Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Романовы. Династия в романах (№8) - Петр II

ModernLib.Net / Историческая проза / Сахаров (редактор) А. Н. / Петр II - Чтение (стр. 27)
Автор: Сахаров (редактор) А. Н.
Жанр: Историческая проза
Серия: Романовы. Династия в романах

 

 


– Конечно.

– Извольте, можно обделать!

Сказав это, старик замолчал и впился острым взглядом в Долгорукого.

Алексей Михайлович подметил его взгляд, но не ответил сразу. Он прошёлся несколько раз по комнате, затем подошёл к окну, выходившему во двор, в стёкла которого глядела беспросветная ночная мгла, побарабанил пальцами по переплёту рамы, потом снова прошёлся по комнате ещё раз и только тогда уж, остановившись наконец перед Антропычем, заговорил:

– Так вот, Антропыч, сослужи-ка мне службу. Очень уж мне Барятинский ненавистен, и дорого я дам, если его не будет в живых. Ты знаешь меня, я щедро плачу тем, кто сумеет у меня заслужить. Но зато я беспощаден к изменникам, и если ты мне изменишь, так берегись!

И при этом он обдал Антропыча таким грозным взглядом, что тот невольно попятился.

– Что вы, помилуйте, ваше сиятельство! – забормотал он, – да я ни в жисть! По гроб ваш слуга.

– Ну то-то же! Так обещаешься всё дело исполнить?

– Жизнью клянусь!

– И избудешь мне Барятинского?

– Будьте спокойны! Как курёнку голову свернём! Когда прикажете начинать?

– Чем скорее, тем лучше! Он, вишь, женится на княжне Рудницкой, так надо ещё до свадьбы его к праотцам спровадить. И помни, Антропыч: коли уберёшь ты мне его тихим манером, – проси чего хочешь, ничего не пожалею. Ну а теперь ступай, да гляди, пей ноне поменьше, а то спьяну ненароком проболтаешься.

Антропыч обидчиво поджал губы и стукнул себя кулаком в грудь:

– Могила! Умрёт тут! А пока до свиданья!

И Антропыч торопливой расслабленной походкой поспешил выйти.

– Постой-ка, – остановил его Долгорукий, – ведь, чай, денег-то при тебе нет.

Антропыч ухмыльнулся.

– Какие у нас деньги! Ни полушки, ваше сиятельство!

– Так ведь, чай, деньги-то тебе будут нужны. Может, кого приторговать придётся?

– Оно точно, без денег как без рук, – согласился Антропыч.

Долгорукий подошёл к укладке, стоявшей около постели, приподнял крышку, порылся там и, достав горсть серебряных рублёвиков, высыпал их в сложенные лодочкой пригоршни, старика, который следил за его движениями разгоревшимся хищным взглядом.

– На тебе пока, на разживу, – сказал Алексей Михайлович, – а коль ещё занадобится, тогда скажешь. Теперь можешь идти.

Антропыч дрожащими руками засунул полученные рублёвики за пазуху и торопливо вышел из опочивальни, отвесив князю низкий поклон.

Когда он ушёл, Алексей Михайлович облегчённо вздохнул и промолвил:

– Ну, дело налажено. Теперь поглядим, что дальше будет.

Затем он разделся, истово помолился на образ Спасителя, глядевшего на него из резного киота кротким взглядом своих ясных очей, и улёгся в постель. На этот раз сон не заставил себя ждать, и через несколько минут Долгорукий спал уже, как невинный младенец.


