Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мой взгляд на литературу

ModernLib.Net / Критика / Станислав Лем / Мой взгляд на литературу - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Станислав Лем
Жанр: Критика

 

 


Не «сам по себе», как не содержит его близкая тень ночной ветви и далекая блестящая полоска на воде, объединяемые глазом наблюдателя в определенное «прекрасное» целое. Мозг является «устройством, выискивающим порядок» везде, даже там, где его «нет» или где имеются лишь его осколки; он пытается (бессознательно для своего «хозяина») всегда получить «полную» информацию для данных условий, в данном ситуационном контексте, максимальную, и тем больше совершает ошибок, чем меньше имеется сигналов и чем труднее воспринять их однозначно (в сумерках, ночью, в случае искаженного «шумом» текста и т.д.). Мозг не только «создает порядок», «видя» треугольник там, где есть лишь три темнеющих пятна на песчаной отмели, но и всегда предвосхищает его, и в таком ожидании могут укрываться как все потенциальные «фальсификации» художественного восприятия (эстет «восхищается» произведением, так как пришел к нему в ожидании, что оно его «восхитит»), так и «подлинные переживания» (когда «негативное ожидание» бывает сломлено в результате восприятия передаваемой произведением «информации»). Я умышленно везде ставлю кавычки, потому что злоупотребляю терминами, а не использую их в соответствии с теорией. Произведение и его адресат должны быть «приспособлены» друг к другу, как биологический вид к внешнему миру. Адресат – это внешний мир произведения. Как после больших изменений окружающей среды некоторые организмы утрачивают адаптивные способности и вымирают, так и после некоторых изменений поколения отдельные произведения, стихи «становятся мертвыми». Это явление нельзя свести к взаимодействию «шумов», «кодов» и «наборов отношений». Аналогия, вне всякого сомнения, существует, но ее скорее можно использовать в качестве метафоры, эпиграммы, для яркого очерка, но не для теоретико-информационного труда. Ведь от Горация до Шапиро и Милоша поэты писали о поэтике, стихи о рифмоплетстве, но мы ведем речь не о такой точности, которой они достигли. Раз уж минуту назад речь зашла о биологии, я напомню: было время пестрого, полного лирических украшений, квазипоэтических метафор стройного научного изложения именно в биологии; но с введением математических методов биофизики, с выходом теории информации в аудиторию биологических наук, эти давние, блистающие ораторством красоты вынуждены были уступить место сухому языку точности. То же самое должно произойти и в гуманитарных науках, если они откроют двери царице наук, математике.
<p>IV</p>

Существует довольно простой язык, которым присматривающие за порядком на дорогах объясняются с пользователями. Это условная система дорожных знаков. Едучи по дороге, мы находимся в состоянии информационной «неопределенности». Когда появится знак «красный треугольник в круге на белом поле», означающий «стоп», он представляет нам возможность элементарного выбора из двух возможных (ехать – не ехать). Существовавшее до сих пор «потенциальное многообразие» нашего поведения становится ограниченным. Формальный характер знака выражается в том, что он ничего не говорит о цепочке причин и следствий, вызвавших его установку. Может быть, за поворотом дорога обрывается и там нас ждет пропасть. А может быть, знак поставил дорожный патруль для того лишь, чтобы оштрафовать того, кто проигнорирует информацию, содержащуюся в знаке. Разница между этими возможностями, равная разнице между жизнью и смертью, не влияет на количество информации, которую передает знак. При двоичном выборе, когда обе возможности имеют равную вероятность, это количество составляет один бит (binary unit). Информация всегда ограничивает многообразие. Теория не интересуется ее «важностью», ее внеколичественными последствиями. Если мы ничего не знаем о том, чихнул ли господин Х, или о том, существует ли бессмертная душа, то ответ «да» на оба эти вопроса содержит одинаковое количество информации. Но это крайние случаи. Обычно же бывает так, как с дорожными знаками: информация именно потому называется селективной, что определяет выбор. Существует ограниченное множество возможных «состояний» (дорожных знаков), «отправитель» выбрал знак «стоп», адресат произвел «декодирование» в своей голове, то есть прочел информацию, сопоставив ее с находящимся в его памяти комплектом дорожных знаков.

