, обречена быть неразгаданной. Как и всякий великий художник слова, А. Платонов предлагает нам целый мир, живущий по имманентным законам и не спешащий приоткрывать завесу над тайной своего мироустройства. В случае же с А. Платоновым ситуация осложняется еще и тем, что разорванность и смутность представленного в творчестве А. Платонова художественного сознания сопровождается алогизмом, аномальностью языка писателя, доходящего порою до косноязычия. При этом тексты А. Платонова, тем не менее, поражают своей цельностью, внутренней соразмерностью и огромным эстетическим эффектом. Корни этого противоречия кроются, как представляется, не в самом языке А. Платонова, а глубже – в особенностях взгляда на мир, реализованного в его прозе: в познавательных, ценностных и мотивационно-прагматических аспектах представленной в творчестве А. Платонова языковой картины мира.

В основе теории языковой картины мира лежит идея о том, что язык есть не прямое отображение мира, но творческий акт его интерпретации и моделирования. Еще В. фон Гумбольдт говорил о том, что «различные языки суть различные видения мира» (Гумбольдт 1984). А знаменитую «теорию лингвистической относительности» предвосхищает А. А. Потебня, говоря о том, что «слово есть известная форма мысли, как бы застекленная рамка, определяющая круг наблюдений и известным образом окрашивающая круг наблюдаемого…» (Потебня 1990, с. 283). В XX веке, с одной стороны, благодаря идеям И. Л. Вайсгербера и Л. Витгенштейна, с другой – благодаря теории Э. Сепира и Б. Ли Уорфа, постепенно утверждается представление о том, что человек в каком-то смысле обращается с предметами так, как их преподносит ему язык.

В современной науке, несмотря на недостаточную научную разработанность концепта «языковая картина мира», все же сформулированы определенные теоретические посылки по этому вопросу. В частности, в языке необходимо различать концептуальное и собственно языковое содержание (Роль человеческого фактора в языке 1988), объективное и субъективное (Кацнельсон 1965, Колшанский 1978), универсальное и национальное (Чесноков 1984) содержание. Основные свойства языка (модальность, персональность, предикативность, дейксис, полисемия и др.) являются антропологически обусловленными (Роль человеческого фактора в языке 1988, с. 18–21, с. 177 и далее). И, что очень важно, «концептуализация мира в языковом знаке» (Ю. Д. Апресян) имеет «наивный» и неосознанный характер[1], в «языковом мышлении» очень силен субъективно окрашенный, конкретно-образный компонент (Апресян 1995). В монографии Ю. Н. Караулова «Русский язык и языковая личность» (1987) предпринята попытка рассмотреть языковую картину мира в связи с феноменом «языковой личности». Исследователь выделяет три уровня структуры языковой личности. Первый, вербально-семантический: он отражает степень впадения общеязыковой семантикой, знание значений единиц и правил их сочетаемости. Второй уровень, лингвокогнитивный, «заведует» индивидуализацией языковой системы в аспекте избирательной познавательной активности данной личности. Этот уровень отражает особенности индивидуального знания о мире и ценностной ориентации в мире. И наконец, третий, высший уровень, мотивационно-прагматический, подчиняет себе всю языковую деятельность личности, поскольку связан с мотивацией, установками и целями деятельности личности в мире; этот уровень является источником языковой активности личности, поскольку воплощает ее духовный мир, своего рода «самоопределение» личности в мире (Караулов 1987, с. 37–58 и далее). Нам кажется, что если языковая картина мира реально реализована в дискурсе языковой личности, можно предположить, что структура языковой картины мира будет изоморфна структуре языковой личности в качестве ее знакового коррелята.

Нам наиболее близко не субстанциональное, но функциональное понимание языковой картины мира. На наш взгляд, языковая картина мира

– не столько готовый «образ мира»[2], явленный в словесном знаке, сколько способ неосознанного знакового представления объективной реальности средствами общеязыковой системы, при котором единицы и категории системы функционируют по экстралингвистическим (когнитивным и мотивационно-прагматическим) основаниям.

Возникает закономерный вопрос, каким образом теория языковой картины мира может быть применена в анализе художественного текста, что существенно нового привносит она в интерпретацию слова в индивидуальном стиле писателя? Несмотря на то, что художественный текст и языковая картина мира противостоят друг другу по признакам осознанность/неосознанность, заданность/спонтанность, эстетичность/ внеэстетичность, можно выделить и черты типологического сходства этих объектов.

1. Сама языковая картина мира личности во всей ее полноте может быть познана лишь в художественном тексте. Понятно, что, оставаясь в пределах строго научного подхода, мы можем описать, к примеру, индивидуальную языковую картину мира личности лишь в случае полного рассмотрения всего ее дискурса от рождения до смерти. Более того, ее необходимо рассматривать на фоне «обязательного социально-поведенческого контекста» (Караулов 1985, с. 34) личности, ее всесторонних мотивационно-прагматических потребностей в связи с другими личностями, на фоне воздействия на нее всех идеологических, социокультурных, духовных факторов эпохи (да еще и в глубокой исторической перспективе), учитывая материальные условия жизни, особенности ролевого поведения и пр. Поэтому необходима такая исследовательская модель, которая, пусть на аксиоматическом уровне, отобразит реальные свойства принципиально бесконечной личности как личности принципиально завершенной. В качестве таковой скорее выступает именно герой художественного произведения, который, в пределах данного текста, носит принципиально завершенный характер, «помещен под микроскоп» писательской (и читательской) интроспекции, который весь, в своей данности, исчерпывается текстом произведения. Поэтому, если отвлечься от специфики художественного задания писателя, именно герой художественного произведения будет идеальной моделью реальной языковой личности (в той мере, в какой наука вообще допускает использование исследовательских моделей). То же, видимо, будет справедливо и для образа автора, чья целостная духовная позиция в каждом моменте текста организует «языковой материал» по имманентным законам, установленным авторской интенцией в данном произведении (см., например, Виноградов 1980, Бахтин 1985, Бахтин 1986).

2. Слово в языковой картине мира и слово в художественном тексте обладают сходными принципами функционирования, то есть ведут себя одинаково. Методологической основой сближения теории языковой картины мира и языка художественной литературы могут стать идеи А. А. Потебни, который подчеркивал изоморфность слова вообще и художественного образа. «Искусство… подобно слову, есть не столько выражение, сколько средство создания мысли;… цель его, как и слова, – произвести известное субъективное настроение как в самом производителе, так и в понимающем, что оно не есть "?????, a '??'?????, нечто постоянно созидающееся. Этим определяются частные черты сходства искусства и языка» (Потебня 1990, с. 29–30).

«Наложение» методики анализа слова как элемента языковой картины мира (анализа концептуального, когнитивного в своей сути) на методику анализа слова как элемента идиостиля – анализа собственно семантического (семантико-стилистического) позволяет выявить причины и источник языковых преобразований слова в художественном тексте; позволяет увидеть внеязыковую природу «жизни» слова в тексте, связав его с особенностями мировидения и ценностной ориентации личности, а не только с борьбой стилей и иных языковых стихий.

В основу нашего исследования положена гипотеза о том, что функционирование языка А. Платонова есть проявление более общей тенденции языковой картины мира, представленной в его художественной прозе, к мифологизации посредством словесного знака мыслительного содержания объективной реальности. С этой точки зрения наибольший интерес представляют четыре основных произведения А. Платонова «на темы коммунизма» – романа «Чевенгур» (1927), повестей «Котлован» (1929–1930) и «Ювенильное море» (1934), рассказа «Сокровенный человек» (1928), которые составляют своеобразный цикл. В этих произведениях зафиксировано такое состояние общественного сознания, при котором древние мифологические принципы и архетипы мифа соединяются с «новой мифологизацией», связанной с внедрением в общественное сознание идеологии коммунизма. В центре же указанных процессов находится общественно-политическая лексика как отображение основного идеологического фонда реального языка революционной эпохи. Это и явилось непосредственным предметом настоящего исследования.

В языковой картине мира личности особую роль играют слова и словосочетания, непосредственно маркирующие ее духовные ценности: последние как раз и определяют способ мировидения, направленность познавательной активности, особенности мотивации и пр. Это и религиозно-мифологические группы слов, и слова социокультурной, этнографической, этической, эстетической семантики (в зависимости от типа духовных ценностей, отображаемых в словесном знаке). Систему социально-политических ценностей общества и личности маркируют слова так называемой общественно-политической лексики. В состав общественно-политической лексики входят следующие группы словесных знаков (в порядке значимости): 1) ключевые (для данной эпохи) социально-политические «культурные концепты»[3] (например, революция, социализм, коммунизм), а также соответствующие им маркеры антиценностей (контрреволюция); 2) специальная общественно-политическая терминология (разверстка); 3) специальные составные наименования (Исполнительный комитет, рабоче-крестьянская инспекция), 4) символизованные имена собственные (Роза Люксембург)', 5) устойчивые фразеологизованные сочетания и лозунги, так называемые политические идиомы[4]; 6) мы также включаем в состав общественно-политической лексики «прецедентные тексты» эпохи; обозначение революционных дат, праздников и обрядов – то есть «прагматику общественно-политической лексики»; 7) на периферии слов общественно-политической лексики будут находится явления окказионального словообразования (по активным на данный период моделям – аббревиация и прочие) и контекстной идиоматизации свободных сочетаний.