Антропыч недаром взял рублёвики от Долгорукого. Он не стал мешкать исполнением этого злодейского замысла и начал подыскивать надёжных товарищей для кровавого дела. А в то время найти таких надёжных товарищей в Москве не представляло большого затруднения. Москва в окружавших её слободах, населённых тяглецами[60], давала в те времена безопасный приют беглым и беспаспортным, а таких было много. Бежали от условий крепостного быта, бежали от рекрутства, введённого Петром Первым и которое было тогда, как новая тягота, ненавистно русскому люду. Благодаря неустроенности полицейского надзора беглецы были почти в безопасности в Москве, и поэтому она стала для них излюбленным притоном и собирала их в свои стены целыми толпами. Эти гулящие люди, не имевшие никакого легального положения, испытавшие сладость воли, не брезговали никакими способами для достижения средств к жизни, и из гулящих людей делались скоро ворами, мошенниками и разбойниками. Ворам и мошенникам искони нужны тесные местности и толпа, и эти условия в некоторых пунктах Москвы исторически сложились со всеми удобствами для промышляющих чужою собственностью. Днём вольные люди шныряли на Красной площади и Крестцах между беспорядочно настроенными лавками и шалашами, в которых производился торг разными предметами, начиная от старого тряпья и кончая заморскими диковинками, атласом, бархатом, скатным жемчугом и золотыми вещами. Здесь в узких проходах между лавками постоянно толпился народ, и вольным людям было легко работать в тесноте. Наступала ночь, и она не проходила для них даром. Тёмные, неосвещённые улицы, так как фонари горели только в Кремле, на Мясницкой, Петровке и Никитской, пустыри и закоулки представляли большие удобства для ночных гостей, собиравшихся шайками и грабивших встречных и поперечных, а порой забиравшихся и в жилые дома и уносивших всё, что попадало им под руку. И не одни грабежи и разбои совершали эти гулящие люди. Очень часто подавленные стоны слышались в этих глухих переулках, очень часто наутро прохожие натыкались на окоченевший труп какого-нибудь несчастливца, попавшего в лапы хищников. Несмотря на все усилия полицеймейстерской канцелярии, несмотря на возобновление Сыскного приказа, долженствовавшего ведать все «мошенские и разбойные» дела, грабежи и разбои не прекращались, да и сами разбойники и грабители редко попадали в руки полицейских дозоров.

Они так ловко скрывали свои следы, так потайно хоронились от любопытного взгляда полицейских сыщиков, что Сыскной приказ, возобновлённый в год кончины Екатерины Первой, казался почти бессильным в поимке преступников.

Да в этом бессилии не было положительно ничего удивительного. Прежде всего, Москва только в центре, около Кремля и Китай-города, представляла кой-какое подобие благоустроенного города, да и то не совсем. Улицы были так узки и тесны, что порою движение экипажей замедлялось из-за скопления возов; площади были так загрязнены, что в летнюю пору нестерпимое зловоние разносилось ветром. Дома то тянулись кверху своими мезонинами, заменявшими прежние теремные вышки, то словно врастали в землю. Даже на главных улицах тянулись чуть не по двести саженей пустыри, закрытые покосившимися и полусгнившими заборами…

И это было в центре Москвы! Что же представляли её окраины, её слободы, далеко выдвинувшиеся за черту прежнего Земляного города!

Эти слободы были не что иное, как громадные деревушки с разбросанными в беспорядке домишками, отделявшимися друг от друга пустырями, огородами, а порой и целыми рощицами. Узкие тесные переулки выходили прямо в поле, за задами начинался дремучий бор. Грязь и беднота здесь были страшные.

И вот тут-то и ютились «вольные» люди, скрываясь от розысков полицейских сыщиков.

Самой удобной и самой излюбленной в этом отношении местностью была слобода Напрудная, где ныне находятся церковь Трифона Мученика[61] и Лазаревское кладбище. Пользовалось расположением тёмного люда и Сущёво, и село Ново-Троицкое (на месте которой построена Крестовская застава). Эти сёла были очень удобны, главным образом, потому, что к ним с двух сторон примыкали дремучие дебри Марьиной и Сокольничьей рощ, представлявшие, в случае внезапной тревоги, самое надёжное убежище.