Детальный разбор нашего примера потребовал бы указания, что ожидание дорожного знака является функцией как мощности множества (количества возможных знаков), так и ситуационного контекста. Если мы ожидаем телеграмму на «выходе» телеграфного аппарата, то неопределенность ее содержания совершенна, она ограничивается лишь «набором всех возможных телеграмм», его энтропией. А вот на дороге вероятность встретить определенный знак дополнительно определяется внешними обстоятельствами («энтропией» окрестностей, то есть уровнем организации по отношению к ожидаемому знаку). На пустой дороге мы скорее вообще не ожидаем никаких знаков, и неожиданно появившийся знак «стоп» с этой точки зрения, из-за высокой неправдоподобности своего появления, несет больше информации, чем такой же знак «стоп» перед железнодорожным переездом. Однако «ценность» информации во втором случае больше, чем в первом, потому что, не заметив сигнала «стоп», можно легко попасть под поезд. Мы еще раз наблюдаем отсутствие связи между «количеством» информации и ее «ценностью», «полезностью». Это наглядно показывает, насколько далек термин «информация» в теории от своего бытового значения.

Пусть теперь начнет идти снег. Он действует как «шум», залепляя дорожный знак, который становится нечитаемым. Количество передаваемой информации падает до нуля.

Но снег продолжает идти. Наконец тот «порядок», который человек ввел в природу, построив дорогу, оказывается «нарушенным» – снега так много, что мы уже не знаем, движется ли наша машина по дороге или мы уже съехали в поле. В этот момент появление дорожного знака, залепленного снегом, то есть лишенного значения в рамках дорожных кодов, информирует нас, что мы еще находимся на дороге. На этот раз выбор происходит в рамках набора двух возможных состояний: «находимся на дороге – не находимся на дороге».

Произошло интересное смещение. Знак был совершенно условным. Условный знак, казалось бы, не может нести больше информации, чем это следует из мощности множества и распределения – в его рамках – вероятности селекции. Возможность отнести знак к набору для осуществления этой селекции свел на нет мокрый снег. Но несмотря на это, знак доставил нам определенную (и даже ценную) информацию. Как такое возможно?

Знак «выпал» из набора, утратил связь с ним и стал чем-то другим. Он стал элементом другого набора: всех тех объектов, которые можно встретить на дороге, а точнее, которые можно встретить только на дороге. Дорожные знаки не ставят на крышах домов и на дне оврагов.

Знак утратил условное договорное значение и получил новое. Он демонстрирует в этой обусловленности информационную передачу ситуационного контекста. Когда общий уровень шума вырос, знак, как «оставшийся анклав организации», стал читаемым – правда, в другой кодировке.

К этому стоит присмотреться внимательнее. «Утративший условное значение знак», своим присутствием говорящий «здесь под снегом проходит дорога», находится как бы на границе, отделяющей сферу условных значений, приданных материальным объектам в соответствии с принятой договоренностью (правила дорожного движения), от сферы «недоговорных», неусловных значений. Разве это условность, что знак, даже залепленный снегом, можно увидеть в метель? То, что он сделан из металла, дерева, жести? Наверняка нет!

Предположим, что знаком займется не водитель, а ученый, физик. Существует ли верхняя граница, предел информации, которую он мог бы «извлечь» из дорожного знака? Конечно – эта граница определена «физическим информационным содержанием» объекта.

Физик, заметим, не может «извлечь» из знака или какого-то другого предмета «абсолютную информацию», потому что таковой не существует. Физик также отнесет объект (знак) к набору всех возможных объектов или лучше – состояний, в которых могут находиться материальные объекты. Ему известны различные возможные атомные, молекулярные, энергетические и т.д. состояния, в которых могут находиться материальные объекты. Физик (повторим) совершает выбор совсем так же, как и водитель, но, если тот совершал выбор между явно условными состояниями, содержащимися в установленном перечне дорожных знаков, то набор, в рамках которого должен сделать выбор физик, в миллиарды раз богаче в количественном отношении. Потому что дорожных знаков всего несколько десятков, а возможных энергетических состояний атомов, даже в небольшом столбике с жестяным щитом – таких состояний, более или менее правдоподобных с термодинамической точки зрения, великое множество.

