Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Классика (мяг) - Палисандрия

ModernLib.Net / Отечественная проза / Соколов Саша / Палисандрия - Чтение (стр. 7)
Автор: Соколов Саша
Жанр: Отечественная проза
Серия: Классика (мяг)

 

 


      «Мадам Шагане Хомейни. Хотя большинство клиентуры зовет ее просто Джуна. В последние годы она служила по заграницам – от Чили до Индонезии, в лучших домах нашего типа. Огромный опыт. Так что по возвращении в Эмск ее сразу направили к нам и произвели в настоятельницы».
      «Строга?»
      «Мегера»,– признался метрдотель.
      Мысленно потирая руки, П. загадочно улыбнулся: из дамских характеров ему наиболее импонировали злые и вздорные. «А что это за спицеблещущая колесница? У мадам, вероятно, проблемы с ногами?»
      «Навряд ли,– сказал мне 3.– Их ведь нету».
      «С чего бы это?»
      «С рожденья».
      В тот же день прохожу инструктаж у завхоза, расписываюсь в амбарной книге в полученье ключей и за полночь, весь проникшись сочувствием к настоятельнице и в нарушенье всех правил, благоупотребляю один из. Вращаясь, окладистая бородка ключа коснулась нижней кромки сувальды, штифт вошел в ее выемку, пружина ослабла, и ригель послушно откатился в резерв. Дверь не скрипнула. Я вошел.
      Шагане почивала под балдахином. У изголовья ложа горел ночник, выхватывая из сумрака изысканно скупую сервировку прикроватного табурета: мелковатый фужер и заметно початый графин благородного саке; в нем, польщенная моей убедительной просьбой, кухарка мадам с вечера растворила немного снотворного. Лицо настоятельницы покрывала чадра. Как, должно быть, прекрасно оно в закоснелой своей порочности, подумалось мне, как неурядицы ремесла, вероятно, сказались в нем, если даже впадая в объятья Морфея, она продолжает скрытничать. Испорченное воображенье зашлось в ознобе. В минуту мое альтер эго окрепло, взошло, и, не прибегая к услугам рук, которые были скрещены на груди, я со стоном осеменил себе изнанку исподнего.
      Шагане застонала. Ей снилось, будто какой-то прекрасный юноша – неискушенный, почти что невинный – изнеживает ей межножье. Всмотревшись, я трепетно узнаю в нем себя и снимаю с лица ее сетчатую вуаль. Предо мною возник испещренный краплениями, трещинами, траченный в азартных тасовках лик пиковой дамы – заблудшей дочери истамбульского истэблишмента.
      Она разметалась. И если Вам посчастливилось созерцать хоть студенческий слепок начинающего Пигмалиона, изваянный с антикварной калеки из Мелоса, и если при виде физических недостатков богини дыхание Вам перехватывал спазм эстетической горечи, тогда Вы поймете, что мне открылось и довелось пережить. Жалость прилила ко всем членам моим, как хмель – и тут же перебродила в вино филантропии, гуманизма, в неутишимое искушенье принять участие – в ней, потасканной страстотерпице – во всех ее сквернах, пороках, падениях и греховных исканиях. Мне захотелось пройти с нею вместе весь пройденный ею предосудительный путь, исследить его ретроспективно; опосредованно – методом искупительного самоуничижения – отведать лишений замужества и внебрачных мытарств, проникнуться болью ее подневольных оргазмов, цинизмом интернациональных оргий – и только потом уж дать волю мятущимся чувствам, накипевшим слезам – раскаяться и расплакаться: за нее, за себя, за нас взятых вкупе – нас, без устали, разными способами погубляющих себе души.
      Осторожно я приподнял ее, подложил ей под поясницу подушку, взошел на ложе и скромно, как для молитвы, встал пред женщиной на колени. Не решаясь прильнуть к ненаглядному телу, я дерзко, но сострадательно, словно лекарь, предпринял вмешательство во внутренние ее дела.
      О беглянка! Войдя моим сызнова восхищенным блудом в изнывающее в грезах лоно твое,– я вошел в эти грезы – наполнил их своим существенным содержанием – упруго овеществил – стал естественным и полнокровным их содержанием.