В разные исторические эпохи, в разных типах общества и моделях государственного устройства удельный вес общественно-политической лексики, сфера ее функционирования в языковой картине мира будет, разумеется, неодинаковой. Наибольшее значение она приобретает в переломные моменты развития общества, когда именно вопросы социально-политические выходят на первый план, становятся вопросами непосредственной жизненной важности и полностью определяют духовную активность личности в социуме. Так было во Франции в период Великой Французской революции, в США конца XVIII столетия в период борьбы за независимость, так было и в России времен Октябрьской революции (см. об этом – История социалистических идей… 1990). Принципиальной особенностью отечественного варианта явился тот факт, что в результате надолго установился тоталитарный строй, при котором в общественном сознании доминирует именно сфера государственно-идеологическая, подчиняя себе все другие типы духовной деятельности. Идеология проникает в личную жизнь, в частную психологию, пронизывает быт, регламентирует житейскую обрядность – от рождения до похорон, охватывает образование и воспитание, практически все сферы коммуникации[5]. И общественно-политическая лексика как главный носитель идеологических концептов становится ключевой в массовом и в индивидуальном сознании, вытесняя общечеловеческие ценности, идеологизируя даже то, что М. М. Бахтин называл «общением жизненным».

Главной особенностью функционирования общественно-политической лексики у А. Платонова является ее мифологическое переосмысление в языковой картине мира героев платоновской прозы, что отчасти является отображением некоторых признаков реального языка революционной эпохи (см., например, Селищев 1928, Селищев 1960), а отчасти отражает черты культурной и литературной ситуации той поры, зафиксированной в языке других писателей той эпохи. Поэтому в целях наиболее адекватного анализа общественно-политической лексики А. Платонова привлекались данные основных словарей (БАС, MAC, «Словарь русского языка» под ред. С. И. Ожегова, «Толковый словарь русского языка» под ред. Д. Н. Ушакова) и – в качестве вспомогательного материала – словоупотребления общественно-политической лексики М. Булгакова, М. Зощенко, Вс. Иванова, М. Шолохова, Б. Пильняка и др.

Многими исследователями отмечается такая черта платоновской прозы, как ориентация на «коренные вопросы» бытия, при которой «современное» содержание удивительным образом выражается в архаичных формах сознания; приметы современности в прозе А. Платонова оказываются не чем иным, как трансформированными, облеченными в новую оболочку вневременными сущностями – мифологемами, архетипами и пр. (Полтавцева 1981, с. 47–51, Фоменко, 1985, с. 3). Миф, как пишет И. М. Дьяконов в книге «Архаические мифы Востока и Запада», «есть способ массового выражения мироощущения и миропонимания человека, еще не создавшего себе аппарата абстрактного, обобщающих понятий и соответствующей техники логических заключений» (Дьяконов 1990, с. 9). Это – миф в его конкретно-исторической локализации, миф как стадия развития человеческого мышления (миф в диахронии). Но, по глубокому замечанию А. А. Потебни, «создание мифа не есть принадлежность одного какого-либо времени» (Потебня 1990, с. 306)[6]. В трактовке, принятой в настоящем исследовании, миф есть любое неадекватное представление связей и отношений реальности (и соответственно – ложное отображение шкалы ценностей) в словесном знаке, сопровождающееся немотивированными реальностью прагматическими установками (т. е. неадекватным речевым поведением). На лингвокогнитивном (познавательном и ценностном) уровне миф есть отождествление слова, вещи и действия, объекта и субъекта, реального и сверхъестественного. Ср., например, замечание А. Ф. Лосева в книге «Знак. Символ. Миф»: «Миф отличается от метафоры и символа тем, что все те образы, которыми пользуются метафора и символ, понимаются здесь совершенно буквально, то есть совершенно реально, совершенно субстанционально» (Лосев 1982, с. 144). В силу этого у мифа сильна эмоционально-оценочная сторона: это всегда «эмоционально окрашенное событийное осмысление феноменов мира» (Дьяконов, 1990 с. 84). На мотивационно-прагматическом уровне миф есть модель поведения, сакрализованный ритуал, санкционированный стереотип отношения к действительности. При этом миф не требует доказательств своей реальности, поскольку ограничения формальной логики на него не распространяются; миф есть предмет веры, доверия к авторитету. Для мифологического сознания «существенно, реально [разрядка автора – S. 7".] лишь то, что сакрализовано…» (Топоров 1973, с. 114). Миф как способ духовного освоения реальности активизируется в эпохи ломки устоявшихся социальных структур, этических норм и ценностей, когда надежные познавательные ориентиры теряют почву в социуме. На уровне же массового сознания мифологизация была, есть и будет единственным способом познавательной активности[7] (в силу присущим последнему антиинтеллектуальности, стереотипности, апелляции не к собственному опыту, а к авторитету), независимо от исторической ситуации.

О чертах мифологического видения мира, что выражается в «странном» языке А. Платонова, говорят многие исследователи, к примеру, М. Дмитровская в своих работах о понятии сила и о «переживании жизни» в творчестве А. Платонова (Дмитровская, 1990, Дмитровская 1992). Но при этом, видимо, следует разфаничивать сознание автора-творца и сознание его героев, как это делает, к примеру, О. Лазаренко, который пишет, что мифологическое сознание героев выступает объектом авторской интенции; правда, по мнению исследователя, автору тоже присущ мифологизм, но, так сказать, «другого порядка» – в понимании человека как выразителя природных сверхсил, в неразфаничении духовного и физического и прочее (Лазаренко 1994, с. 76–81).

Мифологизм языковой картины мира героев А. Платонова характеризуется следующими чертами: 1) опредмечивание, овеществление абстракции и буквальное переосмысление отвлеченных смыслов[8]; 2) неразграничение слова и вещи, субстанциональность словесной формулы, приводящая к мифологизованному представлению о том, что акт номинации, именования уже есть акт творения[9]: 3) к важной особенности мифологизованной языковой картины мира платоновской прозы следует отнести и сложную диалектику конкретного и отвлеченного[10] Примеры, иллюстрирующие эти положения, мы приводим в первой главе нашего исследования.

В творчестве А. Платонова удивительным образом сопрягаются родовые черты мифологического сознания (исконно имеющего прикладное, но не эстетическое значение) и универсальные свойства художественного слова обобщать, абстрагировать фрагменты реальной действительности, сохраняя при этом свой чувственно-образный потенциал[11]. Разумеется, на разных этапах эволюции А. Платонова-художника мифологические черты проявляются в его творчестве по-разному; к примеру, поздний А. Платонов их практически не отражает. Это зависит также от жанра произведений, от художественного задания автора. Пожалуй, лишь в его творчестве 20–30 гг., особенно в произведениях о революции мифологизм А. Платонова воплощен в наибольшей степени, поскольку выступает в них в качестве попытки как бы «изнутри» развенчать новую мифологию эпохи, доводя ее до абсурда в рамках ее же приемов. Именно в этом смысле можно утверждать, что мифологизм А. Платонова – это прежде всего мифологизм художественный, мифологизм как метод эстетического освоения действительности в адекватных эпохе, согласно эстетической позиции писателя, формах..

Мифологическое сознание, воспроизведенное в платоновском художественном универсуме, находит свое выражение в особенностях стиля и языка произведений А. Платонова о революции. Пока мы ограничимся общими соображениями, поскольку репрезентативный материал, подтверждающий их, составляет основное содержание первой главы нашего исследования.

1. Нам кажется, что именно особенности мифологизованной языковой картины мира трансформируют традиционный сказ 20 гг. нашего века (см. Бочаров 1971) в платоновский «редуцированный сказ», при котором голоса героев и автора взаимопроницаемы[12]. «Для уникальной языковой структуры платоновского повествования становятся нерелевантными понятия «чужого» и «своего» слова…» (Вознесенская 1995, с. 3). Так, можно отметить характерное для мифа ослабление субъектного, личностного начала, отсутствие в мифологическом пространстве строго очерченных границ между позициями личности в мире, т. е. взаимопроникновение языковых картин мира, невыраженность принципиальной для предметнологического мышления оппозиции субъект – объект. Мы называем это явление диффузностью дискурсов[13]. Отсутствие дистанции между автором и его героями есть принципиальная особенность индивидуального стиля А. Платонова, при которой ни об одном фрагменте повествования нельзя с достоверностью сказать, кому принадлежит слово – автору или его герою. К сходному выводу приходит Ю. И. Левин в работе «От синтаксиса к смыслу и дальше» (о «Котловане» А. Платонова): «Имплицитный автор растворен в мире персонажей» (Левин 1991, с. 171).

Однако все же нельзя говорить о полном слиянии точек зрения автора и персонажа в произведениях А. Платонова; скорее, речь идет о тенденции сближения позиции Повествователя то с одним, то с другим героем на протяжении всего произведения – что также говорит о попытке художественно воссоздать коллективное мифологическое сознание в условном художественном пространстве-времени «Чевенгура», «Котлована», в меньшей степени – «Ювенильного моря» и «Сокровенного человека». Справедливым представляется и мнение М. Вознесенской о том, что в плане «фразеологии» (то есть собственно языковом) автор и герой не разграничены, но в «плане пространственно-временном» и в «плане психологии» точки зрения автора и персонажей вполне могут быть дистанциированы (Вознесенская 1995, с. 3).

