Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Романовы. Династия в романах (№6) - Петр Великий (Том 2)

ModernLib.Net / Историческая проза / Сахаров (редактор) А. Н. / Петр Великий (Том 2) - Чтение (стр. 35)
Автор: Сахаров (редактор) А. Н.
Жанр: Историческая проза
Серия: Романовы. Династия в романах

 

 


Князь от неожиданности выронил из руки нагайку.

– Без присказок сказывай! Кака така недобра весть?

Дьяк горько вздохнул:

– Четыре приказа стрелецких, князь Фёдор Юрьевич, самовольно покинули службу в Великих Луках, выгнали, окаянные, четырёх полковников, из своей братьи четырёх начальников выбрали с атаманом разбойной ватаги, беглым стрельцом тож, Фомой Памфильевым, во старших и идут князь, для великого мятежа на Москву.

– Гулёны! – зарычал Ромодановский на гостей своих. – Ироды! Токмо бы вам, сучьим сынам, потехами тешиться! Прочь по приказам! За дело!

И, стегнув до крови коня, помчался в сторону Преображенского.

<p>Часть III</p>
<p>Глава 27</p> <p>«СТРЕЛЬЦЫ НА МОСКВУ ИДУТ»</p>

Пётр пробыл за рубежом около полутора лет, из них девять месяцев он посвятил работе на голландских и английских верфях. Ни один день не прошёл даром для государя, всё, что видел он у иноземцев, казалось ему чудесным, достойным тщательного изучения. С одинаковым усердием работал он простым плотником в Саардаме на частной верфи Линста Роге, и неделями просиживал в министерствах, трудясь над тем, чтобы постичь различнейшие отрасли управления государством. И чем больше знаний приобретал он, тем болезненней чувствовал, как далеко отстала Московия в своём развитии от Европы. Пётр был строг и к себе и к помощникам.

– Памятуйте, – повторял он при каждом случае, – не обучимся артеям иноземным, любая страна европская голой рукой нас возьмёт.

Но царь понимал, что, как бы ни старались его люди, без помощи иноземцев они не сумеют применить свои знания к переустройству страны. Поэтому он не жалел никаких денег, чтобы «заманить еуропейцев к себе на службы».

Когда капитан Крюйс[208] познакомил «москалей» с уставом морской службы, царь, не задумываясь, пригласил его на службу с небывалым для того времени жалованием в три тысячи шестьсот ефимков, кормовыми по шестнадцать алтын четыре деньги во время пребывания на берегу и с прибавкою в военное время трёх процентов с неприятельской прибыли. Крюйс, выторговав для себя ещё чин вице-адмирала, двух секретарей и двух холопов, принял предложение государя.

В мае семь тысяч двести шестого[209] года Пётр собрался выехать из Вены в Венецию.

Жизнь на Москве текла как будто по обычному своему руслу. Рынки кишели торговцами, в кабаках толпы людей всяких сословий распивали вино, дрались смертным боем, орали непотребные песни. Тысячи холопов, праздно толкавшихся по боярским усадьбам, чуть наступал вечер, выходили на улицу и рассыпались по городу в призрачной надежде выпросить деньгу или стащить с чужого двора имеющую хоть ничтожную ценность вещицу, чтобы потом выменять украденное на корку хлеба. У застав и в переулочках дозорили солдаты.

И всё же москвичи чувствовали смутное беспокойство. Как держатся стрельцы с начальными людьми, как хитро ухмыляются холопы, когда проходят мимо них господари, и как подозрительно опрашивают солдаты каждого запоздавшего в ночи прохожего, – во всём видели они дурную примету.

Особенно беспокоило, что вдруг присмирели и стали во всём послушными работные людишки.

Раньше только и слышно было, что избили работные то чрезмерно зазнавшегося, жестокого мастера, то подожгли сарай с сырьём на фабричном дворе, то, придя в конечное отчаяние от каторжного труда и голода, бросали всё и уходили к разбойным ватагам в леса. Ныне же работные стали неузнаваемы. Безропотно, с великим тщанием выполняли они все приказы и трудились, приводя в умиление хозяев-иноземцев.

