Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Классика (мяг) - Палисандрия

ModernLib.Net / Отечественная проза / Соколов Саша / Палисандрия - Чтение (стр. 18)
Автор: Соколов Саша
Жанр: Отечественная проза
Серия: Классика (мяг)

 

 


      «А детей,– отвечал он,– детей у вас нет?»
      «Какие там дети, дружище. Мне кажется, я еще сам ребенок. Или уже. Иль – двояко. Не знаю. Нет, дети – не выход. Скорее наоборот. Родишь, не дай Бог, какого-нибудь прохвоста, поставишь его, негодяя, на ноги, всю душу в него, недоумка, вложишь, а он тебе и стакана чаю на смертный одр не подаст. Стакана чаю, Петр Федорович, стакана».
      «А вот вы сказали – выход,– спросил Модерати.– А – из чего?»
      «Из чего бы то ни было. Из того, из чего его все почему-то ищут. Изначально и без конца. Разве вы не заметили? Из трубы, Петр Федорович, из тотальной, всемирной трубы». И, растроган его участливостью и тряской обратной дорогой, я поведал попутчику о своем безвозвратном кремлевском прошлом – о счастье, которое видится таковым лишь после, по исчерпновенье своем. И еще говорил я заверенному о превратностях первых буйств, о трудностях монастырского и тюремного быта – ну и вообще: обо всем, что было значительно, значимо и имело цену в той жизни. Поддавшись модератовскому магнетизму, не смог умолчать и о теневых сторонах биографии.
      «Увы, я приехал сюда не только в качестве потенциального внука, но и как матерый шпион,– признается Дальберг.– Однако теперь моя карта бита, с былым покончено, я раскаиваюсь и прошу у вас политического убежища».
      Тут по ходу повествования и поездки, используя в качестве фона подернутые первым снегом нивы, крупным планом дается портрет моего попутчика. Сдержанность – мать выразительности. И хотя мне не жаль ни штрихов, ни деталей, я отпускаю их дозами гомеопата. К примеру, описывая края манжет, высовывающиеся у Модерати из-под обшлагов пальто, я ни разу не употребляю слова манишка: ведь мне оно глубоко отвратительно. И все-таки, несмотря на такое обходительное умалчивание, манишка заверенного очевидна слепому. С аналогичной скупостью рисуется и судьба нотариуса.
      Сын бесправных российских посланников италийского происхождения с нансеновскими паспортами, Петр Федорович с детства тянулся к своду законов. Рос – мыслил – мечтал – учился – и вот женат. (И на ком! О, несчастный. Впрочем, это его личное дело.)Полнокровный образ его в дальнейшем послужит мне прототипом Папье Шерше, героя правдивой повести о лионских ткачах и брюссельских суфлерах. Он шагнет на ее страницы из самой толщи мелкобуржуазной толпы – из прокуренности юридических заседален – прокрустовости следственных кабинетов – из залов судов. Шагнет, не успев ни стяжать себе славы, ни стянуть канцелярские нарукавники, из-под которых – и дальше опять про манжеты. Мне нравится эта книга. А Вам?
      Что же далее? По возвращении в замок садимся мы с адвокатом к столу, приступаем, и я говорю: «Ну-с, а где сегодня у нас Адам Милорадович?»
      «У себя»,– говорит Модерати.
      «Отчего же его не привозят? Он, верно, тоже не возражал бы перекусить».
      «А светлейшего почти никогда не привозят. Он кушает у себя».
      И действительно: до самого моего убытия из Мулен де Сен Лу я так его и не видел. Да и после убытия тоже. Иначе сказать, я не видел его более никогда. Не странно ль: сойтись с человеком лишь для того, чтобы уже никогда не встретиться. Хотя подумаешь – важность. Не встретились и не встретились. Разминулись. Обычная вещь. Но бывает, вдумаешься на досуге – и задохнешься. Дышать станет нечем. Нет, вовсе даже не странно. Страшно – вот точное слово. Ибо вообразите, какая кромешность, какой дичайший эдгаровский невермор – без просветов, будто в чернильном мешке каракатицы. Она-то в сопровождении трюфелей и сморчков и следовала третьим блюдом. Считаю своим приятным бытописательским долгом уведомить вас, что в повестке дня наблюдалась также индейка жареная.