      Очи турчанки взволнованно заметались под веками, линии лба и щек исполнились как бы сладкой иронии, но Морфей не выпускал ее из объятий своих, и Эрос бесстыдно зазыбил несчастную в люльке желания. Когда же сомнамбулическое блудодейство постигла высокая кульминация и все существо Шагане потрясла малярия катарсиса, она очнулась; однако видение продолжалось и наяву: ею пользовались. Сон оказался на редкость в руку. Настоятельнице было невыразимо приятно и стыдно вместе. Хотелось кричать. Но – о чем? От чего именно? Она терялась в догадках.
      «Простите, я вижу, вы смущены,– начал П., в свой черед приближаясь к заветной развязке.– Признаться, я тоже в смятеньи. Мне мнится, я давеча вас огорчил. Только я не выдумывал: там действительно кто-то катался, а я – я дальтоник, я – дальнорук, и весь мир – вся подлунная с точки зренья меня – или, если хотите, по мне – есть пестроватое крошево. Вся вселенная аляповато расплывчата. Фигуры заскакивают одна за одну – заползают, и где же – откуда мне было знать – согласитесь. Касательно, то есть, вашего incapacite – откуда? Мне, свежеприбывшему новобранцу. Сослали, сослали в ваше распоряжение, в ключники, а сами не предуведомили, не упредили. И вот – выхожу кругом виноват. Захожу принести извиненья – загладить – вы дремлете – раскидались – вся как-то ни в чем – и я мыслил просто поправить – нс ситуацию, так хоть одеяло, подушку – хотя бы погладить – нет-нет, не кричите – теперь уже поздно – уж за полночь – ваши уста скреплены обетом – и вот – не взыщите – такая оказия – я на грани – на грани прекрасного!» – задохнулся П. в пароксизме раскаяния и прильнул к ее туловищу всем своим. И зизи его запульсировало, орошая ее развращенное чрево, которое всепростительно конвульсировало в ответном порыве.
      Ночь пришлась нам не впору – была коротка. Коротка, как ночная сорочка для легкого поведения. И когда темнота начала кончаться, я продлил ее, плотно зашторив бойницу кедьи, имевшую непристойную форму овала.
      Мы познавали друг друга, не зная устали. Мы были решительно разные, но это-то и сближало нас – огромного русского отрока и небольшую пожившую женщину оттоманского происхождения. Ей нравилось во мне все: и голос, и внешний вид, и переизбыток страсти, и расцветка моего пижамо, и величина моего альтер эго, которое в продолженье всего визита практически не оставляло предмет восхищения своими заботами. Да и я отмечал в ней немало приятного: пожилой, нездоровый багрянец щек, крючковатый костистый нос, полноватый живот и линялый, местами повытертый, ворс лобка, и вислые, очень длинные груди с пупырчатыми наперстками синеватых сосцов: ими я упивался, как тибрские братья. Выше всяких похвал оказалось и лоно, которое то и знай доводил я до бешенства и в котором было вольготно, как ни в одном из ему предшествовавших: в тех мой блуд находил себя постоянно в стесненных, а то и в душивших его обстоятельствах…………….. ………………… …………………. ……………….. ………………. ……………….. ……………………….. …………….. ………….. ………………. ……………….. ………………. Не отставала и Ш. Мы оба были настойчивы, бескомпромиссны и беспощадны друг к другу, словно маньяки, купнодушно ищущие философский камень. И наши совместные поиски сближали нас и сближали: мы обретали друг друга. И упиваясь горячечным бредом соития, я причащался грехов ее, становясь человечнее, проще, а значит – прелестнее. А Ш., вкушая моей относительной непорочности и юной любовной влаги, прочувствовала, осознавала глубины своих минувших падений и – очищалась, раскаиваясь.
      «Мы родились, чтобы встретиться, и встретились, чтобы переродиться»,– горит моя дневниковая запись от марта девятого дня.
      О, как целительна была наша связь, как искупительно и отрадно было это взаимное унижение. И на исходе следующей ночи и сил мы не могли больше сдерживать слез и детьми разрыдались в какой-то сквозной истерике: пытка счастьем казалась невыносимой.