2. Художественный мифологизм А. Платонова особым образом трансформирует и черты языковой ситуации эпохи, в основном в области стилей, создавая свой неповторимый «платоновский стиль». Абстрактная, книжная лексика и фразеология (главным образом – общественно-политическая лексика) в стиле А. Платонова приобретают несвойственную им в системе языка образность, метафоричность, т. е. становятся эстетически значимыми единицами. Ср. следующий вывод: «А. Платонов эстетизирует в речевом обиходе эпохи пласты, подвергшиеся небывалому вторжению обобщенных понятий и представлений, митинговой, агитационной фразы, газетного и канцелярского стереотипа» (Свительский 1970, с. 11). Также в стиле А. Платонова своеобразно сочетаются элементы научного, «метафизического» (Ю. И. Левин) и поэтического, «лирического» стиля. Научный стиль возникает как тенденция подводить любой эмпирический факт под общий закон: содержательно он проявляется не столько в научной терминологии, сколько в самой структуре фразы – с нагромождением поясняющих придаточных или их эквивалентов. Лирический стиль проявляется в «сукцессивности» (существенен сам характер развертывания речи, а не только ее результирующий «интеграл») и «суггестивности» (проза А. Платонова воздействует не столько своим информационным содержанием, сколько способом высказывания), – при этом смешиваются «фабульное, психологическое, метафизическое», органично дополняя друг друга в единстве авторского субъективного переживания (Левин 1991, с. 171).

Указанные свойства повествования и стиля А. Платонова, на наш взгляд, вытекают из особенностей мифологизованного взгляда на мир, которому чужда стилистическая дифференциация речи: деление на стили есть результат работы достаточно развитого формально-логического аппарата, способного различать разные сферы общения по набору абстрактных признаков. Поэтому для носителей подобной языковой картины мира столкновение разнородных стилевых пластов не ощущается аномальным, в силу отсутствия «нормальной языковой компетенции».

3. Слово в языке А. Платонова характеризуется неустойчивостью объема и размытостью границ семантики; ненормативной сочетаемостью, приводящей к «разрушению иерархической связи между словами – понятиями и установление новой иерархии» (Кожевникова 1990, с. 173); перестройкой в языке А. Платонова общеязыковой лексической системы: аномальными синонимией и антонимией, родо-видовыми отношениями и т. Д.

Указанные семантические явления в языке А. Платонова – это выражение таких черт мифологической языковой картины мира, как неадекватное отображение объективно существующих в реальности связей и отношений, как неразграничение одушевленных и неодушевленных сущностей, как, наконец, невозможность воспринять отвлеченность, абстрактность вне ее конкретно-чувственного воплощения.

4. Все же, как нам кажется, «языковые аномалии» А. Платонова в большей мере проявляются не столько в лексике, сколько в синтаксисе – в построении высказывания, фразы, законченного фрагмента текста. В работе И. М. Кобозевой и Н. И. Лауфер «Языковые аномалии в прозе А. Платонова через призму процесса вербализации» описываются, к примеру, такие аномалии платоновского синтаксиса, как избыточность синтаксических позиций; обратный процесс – сокращение, стяжение, совмещение позиций; перестановка позиций в оппозиции с исходной на противоположную; замещение одной позиции на другую и т, д. Важным моментом этой работы, на наш взгляд, является указание на то, что «аномалии» языка суть следствие («вербализация») аномальных процессов в области мысли – в языковой картине мира, по нашей терминологии[14]. Этому соответствуют и наши положения о том (см. главу вторую настоящей работы), что указанные процессы несомненно несут в себе черты мифологического типа мышления, при котором синтаксис, отображая структуру мысли, обнаруживает неразграничение субъекта и объекта, номинации и предикации, нарушение нормального отображения причинно-следственных и иерархических отношений, неверное представление структуры события[15].


Анализ словесного знака как элемента языковой картины мира предполагает подход, при котором должны органично сочетаться его внеязыковое содержание и собственно языковая семантика (Караулов 1987 и др.). На наш взгляд, разграничение интра– и экстралингвистического следует проводить: 1) на уровне системы языка: 2) на уровне ее реализации, то есть текста.

1. Внеязыковое и языковое противопоставлены в системе языка как концептуальное и семантическое (см, например, Чесноков 1984). Логическое содержание языка успешно исследуется, например, в ставших классическими трудах Анны Вержбицкой, в работах Н. Д. Арутюновой, Ю. С. Степанова, Ю. Д. Апресяна и др.). Современное состояние вопроса представлено в сборниках серии «Логический анализ языка» ИЯ РАН. Причем для целей нашего исследования важно, что термин логическое понимается здесь не в узком смысле (как «принадлежащее формализованному предметно-логическому типу мышления»), а как синоним слова мыслительное (а мысль, особенно в языке, не всегда полагает свое осуществление через логические формы). В этом смысле кажется более отвечающим нашим задачам термин концептуальное, не имеющий столь жесткой «привязки» именно к логике. Итак, отчетливо выявляется концептуальное направление в анализе языка в противовес традиционному, семантическому. Возвращаясь к языковой картине мира, можно сказать что «концептуальное» содержание составляет ее основу, а «семантическое» выступает по отношению к первому как «форма его вербализации»[16].

2. Применительно к художественному тексту, разграничение концептуального и собственно языкового мы проводим, опираясь на работу Ю. Н. Караулова «Лингвистические основы функционального подхода в литературоведении». В тексте следует различать тезаурус, «идеологический словарь», то есть набор ключевых концептов автора, его понимание мира, его картина мира как инструмент для отбора слов, – и «словесное, знаковое наполнение» текста как «средство вербализации концептов» (очевидно, идиолект). Порождение текста – это путь от концепта к знаку, а восприятие – от знака к концепту. Чтение текста линейно, синтагматично, а существование и функционирование его в читательском сознании – парадигматично; то есть каким-то образом «линейная последовательность единиц преобразуется в процессе восприятия и понимания в иерархическую систему зависимостей… «(Караулов 1982, с. 25). Значит, в художественном тексте концептуальное и семантическое противопоставлены еще и как парадигматика – синтагматика Отсюда теоретически вытекают два возможных взаимодополняющих пути его исследования. 1) концептуальный, «парадигматический», выявляющий содержательный аспект языковой картины мира автора и его героев, иерархию связей и отношений, шкалу ценностей и связанный с ними набор прагматических установок; 2) собственно семантический, «синтагматический», выявляющий структурные и стилистические особенности языковой реализации тезауруса, знаковые механизмы порождения текста, закономерности преобразований общеязыковых значений.

Многие лингвисты, особенно в исследованиях последних пет, отмечают, что в языке, его лексике и грамматике, реализуются не столько внутрисистемные связи и отношения, сколько «… категории предметного мира, своеобразно отображенные в категориях и единицах языка… мыслительные категории, присущие логике и психологии человеческого познания… прагматические факторы коммуникативного назначения языка» (Язык и личность 1989, с. 118). Отсюда исходит наше понимание концепта как обобщенного мыслительного представления определенного фрагмента физической или психической реальности в языковой картине мира личности, социума или этноса[17]. Концепт в нашем понимании, хотя и соотнесен с логическим понятием (поскольку и то, и другое является результатом мыслительных операций по обобщению и абстрагированию явлений действительности), противостоит понятию в силу того, что не обязательно является результатом логического типа мышления (представление, а не понятие). Поэтому для концепта возможны невозможные для понятия свойства – образность, оценочность, субъективность, расплывчатость денотативного содержания и т. д.


Под концептуальным анализом (за неимением лучшего термина обобщающего плана) общественно-политической лексики в текстах А. Платонова мы будем понимать исследование выраженного в словах общественно-политической лексики мыслительного («когнитивного») содержания, ценностных коннотаций и мотивационно-прагматических установок[18]. Концептуальному анализу слов общественно-политической лексики как элементов мифологизованной языковой картины мира героев платоновской прозы посвящена первая глава нашего исследования.

Под собственно семантическим анализом в данной работе понимается исследование тех семантических процессов на лексическом и грамматическом (морфологическом и синтаксическом) уровнях, которые возникают в языковой картине мира А. Платонова при семантическом преобразовании общеязыковой системы, а также разного рода стилистических явлений в языке автора и его героев. По сути, это исследование лингвистических механизмов мифологизации языковой картины мира; ему посвящена вторая глава нашего исследования.

Глава первая Общественно-политическая лексика в мифологической языковой картине мира (Когнитивный и прагматический аспекты)

В настоящей главе предпринято исследование общественно-политической лексики с точки зрения ее концептуального содержания в языковой картине мира героев и автора платоновской прозы. Особенностью платоновского языкового строя является обилие дефиниций, зачастую избыточных[19] (коммунизм – это [характеризующий предикат]…; он знал, что революция – [характеризующий предикат]…), при которых концептуальное содержание языковой картины мира разворачивается «вовне», получает словесное выражение. Таким образом, можно фиксировать многочисленные аномалии, искажения на уровне знания о мире.