      «Голубчик,– сказал Модерати, проваливаясь после десерта в трясину дивана.– Позвольте мне разуметь вас в том смысле, что ваш Андропов – порядочный интриган, пусть вы этого прямо и не высказывали». И он изложил мне свою гипотезу, основанную на моей исповеди.
      Получалось, что Юрий Владимирович, якобы обуреваемый ницшеанскою волей к власти, годами стремился к ней. Не брезгуя методами политической эквилибристики, планомерно он устранял, мол, других претендентов на место Местоблюстителя. Из них наиболее вероятным был я, внучатый племянник своего дедоватого дяди, всеобщий любимец и баловень, популярнейший гражданин Кремля. Мое влияние на умы и сердца было неограниченным. Несмотря на свои необщительность, отчужденность или благодаря им, для многих я был своего рода гуру, духовным вождем и наставником. Сам того не осознавая, я подвизался негласным правительственным советником по общим вопросам, и если бы захотел, сделал бы самую головокружительную карьеру. Андропов знал: по известным мистическим соображениям меня нельзя устранить привычным ему манером, а именно – умертвить. Ведь откровение Нострадамуса Грозному могло оказаться отнюдь не легендой. А если так – если за аннигиляцией последнего из рода Дальбергия последует разрушение Кремля в прямом, да, видимо, и в переносном смысле, то настанет безвластие и бороться окажется не за что. Тогда смысл всей его, андроповской, жизни будет утрачен. Он, Юрий Владимирович, будет никем, даже не генерал-генералом.
      Подвигнув меня покуситься на Брежнева, Юрий намеревался убить двух зайцев: один устранит другого, а оставшегося устранит правосудие. Казнить не казнит, но изолировать – изолирует. К тому же церковь предаст террориста анафеме, а общественное мнение поставит на нем крест. На случай провала покушения заготавливается запасной вариант – удаление меня из страны под видом переселения в Бельведер к покойной и тем самым фиктивной бабушке. Чтобы это переселение выглядело еще благовидней в глазах соратников, сочиняется миф о порученной мне секретной миссии. Покушение провалилось. Я арестован. Однако под давлением либеральных лобби меня освобождают, и Юрий использует заготовленный вариант. Я уезжаю. Тогда, оставшись единственным кандидатом на высший пост, Андропов приходит к власти, так или иначе устраняет моих сторонников и собственноручно – росчерком все того же пера – отлучает меня от России и государства.
      «И еще не известно,– сказал адвокат,– своею ли смертью умер его предшественник господин Брежнев. Историкам предстоит разобраться».
      «Уж больно у вас все гладко выходит,– ответил я.– Слишком плавно. Я, видите ли, знаю Юрия Гладимировича как человека кристально честного, преданного всяческим идеалам. По-моему, уж кто-кто, а Андропов никак не способен на подлые фортели. Я скорее готов допустить, что он сам стал игрушкой в чьих-то нечистоплотных, недобрых руках и его принудили подмахнуть документ об моем отлучении – а? Может быть, подпись эта как раз и была той ценою, которую ему Пришлось заплатить за новое место службы – кто знает, Петр Федорович, кто знает, в Кремле как в Кремле – все сплетничают, грызутся. По правде сказать, Я никогда не вмешивался во все их дворцовые свары, Викогда не интересовался, что там у них и к чему. Я, понимаете ли, фаталист. По мне, как есть – так В будет. И власть меня – ну ни капельки не соблазняет. Ну, если предложат вакансию подходящую, может, И соглашусь, послужу немного. А так, чтоб бороться там, хлопотать, по трибунам паясничать – то от подобного унижения попросил бы уволить. Низко все это, на мой взгляд, и христианина ничуть не достойно. И потом, посмотрите: похож ли я на политика? Упаси Господь. Я – простите за прямоту – художник, то есть идеалист и эстет. Я склоняюсь более идеализировать, нежели очернять, и мне как-то даже обидно, что вы господина Андропова в хмуром свете себе рисуете. Вы уж, пожалуйста, не мизантропствуйте в его адрес. Фигура он, может, и сложная, противоречивая, на журавля отчасти похож, да в основе-то личность радужная. Просвещен, не без юмора, где-то и компанейск. А потом – он мне чуть ли не родственник в некотором отношении, председатель Совета Опекунов».