      Так, сударь мой, вспыхнуло – полыхнуло – хлынуло первое настоящее чувство дерзающего лица. И точно так же началась его служба в качестве рядового ключника на каторге эротических буйств.
      Должность ключника, насколько я ее понимал, считалась почетной, однако в Ваши обязанности что-то, все же, входило. Во-первых, Вы были обязаны быть им, считаться, числиться, что уж само по себе докучало; а во-вторых, знать и помнить об этой обязанности, для чего и носили на шее монисто из ключевых болванок, перебирая их, будто четки. Вдобавок Вы записались на монастырские курсы ирландской чечетки и много практиковались в уединении. Причиндалами Пана – призывно! – бренчало Ваше монисто и клацали Ваши голландские клоги – то тут, то там – по зацветающим закоулкам подворья. Вы звали – и она приезжала. Спицы ее партикулярного кресла, отлично подтянутые мастером на все руки отцом-привратником Никоном, воспаленно сверкали, и им навстречу сияли ролики моего самоката, искусно смазанные тем же Никоном. И реяли полы халата.
      Съехавшись, мы немного катались по парку, нимало не прячась от монастырской челяди и гостей, ибо состояние персонального счастья, любезнейший, есть в первую голову состояние обостренного безразличия к посторонним – со всеми их кривотолками. Случалось, не вытерпев ждать до сумерек (По доброй традиции, которую мы почти никогда не смели нарушить, сотрудники заведения могли находиться в женских (Мариинских и Лопухинских), а сотрудницы – в мужских (Годуновских) палатах лишь от захода солнца до полудня), мы убывали в заброшенный сектор сада, где к нашим услугам висел читальный гамак. Мы читали в те дни «Кармасутру», староиндийский самоучитель фривольных утех под редакцией знаменитого сексопатолога Эриха Фромма, эсквайра. Девятитомное руководство пестрело сотнями репродукций с картин замечательных колористов Востока. События, запечатленные на полотнах, восходили, по-видимому, к раннему матриархату и носили, что называется, групповой характер, имея место на всевозможных качелях, батутах и в гамаках. Число участников ограничивалось только рамками иллюстраций: они буквально клубились телами, но каждый был очевидно при деле – кто непосредственно, кто – в порядке обслуживания: подавали напитки, помахивали опахалами, покачивали качели. Но чем бы и как бы ни занимались любвеобильные древние. Вас всегда остраняло выражение изображенных лиц – их спокойствие, созерцательность, кротость, их какие-то непричастные, благостные улыбки. Улыбки Будд. Отдавая дань мастерству, явленному в сих забавных буколиках, позволим себе осмыслить, что уже и античные живописцы не всегда, к сожалению, следовали этнографической правде жизни. Ибо таких малоэмоциональных улыбок в такие интригующие моменты действительности не удается приметить нигде – пусть и на самом дальнем Востоке. И тем не менее «Кармасутра» доставила нам немало приятных и небесполезных часов. Конечно, мы не могли выполнять всех ее предписаний дотошно. Положим, в нашем распоряжении был гамак, но ведь не было никаких сообщников: целомудренны, мы довольствовались лишь друг другом. Но сколь по-настоящему, полнокровно довольствовались! И мимика наша – поверьте, мы специально сравнивали – не шла ни в какое сравнение с мимикой буддийских эротоманов. Наша была бесконечно естественней и щедрей. 
      Но лето кончалось: на кладбище зааукались первые грибники.
      Размышляя о русской осени, заключаешь, что та не балует человека ничем, кроме вызревших кое-как плодов, и полна отвратительной слякоти и печали. Осень негуманно ставит Вас перед фактом своих проливных дождей, продувных норд-остов. У многих обложено нёбо, но небо – у всех. И хотя в бесхозяйственных наших широтах батуты и гамаки качаются меж березами и в декабрьский градобой, и мартовским буреломом, лично Ваш качальный сезон завершается в августе месяце. В сентябре же, когда безответное детство и отрочество гуртом загоняется в душегубки гимназий и бурс, а птицы шеренгами летят на курорт. Вы начинаете пользоваться гостеприимством некоторых разоренных склепов.