Антропыч хорошо знал, куда направить свои первые шаги. Старик и сам ещё недавно принадлежал к «тёмным» гулящим людям. Лет двадцать тому назад Антропыч не был таким полудряхлым стариком. В ту пору ему только что исполнилось тридцать лет, и он не помышлял, что жестокая судьба так скоро превратит его в старика, пьяницу и бродягу. Но жестокий удар разразился над ним. Боярин Краморев, чьим холопом он был в ту пору, был большим ценителем женской красоты. Как на беду, жена у Ивашки Антропова была красавица писаная, статная, с высокой грудью, с глазами огневыми, с косой чуть не до пят. И приглянулась боярину Ивашкина баба, и приказал он взять её в свой высокий терем, чтобы на ночь чесать пятки сластолюбивому боярину. Ивашка взвыл волком, когда староста, пришедший за его женой, объявил ему боярский указ. Но боярская воля сильнее холопских слёз да нытья, и Марья стала чесать боярину пятки.

Как опущенный в воду, точно пришибленный разразившимся над ним ударом, бродил Антропыч по всему селу целых три дня. На четвёртый он резко тряхнул лохматой головой, отточил поострее нож, забрался ночью в боярскую опочивальню, зарезал Марью, спавшую в ногах боярской постели, ткнул и боярина, – да не добил, только поранил…

Должно быть, после убийства жены, которую Ивашка сильно любил, слёзы затуманили его глаза, и рука дрогнула.

Боярин Краморев заорал от боли благим матом. Ивашка не стал ждать, пока сбегутся на его крик, сиганул в окно и пропал в надвинувшемся со всех сторон непроглядном ночном мраке.

Ивашку, конечно, искали, искали очень усиленно, потому что боярин, выздоровев, посулил за его поимку сто серебряных рублей, – и не нашли. Тёмная ночь, принявшая его в свои объятия, не выдала, в какую сторону направился Ивашка.

Став «вольным», Антропыч побывал и на Волге, и в дремучих орловских лесах; добрался и до Москвы. После побега он начал пьянствовать и мало-помалу опустился до того, что даже его же братья, разбойники, решили от него отвязаться, так как он не столько помогал, сколько мешал. И вот Антропычу волей-неволей пришлось прибегнуть к покровительству кого-нибудь из сильных мира, затем, чтобы не попасть в руки боярина Краморева, жившего теперь в Москве и, несмотря на плохую старческую память, не позабывшего, однако, какую штуку проделал двадцать лет тому назад его «неверный» раб.

К покровительству «сильных» в то время обращались очень многие из беглых, и это было не в диковину. Знатные вельможи считали беглых даже лучшими слугами, чем своих крепостных холопов, и с охотой принимали их, тем более что в большинстве случаев «гулящие» были нередко прекрасными столярами, плотниками, слесарями, а порой и поварами, гораздо более умелыми, чем дворовые.

Антропыч был поваром и, прознав, что князь Михаил Владимирович Долгорукий нуждается в хорошем поваре, отправился предложить свои услуги. За спиной Долгоруких можно было жить совершенно спокойно, и он, чтобы привлечь на свою сторону молодого князя Алексея, рассказал ему в комическом духе печальную драму, исковеркавшую его жизнь. Он не ошибся в расчёте. Алексею, большому гуляке и человеку далеко не нравственному, даже выгодно было иметь такого молодца, который под страхом угрозы или за деньги может пойти на всё, и Антропыч был зачислен в дворню. Конечно, его служба не могла казаться очень примерной, так как не проходило дня, чтоб Ивашка не был пьян, но Алексей держал его «про всякий случай». Случай приспел, и Антропыч пригодился.

Бурная жизнь и скитанье «на воле», конечно, перезнакомили Ивашку со всей московской голытьбой. Он знал, где ему отыскать нужных людей, и на другой день, в вечернюю пору, забрался в Напрудное.

Пройдя почти до последнего ряда покосившихся домишек, бросавших в ночную темноту лучи слабого света из своих кривых, запачканных окон, он наконец добрался до одной избушки, стоявшей почти на отлёте, и негромко постучал кулаком в расшатанную и временем, и бушевавшим тут гораздо сильнее, чем в городе, ветром калитку. На его стук затявкала собака, потом кто-то громко выругался и окликнул:

– Кого там шут занёс?!

– Будет лаяться-то, – отозвался Антропыч. – Отворяй лучше.