Общественно-политическая лексика активно функционирует в языковой картине мира героев и автора, будучи чужда ей в силу сложности и абстрактного характера семантики. Входя в массовое сознание, слова общественно-политической лексики вносят в него определенный спектр идей и представлений новой коммунистической идеологии. При этом они вытесняют с позиций высшей ценностной значимости прежние, веками устоявшиеся обозначения, ломая целостность мировоззрения. В этой ситуации языковая личность стремится как-то подогнать под концептуальное содержание новых слов общественно-политической лексики, вошедших в ее обиход, что-то известное, уже знакомое (либо из сферы природы и среды привычного обитания, либо из религиозных и мифологических народных представлений). Тем самым в языковой картине мира возникают семантические связи и отношения, не имеющие аналога в объективной реальности – и возникает объективная возможность искаженного, ложного языкового отображения действительности индивидуумом, то есть мифологизации.

В основе нашего исследования общественно-политической лексики лежит анализ прежде всего трех наиболее часто встречающихся лексем, которые имеют к тому же повышенную ценностную нагрузку в текстах А. Платонова – коммунизм, социализм, революция; массив остальных словоупотреблений общественно-политической лексики анализируется в качестве добавочного иллюстративного материала. Ниже приводится примерное общеязыковое концептуальное содержание трех ключевых лексем коммунизм, социализм, революция, выявленное нами из сопоставительного анализа толкований этих слов в «Словаре русского языка» С. И. Ожегова, в MAC и БАС, – в основном мы опирались на «Толковый словарь русского языка» под ред. Д. Н. Ушакова[20] как наиболее адекватно отображающий языковую ситуацию интересующей нас эпохи[21]. Подобный путь обычен для практики концептуального анализа. Он вполне соответствует пониманию концепта как некоего инварианта, обобщенного содержания многочисленных словесных обозначений явления. В концептуальном содержании мы выделяем следующие аспекты: 1) денотативный – отображающий само предметно-логическое содержание, то есть фрагмент реальности; 2) интерпретационный – способ мыслительного отображения реальности: абстрактное/ конкретное, прямое/переносное и т. п.; 3) модальный – точка зрения на предмет, коннотативный потенциал, ценностный момент и т. п. Первые два компонента относятся к сфере когнитивного, третий – к сфере ценностного аспектов концептуального содержания. Помимо этого, видимо, нужно учитывать и 4) прагматический потенциал данного концепта, реализующийся непосредственно в его функционировании.

Революция (2 значения в БАС, 1 значение в MAC и 2 значения в СРЯ под ред. С. И. Ожегова): на денотативном уровне – 'коренной переворот в жизни общества' => 'коренной переворот в любой сфере' + компонент 'насильственный', то есть идея процессуальности, событийности (ср. в «Словаре Д. Н. Ушакова»: Переворот в общественно-политических отношениях, совершаемый насильственным путем и приводящий к переходу государственной власти от господствующего класса к другому, общественно-передовому классу.); на интерпретационном уровне – абстрактное, безобразное отображение фрагмента реальности; на модальном уровне – заложен потенциал положительной ценностной коннотации (в прагматике!) за счет компонента 'переход от реакционного к прогрессивному общественному строю', но реально в системе языка ценностной маркированности не подлежит – отсутствуют соответствующие пометы.

Приметой языковой ситуации эпохи является метонимическое сужение концептов революция и партия – от обозначения класса явлений, то есть понятия, до обозначения конкретного единичного явления: денотаты Октябрьская революция, партия большевиков обозначаются просто словами революция, партия. Но это не отменяет ни абстрактного типа интерпретации содержания, ни представления о процессуальности. А возможной позитивной или негативной оценке (в зависимости от принадлежности к общественно-политическому лагерю) подлежит сам денотат (не слово!), то есть она носит внеязыковой, «наведенный» в прагматике характер.


Коммунизм (по 4 значения в БАС и MAC, 3 значения в СРЯ под ред. С. И. Ожегова): на денотативном уровне – 'бесклассовый общественный строй, основанный на общественной собственности и всеобщем равенстве' + компонент 'закономерно меняющий капитализм' (ср. в «Словаре Д. Н. Ушакова»: 1. Общественная формация, идущая на смену капитализму…), то есть идея социального явления + терминированный общественно-научный компонент 'учение о таком строе', на интерпретационном уровне – также абстрактный, безобразный характер семантики; на модальном уровне – содержит потенциал положительной ценностной коннотации за счет компонента 'высшая стадия развития человечества' (имплицитно заложено представление о социальном и общечеловеческом идеале – ср. в «Словаре Д. Н. Ушакова»:… 3. (устар.) Вообще учение, требующее всеобщего и экономического равенства). В системе языка ценностной оценке не подлежит (отсутствуют пометы).

В языковой ситуации той поры тоже подвергается метонимическому сужению, что отмечает, к примеру. «Словарь Д. Н. Ушакова»: «… 4. То же, что большевизм…» Многообразные же позитивные и негативные ценностные коннотации, встающие за этим словом в языке революционной эпохи, также носят внеязыковой характер.


Социализм (БАС – 3 значения, MAC – 1 значение, С РЯ под ред. С. И. Ожегова – 1 значение): на денотативном уровне – 'первая стадия коммунизма как общественного строя, в основе которой лежит экономическое и социальное равенство' (от коммунизма отличается наличием классов и недостаточным уровнем материально-технического развития) – ср. в «Словаре Д. Н. Ушакова»: 1…. в условиях диктатуры пролетариата и уничтожения эксплоататорских классов… + терминированный компонент 'учение о… ', по аналогии с коммунизмом – значение стадиальности, процессуальности; на интерпретационном уровне – абстрактный, безобразный характер отображения реальности; на модальном уровне – имеет потенциал положительной оценочности за счет имплицитного компонента 'идея справедливого общества', но в системе языка – вне поля оценочности. Точно так же, как и предыдущие концепты, в языковой ситуации эпохи получает внеязыковое (прагматическое) ценностное осмысление.

Заметим, что социализм и коммунизм имеют строгое разграничение лишь на терминологическом, логическом уровне. В обыденном представлении это тонкое различие, как правило, снимается, в силу преобладания гиперсемы 'идеальное устройство жизни', то есть по сути слова эти являлись контекстными синонимами. Для языка А. Платонова, кстати, характерно именно такое, недифференцированное употребление данных лексем.

В дальнейшем исследовании мы покажем мифологизацию этого общеязыкового концептуального содержания, которая проявляется: 1) на уровне знания о мире (соответствует первому и второму аспектам концептуального содержания) – в разного рода искажениях словесным знаком связей и отношений между явлениями объективной действительности; 2) на уровне системы ценностей (соответствует третьему аспекту концептуального содержания) – в смещении ценностных ориентиров по отношению к общечеловеческой шкале ценностей и в установлении новой ценностной иерархии; 3) на уровне мотивационно – прагматическом, деятельностном (соответствует четвертому аспекту концептуального содержания) – в аномальном речевом поведении, в нарушении норм и конвенций коммуникативного акта, в искажении мотивов и целей в языковой картине мира героев и автора платоновской прозы. В соответствии с этим и выстраивается структура данной главы.

1. Знание о мире

Наиболее общая направленность в отображении мира словесным знаком (для мифологической языковой картины мира) проявляет себя как овеществление абстракции. В свою очередь, овеществление абстракции осуществляется по-разному в зависимости от его реализации в разных сферах реальности – в мире человека, в мире природы и в мире Производственной деятельности. Разные типы овеществления абстракции сопровождаются в картине мира искажением наиболее общих связей и отношений объективной реальности, из которых, в качестве основных, мы выделяем два типа – пространственно-временные и причинно-следственные.

<p><i>1.1. Овеществление абстракции</i></p>

В мифологическом сознании любой концепт с абстрактным, отвлеченным содержанием представлен в качестве конкретночувственного представления. Но дело в том, что многие абстрактные концепты в общеязыковой системе все же имеют потенциал образного, овеществленного осмысления (ср. жизнь, музыка, совесть). Это их свойство и использует поэтическая (в широком смысле слова) речь; при этом не происходит «разрыва» контекстной семантики поэтизма с общеязыковым содержанием. Слова же общественно-политической лексики типа революция, социализм, коммунизм, обозначая абстрактные процессы, сущности, имея первоначально строгую, предметно-логическую по сути, терминированную референцию, не содержат в себе возможности овеществления. Стремление же героев А. Платонова «снять» неприемлемую для них абстрактность посредством ее овеществления приводит к полному несовпадению общеязыковых и наведенных в контексте смыслов.

Вот ряд примеров из «Чевенгура», где слово коммунизм сочетается с глаголами чувственного восприятия.

Коммунизм воспринимается органами зрения:

– … Куда ж коммунизм пропал, я же сам видел его. мы для него место опорожнили… (с. 461).

Но коммунизма в Чевенгуре не было наружи, он, наверное, скрылся в людях – Дванов нигде его не видел…[22] (с. 471).

Коммунизм воспринимается органами слуха:

Теперь скоро сюда надвинутся массы, – тихо подумал Чепурный.

Вот-вот и зашумит Чевенгур коммунизмом (с. 452).

Коммунизм может быть воспринят и «на вкус»:

коммунизм должен быть едок, малость отравы – это для вкуса хорошо (с. 380).

