Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Георгий Скорина

ModernLib.Net / Садкович Николай / Георгий Скорина - Чтение (стр. 14)
Автор: Садкович Николай
Жанр:

 

 


      Отругав Дрожжина за то, что тот без разбору хватал и виновного, и невиновного, слишком доверясь доносам и слухам, Глинский велел выпустить всех томящихся в сторожевой башне и начал осторожно, не наводя страха, очищать лагерь от смутьянов и маловеров.
      Молодого бакалавра, по словам Дрожжина, подбивавшего людей разграбить и сжечь дворец, и еще нескольких заключенных он вызвал к себе.
      До сих пор Глинский не слышал плохого о Скорине. Приласкав его, князь рассчитывал получить неплохого помощника, и вначале надежды его как будто оправдывались.
      Владевший многими языками, Глинский совершенно не был обучен языку большинства примкнувших к нему людей, поводырем которых он становился. Счастливый случай привел к нему Скорину, когда надобно было составлять обращения. «Прелестные листы», написанные Георгием, убеждали искренностью, подкупали простотой слога, употреблением привычных слов, более понятных простому народу, чем монашеская церковнославянская речь. Скромный и трудолюбивый юноша понравился Глинскому. Неужели князь ошибся в нем, не разглядев за кажущейся преданностью тайных желаний?