Но русские только покачивали головами и уныло крестились на образа.

– Ой, быть беде! Не к добру такое покорство работных.

На реке Яузе, под Новой немецкой слободой, за Покровскими воротами стояла бумажная мельница.

Фабрика эта, построенная ещё при Алексее Михайловиче, хотя и числилась «за государем», но настоящими её хозяевами были Меншиков и добившийся наконец «чина» торгового гостя Иван Созонов.

Мельница представляла собою «анбар» площадью в сорок две сажени. В «анбаре» высотою в пять саженей были «два моста»: один пол, настланный на землю, другой «мост» – доски, положенные над ступами, где подвергалось обработке тряпьё.

В «анбар» вела тяжёлая дверь «с колоды», свет проникал через «большие красные» окна, по восемь на каждой сторон здания. Сверху фабрика была покрыта тёсом и «скопой» – берёзовой корой, чтобы не протекала крыша. Всe здания мельницы окружал высокий забор, состоявший из ста трехсаженных «звен».

На мельнице среди работных не было почти ни одного москвича.

– Балованный народишка стольные людишки, – печаловался Созонов и понемногу нагнал на мельницу гулящих, бродяжек и попавших к нему в кабалу крестьян.

Едва брезжил скупой рассвет, работные выгонялись из развалившейся от времени избы в «анбар». Иззябшие и синие от ночного холода, жуя на ходу ржаной сухарь, они спешили на свои места.

Непрерывною чередою проходили женщины и дети, волоча за собою в баню для варки тюки прогнившего тряпья.

«Тряпишники», согнувшись в три погибели, сортировали, обчищали, приготовляли для обработки тряпьё.

В толчеях при мельничных жерновах, приводимых в действие силой воды, тряпьё измельчалось. Здесь работали хозяйские любимцы, тихие, «не задирающиеся» людишки.

Более «языкатых», осмеливавшихся изредка жаловаться на «трудности» и малое содержание, не достаточное на прокорм, ставили к ступам.

Проваренное, сильно размягчённое тряпьё, очищенное и отбеленное при помощи квасцов, толчением в ступах превращалось в густую массу.

Вал, при помощи которого поднимались тяжёлые дубовые песты, часто портился. И потому, что починка его стоила дорого, Созонов распорядился заменить работу вала «задирающимися» людишками.

Редко кто выдерживал этот каторжный труд более года.

Из ступ масса разливалась тонким слоем на железные листы – «тёрки».

В особой поварне производилась варка клея из бараньих ног.

Работа оканчивалась после вечерни. Едва держась на ногах, людишки шли в избу «вечерять», потом, если стояла зима, тесно переплетались телами «для тепла» и забывались тяжёлым сном-полубредом.

Созонов больше чем кто-либо высасывал у работных соки и почти не платил за труд, но недостатка в людях на мельнице никогда не ощущалось. Помимо кабальных каждый день приходили сюда в поисках хлеба всё новые и новые нищие.

Приказчики не особенно допытывались: кто эти люди, беглые ли, разбойные, и даже не раз укрывали их от облав.

Важно было иметь почти даровую рабочую силу, а для этого стоило покривить душой даже перед приказными.

Мало обращали внимания надсмотрщики и на то, что к работным часто приходят какие-то оборванцы.

– Пущай их! Не иначе, как вместях воровством промышляют.

И никто не догадывался, что бумажная мельница служит главным местом для сходок мятежников.

Все приготовления к бунту, каждый пройденный шаг замутившихся стрельцов раньше всего были известны на фабрике, и уже оттуда вести переходили в стрелецкие слободы, к работным других мастерских и к живущим окрест крестьянам.

Вот почему притихли как будто, притаились убогие людишки на Москве и почувствовали смутную тревогу торговые люди, дьяки, бояре, управители и солдаты.

И поэтому сразу, точно по незримой команде, высыпали на улицы все голодные московские люди, а высокородных пришибла нежданная, как «хвостатая звезда» в небе, весть:

– Стрельцы подходят! Стрельцы на Москву идут! А с ними тьмы тем бунтарей!

