Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Искусство вождения полка (Том 1)

ModernLib.Net / Военное дело / Свечин Александр / Искусство вождения полка (Том 1) - Чтение (стр. 4)
Автор: Свечин Александр
Жанр: Военное дело

 

 


      Если при расположении рот в резерве прапорщики значительно уступали в технике обучения кадровым офицерам, то у них было и преимущество: они часто беседовали со стрелками и вбивали им оборонческую точку зрения. Я вспоминаю, что, прибыв в Севастополь формировать Черноморскую десантную дивизию, я в начале февраля 1917 г. производил смотр полку, составленному из черноморских матросов, долженствовавшему войти в мою дивизию. Морские офицеры этого полка тщательно готовились к смотру: к их ужасу я отказался считать и смотреть белье и содержимое вещевых мешков, а подходил поочередно к нескольким матросам каждой роты и задавал такие вопросы: С кем мы воюем? За что воюем? Какие цели ставим себе? Какой интерес у русского крестьянства в этой войне и т. д. Ни одного отдаленно вразумительного ответа я не получил. Морские офицеры остолбенели и мямлили, что они этого со своими подчиненными не проходили. Они были совершенно оторваны от своих матросов; все это были офицеры кадровые или приближающиеся к кадровым, никого похожего на моих прапорщиков не было. Я прогнал полк, заявив, что если через три года войны они еще не знают, с кем и за что воюют, то дальше мне смотреть их не приходится. В 6-м Финляндском полку такой анекдот был совершенно невозможен.
      Я поддерживал среди офицеров полка суровый режим. Женщины, хотя бы в облике сестер милосердия, в район полка не допускались. Алкоголь - только в исключительных случаях, в ограниченных дозах. Относительно карт мной было сделано предупреждение, что в моих глазах человек, обыгравший товарища, будет шулером, независимо от того, честно или нечестно соблюдал он правила игры, и я дал честное слово, что назову его шулером перед собранием всех офицеров. Когда, в спокойное время, я уезжал в отпуск, режим несколько нарушался, и появлялись по-видимому в небольших дозах сестры, вино, карты. Свою угрозу мне пришлось выполнить по отношению к прапорщику Городкову, влившемуся в полк с пулеметной командой Кольта, присланной из Ораниенбаума. Начальник команды Пчелин был достойный прапорщик, честно убитый у своих пулеметов в с. Красном. Но его помощник был явно опустившийся человек. Он играл в пьяном виде в орлянку с фельдшером, обыграл его; произошел спор, они подрались. Собрав всех офицеров, я объявил прапорщику Городкову, что он шулер, предложил ему уйти в землянку с предупреждением, что в его распоряжении 5 минут, чтобы застрелиться. Все ждали; выстрела не последовало; Городков был немедленно арестован и предан суду по обвинению в обыгрывании подчиненного; суд присудил ему 4 года каторжных работ.
      Мне пришлось вести другой процесс, несравненно более затяжной. Древинг, сдавая мне командование полком, дал отчетливую характеристику всех офицеров; но когда дело дошло до прапорщика К., он затруднился - все данные о нем были противоречивы: красавец, прекрасно физически развитой, любезный и приятный собеседник, очень подвижной и предприимчивый, он имел какие-то странности, проявлял порой удивительное легкомыслие, вызывал редкие оценки со стороны своих товарищей. Его упрекали между прочим в том, что он одолжил у жителей велосипед, а при отступлении обстановка сложилась как будто так, что он не успел его отдать. К. мне лично на первых шагах очень понравился; поражали только его бродяжнические инстинкты - он как будто чувствовал себя очень мало связанным с ротой, в которой командовал взводом.
      Когда 30 августа были захвачены германские батареи, я решил представить к ордену Георгия, помимо Патрикеева, одного прапорщика. Кто первый был у захваченных орудий? Прапорщик К. прибежал первым и сел верхом на пушку. Правда, его роль в бою оставалась темной. С дюжиной стрелков он отбился от роты, обстрелял немецкую цепь во фланг, затем пробежал к орудиям. Будь я поопытнее, я конечно предпочел бы Ходского или многих других офицеров, которые вынесли на себе всю тяжесть этого боя. Прапорщик К. был представлен и получил в командование роту. В бою 16 сентября на его роту идет главный натиск немцев; в ней какая-то неустойка; часть убежала. Впоследствии я узнал, что убежал первым из окопа сам командир - прапорщик К.; при этом он увлек с собой большую часть роты; но так как окоп был наполовину завален обстрелом тяжелых гаубиц и сквозного сообщения не было, то часть роты К. не сразу узнала о бегстве командира и другой части роты, осталась в окопах и отбила немцев, подошедших к полуразрушенной проволоке. Офицеры полка знали о проделке К., но стеснялись мне донести на товарища; так как все окончилось благополучно, я остался в неведении.