Коммунизм воспринимается не только внешними органами, но и внутренним ощущением:

Копенкин погружался в Чевенгур, как в сон, чувствуя его тихий коммунизм теплым покоем по всему телу (с. 451).

В этом случае конкретизация семантики коммунизм поддержана употреблением эпитета тихий, предполагающего характеристику физического явления.

[Копенкин]… устал от постоя в этом городе, не чувствуя в нем коммунизма (с 401)

Чепурный… чутко ощущал волнение близкого коммунизма (с. 403).

Абстрактная «идея» (в смысле эйдоса Платона) переосмысляется как данность конкретно-вещественная, воспринимаемая органами чувств. Мифологическое сознание помещает чуждую ему социально-политическую сущность в привычный мир природы, обжитой окружающей среды. Постоянная направленность познавательной активности героя – опредметить любое понятие, чтобы освоить его, приобщить своему сознанию, «вписать» в картину мира. Характерна реакция Копенкина на «нормальное» абстрактное понимание концепта «коммунизм»: Они думают коммунизм это ум и польза, а тела в нем нету… (с. 369). В ценностной ориентации героя подобное «невещественное» восприятие идеи оценивается как чуждое ему, как негативное. Такое же неприятие абстракции демонстрирует герой «Сокровенного человека» Фома Пухов:

Это вы очковтиратели, товарищ комиссар!

Почему? […]

Потому что вы делаете не вещь, а отношение! – говорил Пухов, смутно припоминая плакаты, где говорилось, что капитал не вещь, а отношение' отношение же Пухов понимал как ничто[23] (с. 53).

Аналогично ведет себя в речи героев романа концепт социализм:

[Игнатий Мошонков]… он окончательно увидел социализм. Это голубое, немного влажное небо, питающееся дыханием кормовых трав (с. 293).

Гпяди, чтоб к лету социализм из травы виднелся… (с. 292).

Пока что он [Копенкин] не заметил в Чевенгуре явного и очевидного социализма… (с. 368).

То же – о революции:

Чепурный… в будущее шел с темным, ожидающим сердцем, лишь ошущая края революции и тем не сбиваясь со своего хода (с. 411).

Или в «Котловане»:

он не знал, для чего ему жить иначе – еще вором станешь или тронешь революцию… (с. 141).

Итак, в языковой картине мира героев А. Платонова существует две степени овеществления абстракции:

1) Коммунизм, социализм, революция выступают в качестве некой предметной сущности, чье конкретное содержание может варьироваться в достаточно широких пределах. Вот пример подобного варьирования для слова социализм:

Копенкин говорил с тремя мужиками о том, что социализмэто вода на высокой степи, где пропадают отличные земли (с. 353).

Дванов помог Достоевскому вообразить социализм маподворными артельными поселками с общими приусадебными наделами (с. 293).

Он думал о времени, когда заблестит вода на сухих возвышенных водоразделах, то будет социализмом (с. 323).

… раз сказано, землясоциализм, то пускай то и будет (с. 289).

2) Большая степень овеществления – коммунизм, социализм, революция могут мыслиться и как конкретная вещь, тело[24]:

А где же социализм-то? – вспомнил Дванов и поглядел во тьму комнаты, ища свою вещь; ему представилось, что он его уже нашел, но утратил во сне среди этих чужих людей (с. 275). – Ср. в «Сокровенном человеке»: Пролетариат честный предмет (с. 80).

Дванов… берег коммунизм без ущерба… (с. 498). -^ Ср. в «Котловане»: Мужик же всю свою жизнь копил капитализм… (с. 127).

– … Гебе была дана власть, а ты бедный народ коммунизмом не обеспечил (с. 368).

Ишь ты, человек какой спит – хочется ему коммунизмаи шабаш… (с. 407).

Черты его личности уже стерлись о революцию… (с. 273).

Последний пример интересен тем, что демонстрирует сложную диалектику общего и конкретного (об это см. Свительский, 1970) в языковой картине мира платоновского текста: с одной стороны, в слове революция сохраняется представление обобщенного характера о социальном процессе, по природе – общеязыковое; но с другой стороны, и эта обобщенность в языковой картине мира сохраняет приметы овеществления, опредмечивания (сочетание со стерлись о…).

В языке революционной эпохи также существовала тенденция овеществленного представления общественно-политической лексики. Это фиксирует язык произведений писателей революционной эпохи.

Пожалуй, наиболее близкий А. Платонову тип овеществления – в речи героя А. Неверова[25]:

– … У меня на уме капитализма стоит. Сурьезная штука, если поперек пустить. Весь губземотдел опрокинет (Андрон Непутевый, с. 107).

Например, у Бруно Ясенского[26] – уже более близко к общеязыковой модели:

Пусть другие вывозят социализм на своем горбу … (Заговор равнодушных, с 270).

Для слова социализм сохранена общеязыковая модель метонимического переноса, и фразеологизм отвлеченной семантики употреблен в нормальном контексте.

У Б. Пильняка – овеществление оправдано установкой авторской позиции на конкретно-образную поэтизацию изображаемого[27]:

это было время, когда уже отгромыхивала революция (Человеческий ветер, с. 98).

ей образования никакого не давалось, в громе революции (Там же, с. 124).

огромный жернов революции смолол Ильинку (Голый год, с. 340).

Но и у Б. Пильняка отчетливо просматривается отвлеченно-переносный план (модус сравнения не исключен из плана содержания).

И в поэзии Октября при конкретно-образном представлении общественно-политической лексики сохраняется отвлеченно-переносный план. Модус сравнения может быть даже развернут из плана содержания в план выражения – у Н. Асеева[28]:

Революцию сравнивают -

кто с любимой.

Кто с вихрем.

кто с тканью.

цветущей пестро… (с. 69).

А в языковой картине мира героев А. Платонова реализуется прямой, буквальный план значения. Причем, перед нами – не просто обычное Семантическое приращение смысла, известное любому художественному тексту, но полное вытеснение общеязыкового концептуального содержания слов коммунизм, социализм, революция: семантические компоненты «социальный процесс», «общественный строй», «изменение общественного строя» и пр. у А. Платонова отсутствуют. Общеязыковая предметная отнесенность меняется полностью. Тождество же знака поддерживается лишь на ценностном и мотивационно-прагматическом уровне: эти слова – выразители безусловной позитивной ценности и в качестве таковых могут быть употреблены для обозначения любого положительно окрашенного для данной личности фрагмента реальности (как правило, из мира природы или человека).

Далее мы покажем, что социальное в языковой картине мира героев мифологически переосмысляется или как антропологическое, или как природное, «метафизическое» (по Ю. И. Левину), «натурфилософское», или как производственно-технологическое (продукт, изделие), трудовое. Все это сопровождается многочисленными нарушениями в отображении пространственно-временных и причинно-следственных закономерностей.

<p><i>1.2. Антропологизованное представление общественно-политической лексики</i></p>

Одной из наиболее характерных черт языка А. Платонова многие исследователи считают антропопогизацию предметов, признаков и процессов окружающего мира (Кожевникова 1989, с. 71). Антропологизация понимается нами как локализация социальных сущностей и явлений в мире человека в широком смысле (включая антропоморфизм – уподобление человеку). В свою очередь, такое антропологизованное представление мира рассматривается как один из важнейших признаков мифологического мышления (Топоров 1973, Фрейденберг 1978, Дьяконов 1990, Маковский 1995 и др.).

На наш взгляд, в антропологизованном представлении общественно-политической лексики А. Платоновым можно видеть три категории явлений: 1) осмысление слов общественно-политической лексики как атрибутов человеческого тела, свойств и признаков человека, принадлежности к миру человека; 2) противоположный процесс – одушевление общественно – политической лексики, то есть осмысление самих этих концептов в качестве «живых субстанций», приписывание им статуса субъекта, источника активности в мироздании; 3) овеществление ключевых символов революционной эпохи как совмещение 1) и 2).

1. Коммунизм, социализм, революция и др. могут мыслиться в качестве некой вещественной субстанции, призванной, словно пуповиной, соединить людей, экзистенциально приговоренных к «отдельности» существования.

Пример из «Чевенгура»:

пролетариат прочно соединен, но туловища живут отдельно и бесконечно поражаются мучением: в этом месте люди нисколько не соединены, поэтому-то Копенкин и Гэпнер не могли заметить коммунизм – он не стал еще промежуточным веществом между туловищами пролетариата (с. 492).

В этом примере также отражена такая черта языковой картины мира героев А. Платонова, как невозможность воспринять неантропологизованное, невещественное состояние жизни, людей, общества (не могли заметить коммунизм…)

Ср. в другом фрагменте высказывание Чепурного:

Здесь, брат, пролетарии вплотную соединены! (с. 372).

Перед нами – буквальное переосмысление лозунга Пролетарии всех стран, соединяйтесь/; пролетарии соединены телами, а не в социально-политическом объединении.

Социализм в «Чевенгуре» тоже может быть представлен в виде сущности, объединяющей людей на телесном уровне:

…он [Дванов] представлял себе их голые жалкие туловища существом социализма (с. 491).

Нетрудно заметить, что в указанных примерах на остаточном уровне все же представлен фрагмент общеязыкового концептуального содержания данных лексем – 'представление об общности людей'; но он полностью трансформировался по принципу мифологического редукционизма – сведение форм социальной жизни к формам жизни биологической, антропологической.