Словно вымерла начальная Москва. На улицах не видно было ни бояр, ни дворян, ни дьяков. Спрятались в свою скорлупу, Немецкую слободу, и иноземцы. На площадях открыто, не страшась языков, заводили дерзновенные речи толпы работных, гулящих людишек и холопов.

– Братцы, поглядите окрест! – кричали бумажники. – В Китай-городе, да в Белом, да в Земляном городах пройтить не можно! Всё завалили купчины товарами, вином да яством!..

– А мы наги-босы! – перебивали бумажников, жестоко колотя себя в грудь кулаками, плотники, каменщики, медники, ствольные мастера и сотни других подъяремных людишек. – Сунься – купи! Не под-сту-пишь-си!!

Владимирцы-иконописцы собирали кружки, чинно окали, рассчитывали:

– Сапоги – десять алтын, рубашка – шесть алтын три деньги, портки – два алтына три деньги, сарафан, к прикладу, для бабы из крашенины – тринадцать алтын две деньга. О! видали? А харч? Мене чем за две деньги один не прокормишься. Да за угол – одна копейка две деньги в ночь[210]. И живи тут на алтын в день с бабой да с ребятишками малыми. Хуже скота почитают нас высокородные да купчины, будь они трижды прокляты, проваленные! Прости, Господи, за грешный глагол.

– Чего уж там… Как ни считай, все никак сытости да обрядки с обувкою не насчитаешь, – горько подтверждали окружающие, собирая пальцы в кулак.

Толпы росли. Мелкие торгаши в разнос, не владевшие дворами на Москве и потому лишённые права торговать в рядах, сразу примкнули к восставшим:

– Мы что?! Мы такие ж, как вы, голодные! Нас в ряды не пущают, а и за рядами торговать не дают. Мешаем, дескать, мы ходу уличному. Гонят нас, товар отнимают! А для че сие? Всё для купчин царёвы люди робят! Чтоб у них, мироедов, прибытков не отбивать! Бей их, православные! Айда на купчин!

Торговые гости торопливо закрывали лавки, благоразумно прятались от толпы.

Ромодановский потребовал, чтобы Голицын и Прозоровский разрешили ему арестовать всех московских стрельцов, независимо от того, замешаны ли они в бунте или неповинны в нём, и выступить немедля в поход против «замутивших» полков. Но напуганные бояре не отважились на крутые меры. Они надеялись кончить дело миром, до чего-нибудь договориться с выборными от мятежников, убедить их вернуться на свои места и потом уже, когда всё уляжется, поодиночке расправиться с главарями.

В день отбытия в Венецию Пётр получил цидулу от князя Бориса Голицына о походе на Москву четырёх взбунтовавшихся полков.

Узнав о мятеже, царь горько раскаялся, что перед отъездом за рубеж отослал шесть стрелецких полков к устьям Дона, а зимовавшие в Азове четыре полка перебросил на литовский рубеж, в Великие Луки, вместо того чтобы дать им законный отпуск и тем, как думал он, устранить повод к новому бунту.

Но сдаться сейчас, разрешить стрельцам покинуть службу и поселиться на Москве было равносильно признанию своего бессилия перед ними. На многое согласился бы царь, только не на такой опасный шаг. «Гораздей погибнуть на копьях стрелецких, как погиб Артамон Матвеев с иными моими заступниками, – вдалбливал он себе, – нежели поддаться стрельцам. Чихнуть не успеешь, как увидишь Софью на царстве. Нет, краше смерть, чем сей стыд».

Сто семьдесят пять выборных стрельцов во главе с Фомой подходили все ближе и ближе к Москве.

В одну ночь, точно по волшебству, исчезли из столицы многие стрелецкие полки. В слободах остались почти сплошь одни стрельчихи со стрельчатами.

Узнав об этом, Фёдор Юрьевич пришёл в ярость.

– Так-то ты Москву от лиха устерегаешь? – набросился с кулаками на Прозоровского. – Не я буду, ежели не отпишу обо всём государю!

Князь исполнил угрозу и в тот же день отправил за рубеж гонца.