А если наш физик изучал столбик не сегодня, а несколько лет назад, то он не учел энергетическое состояние ядерных мезонов, потому что тогда наука о них ничего не знала.

Значит, сегодняшний физик совершает выбор между большим количеством возможных «состояний», чем физик вчерашний. А если будут открыты новые «субатомные» частицы, их учтет завтрашний физик. Что это значит?

Это значит, что даже то, определяющее «предел» количество физической информации, которую можно «извлечь» из объекта, не является постоянной величиной, оно не окончательное, но увеличивается с прогрессом науки.

А что бы могла в таком случае обозначать «полная информация» об объекте? Неужели «всю правду»? А процесс увеличения количества получаемой информации из объекта был бы аналогичен процессу «вечного приближения» к Абсолютной Истине?

Кажется, проблемы начинают усложняться, не правда ли?

И отдельный вопрос: какое отношение физическая информация имеет к той, которую знак передает водителям? Ведь «дорожное» значение знака не укладывается в рамки физической информации! Физика ничего не знает о существовании каких-то дорожных знаков.

Так вот, можно сказать, что количество информации, передаваемой одним и тем же объектом, может быть бесконечно большим! Потому что сам знак может быть элементом бесконечного количества различных наборов: физика, водителя, моряка, алхимика, а может быть и так, что возникнут новые дорожные знаки, скажем, в случае развития транспорта на воздушной подушке. Часть этих знаков сохранит «давние» значения и будут устанавливаться на дорогах, среди них будет и наш знак, но часть станет устанавливаться на болотах, лугах, у бродов и в долинах; тогда окажется, что потребуется больше разных знаков. (Например, сейчас нет знаков, которые говорили бы что-то о том, может ли водитель выйти из машины на дорогу. Сейчас они не нужны. Но если «дорога» будет проходить через болото, над которым транспорт на воздушной подушке проедет, а неосторожного человека, который вздумал бы выйти, это болото поглотит, то в таком случае придется устанавливать, предварительно договорившись, знаки нового типа, обозначающие, например, «выход из транспорта запрещен».) Таким образом, поскольку мы уже знаем, что количество информации, передаваемой знаком, зависит также от мощности множества, к которому он принадлежит, наш совершенно не изменившийся знак «стоп» будет в таком будущем передавать иное количество информации, нежели теперь. А поскольку таких различных условных наборов можно выдумать сколько угодно, мы имеем право утверждать, что количество информации, передаваемое любым произвольно выбранным объектом, бесконечно.

Пока мы так рассуждаем, снег продолжает идти, ветер дует и образовал у знака сугроб, в котором завязла наша машина. Водитель, подумав, выламывает знак и чистит дорогу, используя его в качестве лопаты.

Что произошло? Вопрос еще больше усложнился. Никто не создавал никаких новых «наборов», ни благодаря научным (физическим) открытиям с помощью определения нового кода соглашений (произвольных), а тем временем знак передал водителю «новую информацию» – что он может использоваться как лопата! В рамках физического или условного (дорожных знаков) набора такой возможности нет. Откуда же она взялась?

Появляется довольно удивительная версия, что информация вообще «находится» не в знаке, а лишь в человеческой голове.

В определенном смысле так оно и есть. Но в придорожный пень эта голова не смогла бы «вложить» возможность «превращения в лопату».

Эскизно, фундаментально, но не в подробностях – вопрос представляется довольно простым. Нет ни «чистых» условностей, то есть информации совершенно «условной», ни «совершенно объективной». Есть лишь теоретические крайности, недостижимые границы.

Информация всегда конвенционна, то есть относительна, только уровень этой конвенционности, договоренности о различии возможных состояний, дискретных, различаемых, может меняться. Информация относительна, так как является функцией ситуации, а не какой-то ее «сущностью». Изменение контекста может уничтожить информацию или наделить знак иной, новой информацией. Так же, как и изменение множества, в рамках которого осуществляется выбор.