Своего рода пределом антролологизованного представления концептов типа революция, социализм, коммунизм в языковой картине мира героев и автора платоновской прозы является их непосредственная покализованность в человеческом теле – в качестве атрибута человеческого тела (или какой-либо его части – лица, например), в качестве свойства тела – причем, по обыкновению, нерасчлененно представлены физические и психические свойства (об этом см. Вознесенская 1995) – или даже вещества в теле.

Революция в «Чевенгуре» предстает как раз таким вещественным свойством человеческого тела, которое – можно воспринять органами чувств: Только революции в ихнем теле не видать ничуть (с. 520). Революция выступает как характеристика духовных способностей человека:

Копенкин имел в себе дарование революции (с. 320).

Но и такая характеристика не осознается абстрактным свойством – она обязательно мыслится в качестве конкретно воспринимаемой принадлежности (имел в себе). Ср. в «Котловане»:

… в их теле не замечалось никакого пролетарского таланта труда… (с. 101).

Революция как чувство; сущность психическая в мифологической языковой картине мира как бы материализуется в нечто физически ощущаемое, – и должно, следовательно, обладать пространственными координатами, точкой локализации:

– Не ошибись: революционное-то чувство в тебе, сейчас полностью?

Гордый властью Достоевский показал рукой от живота до шеи (с.296).


Коммунизм в «Чевенгуре» является таким же вещественным свойством тела:

Каждое тело в Чевенгуре должно твердо жить, потому что только в этом теле живет вещественным чувством коммунизм (с. 343).

хорошее же настроение Копенкин считал лишь теплым испарением крови в теле человека, не означающим коммунизма (с. 384).

Отчего во мне движется вперед коммунизм? (с. 463).

Теперь люди молча едят созревшее зерно, чтобы коммунизм стал постоянной плотью тепа (с. 471).

– … где ж ты ищешь его [коммунизм], товарищ Копенкин, когда в себе бережешь? (с. 391).

– … Разве в теле Якова Титыча удержится коммунизм, когда он тощий?… (с. 497).

[Луи]… Коммунизм ведь теперь в теле у меня – от него не денешься (с. 394).

Ср. в «Котловане» – Жачев о девочке Насте:

– Заметь этот социализм в босом теле (с. 133).

чтобы в теле был энтузиазм труда (с. 121).

Причем чувство или свойство это не врождено человеку, но может быть механически перенесено в его тело:

Спускай себе коммунизм из идеи в тело – вооруженной рукой (с. 373).

Общественно-политическая лексика как атрибут части тела; вот фрагмент рассуждения Захара Павловича о любви:

– … У всякого человека в нижнем месте империализм сидит… Александр не мог почувствовать империализма в своем теле (с. 240).

Или диалог Чепурного и пришедших в Чевенгур цыганок:

– А коммунизм выдержите? […]

– … Кто капитализм на своем животе перенес, для того коммунизм – слабость (с. 499).

В «Ювенильном море»:

Вермо наклонился с седла, чтобы лучше разглядеть классовое зло на лице Босталоевой (с. 37).

Герои А. Платонова как носители мифологической языковой картины мира не могут воспринять абстрактную сущность, если она не обладает телесным или любым иным вещественным воплощением. Вот в «Котловане» – Вощев смотрит на умершую девочку:

…он уже не знал, где же теперь будет коммунизм на свете, если его нет сначала в детском чувстве и в убежденном впечатлении (с. 186).

От коммунизма, социализма, революции в роли отдельного свойства/качества тела в языковой картине мира вполне обоснован мифологический переход к возможности полного замещения общественно-политической лексикой обозначения всей человеческой личности. В «Котловане» Сафронов говорит про потерявшего сознание Жачева:

Пускай это пролетарское вещество здесь полежит – из него какой-нибудь принцип вырастет (с. 114).

Для мифологической языковой картины мира естественным представляется неразличение существа и вещества – равно как и возможность их взаимозаменяемости.

Очевидно, что рассмотренные выше случаи антропологизованного представления в языковой картине мира концептуального содержания слов общественно-политической лексики полностью расходится с общеязыковым концептуальным содержанием:

– по денотативному компоненту – отсутствие в общеязыковом содержании фрагментов телесности, вещественности, локализованности в пространстве;

– по интерпретационному компоненту – переход абстрактного типа отображения реальности в конкретное, понятийно-логического в образное, а также осмысление психического как физического.

2. Другой стороной антропологизованного представления общественно-политической лексики в языковой картине мира художественной прозы А. Платонова является своеобразное олицетворение – осмысление концептов типа коммунизм, социализм, революция в качестве одушевленных субъектов деятельности, приписывание им свойств и характеристик живых существ. На наш взгляд, это – наиболее крайний случай мифологизации. Ведь при нем полностью разрывается связь концептуального содержания слов общественно-политической лексики у А. Платонова с их общеязыковым содержанием (где отсутствует даже минимальная возможность олицетворенного представления общественно-политической лексики).

От концепта вещества, свойства мифологическое сознание делает переход к концепту живого существа', в мифе вообще ослаблено разграничение между одушевленным и неодушевленным – можно сказать, что в нем практически все сущее одушевлено.

Революция в «Чевенгуре» становится персонифицированной одушевленной силой, она наделена способностью к активному влиянию на мир, «заряжена на действие». Этому переходу способствует модель метонимического переноса, характерная для языка революционной эпохи (ср. партия велела…). Например, революция в «Чевенгуре» может характеризоваться присущими только живому существу действиями и состояниями:

Революция завоевала Чевенгурскому уезду сны и главной профессией сделала душу (с. 376).

в России революция выполола начисто те редкие места зарослей, где была культура… (с. 307)

Заголится вся революция и замерзнет насмерть… (с. 292). Революции могут быть приписаны атрибуты живого существа:

Дванов объяснил, что разверстка идет в кровь революции и на питание ее будущих сил (с. 325).

Дванов понял…, что у революции стало другое выражение лица (с. 336).

Любопытно, как общеязыковой перенос по функции для глаголов движения идти, приходить и т. п., вполне нормативный для употребления в значении процесса по отношению к неодушевленным сущностям (типа время придет, дождь идет), у А. Платонова возвращается к первозданному представлению о действии одушевленного субъекта Это достигается избыточной характеризацией действия признаком со значением конкретного способа передвижения, присущего лишь живому существу.

И знать нечего: идет революция своим шагом (с. 309).

Или – пространственным/временным детерминантом конкретизирующей семантики, возвращающим глаголу идти значение передвижения одушевленного лица:

Чем дальше шла революция, тем все более усталые машины оказывали ей сопротивление (с. 342). Олицетворение действия поддержано здесь и дальнейшим контекстом – одушевленным представлением мира машин и изделий (машины и изделия сопротивлялись ей).

Революция прошла, как день… (с. 469).

Революция миновала эти места, освободив поля под мирную тоску, а сама ушла неизвестно куда… (с. 470).

Социализм в «Чевенгуре» тоже может быть осмыслен как живая материя, и в качестве таковой он способен самозарождаться (а не создаваться, строиться как искусственное, неживое явление):

побеседовать о намечающемся самозарождении социализма среди масс (с. 256).

Социализму приписана способность совершать действия, присущие миру живой природы:

Социализм придет моментально и все покроет (с. 297).

Ср. в «Котловане»:

Социализм обойдется и без вас, а вы без него проживете зря и помрете (с. 98).

Ведь спой грустных уродов не нужен социализму (с. 165). В «Ювенильном море».

– … у нас нет воды, ее не хватит социализму… (с. 36).

Коммунизм в языковой картине мира героев и автора «Чевенгура» также

может осмысляться в качестве персонифицированного, одушевленного существа:

Значит, в Чевенгуре уже есть коммунизм, и он действует отдельно от людей (с. 463).

– Так ты думаешь – у тебя коммунизм завелся? (с. 472).

Коммунизму могут быть приписаны антропоморфные свойства. Он, к

примеру, обладает волей:

Он думает, весь свет на волю коммунизма отпустил… (с. 381).

Он способен испытывать чувство ожидания:

… коммунизму ждать некогда… (с. 410).

Он способен испытывать нужду в чем-либо:

словно коммунизму и луна была необходима… (с. 465).

Но олицетворение общественно-политической лексики в языковой картине мира А. Платонова не ограничивается этими тремя ключевыми словами. В «Чевенгуре» – для слова буржуазия, а в «Котловане» – для слова капитализм (капитал) укажем аналогичную позицию активного одушевленного деятеля:

… если так рассуждать, то у нас сегодня буржуазия уже стояла бы на ногах и с винтовкой в руках, а не была бы советская власть (с. 238).

Ничего: капитализм из нашей породы делал дураков… (с. 87).

– Терпи, говорят, пока старик капитализм помрет (с. 95).

– меня капитал пополам сократил… (с. 106).

В «Ювенильном море» партия обладает способностью любить :

Как теперь партия? – спросил Умрищев. – Наверно, разлюбит меня?(с. 25)

Олицетворение общественно-политической лексики поддерживается типовыми для дискурса платоновских героев и автора контекстами – ненормативной сочетаемостью слов общественно-политической лексики с глаголами и глагольными оборотами со значением переживаемого только по отношению к живым объектам психического чувства (любовь, ненависть, жалость и пр.). В «Чевенгуре»:

… и сердце в нем ударилось неутомимым влечением к социализму (с. 359).