      Бывало, я извлекал Шагане из коляски, усаживал на пустующий пьедестал и скорбно, в ритме «Аве Марии», делил с ней два-три безумья подряд. А потом, приведя себя в прежний вид, мы снова катались. Неуют этих поистине нежилых помещений, подернутых мхом, как мехом, и слизью, как слизью – снаружи и изнутри, не претил нам. Точнее, мы просто не замечали его, третировали невниманьем. И тот, кому хоть единожды на веку довелось пережить бесшабашное уличное приключение, а лучше – целый бездомный роман, тот поймет почему. Поймет, ностальгически улыбнется и скажет: «Горение и чистоплюйство – несовместимы». К несчастью, пьедесталы нередко случаются не под стать – главным образом раздражительно высоки, даже мне – и тем самым напоминают знакомые всем подоконники наших парадных подъездов, а сей ущерб интерьера игнорировать не приходится: приходится применяться. Поэтому тот, кто догадывается, чего мне стоили те тактические победы над вертикалями, как болели потом оскорбленные мускулы и зизи и как по-настоящему никогда не выветрится из цепкой обонятельной памяти запах тех нечистот, что кучами оставляют после себя осквернители склепов во всех странах мира,– тот пусть вместе с нами воскликнет: «Да здравствуют зимы, что озонируют воздух, а также возводят Вас, представителя нашей дерзающей молодежи, на котурны коньков!»
      И зима наступает.
      Утро. На первом, за ночь выпавшем снеге появляются анонимные прокламации, суть которых сводится к самой из них незатейливой: «П. плюс Ш. равняется Л.».
      В ответ поступаем не менее математически: ноль внимания. Правда, пролистывая сейчас свои новодевичьи записи, я улавливаю намеки на то, что меня в глубине души нет-нет да коробили, задевали проделки сплетников. В дневниковой заметке от третьего января, лаконичной и хлесткой, читаем: «Ничтожества!» А от четвертого: «Любопытствующее человечество напоминает нам тараканов, питающихся грязцой чужого несвежего бельеца, и с какою-то прямо брезгливостью ежеутренне осознаешь, что и сам ты имеешь обличие гомо. И коснувшись себя – так и хочется кинуться в омут спасительного всеочищающего плескалища. Да, собственно, и кидаешься».
      А не плачевно ли, к слову сказать, что все старания Брикабракова-опылителя не увенчались успехами? Годами пульверизировал он кремлевские покои и туалеты, но мухи все продолжали жужжать, комары – нудели, клопы – покусывали, а когда, преисполнены мизантропических настроений. Вы устремлялись к пока еще ненаполненной ванне, чтобы наполнить ее, то обнаруживали в ней безобразнейших «прусаков». И Вас начинало не то что подташнивать, а форменным образом рвать.
      «Прямо в ванну?» – слышу я голос дотошного летописца.
      Увы, дружище, увы. И пусть лекарь Припарко Аркадий Маркелович в своих «Рассуждениях крепостного врача», опубликованных в латиноязычном журнале «Аурора Бореалис», настаивает, будто ранние мокроты (читай, разумеется,– рвоты)мои выделялись на почве глистов, оставим сие безответственное утвержденье на совести тех, кто присвоил ему ученую степень. Мальтузианское омерзение к насекомости человечества и к себе, его неотъемлемой части,– вот действительная причина всех наших обратных утренних перистальтик.
      Меж тем отношения Ш. и П. развивались неординарно. Мужчины давно привыкли, что женщина поначалу снобирует их притязания единственно для того, чтобы с пущим эффектом вступить в связь впоследствии. Мировая драматургия и синема отполировали этот унылый фарс до блеска общего места, до лоска заерзанных зрительских фалд. Но тем-то и примечательна жизнь, что, игрива и взбалмошна, предлагает нам более исключений, чем правил. Довольно активно отдавшись на первом же, если так можно выразиться, рандеву, Ш. по прошествии кое-какого времени стала словно бы сожалеть о соделанном. В один из последующих февралей П. заметил, что Ш. избегает встречаться с ним – поначалу лишь взглядом, а после и личным образом. А если общение оказывалось неизбежным, то все чаще оно отзывалось голой платоникой. Последняя близость в склепе относится к середине марта. Действующие лица – все те же, привычен и антураж, однако П. откровенно неистовствует, а Ш. безучастна, как мумия. Соитие разочаровало обоих. Когда они покидали кладбище, снег сыпал типичной известкой, следы колес и коньков исчезали тотчас, а наступившей весною Ш. так охладела, что относительно гамака не могло быть и речи.