«Действовать ли по своему разумению, ваше царское величество, – спрашивал он в конце цидулы, – а либо бездельников Голицына с Прозоровским, особливо же со Львом Кирилловичем, слушаться?»

Царь ответил коротко, но внушительно:

«Ежели не угомонишь бунтарей, на тебе первом мамуру испробую».

Фёдор Юрьевич, получив право самовластно распоряжаться, воспрянул духом. Раньше всего он передал все дозоры и службы Преображенскому, Семёновскому, Лефортову и Бутырскому полкам.

Улицы опустели: князь приказал палить «для острастки» через каждые пятнадцать минут из пушек.

По Москве прошёл слух, будто от государя прибыла цидула, в которой он пишет, что, «возмутясь духом против разбойных своих подданных, никогда не вернётся домой».

Слух этот охотно подхватили раскольники. Под грохот пушек вышли они с хоругвями, образами на Арбатскую площадь и торжественно сообщили, что «царь не токмо на Русь не обернётся», но что «Божьим промыслом его и за морем не стало».

Три орудийные залпа, один за другим, навсегда закрыли уста вышедшим на площадь раскольникам.

Сто семьдесят пять выборных беглецов, предводительствуемые Фомой, вошли в Москву.

Ромодановский ликовал в предвкушении обильной добычи. Он ждал, чтобы стрельцы подошли к Китайгородской стене. Там удобнее было встретить их из засады орудийными залпами.

Но Прозоровский, Голицын и Лев Нарышкин, подбиваемые перетрусившими боярами, решили обмануть Ромодановского. Они составили от имени царя подложный приказ и прочли его князю.

– Не трогать мятежников?! – вылупил Фёдор Юрьевич налившиеся кровью глаза. – Допустить до разоренья Москву?!

Лев Кириллович сочувственно поглядел на князя-кесаря:

– Я бы первый в ослопья их взял, окаянных, да что сотворишь, коли нет на то государевой воли!

Он развёл руками и тяжко вздохнул.

– А там Господь его ведает. Может, и впрямь лучше как-нибудь миром покончить, чтоб не дразнить смердов восставших?

Отведя душу таким потоком забористой брани, от которой кони пали бы с ног, Ромодановский залпом опорожнил флягу вина и плюнул в сторону Льва Кирилловича:

– А ну вас всех!.. Делайте чего хотите, а я не споручник вам… для милования с мятежниками…

И твёрдым шагом ушёл с поста.

Для переговоров с беглецами был отправлен Борис Алексеевич Голицын.

Вся московская знать укрылась в Кремле. По улицам растерянно сновали дозоры. Народ валил толпами встречать гостей. Староверы служили на площадях торжественные молебствования.

– Радуйтесь и веселитесь! – трещали на всех перекрёстках «пророки». – Не стало бо ныне царя за морем.

К Немецкой слободе с песнями и улюлюканьем катилась лавина людишек.

– Пожечь Кукуй! Вырезать басурманов!

Царёвы солдаты молчали, сумрачно следили за толпами, не смели остановить их.

Беглецы упрямо шагали к Кремлю, хотя наперёд знали, что ни в чём не договорятся с вельможами. Но это не беспокоило их. Не за тем рискнули они явиться на Москву, чтобы выпросить милостей для себя и стрелецких полков. Их радовало, наполняло сердца гордым счастьем то, что они на Москве, что идут окружённые ликующими толпами убогих людишек, а солдаты царёвы бродят по улицам растерянным стадом.

Ещё утром у околицы Фома напомнил товарищам, какой подвиг берут они на себя, отваживаясь войти в столицу.

– Памятуйте, брателки, статься может, встренут вас лиходеи пушками да фузеями. Покель не поздно, пообмыслите добро, не гораздей ли вам назад обернуться?

– А ты обернёшься? – в один голос спросили стрельцы.

– Пойду. Мёртвый, а в Кремль проберусь, прознаю ужо, страшатся ли вельможи восставших, а либо на силы свои надёжу имут.

И беглецы пошли за ним.