* * *

      Несколько дней, проведенных в сырой, темной башне, были невыносимо тяжелыми для Георгия. То, что его, вставшего на защиту дела Глинского, связали люди Дрожжина, сначала поразило своей нелепостью, затем вызвало чувство гневного возмущения против насилия, творимого приближенными князя.
      Впервые лишившись свободы, оказавшись среди таких же, как он, несправедливо заключенных людей, Георгий не мог избавиться от мрачных мыслей. Его просьбы и протесты оставались без всякого ответа. Он с ужасом представлял себя оторванным от мира, ставшего глухим к его голосу. Сознавать это было мучительно.
      «Значит, – думал Георгий, – достаточно глупому и своевольному пану Андрею, не пожелавшему даже выслушать объяснения, произнести одно только слово, и человека лишают света, воли, могут казнить, объявив изменником».
      Каждый день, проведенный здесь, казался Георгию украденным у жизни, которая именно теперь, как никогда, безраздельно должна принадлежать борьбе, начатой в туровском лагере.
      Узнав, что скоро его поведут к самому князю Глинскому, Георгий не испугался. Он решил высказать князю не стесняясь все, что думал сам и что думали простые люди о порядках, заведенных в Турове помощниками Глинского.
      С таким настроением он вошел во дворец. Похудевший, отчего теперь казался более рослым, с бледным лицом и сердито горящими, ввалившимися глазами, в испачканном, местами порванном кафтане, Георгий ничем не отличался от других узников, приведенных вместе с ним на допрос к князю. Однако Глинский сразу заметил его и, улыбнувшись ему, как доброму другу, отозвал в сторону, предложив обождать, пока он окончит дела других.
      Если бы Глинский отнесся к нему иначе, если бы с теми, которых привели вместе с ним, насмерть перепуганными людьми, туровскими мещанами, князь говорил строго, ругал их, угрожал, Георгий, забыв о неравенстве, наговорил бы немало злых, оскорбительных слов о пане Дрожжине и, наверное, рассердил бы князя. Но Глинский, видно, понимал состояние невинных узников, не одобрял действий пана Андрея и обошелся с приведенными к нему заключенными просто и ласково.
      Глинский сказал, что их держали в башне напрасно, по ошибке, что, если за кем что и было, он забудет об этом и требует лишь верной службы в дальнейшем.
      Радость освобождения не только его, но и томившихся с ним людей лишила Георгия гнева, вызвав чувство благодарности и прощения.
      Без злобы к Дрожжину и тюремщикам, не упоминая о них, он рассказал о происшедшем на площади.
      – Не поверил я сразу, что ты людей на воровское дело толкал, – просто заключил Глинский, выслушав рассказ Георгия.
      – Спасибо, князь, – поблагодарил Георгий, ободренный доверием. – Но я привел бы их во дворец, кабы знал, что ты возвращаешься.
      – Вот как? – Глинскому показался слишком смелым такой ответ, он нахмурился. – Зачем привел бы?
      – Слово твое услышать, – горячо заговорил Георгий, – по сердцу слово! Истинное. Ответь мне, ваша милость, куда людей поведешь? Открой мысли свои народу, и, коли они справедливы, не будет вернее войска, чем твое!
      – А коли нет? – тихо спросил Глинский.
      – Сам знаешь, покинет тебя народ… как покинули уже те, кто душою слаб. Не дай бог этого!..
      – Умен ты, – проговорил Глинский, отходя от Георгия к столу, – смел и душою чист, это в тебе ценю. Да только в ратном деле не все прямо дается. Кому просишь мысли открыть?
      – Народу, воинству посполитому! – твердо ответил Георгий.
      – Народ – не один человек. – Глинский задумчиво посмотрел в окно. – Люди разные. Другой на святом Евангелии клятву дает, а сам к Жигмонту о делах наших весточки шлет. Небось видел, какие здесь люди собрались. – И, повернувшись к Георгию, с гневом добавил: – Лгут про меня разные воры. То тоже Жигмонтовы старания. А придет время – все правду узнают. – Он схватил со стола исписанный лист и протянул его Скорине: – На вот, читай!