      Недоумевая, П. жаждет выяснить отношения, но и это оказывается проблематичным. По вечерам Ш. у себя не бывает, ночами ключ П. не входит в замочную скважину настоятельницы, а точнее – в скважину дверного замка в двери ее кельи, т. к. Ш., запершись изнутри на свой, оставляет его в замке до рассвета, а на рассвете ее навещает пить чай заведующая гримуборной Ф., типичная молодящаяся пожилуха. Подобных ей дам Вы найдете в домах массажа любого правительства. Все они вроде бы высоконравственны, недоступны, все одеваются разнообразно, крикливо, пестро, только как бы они ни оделись. Вам чудится, что помимо туфель на них – только розовый пеньюар – пеньюар Да и только – подумайте! И разве подобное не выводит из равновесия? не томит? не выбивает Вас из наезженного? не толкает на малообдуманные поступки? С целью вызвать у Ш. чувство ревности и тем воскресить былое, П. решается на один из.
      Довольно ярким апрельским утром, в день тезоименитства небезызвестного Ленина – уж так почему-то совпало – П. в разгар чаепития является в опочивальню Ш. и на глазах еще сонной хозяйки откидывает Ф. на софу. Он срывает с гримерши опостылевший пеньюар и явочным, как говорится, порядком овладевает ею.
      Обе женщины бурно, хоть совершенно по-разному, переживают эту мимолетную связь: Ш. бьется в глухой бессловесной истерике, Ф.– в экстазе. Финал психодрамы классически зауряден: с горящими на мясистых щеках пощечинами незадачливый интриган выставляется вон. Вопреки его ожиданиям случай в келье нисколько не послужил к воскрешенью былого. Напротив – при встрече Ш. не подаст провинившемуся ни руки.
      П. в отчаянии. Он проклинает тот час, когда впервые вошел в ее грезы, овеществив их. Он желает забыть и ее, и свою к ней привязанность. А напрасно. Когда-нибудь, оглянувшись, он осознает, что их взаимоотношения достойны отнюдь не забвения, но всяческого о себе напоминания, ибо были прекрасны во всех нюансах. Впрочем, что значит – были? Ведь: «Истинные взаимоотношения,– набросает П. на каком-то случайном клочке бумаги, вступая в третье тысячелетие от Рождества Христова,– взаимоотношения в лучшем значении слова не прекращаются и за чертой неизбежности, где, по мнению маловеров, кончаются все, даже лучшие, начинанья». И ниже: «Роль, которую в воспитаньи незрелых эмоций моих довелось сыграть сей благочестивой магометанке, огромна и подобна дрожжам: бросьте их куда следует: и зелье забродит». И на обороте того же клочка: «Как наивная барышня из чудесной провинциальной семьи, приехавшая в столицу причаститься шекспировской страсти,– та самая барышня, что с вокзала обольщена артистическим прощелыгой – ничтожнейшим щелкопером – смазливым щеголем – свезена в номера и обманута – ив сумятице закулисных оргий отмстительно сыплет гребенками по все новым подушкам – и тратя остатки скромности – и не чураясь самоновейших позиций – лихорадочно плещется в нечистотах общественных ванн – так и я же: обманут – оставлен – задет в возвышенных чувствах: кипел и безумствовал, юношествовал и дерзал!» (О молодость, ты ли не отболела!)