      «Был»,– сказал Модерати. Обычная послеобеденная облатка, что он положил себе под язык, приятно горчила.
      «Как знать, Петр Федорович. Весьма вероятно, что все скоро выяснится, и окажется, что никакого отлучения не произошло. Недоразумение, скажут, ошибка. Так что давайте-ка носа на квинту не вешать, давайте-ка уповать».
      «Отлично, давайте. Только как вы себе или, положим, мне объясните фокус с „Албанским Танго“?»
      «А вот как,– нашелся я.– Очень просто. Служил у нас в крепости некий Оле Брикабраков. Курьер. Редкий, следует доложить, путаник и шутник. Он-то и перепутал все, надо думать. А может, и пошутил, напроказил. Достал, вообразите себе, разворот с объявлениями из старого выпуска – где достал, не играет роли – достал и все – вероятно, в Румянцевских фондах – там, знаете ли, занимается ученая профессура, мозг нации, накурено – не продохнешь – это сразу же за Манежем – сразу же – ну, достал, Петр Федорович, заполучил – и вложил его, стало быть, в свежий номер. А после приносит, подметывает. Прежде – Юрию, после – мне».
      «Ловко,– рек Модерати,– ловко».
      «Не говорите, такой, ей-богу, шутник был – до слез иногда расхохочет, до колик. Беда с ним прямо. Ах, порхал все, порхал. Одно слово – бельгиец, латинская его кость. Думал, видите, нас потешить, а вышло недоразумение: и Андропова понапрасну обеспокоил, и меня в послание укатал».
      Модерати не возражал мне. Он достал откуда-то ладный, с притертою пробкой флакон с будоражащим нюхательным порошком, откупорил и понюхал.
      «Такие, в принципе, пироги, Петр Федорович,– объявил я ему.– А ежели вас что-то еще волнует, особенно в рассуждении переговоров,– дескать, как это так случилось, что Юрий имел переговоры насчет увнучения с лицами, которых, можно сказать, не случилось в живых, то спешу вас предположительно убедить, что переговоры велись не им, а какими-то неблагонадежными его офицерами, заинтересованными в удалении меня из державы. Вернее, переговоров и не было. Была их чистейшая видимость. Были инсинуации, фикции, махинации. На протяжении лет нас снабжали поддельными письмами, ложными сведениями и т. п., и т. д., т. е. не только я, но и сам Юрий стал жертвой какой-то Нечисти, каких-то туманных сил, свивших себе гнездо в сердце Родины. Вот ведь тоже бедняга».
      Понюхав, Модерати закупорил и убрал. «Блажен, кто верует. Палисандр Александрович. Правда, я обязан заметить, что теперешняя ситуация ваша напоминает мне сотни аналогичных, запечатленных в летописях всех времен и народов». И Петр Федорович отрекомендовал меня к некоторым томам.
      Нахохлясь, проследовал в библиотеку и, взгромоздись на насест стремянки, листаю рекомендованное. И что же? В такие-то и такие-то веки такие-то и такие-то сироты знатного происхождения, служившие там и сям при дворах в разных качествах и количествах, были направлены за рубеж на предмет увнучения или усыновления и по отъезде из милых отчизн отлучены от них навсегда. В изгнанье влачили элегантную бедность.
      Тихий, вкрадчивый ужас исторического параллелизма покрыл мою кожу мурашками. Боже сил! Неужели я более никогда не увижу родную твердыню, не поприсутствую на заседаниях ее дум, комитетов, советов, не полюбуюсь со стен ее и из башен на достославный Эмск, не услышу дыханья ее камней, тикания ее восхитительных ходиков, боя курантов.