      Это было составленное самим князем Михайлом письмо к московскому государю Василию III.
      – Помоги, пан бакалавр, перепиши да подправь, где след.
      С волнением и радостью писал Георгий под диктовку Глинского:
      «Великий князь, государь. Шлю свое челобитие за себя, и за братию, и за приятелей, и за поспольство.
      Прошу учинить ласку нам и жалованье свое. Вступись, государь, на всяких неприятелей наших, а нам помоги.
      Люди веры одной и одного племени вельми тяжко живут в дому своем, как на чужбине. А все русские и на русской же земле испокон веков живущие.
      Лепей бы нам вместе быть, и мог бы ты видети наше добро, а што нам доброго милосердный бог даст помощью вашей милости государскою, хотим до конца живота нашего вашей милости служить…»
      Словно свалился камень с сердца Георгия: «Значит, не обманут народ, и Осип неправ».
      – Дозволь, князь, – с сияющим взглядом попросил Георгий, – рассказать людям о письме том? Не будет крепче заслона от шептунов…
      – Погоди, – остановил его Глинский, – отправим грамоту, тогда не опасно, а пока… Что ж, с другами близкими да верными поделись, пожалуй.
      Первый, кого встретил Георгий, выбежав из дворца, был Язэп. Детина так обрадовался освобождению друга и так был счастлив, что его вера в князя не обманута и что многие брехуны посрамятся, узнав о грамоте к московскому государю, что ему захотелось ознаменовать этот день чем-либо особенно дорогим.
      – Георгий Лукич, – сказал он, обращаясь, как к старшему, глядя на своего друга увлажненными от радости глазами, – не прими за обиду, коли много попрошу… Ты человек ученый, тебя паном называют… а я хлоп темный…
      – Ну, что ты, Язэп… говори…
      – Братом твоим стать хочу… – залившись краской, несмело выговорил хлопец.
      Георгий молча снял с себя нательный серебряный крестик и надел на Язэпа. Язэп повесил на грудь Георгия маленькую овальную медную иконку. Они обнялись.
      – Навеки брат! На веки веков!

* * *

      Грамота московскому князю была запечатана и со строгим наказом вручена служившему у Глинского боярскому сыну Ивану, по прозвищу Приезжий.
      Был этот Ивашка человеком странным и мало кому понятным. Откуда взялся он в Турове, никто не знал. На расспросы отвечал односложно: «Не здешний я, я приезжий». За то и прозвали его Ивашкой Приезжим. В самом ли деле был он боярским сыном или таким только сказался, никому не было известно. Но доставить важную грамоту в руки великого князя Василия Глинский поручил ему. И грамота была доставлена в самый короткий срок. С тем и вошел в историю неведомый сын боярский Ивашка Приезжий.
      Отправив гонца, Глинский занялся делами с Андреем Дрожжиным. Проверял книги, реестры…
      – Да, вот еще, – будто вспомнив только сейчас, сказал князь Михайло, – надобно брата Ивана кое о чем известить. Кого бы послать?
      – К его милости князю Ивану путь недалек, – ответил Дрожжин, – до Киева – не до Москвы, любой слуга доберется.
      – А что бакалавр сей? – тем же тоном спросил князь. – Он, кажись, в Киев плыл осенью? Вот его бы и отправить.
      – Воля твоя, – поведя усами, ответил Дрожжин, затаивший на Георгия злобу после неудачного его ареста. – Сам слыхал, сколь дерзкие слова он перед твоей милостью говорил… холопий угодник.
      – То верно, пан Андрей. – Глинский скрыл улыбку, зная, за что зол на бакалавра Дрожжин. – Горяч, да умен… только теперь он нам не опасен… и нужен не очень… Своим умом справимся. Пусть подале поживет пока что. Заодно и весточку передаст. Так что ты снаряди его к воеводе киевскому, князю Ивану. Пускай там науки свои постигает. Я письмо напишу.