      Когда какие-то вялые, изможденные голоса негромко, но внятно зовут Вас по имени-отчеству, а на всей перспективе бульвара, как Вам, дальнозоркому, представляется – ни души, не убеждайте себя, что сегодня Вы попросту не в себе, не выспались, утомлены и гонимы, и что, в сущности, то никакие не голоса, а лишь вспорхи и перепархивания пернатых выводков в кронах очаровательно, что там ни говорите, метлообразных и долговязых вязов нашей эмской провинции, а лишь ненавязчивый и бессвязный лепет подземных вод, а только шуршание листопада, падающего дождя или выпавших из плевательниц облигаций казенного золотого займа; не убеждайте. А также не сетуйте на слуховой аппарат и спичками с ватными наконечниками не ковыряйте в ушах, ибо если Вы даже проткнете себе в сердцах барабанные перепонки, то и тогда голоса не угаснут: Вы будете слышать их не ушами, но всем существом, как слышал свои хоралы оглохший Йоханн Себастиан.
      Вот, вот – опять. И опять по имени-отчеству: «Палисандр Александрович, а Палисандр Александрович,– отзовитесь!» Да-да, отзовитесь, а то никогда не угаснут и, словно пернатые выводки, станут клевать Вам коленную чашечку Вашего черепа (Alopecia areata, милостивый государь, alopecia areata): «Палисандр Александрович, помните? помните? а?»
      Будьте же, сударь, мужчиной, каковым Вы претендовали быть в те бесславные залихватские поры – не трепещите. Ведь это не более чем голоса – отголоски тех глоссолалий, истошных сладостраданий, любовных одышек и блудливых речей, которые Вас некогда столь умиляли – Вас, тогда похотливого хохотливого жеребца, а теперь непотребного сентиментального мерина. Словом, внемлите и возражайте: мол, да, я – Палисандр Александрович Дальберг, уважительно прозванный своим благодарным народом Палисандром Прелестным. И это именно я. Прелестный, стою на бульваре, взволнованно опершись на чугунный с брильянтовым набалдашником зонт, что в тысяча пятьсот восьмидесятые годы метнул в своего непослушного недоросля Иван Васильевич Грозный, один из моих кремлевских предтеч. Зонт, а вместе с тем – посох, причем отличнейший: и остер, и увесист. Таким, доведись, не только от сына – от своры собак отобьешься. Простите себе эту горькую самоиронию, но с чем идти по миру. Вы уже обрели. Только не теперь, потерпите. Такое всегда успеется. Нынче – время бестрепетно отозваться взыскующим голосам: дескать, припоминаю, припоминаю, правда, не все и не досконально. Еще бы, еще бы Вы удержали в памяти всех поверивших Вам старушек – из тех, что имели обыкновенье гулять аллеями Новодевичьего. И не только; войдя во вкус. Вы позарились и на скорбелиц Ваганькова, и на изысканных, утонченных дам Данилевского колумбария, и на маститых вдов Переделкинского погоста. А после, когда натешились ими. Вас отнюдь не смутило различие вер; повадились на немецкое, греческое, еврейское кладбища, на исконные вотчины прочих национальных меньшинств. Не для Вас, удалого охальника, писаны были сакраментальные тексты.
      Впрочем, надо отдать Вам должное, Вы никогда не склоняли к прелюбодеянью насильственно, и взыскующие голоса готовы свидетельствовать о том. Иначе за что бы они обожали Вас – до сих пор – Вас, матерого вертопраха – зачем бы шептали: «А помните, помните?» – о, они! – охмуренные Вами печальницы – набожные божьи коровки – квелые одуванчики – прирученные и покинутые зверушки – и на кого же, подумайте,– и навсегда. Странно мыслить: они уже все не здесь. До единой. Ведь и тогда наиболее молодой – непростительно, непростительно молодой из них – было под шестьдесят. И сначала Вы даже не обратили – почти что не обратили внимания на нее. Почти прошагали мимо. Даже и прошагали. Но, умозрительно приглядевшись, вернулись представиться. Ну, конечно, она была не вполне в Вашем вкусе. Весьма не вполне. Однако ночные охранники с колотушками приступили уже к обязанностям, посетительницы расходились, и выбора практически не оставалось.