      Наконец в ночь на 20 сентября 1915 г. полк переживал очень критические минуты; III батальон выставил сторожевое охранение, которое было прорвано; но бой батальона продолжался. К. командовал ротой сторожевого охранения и вдруг, около полуночи, приводит роту к д. Задворники, где располагался полковой резерв, и встречает меня. "Где ваш командир батальона?" "Там, впереди, ведет бой". "Как же вы - его резерв, решились без его приказа уйти? Немедленно возвращайтесь на ваше место в г. дв. Задворники и установите связь с командиром батальона". "Но там на моем месте теперь немцы". "На выбор - вы их выбьете, или я стреляю". Мой браунинг уперся в грудь К. Он ответил отчетливое "слушаюсь" и увел роту в темноту, где раздавались выстрелы и мгновениями вспыхивали огоньки. Минут через 6 после ухода К. раздалось несколько выстрелов совсем близко от резерва, в том месте, куда направился К. Через час я был на перевязочном пункте полка - в хате, расположенной на южной окраине той же д. Задворники. Старший врач доложил мне, что приходил раненый в ладонь прапорщик К. Делавший перевязку фельдшер обратил внимание на нагар, осевший на края раны; ясно, что выстрел был произведен в упор. Старший врач хотел задержать К. до моего распоряжения, но он самовольно, без перевязочного свидетельства, ушел в тыл. Я распорядился об уничтожении его представления к Георгию, находившемуся в штабе дивизии, и о предании его суду за бегство с поля сражения и за самострельство. Прапорщики, товарищи К., дали уничтожающие показания. По нескольким пунктам военных законов К. должен был подвергнуться высшей мере наказания. Но у него оказались связи, полк переходил из одной армии в другую, и соответственно передавалось и судебное дело о нем, тянувшееся почти полтора года.
      Однажды, проходя с полком через какой-то этап, офицеры увидели в окно К., устроившегося временно в этапном батальоне. Я послал дозор арестовать его, чтобы расстрелять на месте и тем закончить затянувшееся следствие. Но длинные ноги и сильное сердце К. и тут ему не изменили - он удрал от дозора быстрее лани. Когда я лежал в тылу раненый, К. приходил просить меня о прощении его вины. Я отказал. Наконец, когда я уже покинул полк, К. судили, приговорили к смертной казни. Но понятие государственного интереса уже ослабело в развалившейся России - Брусилов заменял все расстрелы вечной каторгой. Когда наступила революция, К. оказался в числе жертв царского режима, был освобожден и восстановлен в звании прапорщика.
      Я его встретил в 1920 г. на улице Москвы близ Ревсовета; он был штабным работником Красной армии, широко раскрыл мне свои объятия и хотел поделиться со мной воспоминаниями о дорогом прошлом, но я уклонился... Я должен был проявить к К., во многом симпатичному малому, полную твердость, так как то же преступление совершали стрелки; и какое право имели бы мы карать жестоко самострельство среди солдат, если офицеру оно сходило бы с рук?
      Штаб полка неотлучно сопровождался офицерским собранием. Столовая подчас раскладывалась в 2 км от неприятеля. Хозяйственный Колтышев даже протестовал, утверждая, что я не в праве подставлять под расстрел кухню и столовую, купленные на частные средства офицеров. Однажды после обеда в Тарговицах, над столом, где только что закончили обедать офицеры, разорвалась шрапнель, перебила тарелки, ранила убиравших стол стрелков. Но я придавал огромное значение тому, чтобы офицеры были всегда хорошо накормлены, по возможности горячей пищей, чтобы я имел возможность оказать известное влияние на пришедших обедать офицеров резерва; наконец, спокойное, уверенное расположение штаба оказывало большое влияние на стойкость полка. Я слышал, как в начале войны капитальный трус ген. Раух привел в полную негодность свою прекрасную 2-ю гвардейскую кавалерийскую дивизию требованием, чтобы в штабе, при первом вторжении в Восточную Пруссию, на ночь лошади не расседлывались и ни один офицер не снимал сапог. Дивизия смеялась над начальником дивизии, лично поверявшим ночью, все ли офицеры спят в сапогах, чтобы в случае нужды можно было мгновенно испариться. Поэтому я всегда демонстративно раскладывал весь свой скромный багаж и раздевался на ночь, как дома{25}. Роты должны были знать, что я им верю и сплю спокойно вблизи неприятеля под их охраной.