Глава VIII

      Весной 1507 года Георгий с оказией Глинского приплыл в Киев.
      Древний город открылся ему в цветении садов, в сиянии золотых куполов церквей, освещенных ласковым солнцем. Раскинувшись на высокой гряде холмов, Киев отражался широкой поверхностью Днепра, манил пловцов приветливой, утопающей в зелени пристанью.
      В этой поездке все радовало Георгия. И береговые пейзажи, и ясная, солнечная погода, и уверенность в том, что, выполняя данное ему от князя поручение, он в то же время сможет познакомиться с трудами киевских ученых монахов, о которых много говорилось среди живущих на Литве грамотных русских людей.
      Георгий не знал, каково было содержание письма князя Михайлы к его брату, киевскому воеводе. Не сомневаясь в том, что он привез важное и тайное послание, юноша сразу с пристани отправился в большой стоящий на горе деревянный замок, где, как сказали ему, находился воевода.
      В замке Георгия долго выспрашивали, откуда он, с кем и каким путем прибыл, что привез, но к воеводе не допустили.
      Письмо от князя взял низенький, с круглой, наголо обритой головой и золотой серьгой в левом ухе воеводский кравчий. Он небрежно сорвал печать и, развернув лист, поднес его к своему носу.
      Георгий был уверен, что, прочитав написанное, кравчий пригласит его к воеводе, и тогда все поймут, что он не простой гонец, а человек, которому доверили важное дело. Недаром же всю дорогу он оберегал это письмо, как самую большую драгоценность.
      Кравчий поднял на Георгия узкие, насмешливые глаза и лениво проговорил:
      – Гуляй, пан бакалавр, пану воеводе сейчас недосуг. А что до ученых монахов, то поищи их в здешних монастырях. Только из города пока не отлучайся.
      Не попрощавшись, кравчий ушел.
      Георгию было неясно, к чему относились его последние слова. Два дня бродил он по улицам Киева, знакомясь с городом. Почти на каждом шагу встречался с контрастами киевской жизни – богатством ее и нищетой. Роскошь первопрестольной столицы сменяли остывшие пепелища – следы жестоких войн и разорений. Златоверхие храмы, воздвигнутые древнерусскими и греческими мастерами, нередко оказывались лишь сохранившейся оболочкой. Широкие проломы дверей зияли черной глухой пустотой. Каменные ступени зарастали травой.
      Покрылись серо-зеленой плесенью разорванные, наклонившиеся друг к другу широкие башни Золотых ворот.
      Невдалеке от них, возвышаясь над низкими мазанками, стоял тринадцатиглавый Софийский собор. Он был недавно отремонтирован и восстановлен. И хотя служба в соборе еще не отправлялась, у его входа толпились нищие, уродцы и попрошайки. Побывав в соборе, Георгий сделал несколько зарисовок с древних фресок и мозаичных картин, украшавших своды, колонны и лестницы храма.
      Спустившись к реке, Георгий запутался среди узких и кривых улочек тесно застроенного, убогого и грязного Подола. Здесь ютился ремесленный люд со своими кузницами, гончарными, кожевенными мастерскими, прядильнями и столярными.
      Жилища ремесленников резко отличались от богатых построек Верхнего города. Копоть, дым и кислая вонь размачиваемых кож, лязг и грохот железа, плач детей, лай собак и мычание возвращающегося с поля стада коров по вечерам висели над Подолом.
      Вверху улицы были по-весеннему оживлены и веселы. На восьми торговых площадях не смолкал разноязыкий говор украинцев и поляков, греков и венгров, шведов и евреев, татар и немцев. Казалось, со всего света съезжались сюда люди. Одни – по торговым делам, другие – помолиться в киевских храмах, третьи – в погоне за легкой наживой и в поисках приключений.
      В центре города разгуливали богатые пани. Георгий не мог без улыбки наблюдать, как важно плыли по тротуару толстые, молодящиеся красавицы в сопровождении служанок, державших над ними, как опахало, сделанные из материи большие подсолнечники, чтобы солнце, не дай боже, не спалило белого лица госпожи.
      На третий день, рано утром, еще до того, как зазвонили в церквах, уныло заговорил одинокий колокол костела. Его нечастый, дребезжащий звук повис над пустынными улицами. Затем появились конные разъезды, у городских ворот встала усиленная стража. На земляной вал выкатили пушки. Ставни в домах оставались закрытыми, отчего казалось, что город будто ослеп. Из-за заборов выглядывали и тут же скрывались чем-то встревоженные жители. Двери и ворота дворов запирались на двойные запоры.
      Георгий прибежал в крепость, когда там только что было получено приказание закрыть город, приготовив его на всякий случай к осаде.
      Воеводы в Киеве уже не было. Не было и бритоголового кравчего. Воеводский писец, укладывая в мешок какие-то пожитки, на ходу объяснил Георгию, что брат воеводы, князь Михайло Глинский, пошел войной против короля и уже разбил королевское войско где-то под Гродно, что пан воевода ускакал по Броварскому шляху неизвестно куда и что, если приезжий пан бакалавр хочет остаться цел, пусть скорее идет вместе с ним в Печерский монастырь, куда собираются все русские, так как теперь им опасно оставаться на виду.
      – Может, еще все миром кончится, – сам себя успокаивал писец, – да только береженого и бог бережет.
      В город прибывали военные. Улицы наполнила вооруженная шляхта. В костелах служили панихиду по зверски убитому изменником Глинским ясновельможному пану Яну Забржзинскому.