– А я смотрю: чего я тоскую? Это я по социализму скучал (с. 293–294)

Может, он тоже по коммунизму скучает… (с. 487).

Он [Захар Павлович] ничуть не удивился революции (с. 235).

В «Котловане»:

[Деревенский активист]… не хотел быть членом общего сиротства и боялся долгого томления по социализму (с. 136).

В «Ювенильном море» – Федератовна.

– Я всю республику люблю… (с. 19). В

«Сокровенном человеке»:

– Да так, – революции помаленьку сочувствую' (с. 65).

Видимо, в языке революционной эпохи существовала модель подобного антропоморфного представления общественно-политической лексики. Это, к примеру, отразил М. Зощенко – но как средство сатирической характеризации «речевой маски» своего Повествователя, то есть в качестве «остраняемой» в повествовании аномалии «чужого слова» как объекта изображения:

И к тому же, имея мелкобуржуазную сущность, он не решался сказать о своем крайнем положении (Романтическая история, с. 255).

Барышня, действительно, выражает собой, ну, что ли, буржуазную стихию нашего дома[29] (Горько, с. 526).

В последнем примере ясно видно, что «антропологизация» общественно-политической лексемы осознается как примета «чужого слова» в процессе его освоения.

У Б. Пильняка, напротив, реализовано возвышенно – поэтическое направление антропологизации общественно-политической лексики:

Революция пришла белыми метелями и майскими грозами… (Голый год, с. 364).

Слышишь, как революция воет – как ведьма в метель! (там же, с. 378).

Но, как это свойственно орнаментальной прозе, контекст поддерживает отвлеченно-метафорический, символически – аллегорический план, который исключен в словоупотреблениях А. Платонова. Само представление о революции как персонифицированной силе, «очеловеченной» стихии – разумеется, не «изобретение» А. Платонова, а скорее, норма поэтической речи тех лет, начиная с А. Блока и А. Белого. Ср., например, развернутое олицетворение образа Октября у Э. Багрицкого

– как осознанный художественный прием:

И встал Октябрь. Нагольную овчину

Накинул он и за кушак широкий

На камне выправленный нож задвинул (с. 85).

Но лишь у А. Платонова овеществление абстракции и буквальное (неметафорическое) олицетворение слов общественно-политической лексики в языковой картине мира доходят до своего крайнего выражения, поскольку реализованы не в коммуникативной ситуации условно-поэтической речи, с преднамеренной установкой на создание художественного образа, а в коммуникативной ситуации бытового общения героев или даже во «внутренней речи» героев, отнюдь не «поэтов».

Во всех приведенных примерах концептуальное содержание слов общественно-политической лексики не является строго фиксированным: ОНО текуче, фрагменты смысла переходят один в другой. С денотативной точки зрения словесный знак становится семантически «пустым». Но его тождество все же обеспечено единством антропоморфного представления, пусть самого общего – 'нечто, присущее человеческой личности и значимое для нее', которое может свободно переходить в свою противоположность – 'нечто вне человека, воздействующее на мир человека'. Таким образом, слова общественно-политической лексики представлены в языковой картине мира в качестве некой антропоморфной сущности, как бы разлитой в мире, где размыты границы между «самостью» (М. Хайдеггер), «отдельностью» человеческих личностей – как по отношению друг к другу, так и по отношению к среде обитания.

Неадекватность такого мифологизованного представления слов общественно-политической лексики видится в том, что в языковой картине мира нарушена «нормальная» иерархия связей и отношений. С точки зрения логической, для концепта, отражающего явления социальной Сферы, оппозиция живой – неживой, естественный – искусственный не является значимой. поскольку социальное – это иной, более высокий (Интегрирующий) уровень обобщения реальности. Сама постановка вопроса Социализм – живой или мертвый? бессмысленна: в языковой системе подобные концепты всегда принадлежат к категории неодушевленности как к немаркированному члену оппозиции одушевленность/неодушевленность. Но ср. – в «Чевенгуре»:

Я тебе живой интернационал пригнал, а ты тоскуешь... (с. 441).

Оппозиция живой – неживой, естественный – искусственный становится значимой для характеристики явлений мира природы, человека или производственно-технической сферы. Мифологическое же сознание помещает концепты общественно-политической лексики именно в эту среду обитания, тем самым устанавливая неверные связи между явлениями разных уровней обобщения реальности как между одноуровневыми.

Это явление можно определить как мифологический редукционизм – сведение высших форм существования (социальное) к низшим (биологическое и физическое).

3. Особым типом антропологизации в мифологизованной языковой картине мира, на наш взгляд, следует считать явление овеществления и олицетворения символа, отвлеченного лозунга, устойчивой речевой формулы эпохи (в этот ряд можно включить и функционирование собственных имен революционного пантеона в качестве символов). Собственные имена в «революционном языке» приобретают все признаки идеологических символов – «идеологом». Они становятся обобщенным носителем определенного спектра идей и эмоционально-экспрессивных значимостей, утрачивая свою первоначальную функцию «личного имени». Вообще в системе языка, видимо, заложены возможности символизации имени собственного (крайняя ее степень – переход в свою противоположность, в имя нарицательное). С другой стороны, и в художественной речи обнаруживается образный, эстетический, эмоционально-экспрессивный потенциал собственных имен (от так называемых «говорящих фамилий» до имени собственного в качестве представителя «прецедентного текста»: Дон-Кихот, Онегин и др.).

Но образность революционной символики быстро стирается от широкого употребления (см. Селищев 1928), а символ утрачивает свою глубину и семантическую емкость, порождаемую синтезом первоначальной именной референции, то есть представлением о конкретном человеке, и обобщенных идей и ассоциаций, закрепленных в массовом сознании за этим именем. Господствует тенденция к превращению символов в шаблоны, клише, «словесные этикетки». Их содержание становится: а) отвлеченным, абстрактным – из-за разрыва семантики с внутренней формой, то есть личным именем в прямой функции наименования конкретной политической личности; б) безобразным – из-за утраты представления о конкретном человеке, скрытого за «личным именем».

В языковой картине мира героев платоновской прозы абстрактная символика революции, как бы в противоход доминирующей тенденции языка эпохи, возвращает свою первозданную образность, вещественность, «телесность». В тезаурусе героя «Чевенгура» Копенкина такому «телесному» овеществлению подвергается символ Роза Люксембург:

… он считал революцию последним остатком тела Розы Люксембург (с. 288).

Розе Люксембург возвращается вся человеческая «атрибуция» (впрочем, не имеющая ничего общего с реальной, исторической Розой Люксембург):

Он не понимал и не имел душевных сомнений… Роза Люксембург заранее и за всех продумала все (с. 294).

Копенкин надеялся и верил, что все дела и дороги его жизни неминуемо ведут к могиле Розы Люксембург (с. 294).

В языковой картине мира Копенкина символ Розы Люксембург предельно индивидуализирован, его представление о Розе не имеет ничего общего с абстрактной политической идиомой эпохи Роза Люксембург. С одной стороны, символ осмысляется как конкретно-чувственное, образное представление, с другой стороны – как одушевленная сущность. Абстрактное понятие «бессмертия» (модус сравнения не исключен – ‘как бы' бессмертие) в языке революционной эпохи – ср. Дело Ленина бессмертно! – подменяется в мифологизованном сознании представлением о смерти и воскрешении на «телесном» уровне.

Пока что он не заметил в Чевенгуре явного и очевидного социализматой трогательной и нравоучительной красоты среди природы, где могла бы родиться вторая, маленькая Роза Люксембург (с. 368).

Ср. – олицетворение настенного портрета (по типу поэтического метафорического уподобления):

Карл Маркс глядел со стен, как чуждый Саваоф… (с. 406).

Очевидно, в мифологическом сознании только таким образом может быть выражено и пережито личное эмоциональное отношение к абстрактному социальному процессу – революции: через олицетворение, через персонификацию, модель которой имеет, по всей видимости, глубокие фольклорные корни. Ср. «символ веры» Копенкина и его иерархию ценностей:

Копенкин уважал свою лошадь и ценил ее третьим разрядом: Роза Люксембург, Революция и затем конь (с. 280).

Причем для героев «Чевенгура» подобная мифологизация оценивается как норма:

[Достоевский]… догадался, что Роза, наверно, сокращенное название революции либо неизвестный ему лозунг (с. 294).

Точно такое же мифологическое овеществление и одушевление символа, вплоть до его буквальной пространственно-временной локализации, происходит еще с одним символом языка революционной эпохи

– личным именем Ленин:

… Разве ж мы позволим гаду пролезть! У нас сзади Ленин живет! (с. 380).

Персонификация символов революцией коммунизма как бы доходит до своего предела: не бело Ленина отстаивают чевенгурцы, а самого Ленина, который, для мифологической языковой картины мира, действительно «живет в Чевенгуре». То же видим в «Котловане»:

И глубока наша советская власть, раз даже дети, не помня матери, уже чуют товарища Ленина! (с. 125).