      Столовой заведовал симпатичный прапорщик Кудрявцев, киевский статистик, конечно народный социалист чистейшей воды. Ему было под пятьдесят лет, он имел право служить только в ополчении, по ошибке был зачислен в наш полк, кормил нас и был всеми почитаем, хотя за обедом мы любили подшутить, затронув его демократические идеалы, которые он сейчас же с яростью начинал отстаивать. Как только мы захватывали какой-нибудь рубеж у неприятеля, было известно, что командир полка начнет ругаться - почему нет артиллерийского наблюдателя и где копается в тылу прапорщик Кудрявцев.
      Пусть не подумает читатель, что я, так высоко оценивающий роль Кудрявцева и офицерской столовой, предавался, командуя полком, обжорству. Я совершенно не выносил примеси сала, мясная пища обостряла у меня катаральные явления, и, опасаясь, что я скисну не от неприятельской пули, а от желудочного катара, первые два месяца командования полком я ел только манную кашу, а впоследствии - изредка суп, изредка котлеты; перед ночным маршем, чтобы отбить сон - стакан черного кофе, иногда стакан красного вина.
      Помимо перечисленных прапорщиков, я мог бы остановиться еще и на десятках других, очень достойных и ценных, выдающихся командирах. Но и сказанного достаточно, чтобы подчеркнуть, что прапорщики отнюдь не представляли собою какой-то серой, малоценной, второсортной массы; наоборот, среди этой молодежи было удивительно много сильных, красочных личностей, готовых к большим усилиям и полному самопожертвованию при наличии сколько-нибудь толкового руководства, малейшего внимания и элементарной справедливости к ним.
      В полку имелась еще третья категория офицеров, произведенных из фельдфебелей и сверхсрочных унтер-офицеров. Пешими разведчиками заведовал прапорщик Сметанка. Лет двадцать он прослужил фельдфебелем гвардейской батареи, прекрасно знал артиллерийскую стрельбу, вел себя в боях блестяще, был лично известен многим высоким особам мира сего. Все к нему благоволили, но этика не только гвардейской, но и армейской артиллерии почему-то исключала возможность производства в артиллерийские офицеры этого очень достойного, но лишенного "манер" и внешнего культурного лоска бойца. В результате мне предложили, не возьму ли я Сметанку в свой полк, с производством в прапорщики. Я согласился; потеряла только артиллерия, в которой многие командиры батарей были значительно слабее Сметанки. Однажды, глубокой осенью 1916 г., он с моими разведчиками выследил идеально замаскированную австрийскую батарею, стоявшую почти в линии пехотных окопов, соединился по телефону с нашей батареей, попросил выполнять его команду и вдребезги разбил австрийскую батарею. Когда этот разгром совершился и остатки разбитой батареи стали ясны и нашим артиллеристам, они поражались искусству офицеров 6-го полка даже в артиллерийской стрельбе.
      Был прапорщик Иванов, произведенный по моему представлению из фельдфебелей. В бою за Красное он бросился со взводом на австрийскую полуроту, выскочившую в контратаку, лично убил австрийского офицера, после чего полурота сдалась. Через несколько дней, 23 июня, мимо меня несли его с раздробленной пулей ногой, тяжелой навесной шрапнели. Он под огнем показывал австрийцам кулак, кричал, что они от него так легко не отделаются, что он скоро вернется, и призывал стрелков "нажимать".