За калиткой заскрипели по расхлябавшимся мосткам тяжёлые шаги, и грубый голос послышался уже вблизи.

– Да ты кто таков?!

– Отворяй – увидишь… Из одной верёвки виты, чиниться нечего.

– Голос знакомый, а признать – не признаю, – проворчал невидимый собеседник. – Ну да лих тебя возьми, – пущу, авось не слопаешь…

Загремел железный засов, калитка, скрипя, кряхтя и охая, распахнулась, и в лицо Антропычу ударил сноп света от фонаря, который держал здоровенный ражий детина, отворивший калитку.

– Да, никак, Антропыч? – удивлённо воскликнул он.

– Я и есть.

– Так чего же ты сразу, старая кочерга, не объявился… Что? Аль дело есть, что мы твоей милости занадобились?..

– Пойдём в избу… Там и потолкуем.

И Антропыч, отстранив с дороги детину, зашагал по скрипучим мосткам к крыльцу. Хозяин запер калитку и направился вслед за ним.

Низенькая, грязная конурка, в которую вошёл Антропыч, была совершенно пуста.

– А где же ребята, Митяй? – спросил старик, окидывая конурку, плохо освещённую дымившей и трещавшей лучиной, быстрым взглядом.

Митяй задул фонарь, спрятал его в поставец, висевший на стене, и ответил:

– Где? Известно, на работу ушли.

– Ну, оно, к примеру, и лучше. Без народу-то складней.

– А потайное дело, должно?

– Потайное.

– Ну так сказывай…

Антропыч хитро прищурил левый глаз и хихикнул:

– А угощенье где? Чай, знаешь: сухая ложка рот дерёт.

– Ишь, утроба ненасытная! – выругался Митяй, но всё-таки встал, достал из поставца полуштоф, стакан и тарелку с кислой капустой.

– Вот это ладно! – дрожащим голосом воскликнул Антропыч, наливая стакан и с жадностью проглатывая зеленоватую жидкость. – А то совсем сморило. Ну а теперь слушай…

И он принялся посвящать Митяя в подробности своего злодейского плана.

Митяй слушал молча, изредка только поглядывая на своего собеседника, но было видно, что предлагаемое дело ему вполне по душе: чем дальше говорил Антропыч, тем ярче горели глаза Митяя, и когда наконец тот кончил, Митяй вскочил и воскликнул:

– Ладно. Не сумлевайся! Всё обделаем!..

<p>Глава VII</p> <p>ПО СЛЕДАМ МЕНШИКОВА</p>

Если Иван Долгорукий не заботился об упрочении своего положения и, довольствуясь любовью юного императора, не старался из этой любви извлечь как можно более выгод для себя и своей семьи, то совсем не так поступал его отец, князь Алексей Григорьевич Долгорукий.

Устранив Меншикова и послав его в ссылку в дальний Берёзов, он смело пошёл по его следам, заботясь не о царе, не об его благоденствии, а только об удовлетворении своего ненасытного честолюбия.

Пользуясь любовью и расположением юного Петра, Алексей Григорьевич, так же как и Меншиков, старался удалить от него все опасные элементы, всех тех людей, которые могли повредить его замыслам. Так он постарался избавиться от Александра Львовича Нарышкина[62], двоюродного брата Великого Петра, только что возвращённого из Пелыма, – куда он был сослан Меншиковым, – только для того, чтобы быть сосланным снова в свою деревню, но уже по настоянию князя Долгорукого. Так ему удалось отделаться от Сергея Дмитриевича Голицына[63], которого сильно полюбил царь, но которого всё-таки отправили посланником в Берлин. В то же самое время Алексей Григорьевич старался удалить Петра и от принцессы Елизаветы и уменьшить значение в глазах царя барона Остермана, действительно хотевшего воспитывать царя, а не сделать из него безграмотного неуча, как того добивался Долгорукий.