Но теперь: если бы физик захотел изучить весь мир, а не только дорожный знак, если бы его физика вторглась в геологию, космогонию, биологию, социологию, то он обнаружил бы закономерности, которые привели бы среди прочего к строительству дорог и к определению – и к установке – дорожных знаков. А также к возникновению работы, языка, инструментов, лопат. Одним словом, по крайней мере в принципе, весь мир, а также и человеческое общество, будет описано на том едином, универсальном для точных наук языке отношений, структур, связей. Это и есть язык теории информации? Нет. Во всяком случае – не только. Так как она не является ни универсальной, ни универсалистичной. Теория информации может лишь сказать нам, чем (количественно) отличается данная вещь, данное состояние от всех иных, принадлежащих определенному множеству. Но ее не интересует ни способ, каким мы создаем эти множества, ни их полезность, ни операционные, прагматические, семантические значения. То, «чем это состояние отличается», являет собой именно «количество выделенной информации» по отношению к множеству. Теория не создает множеств, они ей заданы. Теория не умеет, сверх того, производить анализ чего-то, что одновременно принадлежит к целому ряду разных множеств, будь то некий живой организм, белковая молекула, записанный анекдот или прочитанное стихотворение. Количество информации может быть одинаковым в поэме и в частице белка, но из этого ни для биохимии, ни для поэтики ничего не следует, если мы хотим узнать о них что-то такое, чего нельзя выразить на языке статистики. Ибо теория информации родственна именно статистике: но если статистика усредняет, то есть пытается узнать что-то, кроме существования разнородности, то теория информации сообщает о том, что может сказать благодаря существованию разнородности.

При всей своей сложности, при всей широте применения, со всем ее постоянно разрастающимся математическом аппаратом, теория информации подводит, когда мы хотим с ее помощью исследовать структуры, сложенные иерархически. Этим занимается родственная ей теория самоорганизующихся систем. Живой организм, белковая молекула не находятся в изоляции, но сосуществуют с миром, «ведут борьбу за выживание» – сражаются с этим миром, с его возмущающим влиянием, участвуют в игре, выигрышем в которой является продолжение существования, а проигрышем – «прекращение», смерть, возрастание энтропии, хаос. Но этим – выбором наилучшей стратегии – занимается теория игр, еще одна родственница теории информации. Есть и другие члены этой разрастающейся семьи – например, теория эксперимента. И наконец, пока лишь как контурная возможность, лишь домысливаемая сейчас математически, вышестоящая по отношению ко всем этим общая теория систем. В этой теории разместятся уже все возможные отношения типа обратных связей, телеологических и «случайных», синергических и антагонистических действий, и создаст она из них, как из мельчайших элементов, всеобъемлющую, проникающую во все существующее, структуру обусловленностей, отношений, так что в ней будет место энергетическому и топологическому «считыванию информации» в атомах и физикализации семантических явлений, происходящих в нейронных сетях мозга, «условным языкам» дорожных знаков и путям, которыми люди совершают открытия, такие, например, что знак «стоп» можно использовать как лопату. Как будут в этом космически обширном математическом лоне располагаться – понимаемые чисто структурально, так как иного, нежели структуральный, языка точная наука не знает – явления с таким уровнем организации, как элегии, сонеты и стихотворения. И будут они – аналитически – отличимы от графоманских.

Но от этой теории, не знаю уж, прекрасной или ужасной, мы еще очень далеки. Может быть – к счастью.

<p>V</p>

Я надеюсь, что с помощью приближения, с помощью образности, то есть скорее методами искусства, нежели науки (но цель – по крайней мере на этот раз – оправдывала средства) мне удалось дать понять читателям, что теория информации, этот научный колосс, становится, если ее ввести в царство искусства, беспомощной и способной плести бессмыслицу наивнее, чем трехлетний ребенок. Даже в том случае, если ее ввести в эту неровно поделенную область (так как в ней больше ада поражений, нежели рая достижений) во всеоружии своего математического оснащения, от которого стихознатцы обычно отказываются.