* * *

      Челобитная, отправленная Глинским великому князю Василию, явилась тем верно угаданным шагом, который, с одной стороны, успокоил начавший было бунтовать лагерь повстанцев, с другой стороны, на долгие годы сдержал стремление посполитого люда к воле и объединению с русскими.
      Король Сигизмунд понимал, что означала завязавшаяся дружба Глинских с Москвой. Готовясь ознаменовать свое восшествие на престол войной с московским князем Василием, вернуть волости, отданные Москве по договору, заключенному покойным Александром, Сигизмунд разослал послов к ливонскому магистру Плеттенбергу, перекопскому хану Менгли-Гирею и казанскому Магмет-Аминю, приглашая их вместе выступить против Москвы.
      Король торопил союзников.
      Послы объяснили:
      – Для того такой срок короткий войны положен, что медлить никак нельзя. Как бы Василий московский да с его помощью Глинские, узнав о воле нашего государя свои земли добывать, не предупредили бы его и в наши земли не вторглись бы.
      Уже дряхлеющий Менгли-Гирей устал от походов. За него все решали сыновья.
      Молодые жадные ханы приняли польских послов почти с насмешкой.
      Девять сыновей Менгли-Гирея собрались на совет в шатре старшего брата – Магмет-Гирея. Послов Сигизмунда весь день держали за дверью шатра, не допустив на совет. К ним по очереди выходили Магмет-Гирей, Ахмат, Фети, Мубарек, Магмут, Буретв, Саип, Саадет и Алли. Молча выслушивали просьбы и жалобы и снова уходили в шатер. Пили кумыс, думали… Наконец позвали послов, и самый младший, Алли-Гирей, объявил решение братьев:
      – Московский князь для нас не скупится, и, пока не будет нам видна выгода со стороны Сигизмунда и шляхты, кони наши не вспотеют.
      Уклонился от похода и Плеттенберг. Он советовал подождать, пока передерутся между собою молодые князья – великий князь Василий со своим братом, димитровским князем Юрием.
      Начинать одному войну было опасно. В Литве, как большая заноза посреди ладони, не дающая крепко сжать кулак, сидел Глинский с массой взбунтовавшихся хлопов и приставших к нему русских земян.
      Узнав о том, что Глинский уже снесся с Москвой, Сигизмунд забеспокоился. Начались лживые переговоры. Литовские послы заверяли Василия, что Сигизмунд хочет с ним вечного мира при условии возвращения забранных отцом Василия волостей, и в то же время подбивали Юрия на восстание против брата.
      «Узнали мы о тебе, брате нашем, – тайно писал Сигизмунд князю димитровскому Юрию, – что милостью божией в делах своих мудро поступаешь, великим разумом их ведешь, как и прилично тебе, великого государя сыну».
      Польстив Юрию, польский король недвусмысленно предлагал:
      «Готовы для тебя, брата нашего, сами на коня сесть со всеми людьми нашими, хотим стараться о твоем деле, все равно как и о своем собственном».
      Но и здесь Сигизмунд обманулся в расчетах. Князь Юрий, почуяв беду для отечества, открыл брату Сигизмундовы подговоры. А еще до того, как в Москву приехали литовские послы, великий князь Василий пригласил послов из Казани и договорился о мире.
      Дела Москвы требовали передышки. Недавний поход на Казань был неудачным. Крымский Менгли-Гирей мог каждый час изменить слову и соединиться со своим пасынком Магмет-Аминем, казанским царем, и Литвой против Москвы.
      Литовским послам Василий ответил:
      – Мы городов, земель и вод Жигмонтовых под собой не держим, а держим свою отчину и от прародителей наших. Вся русская земля – наша отчина. Коли мира хотите и доброго согласия, наши земли под собой не держите!
      Он не торопился с войной. Мир пока еще был нужнее и выгоднее молодому государю. Однако дать понять Сигизмунду, что Москва не боится его, дать почувствовать русскую силу и заставить пойти на уступки при переговорах было необходимо.