      Тем временем посланный за моим багажом Сибелий вернулся буквально ни с чем. Оказалось, что разыгравшаяся минувшей ночью гроза не прошла напрасно. Одна из многочисленных молний угодила в здание станции и целиком испепелила багажное отделение вместе со всеми его чемоданами.
      «А парикмахерская как поживает?» – спросил я Сибелия.
      «Парикмахерская открыта,– мрачно сказал управляющий.– Я побрился».
      «Вот и чудесно,– порадовался я чужому успеху.– Не зря, знать, пропутешествовали, оправдали, как говорится, поездку».
      С. удалился, а П.– разрыдался. 
      Стоя в фонарного типа алькове с меланхолическим видом на вянущий сад, я видел, как управляющий направляется по аллее к озеру, намереваясь кормить лебедей. Я видел, как черные птицы торжественно плыли ему навстречу, окуная свои розоватые клювы в черное зеркало вод, по которому ветер рассеивал пьяные джонки листьев. Я видел все это и мыслил сквозь слезы о том, что предчувствие не обмануло меня: бритый череп макроцефала действительно не сулил ничего хорошего.
      Очередной раздел «Свечи на ветру», которая, если Вы обратили внимание, состоит из тысячи двухсот тридцати четырех разделов, передает содержание эпистолярного диалога, имевшего место в замке Мулен де Сен Лу вечером следующего дня.
       П. Д. – П. М.
      «Сумерки. Библиотека. Число.
      Милостивый государь Петр Федорович, у меня предложение. Нечего нам с Вами буками по углам сидеть – давайте-ка переписываться. Давеча по дороге из города я просил у Вас политического убежища. Нынче в свете случившегося на воздушном вокзале пожара, пожравшего все мои вещи и документы за вычетом, разве, походной ванны, посмертной маски Распутина и квитанции об уплате таможенной на нее пошлины, нужда моя в таковом убежище представляется крайней, и я призываю Вас мне его немедленно предоставить. Ваш акт доброй воли будет расценен как проявление истинного человеколюбия с большой буквы. Кроме того, укажите, пожалуйста, старенькой горничной, которая передаст Вам записку, что у ней развязалась подвязка и сполз чулок. Я указал бы ей сам, да боюсь, что слова мои истолкованы будут превратно.
      Прощайте. Пишите почаще. Ваш П».
       П. М. – П. Д.
      Без обращения и помет.
      «Если помните, я сказывал третьего дня, что в доме у нас Вам удобно не будет. Сейчас говорю то же самое. В пятницу мы ожидаем большой заезд постояльцев, и присутствие здесь посторонних было бы нежелательно».
      Без подписи.
       П. Д. – П. М.
      «Вечер. Гостиная. При свечах.
      Милый Петр Федорович, мое почтение! С каких таких пор я причислен к лику посторонних? Я, который мог стать родителем Вашей супруги и лишь в силу временного провала уступил эту должность какому-то чуженину, величающему себя светлейшим князем. Вашему корреспонденту прискорбно. Судьба сыграла с ним не по правилам. В поисках семейного очага он оставил Родину и потерял ее, не обретя взамен ничего адекватного. И думается. Вы не смеете класть в его руку, протянутую за кусочком тепла, хладный камень. Порядочно ли отвергать старика лишь на том сомнительном основании, что прибывают какие-то постояльцы. В традициях ли сие готического гостеприимства, по-рыцарски ли, по-адвокатски ль? Никоим образом. Взойдите на галерею – озритесь. В окрестностях замка Мулен де Сен Лу ветер, используя выражение Лю-Да-Бая, настойчиво сводит листья с ума. Не сегодня-завтра приступит к своим обязанностям жестокий сезон. Обретаясь в преддверии нового оледенения, не пора ли нам так или иначе навести мосты и поладить. Ведь есть же, наверное, в данной стране специальные уложения, позволяющие официально выяснить отношения нашего с Вами типа, с тем чтобы клятвенно в них расписаться. И Вы, живущий от буквы закона, те уложения знаете. О, мы не говорим сейчас об увнучении! Кто об этом вообще сейчас говорит; это нынче не в моде. Да и Бог весть, кому бы я мог быть сегодня полезен в качестве внука. Мне, верно, и в сыновья поздновато – а? Я догадываюсь, догадываюсь. Я сознаю, пусть и не слишком отчетливо. Так что никто не вправе заподозрить меня в состоянии великовозрастного маразма. Я чую грань невозможного, как непрозревший щенок-интуит, что положен на край обрыва и все ползет, Петр Федорович, ползет прочь от края. Прочь! – к тесным патриархальным узам любого наименования. Прочь! – молча, но бодро, подобно брейгелевским слепцам. Прочь! – в надежде, что кто-нибудь, повстречав тебя на бесславном пути, приютит, даст еды и собачью подстилку, чтоб, лежа на ней у огня, ты был бы весьма и весьма признателен. Не теряя, впрочем, достоинства, не теряя – зачем? И перефразируя назаретского плотника, разрешите вскричать: "Не молчу Вам – увнучьте, но: просто – учеловечьте – учеловечьте, молчу я Вам!»