Означает ли это, что следует терпеливо ожидать развития той «общей теории систем», которая через пятьдесят, а может быть, уже через тридцать лет шумом электронных машин вторгнется в консерватории и мастерские гуманитариев?

Прошу обратить внимание на серию преобразований, которые мы осуществили в нашей истории о мокром снеге, сложенной из весьма простых элементов. Не кажется ли вам, что использование дорожного знака в качестве лопаты содержит в себе какой-то творческий элемент, что в этом действии скрывается элемент юмора? А теория юмора столь же недоразвита, точно так же не существует, как и теория поэзии. Я думаю, что это путь, ведущий к открытию более сложных структур, трансформирующихся в процессе их «восприятия», причем определенным перегруппировкам, переименованиям сопутствует нарастание своеобразных напряженностей, ощущаемое как рост комизма, лиричности, трагизма. Поэтому представляется, что здесь существует возможность открытия таких, и только таких типов переструктурирования, которые имели бы силу общих законов.

Иными словами: теория информации, показывающая, как далеко можно дойти в некоторых областях и как много нового понять, пользуясь лишь количественной мерой организации, отношений, исследованием структурального и формального аспектов явлений, – должна быть для гуманитариев некоторой директивой поведения в наиболее общем виде. Она должна действовать как раздражитель, как поощрение собственных, автономных действий, основанных на подобном методе, но ни в коем случае не как набор готовых инструментов. Ибо эти инструменты, как это ни парадоксально, одновременно слишком просты, чересчур остры и слишком сложны, – чтобы их можно было использовать непосредственно; они должны оплодотворить гуманитарную мысль, а не склонить ее к механическому копированию, переносу, не говоря уж – об уступке снобизму, моде, когда работу пытаются «приправить» грозно звучащей терминологией.

Так что экспериментировать стоит. Но я предостерегаю от поспешного сватовства физики с поэзией, так как этот опасный союз может породить таких чудовищ, в которых ни один из уважаемых родителей не признает своих отпрысков.

Голос автора в дискуссии над «Философией случая»[5]

Перевод Борисова В.И.

Думаю, что уместно назвать причины, которые привели к появлению обсуждаемой книги. Мотивация ее написания была интимной: она возникла в результате постоянно удивляющего меня сопоставления критических мнений о моей беллетристике, возникших в различных читательских кругах – от Японии до Франции. Взаимное несоответствие таких мнений, уже полностью устоявшихся в социологическом отношении, опровергало все, что я смог прочитать в доступных мне работах на тему «сущности литературного произведения» – мною управляло естественное любопытство, желание выяснить, что обусловливает разброс в восприятии беллетристики. Феноменологическая теория как наиболее категорически противоречащая моему писательскому, а также читательскому опыту стала предметом атаки.

Здесь, по моему разумению, в мотивацию работы включается элемент эмпиричности. Систематическое несоответствие моего интроспективного опыта как читателя беллетристики канонам, которые представляет Ингарден, могло свидетельствовать лишь о том, что я нетипичный читатель. Но если понимание того, как укладываются в моем сознании прочитанные книги, составляет часть субъективного частного знания, судьба моих романов к этому уже не принадлежит: ведь то, что их написал я, не было существенным – существенным было их различное прочтение в разных странах, то есть объективное состояние, на которое я не мог иметь никакого влияния. Сознаюсь в грехе, заключающемся в упрощении положений Ингардена, однако мне кажется (это не попытка защиты, а лишь объяснение сути), что речениям феноменологического анализа не принадлежит свойство переводимости на подчиненный язык, исходя из директивы эмпирической неустойчивости.