Будучи вторым воспитателем юного императора, Алексей Григорьевич, вместо того чтобы приохотить царственного ребёнка к занятию науками, вместо того чтобы сделать из него достойного преемника его великого деда, употреблял все усилия, чтобы вполне подчинить Петра своему влиянию и, потворствуя всем его слабостям и прихотям, стать к нему в такое же положение, в каком был опальный теперь Меншиков. Петру, конечно, больше нравилось ездить по полям и лесам, охотясь за лесными обитателями, чем сидеть в классной комнате за книжкой; ему нравились, понятно, гораздо больше весёлые товарищеские игры с фаворитом, чем сухие учёные разговоры барона Остермана, и Алексей Григорьевич позволял императору целые дни проводить в Петровском дворце и Коломенском, вместо того чтобы заниматься науками и государственными делами, нарочно увозил его как можно дальше от Москвы на охоты, устраивая заранее по церемониалу, особенно заботясь о том, чтобы на этих охотах не присутствовали ни барон Остерман, ни принцесса Елизавета.

Он даже старался отдалять от Петра и своего сына Ивана, видя, что тот во многом не согласен с ним, далеко не сочувствует его честолюбивым замыслам. Боясь, что Иван не только не захочет помогать ему, а, пожалуй, будет противодействовать – и в силу своего более правдивого характера, и просто потому, что он с ним с некоторого времени не в ладах, Алексей Григорьевич решил постепенно отдалить юного царя от Ивана и заставить его перенести свою любовь на второго сына, Николая[64].

Иван Алексеевич, может быть, и догадывался о кознях, которые строит против него отец, но не только не старался их разрушить, не только не противодействовал, а, как бы и не замечая их, сам даже играл ему в руку, постепенно всё больше и больше отдаляясь от Петра.

С Иваном как-то сразу произошла резкая перемена. Ещё недавно он терпеть не мог разгула и попоек, в которых тогдашняя молодёжь проводила всё свободное время, словно стараясь вознаградить себя за воздержание петровских времён. Меланхоличный, задумчивый, грустивший по полям и лесам вотчины, в которой он провёл своё детство, Иван удалялся от шумных сборищ, избегал буйного веселья, шумным потоком клокотавшего вокруг него…

И вдруг, как-то сразу, он стал совершенно другим. Он всё реже и реже стал сопутствовать царю в его чуть ли не ежедневных поездках в Измайлово, Коломенское, Петровский дворец; перестал даже появляться на царских охотах и предался такой бесшабашной, разгульной жизни, что все знавшие его, а в особенности сам Пётр, только диву дались. В Москве заговорили об его изумительном пьянстве, о скандалах, в которых он был и первым зачинщиком и участником. Он по целым неделям не появлялся ни в доме отца, ни в своих дворцовых покоях.

Пётр страшно горевал о таком поведении своего любимца, и в это-то время Алексей Григорьевич и принялся развлекать его, пользуясь полнейшей свободой.

Хитрый Остерман всё время прихварывал, Елизавета впала в немилость, Голицына не было, – и Долгорукий стал приводить в исполнение давно обдуманный план.

Алексей Григорьевич прекрасно понимал, что положение его и его родни далеко не так прочно. В народе его не любили за то, что, будучи воспитателем царя, он не воспитывал его, а, развлекая, истощал заранее его и без того не крепкую натуру; придворные, и в особенности члены верховного совета, положительно ненавидели его и за его фавор у царя, и за заносчивость, напоминавшую по временам меншиковские времена. Нужно, следовательно, было укрепиться, стать твёрдой ногой на ту почву, которая теперь всё ещё колебалась, – а для этого самым подходящим средством было женить царя на одной из своих дочерей.

– Ставши царским тестем, – говорил он мысленно, – я буду всесилен. Тогда уж мне бояться некого и нечего.

Но, думая так, он забывал недавний пример, прошедший перед его же глазами, – пример Меншикова, который тоже чуть не сделался царским тестем и, разжалованный, лишённый чинов, орденов и всех своих богатств, влачил теперь в глухом сибирском посёлке самую жалкую жизнь. Останавливал Алексея Григорьевича от его честолюбивых увлечений его двоюродный брат, фельдмаршал российских войск Василий Владимирович Долгорукий, человек испытанной честности и замечательного ума.