      Нотабена. Будьте построже с прислугой. Тип, что доставит Вам это письмо,– дворецкий? – тайком попивает ликеры из бара в столовой.
      За сим остаюсь. Благодарный заранее Палисандр».
       П. М. – П. Д.
      Без числа, без привета.
      «Настоящим решаюсь поставить Вас перед рядом немаловажных фактов.
      Первое. Шато Мулен де Сен Лу, в коем я вынужден Вас принимать, представляет собою частный приют для наших соотечественников преклонного возраста и умственной отклоненности.
      Второе. Лица, которых Вы полагаете нашей прислугой, в том числе идиот Сибелий, возомнивший себя управляющим замком и братом Трухильды, и сама Трухильда, считающая себя его сестрою и нашей кухаркой,– суть не прислуга, а насельники дома.
      Третье. Большая часть насельников в данный момент пребывает на отдыхе в Лонжюмо (Швейцария) и на днях возвращается.
      Четвертое. В тех же числах из Эпсома (Великобритания) возвращается моя жена Мажорет. Она – попечительница заведения и держатель его основных акций.
      Пятое. Никаких законов о родственном «учеловечивании» в Бельведере не существует. Правда, Вы можете написать прошение на имя моей жены с просьбой «учеловечить» Вас в качестве богадела.
      Шестое. Денег на проживание в нашем доме у Вас, вероятно, нет. Но я мог бы похлопотать, испросить для Вас государственный пенсион по недееспособности, хотя по возрасту Вы еще не вполне подходите.
      Седьмое. Однако, зная Вас несколько лучше, чем Вы, быть может, подозреваете, и зная весьма своеобычные нравы, царящие среди здешней публики, я еще раз подчеркиваю: удобно у нас Вам не будет.
      Восьмое. По возвращении Мажорет я снимаю с себя обязанности исполняющего обязанности попечителя и всяческую ответственность за Ваше благополучие.
      Петр».
       П. Д. – П. М.
      «Милый Петр, любезный друг, buona sera. Стать насельником богадельни, руководимой супругой достойнейшего джентльмена, каким Вы с таким совершенством являетесь,– о подобной чести дерзаю только мечтать. Тем не менее заявление прилагаю. Also спешу заверить, что бритый череп управляющего макроцефала еще не достаточно худая примета, чтобы из-за нее лишать себя упомянутой выше чести и удовольствия влиться в вашу старческую семью, к некоторым членам которой я успел уже искренне привязаться.
      Вечно Ваш, Палисандр.
      Дано в поздних сумерках ванной комнаты третьего этажа».
      В следующем разделе «Воспоминаний о старости», или «Свечи на ветру», непредвзято описаны первые и – как выяснится вскоре – последние радости П. в Мулен де Сен Лу.
      На фоне буколики бабьего лета он предается прогулкам по гулкому бору, знакомствам с постепенно съезжающимися после каникул обитателями поместья, играет с ними в серсо и в булль и переживает два-три увлечения. В том числе миловидной старушкой Л., певшей в местном церковном хоре. Как видим, и за границей П. остался верен своему интересу к духовной музыке.