– Затем мы сюда и присланы, атаман. А с чем пришли от полков, то и выполним.

…Голицын приложил всю свою хитрость, чтобы уговорить беглецов вернуться в полки.

Но Фома только ухмылялся в бороду и отрицательно потряхивал головой.

– За чем пожаловали мы к Москве, на том и будем стоять. Не милости просим, но заслуженного. Вышел срок полкам в отпуск идти, к жёнам и чадам жаловать с отдыхом. А ежели закон признаете, то и творите по закону.

Голицын вынужден был сдаться и вручить выборным указ об отпуске шести полкам боярина Шеина, стрельцам армии Долгорукого и четырём полкам, зимовавшим в Азове.

Перед уходом из Москвы беглецы отправились к Ново-Девичьему монастырю.

Но Софья, чтобы не вызвать подозрений у приверженцев Петра, не показалась стрельцам.

– Недугует царевна, – объявила игуменья, – а и опричь сего сказывает, не к лику де ей перед мирянами быть да о мирских делах с ними речи водить.

Фома понял, почему не вышла царевна, и уговорил товарищей тронуться в путь.

<p>Глава 28</p> <p>КАКОЙ ТАКОЙ БОГ?!</p>

Была поздняя ночь, когда в келью царевны Софьи без разрешения ворвались Даша и Анна Клушина.

– Беда, государыня!..

Кровать заскрипела под тяжело заворочавшимся телом.

– Бе-да? – переспросила ещё не совсем проснувшаяся царевна и с трудом продрала заплывшие глаза.

Даша склонилась к её уху.

– Сказывают, будто прискакали нонеча гонцы от многих воевод бить государю челом, пожаловал бы он тех сто семьдесят пять беглецов изловить, а указ об отпуске, что у них на руках, изничтожить.

Клушина ткнулась в другое ухо царевны:

– А ещё сказывают, будто и то истина, что Ромодановский подбил дворян округи Московской в дружины собраться, да теми дружинами идти на усмирение замутивших полков. Верные люди про сие сказывают, государыня матушка.

Одутловатое лицо Софьи покрылось испариной.

Клушина на носках подобралась к оконцу и выглянула на площадь.

– Ходят, – покривилась она, – всю ночь соглядатаи ходят у монастыря. Не к добру сие. Ей, не к добру! Не инако, замыслил чёрное дело какое князь Фёдор Юрьевич.

Пыхтя и чавкая, как тесто в квашне, царевна в одной рубахе перебралась с кровати к столу и достала из ящика листок бумаги.

В келье, тревожимый призрачным язычком догоравшей лампады, тяжело ворочался сумрак. Бесформенной серой глыбой казалась склонившаяся над бумагой царевна. Двумя тоненькими, тающими тенями стыли приютившиеся за стулом Даша и Анна.

Софья прочла написанное, разорвала листок в мелкие клочья и притихла.

Уронив на стол голову, царевна сидела так, пока Даша не вывела её из забытья лёгким покашливанием. Она встрепенулась, зачем-то сунулась к оконцу, потом перекрестилась и снова принялась за цидулу.

– Вот, – высоко подняла она запечатанную грамотку, – все тут. – И надменно-строго уставилась в подволоку, – Боже мой… Ежели на каждый шаг мой не было бы поставлено по своре псов-соглядатаев да языков, с великим бы благоговением поскакала я к выборным от полков и сама с поклоном цидулу сию отдала.

Даша и Клушина пали на колени и прильнули к руке царевны.

– А мы на что? Неужто не содеем по воле твоей? Покажи милость, повели лишь.

Софья только того и ждала, чтоб прислужницы сами вызвались ускакать с цидулой. Она привлекла к себе Дашу и нежно поцеловала её в лоб и обе щёки.

– Ежели уж быть в гонцах, то не Аннушке, которую все дьяки крамольницей почитают, а тебе, моя ласточка. Ты тихая и смиренная. Не замутишь и воды. Да никто покель не ведает, что ты жена Фомушкина. – Она переждала немного и прижалась к груди Даши. – Однако же как быть с ребёнком твоим? Тебе уйти, дочку оставив, сдаётся мне, никак невозможно… А вдруг прознают с каким ты делом отсель ушла? Умучают ведь Лушеньку твою. Загубят херувимское сердце.