      Василий отправил к Глинскому своего посла, боярского сына Митьку Губу, наказав через него ждать помощи, сообщал, что «вскорости направляет к Литве двух воевод, а пока – в глубь Королевства Польского не ходить, а добывать города ближние и крови большой не разливать».
      С тем же Губой Василий отправил письмо сестре своей, вдове покойного Александра Литовского.
      «Ты пишешь, – говорилось в письме этом, – что прислал к нам бить челом князь Михайло Глинский, да не один он бьет к нам челом, а многие люди русские, которые греческого закона держатся. Сказывают, что теперь беда на них пришла большая за греческий закон, принуждают их приступать к римскому закону, и они били челом, чтобы мы пожаловали их, за них стали и обороняли их».
      Приезд московского посла обрадовал Глинского. Час его возмездия наступил. Едва дождавшись того дня, когда к литовской границе подошли русские полки, он поднял туровский лагерь, оправдывая старую латинскую поговорку: «Кинжал длинен, а терпение коротко». Отобрав семьсот лучших конников, Глинский двинулся в глубь Литовского княжества. В Турове остался Андрей Дрожжин с обозами, пешим войском и небольшим количеством оснащенных для ратного дела стругов.
      Переправившись через Неман, Глинский уже подходил к Гродно, когда ночью ему сообщили, что невдалеке от города, в небольшом неукрепленном имении, празднует день своего ангела злейший враг его Ян Забржзинский.
      Вместо того чтобы, напав неожиданно на Гродно, захватить крепость, овладеть городом и укрепиться в нем, как предполагалось вначале, Глинский повернул конников и той же ночью окружил имение Забржзинского.
      Схватка была короткой и жестокой. Жолнеры, охранявшие пана Яна, не успев выхватить сабли, были зарублены. Пользуясь темнотой, разбежались слуги и некоторые еще не захмелевшие гости. Сам пан Ян, запершись в верхних покоях вместе с несколькими шляхтичами, отстреливался, защищая согнанных в спальню визжащих паненок.
      Дом обкладывали соломой, собираясь поджечь его. Возбужденный боем и легкой победой, Алоиз Шлейнц подскочил к Глинскому.
      – Мы казним пана Яна по латинским законам, – смеясь, крикнул Шлейнц. – Он сгорит на костре со всеми своими грехами. Аутодафе!
      Глинский схватил Шлейнца за руку:
      – Подождите с огнем! Я хотел бы посмотреть в глаза пану Яну. Видит ли он теперь Сигизмундову силу?
      – Гут, майн герр! – захохотал Шлейнц и, кликнув богатыря-татарина, вооруженного большим немецким мечом, бросился к дому.
      Забржзинский, видя, что им не вырваться из дома и что их могут сжечь живьем, велел выставить в окно на пике белую простыню. Он приготовился к сдаче, надеясь договориться с Глинским, и сам распахнул дверь перед вбежавшим немцем.
      Не слушая слов о милосердии к побежденному, Шлейнц, остановившись на пороге, выстрелил из пистолета. Забржзинский упал на колени. Бывшие в комнате шляхтичи побросали оружие и подняли руки. По знаку Шлейнца татарин взмахнул мечом, и голова пана Яна покатилась по ковру, брызгая кровью и часто моргая веками.
      Схватив пику, на которой была выставлена в окно белая простыня, Шлейнц проткнул голову Забржзинского и поднес ее вошедшему Глинскому.
      – Вот его глаза, майн герр, – сказал немец, – они еще видят тебя!
      Даже мертвые глаза пана Яна были злы и ненавистны князю Михайле.
      Зарево пылавшего пожара освещало конников на пути к Гродно.
      Впереди всех ехал татарин с большим мечом. Он нес на пике мертвую голову врага и окровавленную белую простыню как символ мести, как знамя непримиримой вражды.
      В Гродно звонили в набат. На городских стенах толпились люди. Город приготовился к осаде. Нападение на имение Забржзинского лишило Глинского возможности неожиданно захватить гродненскую крепость. Это был первый просчет опытного военачальника.