      Но самым видающимся был Данилов, дослужившийся при мне уже до штабс-капитана и имевший офицерский орден Георгия за взятие весной 1915 г. австрийской батареи. Из псковского крестьянина выработался удивительный боевой организм. Имея перед фронтом неприятеля, Данилов не знал ни минуты покоя: его окопы были всегда в блестящем виде, блиндажи - в чистоте, выметены, в мокрых местах в ходах сообщения был устроен дощатый тротуар. А все свободные минуты он проводил на избранном им наблюдательном пункте; когда я видел его, застывшего с биноклем у глаз, не моргая высматривающего часами слабое место в расположении неприятеля, не обращающего внимания на падающие "чемоданы" и тяжелые мины, мне так и напрашивалось сравнение Данилова с хищником, подстерегающим у водопоя свою жертву. Ни один кадровый офицер не мог так подробно и толково доложить о недостатках нашей и неприятельской позиции, как этот прирожденный боец.
      В начале декабря 1916 г., находясь в отпуску в Петрограде, я ехал ночью очень долго на извозчике. Разговорились: оказалось, что мой возница в мирное время отбывал воинскую повинность, в 6-м Финляндском полку. Так как он был того же года призыва как и Данилов, я спросил - оказалось хорошо его помнит, из соседней деревни. Я начал расписывать Данилова - теперь штабс-капитан, а уж верно и до генерала дослужится, самый исправный офицер, рота его работает, не покладая рук, все у него - чисто и на месте. Мой возница слушал меня, но вдруг, совершенно неожиданно разразился потоком брани: "крестьянин, свой брат, а как тянет, с... с..." и т. д. Я был поражен этим тогда удивившим меня отрицанием заслуг Данилова: ни малейшей гордости достижениями своего соседа, а только голое обвинение его в классовой измене.
      Когда я вернулся в полк, я увидел к удивлению, что петербургский извозчик не одинок в своем приговоре - в роте Данилова шло глухое брожение, его могли убить, унтер-офицеры и притом хорошие, отказались отвечать ему на приветствие. Кое-как удалось, с постановкой на карту всего своего авторитета, ликвидировать эту историю. Данилов резко ушел вправо, и с развитием революции из него выработался один из самых опасных белых партизан{26}.
      Характеризуя в общем три категории офицеров, я должен отметить прекрасные качества кадровых офицеров; но лучшие из них уже были перебиты в первый год войны, а у остальных мысли вертелись на тему о будущности полка после окончания войны; они наводили на войне экономию, чтобы у полка "потом" были средства.
      Их волновало расхищение запасным батальоном в Фридрисгаме оставленного полкового имущества; они хотели бы, чтобы имевшиеся в полку большие денежные средства были спасены от присвоения казной или от обесценения закупкой второго или третьего комплекта музыкальных инструментов для хора, разного оборудования и пр.
      Их мысли невольно тянулись к будущему миру. При нахождении полка в резерве кадровые офицеры являлись несомненно более ценными по своему умению организовать занятия с солдатами. Прапорщики, напротив, на фронте жили полной жизнью; в сравнении с кадровыми они были много свежее, и отдавали свою кровь с большим рвением. Наконец прапорщики из унтер-офицеров представляли прекрасный боевой материал, но не находили в условиях царского строя, того общего языка с солдатами, который так легко давался учителям, статистикам, студентам. Для них дорога в офицеры шла через резкий разрыв со своим классом. Что-то, что должна была опрокинуть Октябрьская революция, мешало развертыванию богатых имевшихся среди них сил. Мой общий вывод - людей, способных, преданных, с доброй волей, готовых на жертвы - вокруг нас гораздо больше, чем мы это обыкновенно думали. Но любой талант нуждается в создании условий, где он мог бы развернуться.
      При расположении в резерве изредка, в меру я устраивал занятия с офицерами. Однажды это было занятие в комнате, где мы обсуждали французские данные о новых приемах тактики пехоты при атаке укрепленных позиций. Другой раз это было показное учение взвода с боевой стрельбой. Прапорщик с наибольшей тактической сметкой, Триандафиллов, командовал взводом под наблюдением сотни офицеров.
      В Маначине была устроена специальная укрепленная позиция, которую сначала тоже штурмовали показным образом в присутствии всех офицеров. Позиция была вырыта только коленной профили, но на ней были устроены все способы фланкирования; занятие должно было подчеркнуть опасность фланкирующего огня для наступающего и необходимость направления всех усилий на борьбу с кинжальными пулеметами всех сортов. Такие показные занятия были полезны не только прапорщикам, но и всем кадровым офицерам - потом они повторялись во всех ротах, и каждый стрелок имел ясное представление о необходимости сосредоточения всех усилий против пулеметов и против фланкирующих фокусов.