– Берегись, брат, – сказал он ему, когда Алексей Григорьевич сообщил о своих надеждах на брак царя с княжной Екатериной, – берегись: ты заходишь слишком далеко.

Алексей Григорьевич презрительно встряхнул плечами.

– Не дальше, чем зашёл Меншиков.

– Ну, он попал слишком далеко, чтобы желать следовать его примеру, – усмехаясь, отозвался Василий Владимирович.

– Так ведь он погиб потому, что восстановил всех против себя, – горячо возразил Алексей Долгорукий.

– А ты такой безвинный агнец, что против тебя никого нет? Ошибаешься, Алексей Григорьич, жестоко ошибаешься. Из-за тебя нас всех ненавидят. И скажу тебе прямо, что коль ты на такую глупость польстишься да просватаешь за царя дочку, – плохо будет дело. Пропадём мы все ни за грош.

– Будет каркать, ворона!

– Да я не каркаю. Я дело говорю.

– Да чего ж опасаться?!

– А того, что брак царя на подданной ныне немыслим.

– Да на ком же наши цари раньше женились?! – воскликнул Алексей Григорьич. – Чай, всё на подданных…

– Так то было раньше. А ноне совсем другая статья. Теперь не дадут усиливаться одним в ущерб другим… Там как ты хошь, коли ни семьи, ни себя, ни нас не жалеешь… А всё скажу: не дело задумал.

Но и увещания брата не образумили Алексея Григорьевича. Он слишком был уверен в расположении царя, чтобы бояться грядущих бед. Да и перспектива будущего величия была слишком заманчива, чтобы честолюбивый вельможа мог отказаться от своих надежд и мечтаний.

И он начал приводить в исполнение свой замысел.

Убедить юного императора в ошибочности воззрений его великого деда не составило большого труда уже потому только, что могущественной союзницей Долгорукому явилась бабка царя, инокиня Прасковья, – насильно постриженная первая супруга Великого Петра. Она ненавидела всё, что он сделал, чему положил основу и что заповедал довершить своим потомкам. Она не была большой поклонницей древнерусских обычаев, но защищала их перед своим царственным внуком только потому, что эти обычаи отверг и искоренил Пётр. Она ничего не имела против Петербурга, как столицы и города, но требовала от внука, чтобы столица была снова в Москве, потому что Пётр построил Петербург и Пётр же сделал его столицей, отняв у Москвы её древнее главенство. Царица-инокиня даже сознавала, что обычай жениться на подданных создаёт вокруг царя смуты, козни и тревоги, но настаивала, чтоб юный император не брал в жёны иностранную принцессу, – и опять-таки потому, что это завещал Пётр. Словом, нелюбовь ко всему, до чего коснулась рука её гениального супруга, была так велика, что она отворачивалась, когда в её келью в Вознесенском монастыре царь входил в своём бархатном, расшитом золотом французском кафтане… Пётр уничтожил древнерусскую одежду, она желала, чтобы внук восстановил её…

Молодой царь соглашался на все требования бабки, поддерживаемые советами Алексея Григорьевича, – и даже на перенесение столицы в Москву, – но не соглашался на измену французскому платью. Ему так нравились его изящные, красивые кафтаны, и так смешно было царское одеяние прежних дней.

И это единственное, в чём проявил он свою самостоятельность.

С помощью бабки царя Алексей Долгорукий решил провести и свой проект брака Петра со своей младшей дочерью.

Алексей Григорьевич решил ковать железо, пока горячо.

Зайдя вечером того же дня в императорский кабинет, он с самой невинной улыбкой обратился к Петру:

– А я, ваше величество, к вам с новинкой…

– Что такое? – недовольно спросил император.

– Под Царицыном волков подняли.

Глаза царя, против воли, радостно блеснули, но он так же недовольно бросил:

– Ну и пусть их…

– Да вы, никак, нездоровы, ваше величество, – участливо заметил Долгорукий. – А я-то велел на завтра охоту готовить… Ишь ты, какая незадача!