      Ей всплакнулось над свежей могилой сына, что, судя по эпитафии, был какими-нибудь десятью-одиннадцатью годами Вас старше, и то ли его переехал омнибус, то ль что – всякое, знаете ли, случается. И Вы принялись сочувствовать, начали принимать в ней участие, и дыхание ее участилось. Тогда Вы обволокли ее иллюзией преданности, защекотали щеточками фальшивых усов, усладили мягкими прикосновениями. И не успели еще просохнуть ее материнские, как навернулись слезы желания, и она закачалась у Вас на бедрах, восхищенно изнемогая от той энергичной участливости, с какой Вы входили в ее обстоятельства. Оренбургский пуховый пеплос, которым на зиму глядя она прикрывала седины свои и плечи, стеснял ее, и она развязала его и отбросила на зубья ограды, и он повис на них, зацепившись.
      А когда вы прощались, она целовала Вам руки, упрашивала попустить ей неопытность, неумелость – умоляла не забывать – назначала свидания – дарила что-то на память – как все они, впрочем, как все. Вот именно, в том-то и состояла беда этих разноплеменных доверчивых душ, что несмотря на раскосость, отсутствие волосяного покрова и некую необычность целого ряда черт. Вы обладали каким-то нечеловеческим шармом. Вы были, если хотите, каризматичны. И Брикабраков не врал, что насельницы Новодевичьего почитают Вас душкой, лямуром. Вы были каризматичный лямур, ангел неги, Eros! Вы были, милейший, старушья присуха – смерть. И они, заскорузлые грустные души в обносках тел, зачарованно поступались честью. Все как одна. Даже и те, что уже и не понимали, зачем и как это нужно делать. Или – не помнили. Погодите, да многим нечего было и вспоминать. Их-то, ветхих Христовых невест из числа нецелованных бабушек, певших в церковных хорах, и монашек в миру – их Вы могли бы и не приручать, могли не будить им небуженного. Хотя бы из чисто отвлеченного гуманизма. Разве Вы не читали о нем? Или свечение отроческого ночника вправду было неверным? А все эти нищие инвалидки, паралитички, юродивые – то есть, каким же образом Вы, белоручка, брезгливец, ходивший к причастию с собственной ложкой, позволяли себе сношения с ними? А таким, что якшались с указанным контингентом только в особых каучуковых перчатках, соответственно облачая и альтер эго. А органы придыхания – рот и нос – защищались марлей: потомок известного шотландского палача, и сами в известном смысле порядочный изверг. Вы также орудовали зачастую в маске. Среди остальных причиндалов, что постоянно носились с собой в небольшом несессере, не следует упускать из виду склянки с импортным мирром и вазелином, которые Вы использовали в особо запущенных случаях.
      Свежа ли, кстати сказать, в Вашей памяти та горбатая и придурошная побируха с задворок Преображенского кладбища, провидица без определенных занятий, которую Вы называли вдовой на выданье и которая вся пропахла подпольем, поскольку жила в нем? Свежа – или тоже заплесневела? Абонируя в сем вертепе угол за ширмой. Вы содержали в нем три-четыре своих выходных наряда для выхода в свет, для сумеречных и ночных похождений. Сняв дневное, служебное, и надев вечернее платье, а также парик и приличные туфли, Вы там поистине преображались. Естественно, Вы ничего не платили старухе за беспокойство: она довольствовалась теми минутными радостями, которые Вы ей нет-нет да оказывали на кованом крытом ветошью сундуке, где – как Вы насмехались – хранилось ее приданое. Правда, радости эти оказывались столь велики, что в миг содроганий она не выдерживала и выделялась в астрал – покидала убежище тела. Тело, образно говоря, выдыхало ее из себя и, выдохнув, становилось еще тщедушнее, усыхало. Заметно тускнели и останавливались глаза ее, и выхолощенной напрочь мошонкой свисала грудь. Но самое любопытное происходило с горбом. Он проваливался, западал. Так под ногою охотника западает порою болотная кочка. И когда обитательница водворялась обратно, сложнее всего ей бывало протиснуться именно там. Да и в целом, оставленное на минуту, тело оказывалось бедняге не впору, тесно. Ей приходилось его разминать, разнашивать, по-станиславски вживаться в плоть, как в забытую роль.