Всхлипыванья помешали ей договорить. Она всплеснула руками и сползла со стула к иконам. Даша благоговейно взяла из руки царевны цидулу:

– Не тужи, матушка.. Я с Лушей уйду. Не тужи. Христос милостивый о всех печётся, а наипаче о младенцах невинных.

И, метнув земной поклон, вышла.

…Готовая в путь, Даша склонилась над хворавшею дочкою. Скатившаяся невольно слеза упала на морщинящееся личико. Ребёнок улыбнулся во сне.

Мать перекрестила девочку и пала на колени.

– Господи! Единая молитва к тебе: всего лиши.. Обреки меня на вечные муки… Токмо дочку мою сохрани.. Одна она мне в радость и утешение… Фома, хоть и муж мне, а, почитай, и не видит и не думает обо мне. Фома сердце своё ватагам отдал. А ведь я простая христьянка Я не разумею ихних мужицких делов Мне вот токмо бы Лушеньку живу зреть. Токмо бы для неё хлопотать. Господи, пожалей… Помилуй… Спаси… Одна ведь, Господи., дочка-то… Лушенька… Сохрани же её, великомилостивый Спасителю – спасе наш…

Осторожно подняв Лушу, она уложила её в привязанный к животу мешок и направилась к монастырским воротам. На улице за ней увязался какой-то гулящий человечишко:

– Далече, бабонька?

– В Симонов монастырь. Дочку хочу старцу Игнатию показать. Болезнует она у меня, дочка, Лушенька-от моя.

Гулящий оставил Памфильеву лишь у ворот монастыря. Старец Игнатий в присутствии братии, помолился над девочкой, дал ей испить настой из святой воды, понюхать ладана и кадильного дыма и наказал Даше трижды обойти с ребёнком вокруг пруда, находившегося в глубине монастырской усадьбы.

За женщиной сунулись было любопытствующие монахи, но старец остановил их.

– Токмо рабе Божей Дарье и младенцу сему непорочному. И никому опричь не ходить.

Дойдя до пруда, Даша резко свернула в сторону. Из рощи донеслось ржанье коня и чей-то сдержанный призыв.

Перекрестившись на все четыре стороны и крепко прижав расплакавшегося ребёнка к груди, Памфильева юркнула в чащу.

– Эка замешкалась, – недовольно передёрнула плечами вынырнувшая из-за деревьев постельница царевны Maрфы Анна Жукова. – Я уж было домой собралась обернуться. – И разрезала ножом верёвку, спутывавшую ноги аргамака. – С Богом да рысью.

Даша чмокнула постельницу в губы, поправила мешочек на животе, в который уложила Лушу, взобралась без слов на коня и поскакала к полю.

…К вечеру Памфильева примчалась в лес.

Чуть передохнув и кое-как угомонив плачущую Лушу, она поскакала дальше.

Точно полонённый зверь, вспомнивший о родных лесах, безнадёжно выл ветер, и студенистыми жгутами хлестал по лицу дождь. Тряска растревожила Лушу. Она хрипела от крика, билась всем щупленьким тельцем и захлёбывалась от слёз.

То и дело сдерживая коня, Даша беспомощно склонялась над дочерью и, как могла, утешала её.

Хрипы и слёзы понемногу стихли. Девочка лежала в мешочке тяжёлым пластом.

Даша облегчённо вздохнула. «Спит», – подумала она и пришпорила коня. Вскоре она снова сдержала бег. Ей показалось, будто ребёнок что-то сказал.

– Спишь, Лушенька?

Девочка молчала. Даша попыталась заглянуть в её личико, но во мраке не увидела ничего.

Промокшее насквозь тельце болезненно передёрнулось. Памфильева торопливо достала из-за пазухи пузырёк со святой водой.

Откуда-то издалека донеслось чавканье копыт. Даша безотчётно взмахнула нагайкой. Конь ринулся во мглу.

