Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Романовы. Династия в романах - Петр Великий (Том 1)

ModernLib.Net / Сахаров А. / Петр Великий (Том 1) - Чтение (стр. 24)
Автор: Сахаров А.
Жанр:
Серия: Романовы. Династия в романах

 

 


      Государь облегчённо вздохнул.
      — Так мы ещё успеем приготовиться, — и он погрозил пальцем невидимому врагу. — Спасибо, Ваня, на твоих вестях… А теперь ступай отдохни.
      Орлов ушёл шатаясь.
      Весть о нарвском разгроме быстро облетела весь Новгород. О разгроме узнали от ямщиков, ездивших с Орловым.
      Хотя весть эта и поразила новгородцев, но они считали поражение под Нарвой явлением неизбежным, естественным. По мнению новгородцев, в особенности же новгородского духовенства и монашеского сословия, это была кара Божья, грозное предостережение свыше царю за его безбожные действия, за лишение храмов их священного достояния — колоколов, за прекращение богослужения в храмах и за обращение людей «ангельского чина», то есть монахов и монахинь, в чернорабочих, в подёнщиков и подёнщиц… Не то ещё ожидает Россию за колокола!
      По городу разнеслась весть страшная, неслыханная! О том, что Богородица плачет… Рассказывали, что отец казначей, которого царь накануне поучил своею дубинкой, сам видел, молясь вечером у св. Софии, — «своими глазыньками видел», передавали бабы, как с иконы Богородицы «в три ручья текли слезы».
      — Так, мать моя, и льются, так и льются!
      — А я, сестрички, ноне ночью, наведаючись до стельной коровушки, видела, как в трубу того дома, где остановился царь, огненный змий влетел… Вижу это я, летит он по небу, хвост так и пышет! У меня инда поджилки затряслись, и бежать не могу…
      — А ты б перекстилась, голубка.
      — Кстилась, ягодка… А он, змий-то, как глянет на меня, так еле-еле в коровник вползла… А он как зашумит, зашумит! Я — глядь, а он в трубу, инда искры полетели.
      — То-то ноне у нас всю ноченьку собака выла, — воет, воет!
      — Ох, последни, последни денёчки подошли, милые мои, о-о-хо-хо!.. Прощай, белый свет!
      Но нарвскому поражению положительно радовались попы и чёрная братия.
      — Сказано бо в Апокалипсисе, — ораторствовал отец казначей, почёсывая все ещё болевшую от царёвой дубинки спину: «И видех, и се конь блед, и седящий на нём, имя ему смерть, и ад идяше в следе его, и дана бысть ему область на четвёртой части земли убити оружием и гладом, и смертию, и зверьми земными»…
      — И птицами небесными, — добавил отец эконом, — вон и ноне все ещё летят туда птицы, — указал он на небо.
      В это время за монастырской оградой послышалось:
 
А бу-бу-бу-бу-бу,
Сидит ворон на дубу,
Он играет во трубу…
 
      — Вон и Панфилушка, человек Божий, про вороньё поёт, — пояснил отец эконом.
      — А всё-таки, отцы и братия, надоть сымать колокола, — сказал отец архимандрит.
      Но едва услыхали об этом бабы, плач раздался по всему городу.