      Находясь в тех, по-видимому не столь отдаленных местах, куда она отлучалась и которые называла «поля ожидания», горбунья встречалась с умершими, видела то, что будет и было. Что было – Вы знали из тысяч прочитанных мемуаров и летописей не хуже других, и поэтому интересовались лишь будущим, да и то между прочим и вскользь: дескать, будет ли. Отчеты соительницы звучали лукаво и темно, словно Евангелие от Луки. Только в одно из последних преображений Ваших старуха высказалась определеннее, посулив Вам казенный дом, дальнюю дорогу, чужбину, мороку и хлопоты и любовное догробовое томление по малолетней. Все перечисленное, а томление по малолетней в особенности, не вписывалось в Ваши прожекты нимало, и, решив не верить пророчеству. Вы испуганно расхохотались на весь подвал, которым уж начинал попахивать и Ваш реквизит. Бросив его на вечное попеченье вещуньи. Вы справили себе более модный и стали преображаться по новому адресу. Век ее, впрочем, продлился недолго. Случайно встреченная на кладбище внучка соительницы, имевшая на Вас свои тщетные виды, порывисто сообщила, что бабушка окончательно отлетела.
      Бедолага Лукерья Кузминична, как-то вам можется там, в пустырях ожидания, произрастает ли в них хоть какая былинка – хоть лопушок – хоть цвет побежалости? Не молчите, подайте весть.
      А голоса все отчетливей. Мол, Палисандр Александрович, а Палисандр Александрович, а помните, как вы стали захаживать к нам, вашим многоюродным теткам, и как мы, дескать, доверились обаянию вашего отрочества, и как вы не то чтобы не оправдали доверия, но как бы превратно истолковали его? А ведь мы. Палисандр Александрович, ждали вас годы и годы.
      Вам, должно быть, известно, что в крепость, где вы появились на свет и жили, мы не были вхожи, но вследствие родственных слухов знали, что где-то там, в нам недоступных чертогах, растет способнейший якобы мальчуган – мальчуган-вундеркинд, гений чистой воды, который когда-нибудь вырастет и удосужится навестить своих дальних и как-то не слишком достаточных родственниц. Нет, судьба нас не жаловала излишествами. Периодически мы считали копейки и сетовали друг другу, что вот, мечтаешь на похороны прикопить, да все на лекарства тратишь. Однако, истые институтки, мы вынесли из своих пансионов любовь к добродетели и девизы: вперед! – выше голову! – не поддаваться унынию! Незамужние сестры, мы двигались разными тропами, но навстречу единой заре. Мы шли, взявшись за руки, и скромность предпочитали бесчестию, чем бы это последнее ни вуалировалось. И пускай мы знакомились с некоторыми из порядочных молодых людей, и некоторые из них производили довольно благоприятное впечатление,– знайте: при этом никто никогда не переступал известной грани, черты, а если и выискивался излишне самонадеянный кавалер, то он немедля получал поделом – немедля!
      Но вам, должно быть, также известно, что дни нашей молодости минуются исподволь, словно волны, и как-то вдруг понимаешь, что только несколько теплых очаровательных встреч по-настоящему памятны, живы, непреходяще волнительны. Словом, вот мы и не заметили, как зачастили на дорогие могилы, навещая почивших подруг. И все чаще мы, сестры, собирались своими непритязательными кружками – вязали, штопали, стряпали, играли на фортепьяно, в лото и вспоминали, как жили прежде. И что бы вы думали? Выходило, что жили мы славно: трудились, мечтали, верили, пестовали идеалы. Мы жили, как все. Палисандр Александрович, и грех нам жаловаться. И мы не любили, когда, возникая на наших девишниках, вы с какой-то такой дедоватой прямо-таки иронией утверждали, что вечно блуждаете в наших головоломных проулках и что наш ностальгический экзистенс элегически затерялся в кривоколенных и староконюшенных подворотнях. Зачем вы так говорили? Нам были обидны уколы ваших иносказаний. Мы жительствовали вовсе не в этих улицах, а в совершенно иных. В Мещанских, если угодно, в Тверских-Ямских, на Грузинах. Хотя что верно то верно: небось, с непривычки и тут заплутаешь: бедлам. Таблички на зданиях выцвели, дворников рассчитали, рожки повыкрутили, от кошек проходу нет. Купишь, бывало, колбаски, вывесишь к вечеру за окно, а зарею посмотришь – один огузок висит: вот и постись неурочно.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22