…Брезжил рассвет, когда беглянка увидела скачущих впереди неё стрельцов. Фома сразу узнал жену и, успокоив товарищей, повернул к ней навстречу.

Обессиленная Даша выронила повод коня. Памфильев едва успел подхватить готовую свалиться наземь жену. Из мешочка на него в упор уставились остекленевшие глаза дочери. Он молча взял Лушу на руки, но тотчас же передал её одному из стрельцов и, пошатываясь как хмельной, ушёл в сторону от людей.

…Фома вернулся к своим, когда все уже собрались в дальнейший путь. У сплетённого наспех из еловых ветвей гробика стояла на коленях безмолвная Даша. Памфильев поцеловал восковое личико дочки и тоже опустился на колени рядом с женой. Рука его поднялась для креста, но, точно в раздумье, застыла в воздухе.

Даша с невыразимым страданьем взглянула на мужа.

– Бог дал, Фома, Бог и взял… Не уб… би… ввай… ся…

Словно от удара бича вскочил Памфильев.

– Бог?! Где он?! Какой такой Бог?! Где он?! Пущай объявится! Пущай! Я ему в лик пресвятой его крикну: «Душегуб! вот ты кто! Душегуб! Да! Душегуб!» Верую в тебя и кричу тебе: а все же ты душегуб! Ты токмо с высокородными да купчинами кроток, а убогим – упырь ты! Верую в тебя, а кричу в твой лик: «Душегуб! Душегуб! Душегуб!!! Отдай дочку! Лушу отдай! Отдай… а… а… ай!»

Стрельцы-староверы с ужасом отшатнулись:

– Чего он сказал?! Иль обезумел?! Чего он?! Господи! Чего он сказал?!

– И то обезумел, – поспешил на выручку товарищу Проскуряков. – Где уж тут ума не решиться.

Услышав ропот, Фома сразу опомнился и истово перекрестился:

– Прости меня, Господи! Не взыщи с тугою заморённого раба твоего…

Проскуряков и Тума принялись рыть могилку.

Уронив на грудь голову, стоял Фома подле гробика и срывающимся голосом читал наизусть заупокойные молитвы.

Даша распласталась в грязи и голосила так тягуче, жалобно, как требовал этого древний обычай.

Когда гробик опустили в могилу, Фома бросил в неё первую лопату земли и затянул срывающимся, словно чужим голосом:

Сам един еси бессмертный, сотворивый и создавый человека…

Икос прозвучал таким надрывным стоном, что на глазах беглецов проступили слёзы.

– «..сотворивый и создавый человека, – подхватили они со вздохом, – земнии убо от земли создахомся и в землю туюдже пойдём…»

Позабыв про обычай и каноны, ткнувшись лицом в могильную землю, каждой складкой корчившегося тела, каждой капелькой крови, каждой точкой сжатого в железных тисках сердца, плакала Даша, плакала самым страшным, непереносимым плачем – плачем без слёз.

Подле стоял окаменевший Фома. Когда Лушу зарыли в могилу, Памфильев искоса поглядел на стрельцов.

Он почувствовал смущение, стыд за себя: смерть дочери уже не угнетала его с такою жестокостью, как в первую минуту. Он меньше стал думать о Луше. Его охватывало новое чувство – чувство страха перед стрельцами. «Что, ежели стрельцы не простят мне слов богохульных?»

Мысль эта, застряв в мозгу, не покидала его. «Что, ежели не простят и отвернутся от меня? От меня да и ото всей ватаги? Дескать, атаман богохульник – значит, и товарищи таковские ж».

Чтобы рассеять впечатление, произведённое на товарищей вырвавшимися словами, он принялся усердно креститься и читать молитвы. Но и это не успокоило его, а породило новое беспокойство.

«Значит, и впрямь нету Бога во мне, коли не с верой молюсь, а для людей стараюсь?» – скрежетал он зубами и ещё усерднее, ещё растеряннее бил поклон за поклоном.

Но, несмотря на все старания снова пробудить в себе простое и сердечное чувство, связывавшее его с Богом, чувство это не возвращалось.