19

      Мрачный сидит у себя князь-кесарь. Перед ним доверенный дьяк из приказа.
      — Вон пишет из Новгорода сам, — вертит в руке князь-кесарь бумажку.
      — Сам государь-батюшка? — любопытствует дьяк.
      — Он!
      — Ну-кося, батюшка-князь?..
      — Пишет мне: «Пьяная рожа! Зверь! Долго ль тебе людей жечь? Перестань знаться с Ивашкою Хмельницким…»
      — Это то есть хмельным заниматься?
      — Да, пьянствовать… «Перестань, пишет, знаться с Ивашкою Хмельницким: быть от него роже драной…»
      — Ахти-ахти, горе какое! — испуганно говорит дьяк. — Как же это?
      — Да как! Я вот и отписываю ему: «Неколи мне с Ивашкою знаться, всегда в кровях омываемся…»
      — Подлинно «в кровях омываемся», — покачал головою дьяк.
      — «Ваше-то дело, — продолжал читать князь-кесарь, — на досуге стало держать знакомство с Ивашкою, а нам недосуг…»
      — Так, так… По всяк день в кровях омываемся, — продолжал качать головою дьяк. — Вот хуть бы сие дело, с Гришкою Талицким, во скольких кровях омывались мы!
      — Побродим и ещё в кровях… На сие дело и намекает он… А скольких ещё придётся нам парить в «бане немшенной и нетопленной» .
      — Многонько, батюшка князь.
      — Так на завтрее мы с Божьей помощью и займёмся, Онисимыч.
      — Добро, батюшка князь, — поклонился Онисимыч, мысленно повторяя: «Подлинно в кровях омываемся».
      Итак, с утра «с Божьей помощью» и занялись.
      В приказ позваны были Сергиевский поп Амбросим да церкви Дмитрия Солунского дьякон Никита и объявили в един голос:
      — Когда мы по указу блаженные памяти святейшего патриарха Андрияна обыскивали в своём сороку вора Гришку Талицкого и пришли в дом попа Андрея, церкви Входа в Иерусалим, что в Китае у Троицы, на рву, и попадья его Степанида нам говорила: не того ль-де Гришку ищут, который к мужу моему хаживал и говорил у нас в дому: как я скроюсь-де, и на Москве-де будет великое смятение, и казала тетрати руки его, Гришкиной.
      Это та самая попадья Степанида, что первая открыла, по знакомству, Павлуше Ягужинскому о заговоре Талицкого и его преступных сочинениях.
      Поставили и попадью пред очи князя-кесаря и Онисимыча.
      — Тот Гришка, — смело затараторила попадья, ободрённая в своё время Ягужинским, что царь-де не даст её в обиду за донос, — тот Гришка в дом к моему мужу захаживал и, будучи у нас в доме, при муже и при мне великого государя антихристом называл, и какой-де он царь? Мучит сам. И про сына его, государева, про царевича говорил: не от доброго-де корня и отрасль недобрая, и как-де я с Москвы скроюсь, и на Москве-де будет великое смятение.
      Кончила попадья и платочком утёрлась.
      — Все? — спросил Ромодановский.
      — Все… Я про то и денщику царёву Павлу сказывала и тетрати ему дала Гришкины… А денщик Павел мне знаем во с каких лет (попадья показала рукой не выше стола): коли просвирней была, просфорами его, махонького, кармливала.
      — Что же мне первому не сказала обо всём? — спросил князь-кесарь.
      — Боялась тебя, батюшка князь.
      Попадью отпустили и ввели её мужа.
      Этот стал было запираться, но пытка вынудила признание.
      — От того Гришки, слышав те слова про великого государя, — чуть слышно проговорил истязаемый, — не известил простотою своею, боясь про такие слова и говорить, да от страху, авось Гришка в тех словах запрётся.
      После попа Андрея, уведённого из застенка полуживым, ввели в «баню» запиравшегося кадашевца Феоктистку Константинова.
      — У Гришки Талицкого, — показывал этот, вися на дыбе, — я книгу «Хрисмологию» купил на продажу… дал три рубля… И Гришка в разговоре говорил, чтоб я продал имение своё и пошёл в монастырь потому, что пришла кончина света и нагрянул антихрист… и антихристом называл великого государя… и просил у меня себе денег на пропитание… Пришло-де время последнее, а вы живёте, что свиньи… А что я в тех словах на Гришку простотою не известил, в том пред великим государем виноват… А про воровство Гришкино и про воровские письма я не ведал.