– Ну, что за нездоров! – отозвался Пётр.

– Так как же, ваше величество, прикажете отменить завтрашнюю охоту?

Царь на минуту задумался, провёл рукой по пылавшему лицу и потом ответил:

– Ты говоришь, волков много?

– Страсть сколько!

– Так зачем отменять? Будем охотиться. Не всё плакать, надо и повеселиться! – словно отвечая на какую-то тайную мысль, раздумчиво заметил он и потом быстро воскликнул:

– Будем веселиться! Чай, небось и твои завтра поедут?

– Всенепременно, ваше величество!

– И Катя будет?

– А она-то уж и подавно! Небось знаете, государь, как она вас любит? Ей только и радости, чтобы близ вас побыть. И наяву-то вы ей грезитесь, да и во сне она ваше величество кажинную ночь видит. Давеча, как отъезжал я к вам во дворец, у ней только и разговору было, что какой-де наш император красавчик да что-де за счастливица будет та, кого он себе в супруга выберет!

Пётр самодовольно улыбнулся и спросил:

– Так неужто она меня и впрямь так сильно любит?

– Как кошка влюблена! Говорю, что у ней и разговору только что про ваше величество: «Здоров ли государь? Да что он мне сумрачен показался? Да что как будто побледнел малость!» Просто все уши, можно сказать, прожужжала. А как сказал я ей, что на завтра охота назначена, да в шутку посмеялся, что ей на той охоте не быть, так покраснела даже вся, и слёзы в три ручья хлынули. Едва-едва её успокоил. Совсем вы её зачаровали, ваше величество!

Алексей Григорьевич улыбнулся самой добродушной и самой невинной усмешкой.

Улыбался также и Пётр. Рассказ Алексея Григорьевича о любви к нему княжны Катерины произвёл на юного царя самое благоприятное впечатление. Он был донельзя самолюбив и избалован раболепным поклонением, льстивым ухаживанием придворных, очень любил сознавать неотразимую силу своей красоты, и каждая новая любовная победа невыразимо радовала его юное сердечко. Притом же княжна Екатерина Долгорукая была красавица, по которой вздыхала большая половина придворной молодёжи, и это вдвойне увеличивало для Петра цену её любви к нему.

– А что, Григорьич, – воскликнул он, – ведь Катя-то прехорошенькая!

Долгорукий развёл руками.

– Не мне судить, ваше величество! Отец детям плохой судья!

Пётр улыбнулся какой-то внезапной мысли и, хитро прищурив свои проясневшие глаза, медленно спросил:

– А что, Григорьич, если я в Катю влюблюсь?

Алексей Долгорукий почувствовал, как сильно забилось его сердце, как кровь горячей волной прихлынула к лицу, и, страшным усилием воли поборов охватившее его волнение, равнодушным голосом произнёс:

– Я не указчик вашему сердцу, государь!

– Да нет, ты не виляй! – воскликнул он, – ты толком отвечай мне, что ты на это скажешь?

– Безмерно буду счастлив, ваше величество! Любовь царская, что свет солнца, – украшает людей!

Пётр опять улыбнулся. Голова его продолжала работать с лихорадочной быстротою, мысли целыми вереницами, как облака под ветром, проносились в ней.

И он снова обратился к Долгорукому с вопросом:

– А что, Григорьич, если я за Катю посватаюсь, ты мне не откажешь?

Алексей даже побагровел от радости и изумления.

– Ваше величество, – пробормотал он, – да нешто я посмею! Вы шутить изволите!..

– Нет-нет, какие шутки! – возразил Пётр. – Я это всерьёз. Ну, да ладно! – быстро перебил он себя, – мы об этом с тобой столковаться успеем. Так, значит, завтра мы охотимся. Волков, говоришь, много? Уж то-то я завтра повеселюсь, то-то повеселюсь!

И он совсем по-детски радостно захлопал в ладоши.