      «У ней был самый дивный колоратурный фальцет из всех, что мне доводилось слышать. За исключением, может быть, моего собственного,– вздыхает автор.– Л. пела так, что внутри у меня все обрывалось. Мы сблизились. У нас начались вечерние спевки. Дуэт, казалось, вот-вот состоится, и, вдохновлен, я то нежно пожму ей руку, то выстрою планы на общее будущее, как вдруг выясняется, что она обручена с другим из насельников и в субботу у них церемония».
      Палисандр не верит в истинность ее чувств к избраннику и считает, что этот брак меркантилен, о чем открыто высказывается в ей посвященном романсе. (На мотив Белы Бартока.)
      Твой голос, упругий, как мячик, 
      Тот мячик, который упруг, 
      Звучал совершенно иначе, 
      Чем голос твоих же подруг.
      Когда ты на клиросе пела, 
      На клиросе пела когда, 
      Мне, в сущности, не было дела 
      До целого мира тогда.
      Листва оголтелая, сыпься! 
      Я жить и без листьев могу. 
      Но как об расчет я расшибся 
      Всем буйством моим – на бегу!
      А голос, упругий, как мячик, 
      Тот мячик, который упруг, 
      Который пружинит и скачет,– 
      Пружинит и скачет вокруг!
      «Я не пошел на венчание. К дьяволу! Келейно изъяв из бара в столовой бутыль мартеля, величественно удаляюсь на водоем. Челн был мал, утл. Но, героически, я выгреб на середину, позволил себе ряд бодрящих глотков и по мере того, как джонка теряла всякое управление, делался все бодрее. Так что когда в соборе Нотр-Дам-де-ля-Неж грянули колокола Гименея, не пуститься в чечетку было бы непростительным упущением. И я поступил так. Судно весело накренилось, и пляшущий навигатор с плеском вывалился в Зазеркалье. О равновесие, он потерял тебя!»
      В рассужденье, принять ли с расстройства каких-нибудь порошков, дать ли обет безбрачия. Палисандр поделился сомнениями с поместным массовиком-затейником; тот сразу все понял и хитроумно отвлек его от терзаний.
      «Мы стояли с ним на веранде флигеля. „Взойдем на террасу“,– сказал он мне. Мы проследовали. Вид – распахнулся. „Попробуем игротерапию,– говорил затейник.– Минут через десять солнце начнет садиться, и кто первый воскликнет, когда оно краем коснется воды, получит за ужином обе порции сладкого: свою и партнера“. Направив луч мыслительного прожектора в нужном ракурсе, я сообразил, что игра стоит свеч. Мы сели. Гулявшие неподалеку насельнипы, возбужденные тем, что мы сделались неподвижны и смотрим куда-то вдаль, тоже поднялись на террасу. Затейник вкратце изложил им правила развлечения. Новички разбились на пары, придвинули стулья к перилам, расселись. После высокогорных вакаций дамы выглядели посвежевшими; на их загорелые и оттененные белыми форменными панамами лица было не наглядеться. Однако Я твердо решил, что не хочу отвлекаться, чего бы мне это ни стоило. Остальные тоже сосредоточились. Было ясно, что желающих остаться без тирольского штрудля нету, а получить лишний ломтик хотел бы каждый. Азарт электризовал атмосферу. Психологизм медитации усугублялся тем, что все мы забыли спросить у затейника, что именно нужно воскликнуть, а сейчас, в разгаре игры, вдаваться в расспросы казалось почти святотатственно. И каждый в немом одиночестве приискивал тот единственно верный звук, что адекватно выразил бы восторг Психеи перед великим таинством – иллюзией сочетания вод и огня. До касания оставалось совсем немного, когда новобрачная Л., оказавшаяся среди участниц, не выдержала.
      «Что кричать? – закричала она.– Что кричать? Отвечайте! Довольно козней и тайн, шантажа и интриг! Mesdames, товарищи! Нами манипулируют! Нас используют в интересах определенных сил! На баррикады!»
      С ней случилась истерика, и сестра милосердия отвела ее в процедурную. В пути она пела «Интернационал» и держала над головою составленное из пальцев обеих рук удлиненное О, символ фетишиствующих феминисток.