      Сегодня, после гневного царского письма (князь-кесарь никак не мог забыть «пьяной рожи» и «рожи драной»), застенок действовал особенно энергично. Долго не допрашивали, а сейчас сдавали на руки заплечных дел мастерам и на дыбу.
      После кадашевца тотчас подвесили, и подвешивали три раза, племянника Талицкого, Мишку, который помогал ему писать книги.
      Мишка сказал:
      — Когда скрылся дядя, я на другой день, пришед к тётке, взял из чёрной избы тетрати обманом, чтоб про те тетрати известить в Преображенском приказе, только того числа известить не успел.
      Затем введён был в застенок садовник Федотка Миляков. После неоднократного подвешивания и встряски на дыбе пытаемый говорил:
      — Однова пришёл ко мне Гришка Талицкой с портным мастером, Сенькою зовут, а чей сын и как слывёт, не помню, и поили меня вином, и в разговоре Гришка говорил мне: хочу-де я писать книгу о последнем веце и отдать в Киев напечатать, и пустить в мир, пусть бы люди пользовались, да скудость моя, нечем питаться. И я Гришке говорил: как он такую книгу напишет, чтоб дал мне, и я-де ему за труды дам денег, и в пьянстве дал десять рублёв. И после того я Гришке говорил, чтоб мне дал ту книгу или деньги, и Гришка мне в книге отказал: нельзя-де тебе той книги дать, человек непостоянный и пьяница. А про то, что в той книге на государя написаны у Гришки хулы с поношением, не сказывал.
      И этого чуть живого вынесли из застенка, окровавленного ударами кнута.
      Истинно сегодня князь-кесарь и Онисимыч «в кровях омывались»… В застенок введён был оговорённый Талицким человек Стрешнева Андрюшка Семёнов и с подвеса показал:
      — Тот Гришка в доме у себя дал мне тетратку в четверть, писана полууставом, о исчислении лет, и я прочёл ту тетратку, отдал Гришке назад и сказал: я-де этого познать не могу. И Гришка мне говорил: ныне-де пришли последние времена, нагрянет антихрист, а этот антихрист великий государь… И от него я пошёл домой, а про Гришкины слова не известил потому, что был болен.
      Увели и этого.
      Пот градом лил с дьяка от усердного записывания показаний пытаемых.
      — Много ль ещё осталось допросить? — спросил Ромодановский, видя, что его неутомимый Онисимыч совершенно изнемог.
      Дьяк просмотрел столбцы.
      — С Пресни церкви Иоанна Богослова распоп Гришка Иванов.
      — Сего распопа надоть передопросить, — сказал князь-кесарь. — Кто ещё?
      — Хлебенного дворца подключник Пашка Иванов да с Углича Покровского монастыря диакон Мишка Денисов, да печатного дела батырщик Митька Кириллов, да ученик Гришки Талицкого Ивашка Савельев.
      — Добро, — решил князь-кесарь, — этих мы оставим на завтра, на закуску.
      …Швеция — карлик, нанёсший первый удар великану России под Нарвою, мог довести её до полного унижения и, быть может, до расчленения под Полтавой.
      Пойди за предателем Мазепою и за Карлом весь малороссийский народ, и последствия для России были бы неисчислимы, в смысле её ослабления и унижения: вся Малороссия отошла бы от неё, как и порешили Карл и Мазепа, и от России отхвачена была бы целая её европейская половина; Новороссия и Крым с Чёрным морем не принадлежали бы России; Балтийское море по-прежнему осталось бы «чужим морем», Нева — «чужою рекою»… Не было бы и Петербурга.
      Оттого даже такой обскурант и изувер, как книгописец Григорий Талицкий, изобретший «антихриста», видел в Малороссии «окно в Европу», там он думал напечатать свои сумасбродные сочинения, потому что в Москве вместо типографского станка и шрифта он мог найти только «две доски грушевые», на которых он «вырезал» и напечатал свои раскольничьи бредни, как печатают на вяземских пряниках вяземские Гутенберга: «француски букеброт»…