С Фомою произошло то, что должно было бы произойти с прозревшим от рождения слепым человеком. Все, что выковывал слепой долгими годами в воображении и принимал как истину, беспощадно рухнуло в тот самый миг, когда кромешную тьму рассеял свет.

Этим снопом света, поразившим Фому, была нечаянно оформившаяся хула на Бога, «коий только с высокородными да купчинами ласков да кроток, а убогим – упырь».

И потому, как ни старался он вызвать в себе то знакомое, казавшееся рождённым с ним настроение, которое охватывало его в минуты молитвы, – разум упорно отказывался подчиняться бездумным порывам сердца.

Стрельцы сочувственно поглядывали на Памфильева, взоры их смягчались, добрели.

– Доподлинно, с горя помутнение разума с ним приключилось. Ишь, мается как, каясь перед Господом, – перешёптывались они.

…Нигде не задерживаясь, лесами, под защитой разбойных ватаг, шли беглецы на Великие Луки.

Впереди, рядом с Фомой, Проскуряковым и Тумой, то и дело поворачивая голову в сторону могилки дочери, скакала Даша.

На полпути их встретил гонец и сообщил, что полки переведены в Торопец.

Беглецы поняли, что Ромодановский их обманул.

– Вот те бабушка и Юрьев день!.. Вот те в отпуск на Москву собираемся…

Сделав привал и дождавшись коней, которых пригнали из господарских усадеб разбойные ватаги, стрельцы понеслись вскачь к Торопцу.

<p>Глава 29</p> <p>ИЗНИЧТОЖИТЬ ВОЛЬНОСТИ ГОСПОДАРСКИЕ!</p>

Взбесившимся стадом тарпанов[211] затопал вдруг по тихим уличкам Торопца набат.

Люди, не разобрав, в чём дело, бросились спасать свой скарб от предполагаемого пожара.

На дворы полетели лавки, короба, вёдра, узлы, постели.

– Пожар! Ратуйте! Пожар! – тугим чёрным жгутом завился над избами вой.

Когда же в полном вооружении к заставе прошли стрелецкие полки, а сквозь густую завесу дорожной пыли показался конный отряд, всем стало ясно, что город подвергся разбойному нападению.

Как ветром снесло крики и сутолоку. С несказанной быстротой исчезли со дворов узлы и скрылись люди. Захватив с собой ребят и стариков, жители Торопца, как тараканы, расползлись по щелям погребов и колодцев.

Раздался залп. И тотчас же оборвался сполошный колокол. Город окутала тревожная тишина. Примолки даже неугомонно скулившие псы. Только издалека доносился заглушённый топот, как будто стучался о крышу частый и мелкий дождь.

Грянувшее вслед залпу «ура» окончательно сбило горожан с толку.

Но больше других смутились начальные люди.

– Неужто выборные здравыми из Москвы обернулись?

Сто семьдесят пять беглецов соскочили с коней и поклонились в пояс полкам.

Даша скромно отошла в сторонку и конфузливо потупилась, не зная, куда девать себя от любопытных взоров стрельцов.

Один за другим показались на улицах ребятишки-лазутчики. Крадучись, поползли они к заставе, долго вслушивались в голоса и, сообразив, в чём дело, пылью рассыпались по дворам.

Вскоре все убогое население Торопца было на выгоне среди стрельцов.

Фома, достав из-за пазухи цидулу Софьи, помахал ею в воздухе и взобрался на телегу.

Толпа почему-то обнажила головы.

– Внемлите! – строго, словно отдавая команду, выкрикнул он. – Пишет нам царевна Софья, что замыслили люди царёвы стрельцов до остатнего извести. «Ныне вам худо, – печалуется государыня, – а впредь будет ещё горше. Идите к Москве. Чего вы стали?..» А про царя прописывает: «Про царя ничего не слышно».

Одно мгновенье народ молчал, напряжённо следя за тем, как Памфильев складывает цидулу и прячет её за пазуху.

Когда же Фома спрыгнул с телеги, поднялся вдруг такой шум, как будто прорвалась плотина.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61