      «Несчастная женщина»,– проронил вполголоса массовик.
      И снова сделалось тихо. А когда светило коснулось – коснулось! – поверхности водоема, мы все и почти одновременно закричали одно и то же: «Ом! Ом! Ом!» – закричали мы все, хотя у одних это древнее заклинание вырвалось клекотом, у других – ревом, у третьих – мыком иль блеянием. Так под действием медитации высвободились дремавшие в нас таланты, спонтанно проявились инкарнационные склонности, называемые нередко атавистическими. Я лично заржал. Заржала и В., бывшая депутат бельведерской Думы от консерваторов, вся из себя чрезвычайно поджарая, чопорная и неприступная. Но природа взяла свое. После ужина (он увенчался гала-распределением сладких блюд среди победителей, из которых я выглядел самым невозмутимым, ибо все прочие откровенно растрогались) мы с В., не сговариваясь, обрели друг друга в глуши конюшни в объятьях друг друга же.
      Наши нервные ноздри не находили покою: дурман помещения возбуждал безмерно, и целомудренность уступила в нас место разнузданности в каком-то невероятно сквозном – пожарном – порядке. Взаимозаменяемость этих вроде бы непохожих абстракций оказалась полной. И тут выяснилось, что обладание нелюбимой особой бывает особенно благотворно в том отношении, что помогает забыть о любимой. Лишь поначалу, когда мы с экс-депутаткой скрипично замирали в нюансах или давали сбой, образ Л. учинял в составителе строк душевную смуту, и снова я словно бы слышал ее упругий, опоэтизированный мною, голос. Но затем рутина соития увлекла меня целиком. Сантименты себя совершенно изжили, и после часов и часов интенсивного полового контакта наступила целительная пустота сознания»,– удовлетворенно констатирует Палисандр. И продолжает: «На рассвете ко мне постучали. Я резво переоделся в сухое и вышел из ванной комнаты в коридор, где меня приветствовал массовик. Сей уведомил, что восток нынче чист, воздух свеж и прозрачен, и что если мне будет угодно, то на восходе солнца он мог бы взять у меня реванш за поражение на закате. „Ну, что ж,– отвечал я ему,– ну что ж“. И, заспан, но в добром расположении духа, заторопился с ним вместе туда, где маячили очертания флигеля.
      В безобразно нагих платанах ныл ветер. Пал иней. Поверхность земной коры заскорузла и напоминала черствую корку хлеба, посыпанную крупной солью – лакомство незваных гостей и нищих. И все-таки верилось в новый успех.
      На веранде уже толпились. У многих в пальцах блестели спицы, другие менялись выкройками, третьи были филателисты, четвертые сочиняли считалки, пятые коллекционировали курьезные происшествия. 
      «Подымемся на террасу»,– сказал массовик. 
      Поднялись и расселись. И когда восходящее из зазеркалья светило кривым своим лезвием взрезало амальгаму и лебединую гладь стекла и пролилась ее кровь,– крик мой снова опередил вопль затейника на целую долю секунды, и первым, кто поздравил меня с победой в утреннем туре, был он. Он искренне радовался моему успеху, а мне искренне нравилось его спортивное благородство, уменье красиво проигрывать. Мы подружились.
      «Де Сидорофф»,– протянул он мне кисть, расплющенную каким-то нелегким трудом.
      «Откуда у вас сей прелестный партикул?» 
      «Не правда ль, забавен?» 
      «Скорее очарователен». 
      «Мне уступили по случаю в Гамбурге». 
      «Мелочная торговля?»
      «Ja-ja, Люмпен-гассе, толкучка за ратушей». 
      «Верх изящества». 
      «Вы находите?»
      «Чудный, чудный брелок. Не теряйте». «Вы льстите мне, право. Да, кстати, тут вот, на обороте, что-то начертано. Вы не прочли бы? А то я что-то не разбираю. Какие-то иероглифы, филигрань. Безобразный почерк».