Правомочность введения в литературоведение именно такого языка является производной определенного уже сегодня диагноза, что язык – это явление, не распознаваемое полностью с помощью интроспективной рефлексии. Ибо эксперименты подтверждают, что ни крайние усилия этой рефлексии, ни поддержка ее названиями греческого происхождения не могут ликвидировать ее ненадежности. Труд языковеда-эмпирика кумулятивно-статистический, а не рефлексивно-аналитический, а его плодотворность демонстрируют возникающие при поддержке накопленного знания артикуляционные генераторы, алгоритмы переводов и т.п. Ведь из наблюдений вытекает, что говорящий человек, даже если он нарушает синтаксис, грамматику, логику, правила фразеологии, все-таки передает слушателю, как правило, смысл сказанного, а если мы это положение вещей сумеем объяснить, опираясь на доказательства того, что язык является самовосстанавливающимся кодом, генератор которого действует квантово и стохастично, – определений такого типа ни в коей мере не удастся встроить в феноменологическую теорию или переложить на ее язык. Таким образом мы видим, что кумулятивная мощь опыта позволяет нам добраться до таких свойств языка, которые принципиально недоступны отдельным говорящим в самонаблюдении, и уже это является достаточной мотивацией для того, чтобы подвергнуть сомнению доктрину, базовые понятия которой не могут быть проверены эмпирически.

«Философия случая» является полемикой с феноменологической позицией в частности потому, что переструктурирование определенного универсума диспута легче и более точно в том случае, когда в распоряжении уже имеется опора (пусть даже оспариваемая в целом) в виде готовой классификации и систематики того, что исследуется. Впрочем, правда о природе произведения интересовала меня намного больше, нежели желание разбить концепцию Ингардена. Если я и сравнил феноменологический образ произведения с плодом Птолемея, то без тени злобного намерения, поскольку космос Птолемея был шагом, ведущим к вселенной Коперника, как в историческом, так и в логическом смысле: именно в этом состоит этапность любой диахронии познания. Если же в глазах критического читателя я выглядел самозванцем, именуемым «besserwisser»[6], оправданием мне может служить апелляция к общим тенденциям, господствующим в науке, которые я вовсе не вымыслил.

Я сослался бы на три такие тенденции, а именно: размножение языков описания исследуемых явлений; оперирование парадигмами самостоятельного поиска при создании теории; повышение уровня отрыва при создании обобщений.

1. Демонстрация эрудиции не была моим намерением, если же в книге весьма назойливо одни и те же вещи описаны то языком прикладной кибернетики, то – логики, то – генетической биологии, а то – теории игр, причиной этой множественности описаний является именно науковедческое наблюдение. Растущая зрелость определенной дисциплины исследований определяется тем, что существуют умножающиеся подходы к ней со стороны как можно большего количества различных научных дисциплин. Так, например, заболевание сахарным диабетом можно описать традиционным языком медицинской физиопатологии, кибернетически расчлененным языком, выведенным из теории регуляционных возмущений, или языком молекулярной биохимии. Явление наследственности можно описывать, используя дескрипционный аппарат физической информатики, молекулярной биохимии, биофизики, популяционной генетики и т.п.

Множество описаний как множество подходов к исследуемому объекту с различных направлений в растущей степени гарантирует, что этот объект не является гипостазом или иного рода хотя бы частично мнимой сущностью. Это – в связи с мощной независимостью экспериментальных процедур, на которые опираются отдельные терминологические инструменты. Ибо если мы действительно находим в хромосомах то, что от них как от кода требует теория информации, особенно же то, что требует от них макроскопическое наблюдение больших популяционных наборов, и если созданные такими независимыми друг от друга способами модели сильно перекрываются, предположение об ошибке в таких трактовках подлежит решительной редукции. Если же некоторое явление – например, новообразований в биологии – недоступно с различных направлений, это является важным сигналом недостаточности изучения и одновременно лишает вероятности предположение, что язык описания, якобы существующий пока в качестве единственного, действительно адекватен исследуемому объекту. (В случае с новообразованиями немного иначе, поскольку их созданные модели, если они берут начало в разных дисциплинах, не хотят перекрываться: это уже убедительно явный сигнал недостаточности изучения явления.)