      О таком же московском Гутенберге мы узнаем на пятнадцатом подъёме (пятнадцать пыток на дыбе — это ужасно. И все это Талицкий вытерпел…) Григория Талицкого. «Гутенберг» этот был «с Пресни церкви Иоанна Богослова Распоп Гришка Иванов»…
      С этого пятнадцатого подъёму Талицкий вещал:
      — Как я те свои воровские письма о исчислении лет и о последнем веце и о антихристе составил и, написав, купил себе две доски грушевые, чтоб на них вырезать — на одной о исчислении лет, на другой о антихристе и, вырезав, о исчислении лет хотел печатать листы и продавать. А сказали мне на площади, что тот распоп режет кресты, и я пришёл к тому распопу с неназнамененною доскою и говорил ему чтоб он на той доске о исчислении лет вырезал слова, и тот распоп мне сказал: без знамени-де резать невозможно, чтоб я ту доску принёс назнамененную.
      «Знамя» на грушевой доске — это было тогда то, что ныне «печать» и разрешение духовной цензуры. «Назнамененная» доска — значит: дозволенная цензурой…
      Такова была тогда, когда нас разбили под Нарвой, московская пресса — «грушевые доски», продаваемые в щепном ряду вместе с лопатами и корытами.
      Итак, ловкий распоп не принял нецензурную доску. Далее, на этой же пятнадцатой пытке, Талицкий показывал:
      — И распоп Гришка мне говорил, чтоб я те тетрати к нему принёс почесть, однако-де у меня будет человек те тетрати послушать. И после того к тому распопу я пришёл с подключником хлебенного дворца Пашкою Ивановым, а с собою принёс для резьбы доску назнамененную, да лист, да тетрати, и те тетрати я им чёл, и приводом называл государя антихристом: в Апокалипсисе Иоанна Богослова, в семнадцатой главе, написано: антихрист будет осьмой царь, а по нашему-де счёту осьмой царь он, государь, да и лета-де сошлись…
      После этого очередь дошла и до московского Гутенберга, до распопа Гришки.
      — Я, — показывал он, — Гришке о том, чтоб он те тетрати ко мне принёс почесть и что будет у меня человек те тетрати послушать, не говаривал, а после того Гришка пришёл ко мне сам-друг и принёс доску назнамененную да лист, а сказал, что на том листу написано из пророчества и из бытей. Да принёс он с собою тетрати и те тетрати при мне чел, и про антихриста говорил, и приводом антихристом называл государя, и именем его не выговаривал… А в те числа у меня посадской человек в доме кто был ли и те тетрати слушал ли, того я не помню… И те тетрати Гришка оставил у меня.
      А когда «Гутенберга с Пресни» спросили вообще о «воровстве» Талицкого и о его дальнейших намерениях, то он стал видимо увёртываться и настойчиво повторял:
      — Про воровство Гришкино и про состав писем его, и для чего было ему те доски резать, и что на них печатать, и куда те печатные листы ему было девать, того я не ведал. и до тех мест у меня с Гришкою случая никакого не бывало. А как Гришку стали сыскивать, то я, убоясь, что у меня тетрати остались, спрятал оные у себя в избе, под печью, под полом.
      Ромодановский покачал головою.
      — Быть тебе второй раз на дыбе. Ты показал с первого подъёму на дыбу, будто в воровских письмах Талицкого о великом государе имянно не написано, а там же в первой тетрати, во второй главе, на седьмом листу написано: третье сложение Римской монархии царей греко-российских осьмый царь Пётр Алексеевич, сводный брат Иоанна Алексеевича, попервее избран на царство… Как же так?
      Допрашиваемый так смешался, что ничего не мог ответить.
      — Ну, ин быть тебе вторично в подвесе… Увести его до завтра! — закончил князь Ромодановский, вставая. Дьяк дописывал свои столбцы.
      — Допишешь, — сказал ему князь-кесарь, — приходи ко мне обедать…
      — Благодарствуй на твоей милости, — поклонился дьяк.
      — А успеем завтра же и царю отписать?
      — Надо бы успеть… Отпишем.
      — Ладно… Да и послезавтра можно.
      — Как прикажешь, батюшка князь.
      — Ну, над нами не каплет.
      — А дубинка?..