      Но в основном тактическая работа связывалась с работой на фронте; позиционная жизнь давала ежедневно богатый тактический материал. При ежедневном обмене мнений с офицерами мне приходилось не только учить, но и учиться.
      Существенное значение для устанавливаемого в полку режима имеет санитарная часть. Офицер может быть уволен в отпуск не только командиром полка, но и старшим врачом, эвакуирующим его под предлогом контузии. Всякая система принуждения в полку теряет смысл, если санитарная часть открывает лазейку. Доброта врачей обращает обязательную службу в добровольчество. Чрезвычайно пагубна для дисциплины распространенная среди врачей теория, что субъекту, которому испытания войны становятся явно непосильными, лучше дать возможность уклониться от них: проку от него все равно не будет. Эта теория вызывает соблазн - доказать свою небоеспособность, чтобы получить отдых. Задача каждому давать посильную нагрузку - может быть успешно решена лишь под углом общих, а не только медицинских соображений, и потому подлежит компетенции командира полка. Врачи часто неохотно ведут борьбу с самострелами, не понимая, какое разложение вносит в роту эвакуация хотя бы одного самострела, провоцируя появление десятка новых. А у комсостава они очень легко признают наличие контузии. В мировую войну процент контуженных, или, как говорили, "сконфуженных" офицеров в десятки раз превышал процент контуженных солдат. Полковой врач прежде всего должен согласовывать свои действия с необходимостью поддерживать авторитет командира полка и устои дисциплины.
      Когда я прибыл в полк, обязанности старшего врача временно исполнял врач-акушер Краузе, в мирное время являвшийся руководителем земского родильного дома в Полтавской губернии и ежегодно содействовавший рождению 5 6 тысяч граждан. У меня с ним имелась полная договоренность: все, что для жизни полка являлось вопросом внутренней политики, он решал, только переговорив со мной. Но через месяц в полк был назначен постоянный старший врач, который почему-то стремился завоевать среди офицеров широкую популярность; для начала он, без моего ведома под предлогом контузии, эвакуировал двух приличных прапорщиков, истомленных и выбившихся из сил, как и все другие. На это самоуправство я реагировал отрешением старшего врача от должности и направлением его в распоряжение корпусного врача.
      Медицинское начальство подняло целую бурю; полк был отведен на отдых в Херсон, и Шиллингу, производившему дознание об оскорблении мной Мячина в приказе по полку, было одновременно поручено произвести расследование и о превышении мною власти: оказывается - по закону я мог только отстранить старшего врача от исполнения его обязанностей, но не отрешить. Я мог только ответить, что всегда был плохим юристом, плохо усваиваю себе различие между отстранением и отрешением, но знаю твердо, что не потерплю возвращения в полк старшего врача, пытавшегося изобразить какое-то средостение между мной и командным составом и своими действиями лишившего меня доверия к нему. Ввиду моего упорства корпусный врач уступил, тем более охотно, что должности полковых врачей котировались во врачебном мире несравненно ниже, чем заведывание тыловыми лечебными учреждениями.
      Краузе был утвержден старшим врачом; если я ревниво смотрел на малейшее вмешательство в устанавливаемый мною в полку режим, то для развертывания каждым работы я предоставлял самую широкую инициативу; и Краузе сумел проявить полностью свой удивительный организаторский талант: он как бы заранее угадывал количество раненых; в самых тяжелых условиях у него всегда оказывались для них кров, солома, продовольствие; раненые были аккуратно перевязаны, ружья собраны, разряжены, санитары - в должном порядке; к перевязочному пункту вовремя оказывались собранными в строго нужном количестве крестьянские подводы, и эвакуация протекала без сучка, без задоринки. Краузе смело брал на себя необходимые расходы и мог твердо рассчитывать на мою поддержку в случае возникновения трений с хозяйственной частью или с распределяющими помещения квартирьерами. При существовавшей атмосфере доверия и инициативы я был совершенно разгружен от санитарных вопросов.
      Младшим врачом был зауряд-врач Файн. Это был еврей, в течение десятка лет тянувший тяжелую лямку медицинского фельдшера в глухом углу, самостоятельно подготовившийся в Московский университет; война застала его уже на последнем году пребывания на медицинском факультете, курсовым старостой. У него был несомненный хирургический талант и очень болезненное самолюбие.