Конечно, я прекрасно понимаю ту аллергическую неприязнь, которую испытывают герменевтики определенной дисциплины, изолированной до некоторой поры, по отношению к вторжениям вышеупомянутого рода. Но история науки учит нас, что полная непереводимость терминологических систем никогда не имела никаких познавательных достоинств, а значит, наверняка и сейчас не имеет. Конечно, нельзя априори утверждать, что полное взаимное приведение языков дескрипции и парадигм самостоятельного поиска представляет собой инвариант всего универсума науки. В этом смысле в гуманитарных науках могут таиться элементы, не подлежащие переводу на языки других дисциплин или переводимые кружными путями, с неизбежным обеднением.

Мой отказ от рассмотрения эстетических вопросов в попытке создания эмпирической теории литературы был признаком предположения, что среди всех аспектов произведения именно эти труднее всего определить методами эмпирии. Признаюсь здесь – как в самом подходящем месте – в осцилляции позиции, которую можно обнаружить в «Философии случая» и которую профессор Маркевич извлек на поверхность сопоставлением цитат. Эта осцилляция возникла, я думаю, из-за того, что я разбирал очередные модели произведения аналогово, но вне всякого сомнения, не изоморфно. Эмбрион не является повестью, новелла – не логический трактат, сонет – не разновидность шахматной задачи! Это бесспорно. Поэтому, попадая в ходе изложения под власть очередной модели, выделяя те ее черты, которые делают ее похожей на литературное произведение, я поддавался аналогиям, увеличивая их и тем самым вступая в противоречие с другими фрагментами книги. Несомненно, во время написания «Философии случая» я не только намеревался поучать других, но и сам многому научился – и если бы мне пришлось писать ее снова, я был бы уже осторожнее, хотя идеально выдерживать линейность изложения было бы по-прежнему трудно, поскольку книге не хватает дедуктивного костяка и математического оребрения. Образы, творимые из слов, никогда не перекрываются наверняка подобно математическим конструкциям.

2. Оперирование основными парадигмами самостоятельного поиска в принципе полезно всегда, поскольку те эталоны познавательного поведения, которые доминируют в данное время, проверены на истинность с особенной, всесторонней обстоятельностью во время всевозможных гностических процедур. Главной такой принятой категорией в моей книге была категория случая, понимаемого стохастически. Я хотел бы возразить на упрек профессора Маркевича, что я не сформулировал ее тщательно, – ссылаясь на то, что я не сформулировал тщательно также большинство основных понятий биологии, когда говорил об эмбриологической модели, или логики, когда речь шла о логической модели и т.п. Попытка ввести «Философию случая» изложение теории вероятности закончилась бы весьма печально, учитывая и без того немалые размеры книги. Но это не все. Изложить теорию вероятности без математики попросту невозможно, по крайней мере когда хочется добраться туда, где понятия стохастики и эргодики имеют смысл. (Если же, наконец, это и было бы возможно, признаюсь: я бы этого не сумел.) Если хотя бы раз ввести математический аппарат, это потребовало бы дальнейшего его использования просто из соображений последовательности. Что же делать, если пока это невозможно! Я хотел бы сказать лишь, что, коли уж точные методы, связанные с проблемой вероятностей, приносят плоды в области моделирования литературного произведения, то и оно само в будущем сможет использовать их посредничество.

Если быть откровенным – а думаю, я должен быть откровенным, – скажу, что я не стремился и вовсе не стремлюсь обрести верных последователей, доктринальных приверженцев концепции, изложенной в «Философии случая», довольно туманно – скорее я ищу преемников, продолжателей, готовых одни мои интуитивные догадки сформулировать точнее, другие же зачеркнуть, если они ошибочны. В этом смысле книга является отнюдь не догматичной, это максимум череда указателей направления, зерно, ожидающее дальнейших работ, благодаря которым сможет взойти определенная мысль.

Я уверен, что направление развития мировых гуманитарных наук нисколько не ослабит полное отсутствие сторонников эмпирического верования, которое я провозгласил у нас. Ибо тенденция движения в эту, эмпирическую, сторону уже проявляется – более отчетливо, нежели в литературоведении – в родственных областях, например, в антропологической истории искусства, частичным доказательством чего может служить книга Джорджа Кублера «Форма времени.


  • Страницы:
    1, 2, 3