20

      Князь-кесарь Ромодановский исполнил свою угрозу.
      На другой день распоп Григорий, вися на дыбе, упрямо отрицал показание Талицкого о том, что антихристом он называл именно царя Петра Алексеевича и распоп это слышал.
      — Как Гришка Талицкой…— почти кричал с дыбы упрямый распоп, — о последнем веце и про государя хульные слова с поношением прикрытно, осьмый-де царь — антихрист, говорил…
      — Прикрытно? — переспросил Ромодановский.
      — Прикрытно, — отвечал упрямец, — а именем государя не выговаривал, и я Гришке молвил: почему ты о последнем веце ведаешь? Писано-де, что ни Сын, ни ангели о последнем дне не ведают и в том я ему запрещал А в тех тетратях государь осьмым царём написан ли, того не ведаю, потому что я после Гришки тех тетратей не читал…
      А что я, от Гришки такие воровские слова слыша, не известил и Гришки не поймал и не привёл, и письма его у себя держал, то учинил сие с простоты и в том пред государем виноват.
      Распоп не без причины отрицал, что слышал от Талицкого имя государя, и твердил, что Талицкий говорил об имени государя будто бы «прикрытно», анонимно. Он знал, что в противном случае наказание его усугубилось бы.
      Его снимают с дыбы, и опять очная ставка с Талицким.
      — Сему распопу, — говорит последний, — я про последнее время и про государя хульные слова с поношением на словах прикрытно, осьмый-де царь будет антихрист, говорил, а именем государя выговаривал ли, про то не упомню…
      Он вдруг остановился… «Прикрытно»… Его, вероятно, в ужас привела мысль шестнадцатый раз висеть на дыбе и испытывать терзания от палачей, и он спохватился.
      — Я, — поправился он, — при распопе приводом называл государя антихристом — имянно…
      Распопа в третий раз поднимают на дыбу. Но он с прежним упрямством продолжает стонать.
      — Как Гришка государя антихристом и осьмым царём называл, то я сие слышал, только он, Гришка, государя именем не называл. И в тетратях, которые были у меня, где государево имя написано, я не дочел…
      Поставил-таки на своём — и от четвёртой пытки, по закону, вывернулся.
      Его и Талицкого увели из застенка, а туда ввели следующую жертву, подключника хлебенного дворца Пашку Иванова, который во всём запирался, пока дыба не развязала ему язык.
      — От Гришки Талицкого, — сознавался он теперь, — про то — «в последнее-де время осьмой царь будет антихрист», и считал московских царей, и про государя сказал, что он осьмый царь, и антихристом его называл, то я слышал. А те слова Гришка говорил со мною один на один. А что в тех словах я на Гришку не известил, чая то, что он те слова говорил, с ума сошед, и, боясь розыску, если Гришка в тех словах запрётся, и меня запытают, да и для того не известил, что я человек простой.
      Слова его были подтверждены Талицким, сказавшим, что у него «с Пашкой в его воровстве совету не было», и Пашку уже вторично не пытали.
      На смену им введён был «с Углича Покровского монастыря диакон Мишка Денисов». В расспросе и с пытки говорил:
      — Гришка мне чел тетрать о исчислении лет и о последнем веце, и о антихристе, и в разговоре говорил мне на словах: ныне-де последнее время пришло и антихрист народился; по их счёту, антихрист осьмой царь Пётр Алексеевич. И я Гришку от тех слов унижал: что-де ты такое великое дело затеваешь? И Гришка дал мне тетратку в четверть и говорил: посмотри-де, у меня о том имянно написано. И я, взяв у него ту тетратку, поехал в Углич и, приехав в монастырь, чел ту тетратку у себя в келье один, а силы в ней не познал, и иным никому тетрати не показывал и списывать с неё не давал. А что я, слыша от того Гришки про государя такие непристойные слова, по взятье его в Преображенский приказ, тетратки нигде не объявил и о тех его словах не известил и сам не явился, и то я учинил простотою своею, и в том я пред великим государем виноват…
      И это показание Талицкий не опровергал. Пятнадцать пыток, по-видимому, разбили его непреклонную волю.