Мифологическое одушевление символа Ленин создает возможность его использования в качестве характеризующего предиката, обозначающего свойства, личные качества человека. В «Чевенгуре»:

Какой же ты Ленин тут, ты советский сторож: темп разрухи только задерживаешь, пагубная душа! (с. 293).

Подобные словоупотребления, независимо от творческого задания автора, неизменно рождают сатирический эффект в духе М. Зощенко. Но отметим, что таковой эффект актуален лишь для позиции «остранения», Которой как раз нет в образе автора А. Платонова. Лишь в языковой картине мира, чуждой мифологизма, аналогичное «овеществленное одушевление» личного имени может «остраняться», помещаясь в иронически сниженный контекст. При этом наводится негативная ценностная коннотация – например, в монологе профессора Преображенского из «Собачьего сердца»[30]:

– Разве Карп Маркс запрещает держать на лестнице ковры? Разве где-нибудь у Карла Маркса сказано, что 2-й подъезд Калабуховского дома на Пречистенке следует забить досками и ходить кругом через черный двор? (с. 28).

Подводя итоги, отметим, что в языке А. Платонова такой одушевленный символ сохраняет как предметно-вещественный план – «живой человек», так и обобщенный план – дела, идеи и чувства, по ассоциации встающие за именем собственным (последнее переносится в концептуальное содержание из реального языка революционной эпохи). Таким образом в платоновском символе достигается многоплановость, панорамность – в сравнении с одномерным отвлеченным символом в языке революционной эпохи.

<p><i>1.3. «Натурфилософское»,</i>«метафизическое» представление общественно-политической лексики</p>

Общественно-политическая лексика в языке А. Платонова реализует и такую важную черту мифологической языковой картины мира, как переосмысление социально-политических явлений в качестве природных Вообще «натурфилософский» подход к объяснению мира – вполне в духе мифологического сознания и имеет в нем глубокие корни. Но дело в том, что у А. Платонова в него вовлечены слова типа революция, коммунизм, социализм, не имеющие в своей общеязыковой семантике никакого соответствия природному (космогоническому или биологическому) содержанию.

Примечания

1

Это отличает языковую картину мира от «научной картины мира», являющейся результатом сознательного абстрагирования реальности в познании посредством формально-логического аппарата.

2

Поэтому не совсем удачным в этом терминосочетании является слово «картина», внутренняя форма которого как раз предполагает интерпретацию данного понятия как статичной сущности, «готового образа»; в нашей преподавательской практике мы используем термин «языковой менталитет», лишенный подобных коннотаций.

3

О понятии «культурный концепт» – см. Логический анализ языка. Культурные концепты. ИЯ РАН. М.: Наука. 1991.

4

«Под политическими идиомами языка массовой коммуникации мы понимаем особые слова и словосочетания, функционирующие в массовой коммуникации, которые, с одной стороны, служат для точного выражения специальных понятий, обозначения различных политических явлений и событий и е этом смысле приближаются к терминам, с другой стороны имеют ярко выраженный эмоциональный компонент значения, например, рейганомика, атлантическая неде-ля»(Язык в развитом социалистическом обществе 1982, с. 103–104).

5

Как следствие этого, см, например: «Общественно-политическая лексика, сфера употребления которой раньше была ограничена в основном газетой и различными «дипломатическими» жанрами, в послереволюционные годы начинает употребляться на гораздо более широком стилистическом поле, значительную часть которого составляет устная речь рабочего и устная речь крестьянина» (Крысин 1968, с. 7).

6

«Мифическое мышление… свойственно… людям всех времен, стоящим на известной степени развития мысли; оно формально, т. е. не исключает никакого содержания: ни религиозного, ни философского и научного» (Потебня 1990, с. 303).

7

«На уровне обыденного, повседневного сознания происходит «подвёрстывание» реального мира под идеологические словесные формулы, мир мифический начинает восприниматься как мир реальный» (Китайгородская, Розанова 1993 с. 108)

8

Ср., например: «Вот характерно платоновское прямое, чувственное изображение отвлеченного, идеального, лишь духовно зримого содержания Этот образ воспринимается как прямое изображение, не метафора Платонова одинаково характеризует как потребность в метафорическом выражении, так и его опрощенный, «буквальный» характер, деметафоризация» (Бочаров 1971, с. 317 – о платоновской формуле вещество существования).

9

Ср. еще один вывод цитировавшегося автора. «Платоновская метафоричность имеет

характер, приближающий ее к первоначальной почве метафоры – вере в реальное [курсив наш – Т. Р.]превращение, метаморфозу…» (Бочаров 1971, с. 319)

10

«Обыденному сознанию свойствен путь от частного к общему. У А. Платонова же

имеет место одновременное соприсутствие частного и общего, оно пронизывает его мышление и имеет не только содержательное, но и формально – структурное [разрядка наша – Т. Р.] значение» (Свительский 1970, с. 9).

11

«В мифе способность предельного обобщения соединяется с конкретностью образной формы, символ получает буквальное значение, а в конечном художественном результате устанавливается приоритет поэтической реальности над правдой внешней достоверности» (Свительский 1970, с. 11).

12

«Принцип платоновского повествования лишь внешне напоминает «сказ», в сущности будучи ему противоположным» (Толстая-Сегал 1995, с. 101).

13

Ср. мнение об этом еще одного исследователя: «Говоря о повествующем лице, Можно отметить, что оно всегда находится в непосредственной близости с героями – ни пространственной, ни временной дистанции между ними нет» (Зюбина 1970, с. 34).

14

Примеры на все указанные аномалии в области повествования, стиля, слова и фразы будут приведены в главе второй настоящего исследования.

15

Ср. аналогичные выводы авторов указанной статьи: «… операции совмещения создают эффект многопланового, «стереоскопического» видения мира; другие операции, в некотором смысле противоположные совмещениям, ведут к избыточному выражению мысли, преодолевающему экономичность стандартных языковых средств, что создает эффект сопричастности формированию и оформлению смысла. И наконец…, многообразные семантические сдвиги носят неслучайный характер… и служат проявлением общих взглядов на мир, особой «философии» А. Платонова» (Кобозева, Лауфер 1990, с. 138).

16

Из последних работ в этом направлении – см., напр., Д. И. Руденко. Когнитивная наука, пингвофилософские парадигмы и границы культуры // ВЯ. № 6. 1992; сборник: Концептуальный анализ: методы, результаты, перспективы. М.: Наука, 1990 и др.

17

Анализ многочисленных дефиниций понятия концепт не входит в задачу настоящего исследования (об определениях концепта – см. Концептуальный анализ 1990).

18

Такое понимание «концептуального» несколько шире общепринятого, но оно, на наш взгляд, оправданно, поскольку противопоставляет в общем плане внеязыковые аспекты языковых значений собственно языковым Ср. разграничение семантического и концептуального анализа в работе Е. С. Кубряковой: семантический анализ, по мнению автора, эксплицирует семантическую структуру слова, уточняет денотативное, сигнификативное и коннотативное значения; концептуальный анализ предполагает поиск общих концептов (т. е. фрагментов знания о мире), подведенных под один знак (Кубрякова 1991).

19

С точки зрения прагматики в коммуникативном акте предполагается, что его участникам известно содержание предмета речи. Каждый повторяющийся элемент речевой ситуации не должен подвергаться немотивированному определению (за исключением вновь вводимых в дискурс адресата предметов речи).

20

В дальнейшем – именуется «Словарь Д. Н. Ушакова»

21

Мы сознательно ограничились лишь языковой интерпретацией этих концептов (без привлечения энциклопедических словарей, философского словаря и т. л.), поскольку нас интересовали именно концепты общественно-политической лексики, а не соответствующие им логические понятия или научные термины

22

Здесь и далее примеры из «Чевенгура», «Котлована» и «Ювенильного моря» цитируются по: Андрей Платонов. Ювенильное море: Повести, роман. М.: Современник, 1988.

23

Здесь и далее текст рассказа «Сокровенный человек» цитируется по: А. П Платонов. Избранное. М.: Просвещение, 1989.

24

Вспомним мысль В. Н Топорова о том, что в мифе всё воспринимается как вещь (Топоров 1973).

25

Здесь и далее цитируется по: Александр Неверов. Я хочу жить. М: Сов. Россия, 1984. В дальнейшем указывается только страница издания.

26

3десь и далее цитируется по: Бруно Ясенский. Избранное. М.: Правда, 1988. В дальнейшем указывается только страница издания.

27

Здесь и далее цитируется по: Борис Пильняк. Повесть непогашенной луны: Рассказы, повести, роман. М.: Правда, 1990. Далее при цитации указывается только страница издания.

28

Здесь и далее стихи революционных поэтов цитируются по: Поэты – Революции: Русская поэзия первых десятилетий Советской власти о Великом Октябре. – М.: Правда, 1987. В дальнейшем указывается только страница издания.

29

Здесь и далее М. Зощенко цитируется по: Михаил Зощенко. Избранное. М.: Правда, 1981. В дальнейшем указывается лишь страница издания.

30

Здесь и далее, если не оговаривается особо, тексты М. Булгакова цитируются по: Михаил Булгаков. Собачье сердце. Ханский огонь: Повесть, рассказ. М.: Современник, 1988. В дальнейшем при цитации мы ограничиваемся указанием страницы книги.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3