<p>Глава VIII</p> <p>ЕКАТЕРИНА ДОЛГОРУКАЯ</p>

Весна 1729 года была на диво сухая и холодная. За весь апрель не было почти ни одного дождя, и хотя почки и налились на деревьях, но не распустились даже и в начале мая.

Но вот 6 мая выпал первый сильный дождь, температура пошла на повышение; юго-западный ветер, леденивший своим холодным дыханием, утих, и горячие лучи солнца стали пригревать окоченевшую землю. Деревья начали быстро покрываться свежею зеленью, пробилась первая травка и быстро потянулась кверху, словно навстречу живительным лучам солнца; зацвела черёмуха, и её одуряющий аромат становился с каждым днём сильнее и сильнее; покрылись цветами, точно белым налётом, вишни и яблони, и снова ожили московские и подмосковные сады при боярских теремах, снова в их густых полутёмных прохладных аллеях зазвучали весёлые серебристые девичьи голоса, как будто соперничая с звонким стрекотаньем и чириканьем разных пташек, целыми тучами реявших в воздухе.

Ожил и старый дремучий сад при доме князя Алексея Григорьевича Долгорукого. Зазвенели и в нём птичьи песни, наполнил и его тёмные аллеи серебристый смех и весёлый говор княжеских дочерей.

Сад Долгорукого славился почти на всю Москву, и ещё в задавние времена, при царе Иоанне Грозном, один из предков князя выписал нарочно из неметчины садовника, которому и поручил сделать свой сад таким, какого ни у кого в Москве нет, не было и не будет. И немец-садовник из громадной рощи, окружавшей боярский дом, сделал действительно невиданное чудо, в создании которого немалой помощницей ему была и сама природа. Она точно излила на рощу князя Долгорукого всю свою щедрость и наделила её такими красотами, пред которыми невольно останавливался в восхищении всякий.

Громадные купы высоких сосен, гордо поднимавших к небу свои верхушки, как верные стражи этого лесного царства в симметричном порядке стояли на лужайках, поросших высокой сочной травой. Кончались лужайки, охраняемые хвойными великанами, а за ними начинался дремучий бор, в котором перемешивались почти все лесные породы средней и северной России. Могучие липы стояли бок о бок с тонкими клёнами, яркая зелень которых эффектно оттенялась на тёмной листве лип; белоснежные стволы берёз вытягивались между ними; кудрявая ольха перемешивалась с орешником и, точно сторонясь от колючей зелени гигантских елей, гнула в сторону свои гибкие стволы, покрытые гладкою глянцевитою корою…

Деревья стояли сплошною стеною, так сплетясь между собою ветвями, что вверху образовалась как бы лиственная сеть, через которую солнечные лучи с трудом пробили себе путь и слабыми бликами дрожали на траве и коре лесных великанов. То вдруг сплошную чащу разрывал овраг, заросший молодыми побегами, папоротником, лопухами и кустарником. То резвый ручеёк, неизвестно где бравший начало и где пропадавший, словно вырывался из-под земли и серебристой змейкой извивался среди отлогих бережков, с которых в него гляделись гибкие прутья тальника и вербы. И чем глубже в чащу – тем больше было эффектов… Немец-садовник с любовью принялся за дело. Он не испортил первобытной прелести рощи, он не срубил дерзновенной рукой ни одного деревца, а только приукрасил дикие картины природы. Через ручейки перекинули мостики; лужайки превратились в цветники; озеро, заросшее ряской, было расчищено и только у берегов было затянуто водорослями, из зелени которых приветливо и грациозно гляделись белые цветы кувшинок и лилий; посреди озера вырос островок, на котором появилась прехорошенькая беседка; из-за тёмной листвы кустарников и деревьев забелели мраморные формы привезённых из-за рубежа статуй; заросшие и засоренные тропинки расчистили; берег Москвы-реки, куда выходила роща, обнесли забором, и сад Долгоруких сделался действительно славным на всю Москву. Семейство Долгоруких было очень богато, и поэтому сад не только не ухудшался в последующие времена, а, напротив, делался всё красивее и красивее.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36