      Теперь ввели к допросу печатного дела батырщика Митьку Кириллова.
      — К Гришке в дом я хаживал, — показывал Митька, — и Гришка в доме у себя читал мне книги — Библию да толковое Евангелие и всякие печатные и письменные книги о последнем веце, а о пришествии антихриста разговоров у меня с Гришкою и совету не было.
      Тут Талицкий, — увы! на зло себе — стал оспаривать показание батырщика.
      — Митька приходил ко мне сам-друг, — утверждал он, — и я о последнем веце и о антихристе, и о исчислении лет тетрати ему читал, и осьмым царём и антихристом государя называл при них имянно, без Митькина спроса, собою. А в моём воровстве Митька мне советником не был и про воровство моё не ведал.
      Снова запахло застенком и кровью… Передопрос!
      — В дом к Гришке я приходил с нищим Федькою, — признался батырщик, — а словес не упомню, приходил я для покупки хором его.
      Талицкий опять в застенке, шестнадцатый раз!
      — Батырщику Митьке, — говорил он с пытки, — о последнем веце и о исчислении лет я говорил, и антихристом государя называл, и то Митька слышал!
      — Как Гришка об оном толковал и государя антихристом называл, — признавался батырщик уже с дыбы, — то я слышал, а что не извещал, в том виноват.
      Ввели, наконец, последнюю жертву дела об антихристе ученика Талицкого, Ивашку Савельева… Снова пытка!
      — В том письме, — показывал Ивашка с дыбы, — что писал Гришка тамбовскому епископу, я силы не знал, а писал тетрати по Гришкину велению. Да Гришка ж мне сказывал, да и тамбовский-де епископ тех писем не хулил. А после того приходил я к Гришке на двор и сказал: патриарша-де разряду площадного подьячего Федькина жена Дунаева Феколка сказывала тёще моей: пишет Гришка неведомо какие книги про государя, и она сказала брату своему, певчему Федору Казанцу, а он, Федор, хотел по Гришку из Преображенского приказу прийти с подьячими. И я, пришед к Гришке, про то ему сказал, и Гришка с того с Москвы ушёл, и я проводил его за Москву-реку, до Кадашева, и спросил: куды ты идёшь? И он мне сказал: пойду-де я в монастырь, куда Бог благоволит…
      Талицкий подтвердил это показание, и на том страшное дело кончилось.
      Но долго ещё пришлось сидеть по казематам Талицкому и его жертвам, пока им не прочитали приговора.
      1701 году, ноября в пятый день, по указу великого государя и по боярскому приговору велено Гришку Талицкого и единомышленников его, Ивашку Савина и пономаря Артемошку, за их воровство и за бунт, а бывших попов Луку и Андрюшку и Гришку за то, что они про то его, Гришкино, воровство и бунт, слышав от него, не известили, казнить смертию; а жён их, Гришкину и Ивашкину, и Артемошкину, и Лучкину, и с Пресни Гришкину ж, сослать в Сибирь, в дальние города, а животы их взять на великого государя; а Андрюшкину жену освободить, потому что он, Андрюшка, сыскан и в том деле винился по её улике; кадашевца Феоктиста Константинова, батырщика Митьку Кириллова, садовника Федотку Милякова, подключника хлебенного дворца Пашку Иванова, распопа Мишку Миронова, дьячка с Углича Покровского монастыря Мишку Денисова, Иванова человека Стрешнева Андрюшку Семёнова за то, что они, от того Гришки слыша бунтовые слова, не извещали, племяннику его, Гришкину, Мишке, за то, что он у тётки своей выманил воровские письма, не известил же, Гришкину ученику Ивашке Савельеву, что он тому Гришке сказал про извет на него и он с Москвы бежал, — вместо смертной казни учинить жестокое наказание — бить кнутом и, запятнав, сослать в Сибирь.
      «Да по имянному великого государя указу бывшего тамбовского епископа Игнатия, что потом расстрига Ивашка, вместо смертной казни велено послать в Соловецкий монастырь, в Головленкову тюрьму, быть ему в той тюрьме за крепким караулом по его смерть неисходно, а пищу ему давать против таких же ссыльных».
      Талицкого и Савина велено было казнить копчением; но во время казни они покаялись и были сняты с копчения. По преданиям раскольников, Талицкого сожгли на костре.
      Одна попадья Степанида не пострадала.