      Все офицеры его глубоко уважали и ценили, но иногда, забыв что Файн еврей, кто-нибудь, по старорежимной привычке, допускал в его присутствии какую-либо антисемитскую выходку - например огульное обвинение евреев в трусости. Я узнавал об этом в первом же бою: врач Файн бросал перевязочный пункт, бежал в стрелковые цепи и весь красный, взволнованный, начинал перевязывать раненых среди дня, под самой проволокой противника. Это была единственная месть, которую позволял себе врач Файн. Мне однажды, 10 июня 1916 г., пришлось поймать врача Файна в тот момент, когда он подъехал верхом к полосе австрийского заградительного огня, которую все стремились миновать как можно скорее, слез с лошади, привязал ее, и начал под сильным шрапнельным обстрелом перевязывать раненых, группировка которых точно обрисовывала полосу заградительного огня. Я пытался вернуть врача Файна назад, но убедился, что это значило бы нанести ему глубокую обиду. Когда я лично был ранен и лежал в 300 шагах от австрийских пулеметов, врач Файн разыскал меня, хотя ему пришлось пройти по фронту цепей целого батальона, прикрываясь только рожью, перевязал, собрал санитаров и использовал огневую паузу, чтобы меня вынести. При этом, когда один из несших меня санитаров был ранен в руку, которой держал носилки, Файн закричал на него, чтобы не смел бросать носилки, а сам подскочил сменить его.
      Благодаря Файну еврейского вопроса в 6-м Финляндском полку не существовало. Антисемитская выходка становилась поперек горла самого ограниченного человека. Солдат-евреев, прибывавших с пополнением, я лично приводил к присяге, указывал им на пример врача Файна, уничтожавший самую возможность постановки вопроса о неравноправии евреев в полку, и высказывал убеждение, что, следуя за Файном, евреи-солдаты в мировую войну сотрут в сознании русского народа все предрассудки, на которых зиждется гражданское неравноправие евреев{27} . В 6-м полку евреев было не слишком много, но полк мог гордиться тем, что дезертиров среди них не было ни одного. К сожалению в некоторых русских полках антисемитизм был так велик, что евреев умышленно заставляли идти в плен к немцам, чтобы избежать их будто разлагающего действия.
      Несколько слов о священниках. Самым заметным из них был священник 7-го Финляндского полка Соколовский. Он несомненно вел большую работу среди солдат, очень часто толкался в окопах, беседовал, наблюдал, организовывал стирку белья, ходатайствовал за солдатские нужды перед командиром полка. Мне самому приходилось видеть его в 7-м полку под выстрелами. Но я сомневаюсь, чтобы его деятельность приносила пользу. В нем жил удивительный дух интриги. Обойдя окопы, он считал своей обязанностью информировать командира 7-го полка о всех замеченных им упущениях, хвалил одних офицеров, которых брал под свою протекцию, и искусно набрасывал тень на других, державших себя независимо.
      В результате его доносов была постоянная склока среди офицеров 7-го полка. До приезда Марушевского в моем полку говорили, что 7-м полком незримо командует его священник. Соколовский был благочинным нашей дивизии и пытался даже вмешаться в командование 6-м полком: у меня менялись священники; три дня в наличии были оба; за эти три дня некоторую часть содержания полкового священника мог получить только один из них. Я решил, приказом по полку, вопрос в пользу вновь прибывшего. Ко мне прибыл Соколовский отстаивать интересы сменявшегося с должности. Это был конечно только предлог, для вмешательства в дела внутренние. На мой вопрос, на каком основании он вмешивается, Соколовский разъяснил, что он благочинный, следовательно должен чинить благо подведомственным ему священнослужителям. Я ответил, что вопрос о суточных и столовых деньгах полностью входит в мое ведение, и я лишен возможности беседовать с ним по материальным вопросам; а что касается до духовных, то в них я совершенно не компетентен, и он может непосредственно сноситься с моим священником. Соколовский обиделся, и вышел с несколькими словами, звучавшими, как угроза.
      Мой первый священник совершенно не обладал иезуитскими навыками Соколовского. Он был не красноречив, но каждое пополнение, приходившее в полк, встречал краткой речью, в которой указывал, что им выпало великое счастье служить в 6-м полку: в других полках убитых бросают на поле сражения, а в 6-м полку - всех зарывают, и он считает своим долгом каждого отпеть по обряду религии. Каждый прибывший может быть уверен, что он его в надлежащий момент отпоет; если он не верит этому, пусть справится у стрелков, бывавших уже в бою. Речь была неказиста, пугала новичков, но похоронное дело, к чему сводились обязанности священника 6-го полка, действительно было солидно поставлено.