      «А, староваллийский. Здесь, видимо, выгравировано имя оригинала. Что? Брикабракофф? Какая встреча! Позвольте рекомендовать: вы приобрели себе де старинного моего приятеля, проданное некогда за долги на Птичьем рынке. Подумать только – достойнейший дворянин, а титул пошел с молотка за типичный бесценок». И я поведал затейнику о нелегкой эмигрантской доле семьи Брикабракофф; на что де Сидорофф рассказал о своей».
      Мастер расформированных в период военных действий механических мастерских, де Сидорофф, а в ту пору обыкновенный Сидоров Дмитрий Евграфович, командирован в Бангкок за наждачной бумагой. Погода благоприятствует. Тем не менее уже в Рангуне ему становится ясно, что все коммуникации прерваны. Сведя знакомство с антисоциальными элементами, Сидоров покупает в Калькутте турецкий паспорт, чтобы отплыть с ним в Бразилию, где встречается с молодым Одеяловым, дед которого, Одеялов-дед, обучал в свое время Сидорова начаткам механики. В тот период у них в цеху сотрудничал и отец Одеялова, Одеялов-отец. Работал также Петров, трудились другие рабочие. Все они довольно неплохо знали друг друга и часто, особенно летом, ухаживали за гулявшими мимо работницами. Де Сидорофф живописал те приятные годы сочными и скупыми мазками глаголов и междометий. Рассказанное запечатлелось. И когда денщик Одеялов поведает мне впоследствии историю своего рождения, она не застанет меня врасплох, но прозвучит повторением пройденного. И, сидя в застиранном хитатаре с блокнотом в руках на фоне бредущих на запад пейзажей, в сотый раз осознаю, что вся эта публика – эти Сидоровы, одеяловы и петровы,– они-то и составляют тот самый народ, о счастье которого мы все так мучительно и неумело печемся, который жалеем за неприспособленность к жизни, к судьбе, за который боремся и скорбим на каторгах и в стихах, в повестях и в застенках. А между тем этот самый народ никогда не просил и не уполномочивал нас заниматься его делами, ибо дела его обстояли не так уж и худо. И на примере одной механической мастерской мы легко убеждаемся: жили да были, работали да ухаживали, рождались да умирали. А что еще нужно? Какого рожна? Счастья? Счастье слишком непрочно. Благополучья? Оно безнравственно. И поэтому лучшее, что возможно сделать для своего народа,– это оставить его в покое, не тормошить и не дергать, словно того прикорнувшего у Вас на плече усталого спутника – дескать, очнитесь, а то проедете остановку. Не надо, не будите народ Ваш – пусть выспится. И вообще – что мы тут все мудрствуем, дерзаем. Мир сей сотворен не нами, не нам его и менять.
      «А вы как рассчитываете, Дмитрий Евграфович?» – спросил я затейника, изложив ему свои охранительные умозрения.
      Тот был солидарен. Неладно скроен, да крепко сшит, он держался вызывающе прямо, носил жокейское кепи, имел ароматное кожаное портмоне, малахитовый портсигар и курил «Дым Отечества». Дым названных по роману Тургенева отечественных папирос был сладок, да зол и ел ему носоглотку и серые с поволокой глаза. Но даже и под таким благовидным предлогом де Сидорофф никогда б не заплакал по прошлому. «Черта-с-два»,– говаривал он своей ностальгии. Родился же Дмитрий Евграфович под созвездием Девы, и сим сказано то остальное, что следовало бы добавить о нашем затейнике.
      Мы фланировали лугами.
      «Родной мой,– я взял его под руку.– Могу я вас вызвать на откровенность?»
      «Что за вопрос, разумеется».
      «М-м, признайтесь, вы любите первоснежье?»
      «А чего его не любить,– возражал де Сидорофф,– мероприятие дельное».
      «Дмитрий Евграфович, а вы обратили внимание, какая в них бездна вкуса, в снежинках?»
      «Порхают,– отметил он.– Попархивают».
      «Вы могли бы их с чем-нибудь сопоставить, сравнить?»
      «С чем, к примеру?»
      «С чем-нибудь отвлеченным, эфирным».
      «Пух, пух,– сопоставил затейник, попыхивая папиросой.– Порою перо».

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22