Часть II

1

      Прошло около двух лет после разгрома русского войска под Нарвою.
      И отплатили же русские за этот разгром! Вот уже второй год Шереметев мстит за свой нарвский позор…
      — Усердствует Борька, — улыбнулся государь, прочитав донесение Шереметева и обращаясь к князю-кесарю, докладывавшему ему по своей «кнутобойной» специальности, — пишет, что при Гуммельсгофе Шлиппенбах мало штаны не потерял.
      — За Нарву это, государь…— рассеянно пробормотал Ромодановский.
      — За Нарву, точно! Это мои колокола так громко звонят там, — сказал государь и пристально посмотрел на Ромодановского…
      — Что с тобой, князь? — спросил он. — Попритчилось тебе что?
      — Уж и не ведаю, государь, как быть, — смущённо отвечал князь-кесарь.
      — Что такое? Неладно у тебя в кнутобойне что?
      — Нет, государь, твоим государевым счастьем у меня всё обстоит благополучно.
      — Так что ж! Кажи.
      — И ума не приложу, государь.
      — Ну, так я, може, приложу.
      Князь-кесарь нерешительно полез в карман и вытащил из него кожаную калиту . Потом вынул из калиты несколько монет одного образца и положил перед царём.
      — Что это? Монеты совсем незнакомые, таких я не видал, — говорил Пётр, рассматривая одну монету. Ромодановский внимательно наблюдал за выражением лица царя.
      — Город вычеканен довольно искусно.
      — Точно, государь, искусно.
      — Да это в Нарву палят.
      — В Нарву и есть, государь.
      — Да это и я тут вычеканен… моя персона и стать…
      — Твоя, государь.
      — Я на огонь протягиваю руки.
      — Точно… греешься, государь.
      Царь вгляделся в подпись на монете и прочёл:
      — «Бе же Пётр стоя и греяся»…
      Государь весело рассмеялся.
      — Искусно, зело искусно! Это я руки грею у Нарвы… искусно!
      Он перевернул монету и стал вглядываться. Ромодановский побледнел.
      — А! — протянул государь уже другим голосом. — «И исшед вон, плакася горько», — прочёл он, не отрывая глаз от монеты.
      На этой её стороне было изображено: русские бегут из-под Нарвы, а впереди всех — сам царь: он потерял шпагу, и шляпа с него свалилась.
      — Откуда это? — сурово спросил Пётр.
      — Не наше, государь… от твоих супостатов, чаю… издёвка, — несмело отвечал Ромодановский. — Не наша чекань.
      — А как к тебе они попали?
      — Подметом, государь… подмётные они… Воры неведомые и ко мне подмет учинили, и к тебе, в твой государев двор.
      — А кто поднял?
      — Мои, государь, ребята, сыщики.
      — Но кто дерзнул подметывать? — спросил царь.
      — Какой ни есть неведомый вор, а може, и не один… вот и ищу их, государь, — говорил смущённо Ромодановский.
      Он не мог себе простить, что до сих пор не напал на след дерзких подметчиков. Это была первая его неудача в сыскном деле. Срам какой! Всевидящий и всеслышащий князь-кесарь нагло одурачен! Под самые его ворота подкинули! И как же он драл подворотного караульного!
      — Под землёй сыщу и розыск учиню, — бормотал он.
      — Это Карлово действо, его, его, — говорил царь.
      — Больше некому, государь, — подтверждал князь-кесарь.
      — За действо — действо; за Борькино Шереметево действо — Карлово действо… Это мне за Ливонию медаль, — говорил царь, все ещё рассматривая монеты, — заслуженная медаль.
      В это время Павлуша Ягужинский, исполнив одно личное поручение царя, вошёл в комнату, где находился Пётр с Ромодановским.
      — Справил дело, Павел? — спросил царь.
      — Справил, государь.
      Ягужинский держал что-то зажатое в кулаке. Увидав на столе подмётные медали, он с изумлением воскликнул:
      — И у меня, государь, такая ж… Вот, — и он положил медаль на стол.
      — Где взял? — спросил царь.
      — Нашёл, государь.
      — Где?
      — Под Фроловскими воротами.
      — Давно поднял? — подступил к нему Ромодановский.
      — Вот сейчас, когда возвращался в Кремль.
      Князь-кесарь побагровел от гнева.
      — Так воры здесь, — почти крикнул он, — всё время были на Москве… Я боле недели их ищу… Того ради долго и не докладывал тебе, государь, про сию издёвку.
      Царь посмотрел на Ягужинского.
      — Ты разглядел все тут? — спросил он, взяв одну медаль.
      — Разглядел, государь, — смущённо отвечал молоденький денщик.
      — И уразумел силу сего измышления?
      — Уразумел, государь, — с вспыхнувшими щеками отвечал юноша. — Сила, значит, не берет, так хоть комаром в ухо льву жужжат.
      Царь встал и подошёл к висевшей на стене большой карте Швеции и Балтийских побережий.
      — Изрядно, изрядно, Борька, хвалю, — проговорил он, проводя рукой от устья Невы до Рогервика, видимо, возбуждённый донесением Шереметева, — это теперь наше, Пётр «погреет ещё руки» на ливонском костре, а токмо про кого потом скажут: «И исшед вон, плакася горько»?