      В 6-м полку муштра была на первом плане. Однажды вечером я сидел с командным составом в офицерской столовой, под деревьями, а тут же в лесу священник устроил походную церковь и готовился служить всенощную. Мимо нас проходила в церковь полковая учебная команда. Вдруг раздается резкое "стой" и затем следует гневнодокторальная сентенция фельдфебеля, высказанная уверенным, вполне безапелляционным тоном лица, знающего истину во всей ее полноте: "хождение в церковь не в ногу теряет всякий первоначальный смысл".
      Глава четвертая. Полковая экономика
      В комнате, отведенной для меня в полку, была сложена основательная кипа толстых книг. Древинг предложил мне ознакомиться по ним с хозяйством полка и принять денежный ящик. Имущества и денег в полку было на сотни тысяч, надо было подать рапорт о приеме полка и взять на себя ответственность за бесконечные колонки цифр.
      Я был изрядный профан в бухгалтерии, но все же понимал, что поверхностное ознакомление с отчетностью никакой пользы принести не может. Ковыряться - так уже до самых корней, а на это нужны недели. Да и это едва ли могло принести пользу. Острие отчетности направлено против внешнего врага - контроля{28}, и самые основы ее более чем сомнительны. Через несколько дней должны были начаться решительные операции, я мог затратить свое время значительно производительнее, чем на просмотр бабушкиных сказок, содержавшихся в хозяйственной отчетности. Древинг был несомненно честнейший человек в мире. Я подписал свою фамилию там, где он мне сказал, что это нужно сделать, и в течение всех полутора лет командования так и не удосужился взглянуть на книги еще раз.
      Древинг мне все рассказал толком и очень быстро.
      В полку деньги имеются, почти сто тысяч, и экономия нарастает с большой быстротой. Основным источником благополучия является несоответствие между наличным составом и числящимся по строевой отчетности. В полку около 800 мертвых душ; стоимость всего их продовольствия ежедневно наращивает полковые суммы. Злого умысла тут нет; просто полковая канцелярия не справляется в течение крупных боев с исключением из наличности полка каждого убитого, раненого или пропавшего без вести. Эта задача очень трудна, в особенности когда потери получают массовый характер и кадры роты исчезают почти полностью.
      Полковую канцелярию соединяет с ротами очень тонкая, рвущаяся нить ротные писаря. Иногда острая, быстро меняющаяся обстановка в течение целой недели препятствует канцелярии разложиться и заняться своим хлопотливым делом. Ротный писарь хлопочет о соответствии действительности со списками, которые ведутся в полку, ежедневно циркулирует между штабом полка и ротой, представляет данные об убыли; но весь этот механизм функционирует до того момента, когда потери начинают принимать катастрофические размеры, роты исчезают целиком со своими командирами, фельдфебелями и писарями, в них спешно вливаются новые пополнения, и состав роты неожиданно оказывается почти полностью неизвестным полковой канцелярии. И в эти моменты полк марширует чуть ли не по 20 час. в сутки, новый ротный писарь старается разобраться в составе роты, люди которой плохо знают друг друга, собирает слухи, куда делся тот или иной стрелок, числящийся в ротном списке, а этот список длинный и заключает в себе порой до 800 безвестных фамилий, часто повторяющихся. Заприходываются прибывающие в полк солдаты канцелярией очень аккуратно, а выводятся в расход естественно с большим опозданием. Был солдат и нет его. Какова его судьба? Убит ли, попал ли в денщики, устроился при обозе, послан в командировку или эвакуирован - может быть через перевязочный пункт соседнего полка или попал в плен. Пачкать строевую отчетность беспрерывной ссылкой на без вести пропавших не хочется. А пока разберутся, получается естественный приток мертвых душ, которые для полка, впрочем, представляют только доходную статью.
      Конечно было бы невыгодно, если бы полк, показывающий в своих списках, идущих в интендантство, 3000 человек и имеющий только 800 бойцов, получал бы от начальства тактическую нагрузку, вдвое или втрое превышающую его наличный состав; но об этом заботиться не приходится. Одни списки идут в интендантство - их выгодно преувеличивать, другие списки - о числе штыков - идут по штабной линии, и их выгодно преуменьшать.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21