2

      Перенесёмся же теперь на Балтийское побережье и познакомимся с молоденькой девушкой, которой суждено было вязать своё скромное имя с грядущими судьбами России. Под разорённым Везенбергом, который усердием «Борьки» Шереметева недавно был обращён в развалины, лагерем расположился, после взятия Мариенбурга, полк русского корпуса под командою полковника Балка.
      Август 1702 года. Время стоит, сверх чаяния, жаркое. Полковые портомои, или прачки, между которыми были и ливонские женщины, выстирав офицерское и солдатское бельё, развешивают его на протянутых между кольями верёвках для просушки. Одна из прачек, молодая бабёнка с подоткнутым подолом и засученными рукавами, визгливым голосом тянет монотонную песню:
 
Ох-и-мой сердечный друг меня не любит,
Он поить-кормить меня, младешеньку, не хочет…
 
      — Да и кому охота любить-та сороку бесхвостую, — ядовито подмигнул другим портомоям проходивший мимо солдатик.
      — Ах ты, охальник! Шадровитая твоя рожа! — огрызнулась певунья.
      Солдатик был сильно рябой, шадровитый. Однако его ядовитое замечание лишило бабу охоты тянуть свою песню.
      — Как же ты, Марта, говоришь про себя, я и в толк не возьму? — обратилась она к развешивавшей рядом с нею бельё другой портомое, миловидной девушке лет семнадцати, с нежным румянцем на пухленьких щёчках. — Ты и не девка и не молодуха, и замужня-то ты и не замужня.
      — Да так, как я сказала, — улыбнулась девушка, — ни жена, ни девка.
      В произношении её был заметён нерусский акцент.
      — Вот заганула загадку! — развела баба руками. — Хоть убей меня, не разганю… Да ты, може, тово, без венца?
      — Нет, милая, я венчана в церкви, в кирке, по-нашему.
      — Стало быть, ты мужня жена.
      — Нет, милая, дело было так, — серьёзно молвила та, которую баба назвала Мартой, — был у меня жених, из наших же, и был он ратный, капрал. Когда настал день нашей свадьбы, мы поехали в церковь, как водится, и пастор обвенчал нас, по нашему закону. А едва мы вышли из кирки, как тут же, около кирки, выстроилась рота моего жениха.
      — Мужа! — поправила её баба. — Коли под венцом с тобой стоял, так уж, стало быть, муж.
      — Добро… В те поры, как нас венчали, ваши ратные люди осадили наш город, громили из пушек… Наши спешили отбивать ваших, и мой муж прямо из кирки попал в свою роту, и в ту же ночь его убило ядром.
      — Ах, матиньки! И ноченьки с ним не проспала, сердешная! — всплеснула баба руками. — Уж и подлинно ни жена, ни вдова, ни девка.
      — Вдовая девка, милая, вот кто я, — вздохнула Марта.
      — Ну, у нас, Бог даст, выйдешь замуж за хорошего человека: вишь какая ты смазливая, — успокаивала её баба, — Да у меня есть на примете женишок про тебя: мой кум, полковой коновал.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53