Глава IX

      После бегства киевского воеводы к своему брату Михайле Глинскому власть в городе Киеве перешла в руки людей князя Константина Острожского, богатого магната и гетмана Литовского княжества.
      Сигизмунд, не объявляя «всеобщего рушения», спешно собирал полки против «мужицкого князя» Глинского. По его приказу гетман Острожский повел войска на Припять и Днепр, преграждая дорогу казакам, волновавшим днепровский «низ» и пытавшимся присоединиться к восставшим. Коронные войска стремились расчленить отряды Глинского.
      Небывалый зной, державшийся все лето, изнурял солдат. Не были подготовлены запасы продовольствия, не было единого плана военных действий. Среди польских жолнеров вспыхивали недовольства, нередко выливавшиеся в злобную и бессмысленную месть всему, что было связано, как им казалось, с причиной тягостного похода.
      Это настроение находило отзвуки и в городе Киеве. Не только попытаться покинуть город, но просто не вовремя показаться на улицах Киева для многих русских было опасно.
      Георгий жил в Киеве в Печерском монастыре. Это был тяжелый год его жизни.
      Достигнув, казалось, цели, к которой он стремился, Георгий не почувствовал удовлетворения. Знакомство с прославленной Печерской лаврой разочаровало его. Стремясь в Киев, молодой ученый надеялся там обрести новые знания, обогатить себя встречами с мудрыми наставниками, найти то, чего не мог он узнать в схоластическом университете… Здесь же все оказалось иным, чем ожидал Георгий.
      Отгородившись высокими стенами и аскетическими правилами от всего мирского, монахи Печерского монастыря не гнушались, однако, подношений горожан. Осторожное поведение монастырских владык ограждало жителей пещер от вмешательства светских властей. Потому при первых признаках смуты сюда спешил тот, кто не успел вовремя покинуть город, спасаясь от польской шляхты.
      В дни волнений, поднятых в Полесье, Печерский, как и другие монастыри, приютил многих русских жителей Киева.
      В монастыре было тесно. Мирян разместили в кельях иноков. Георгий жил в келье, такой же узкой и темной, как первая келья-пещера, выкопанная на берегу Днепра основателем монастыря Илларионом. Земляные стены, потолок, закопченный масляным светильником, жесткие лежанки из досок, едва прикрытые сухой травой и крестьянским рядном, грубо сколоченный стол, лампадка над ним, несколько икон, украшенных сухими цветами-бессмертниками, – таково было это жилище. Дневной свет едва проникал сюда через открытую дверь и небольшое запыленное оконце над ней.
      Жизнерадостный и веселый юноша, жадный до всего нового, Георгий первые дни с интересом наблюдал жизнь монастыря. Его сосед по келье, монах Иона, охотно знакомил его с монастырским укладом.
      Скоро Георгий узнал образ жизни и поведение печерских отцов.
      Никто не заботился здесь о просвещении простого народа, облегчении его участи. Была в монастыре школа, но обучались в ней лишь нуждающиеся в грамоте монахи Печерского и соседних – Выдубицкого и Межгорского монастырей да несколько молодых попов из киевских церквей. Учили же здесь только тому, что необходимо было для отправления церковной службы.
      Понадобилось немалое время, прежде чем эта школа Печерского монастыря, пережив лихолетья униатских реформ и разорений, отвоеванная в жестокой борьбе и возглавленная одним из образованнейших людей того времени – Петром Могилой, превратилась в «коллегиум» – академию, воспитавшую достойных памяти писателей и борцов за просвещение посполитого люда.
      Иначе выглядела знаменитая Киево-Печерская лавра во времена Скорины.
      Тесно и душно было Георгию в земляной келье. Днем и вечером слушая поучения Ионы, считавшего себя временным наставником молодого смышленого мирянина, Георгия поразили выработанные монастырским уставом понятия о нравственности человека, постоянное напоминание о ничтожестве земной жизни и необходимости скорби.
      – Помни, ты хуже всех, человек, – поучал его брат Иона, – должен ты Христа ради смириться!
      Георгий пробовал возражать.
      – Я встречал немало людей, – с улыбкой отвечал он, – кои хуже меня… Я не вор, не лжец…
      – Не смейся над словами моими, – прерывал его монах, – смеяться вообще грех, ибо смех не созидает, но погубляет. – И, воздев очи горе, Иона молил бога: – Отыми, господи, от меня смех и даруй плач и рыдания, его же присно ищеши от меня.
      Но не только скорбь была обязательна в жизни монастыря. Покорность настоящему, отсутствие суждений и мыслей о жизни общества считалось достоинством.
      – Зачем тебе рассуждать и умствовать? – сердито говорил юноше Иона. – Будь покорен духовным вождям своим великим и малым, но стоящим выше тебя, и ты спасешься!
      Для примера Иона дал Георгию одну из имевшихся в монастырской библиотеке повестей, в которой рассказывалось об умершем и чудесно воскресшем монахе. Когда монастырская братия с законным любопытством спросила этого монаха, как следует содержать себя в загробной жизни, воскресший ничего другого не ответил, как только то, что и там следует быть покорным игумену.
      Добившись от настоятеля монастыря разрешения ознакомиться с рукописными списками сочинений, хранившихся в круглой каменной башне, Георгий понял, что слава Печерской лавры, долетавшая к нему в Полоцк и Краков, была отблеском давно минувшего.
      Здесь, в библиотеке, Георгий увидел, как высоко развита была грамотность в Киевской Руси и сколь пагубно отразился на ней распад великого государства. Подобно прекрасным творениям зодчества, еще сохранившим свои величественные очертания, – Золотым воротам, храму Софии и многим другим сооружениям, поруганным иноземцами, но таившим под обломками следы высокого творчества, в башне монастыря тлели ненужные трусливым монахам поэтические творения старых писателей и мыслителей.
      Теперь Георгий большую часть дня проводил в круглой башне.
      – «Взору его открылись мучения грешников. В огненну реку погружены проклинавшие мать и отца и те, что ложно клялись…» – негромко читал Георгий, низко склонившись над пергаментом.
      Бледнолицый послушник со впалыми, окруженными синевой глазами слушал его.
      – «В смоляном клокочущем озере кипят клеветавшие на ближних своих…»
      Георгий поднял голову и улыбнулся.
      – Так, именно так, – проговорил он и, закрыв глаза, продолжал: – «А то вижу я людей, что сырую землю жрут, давятся, кровь изо рта течет. То те, кто чужую землю забирали. По заслугам и плата…»
      – Мати божья, помилуй нас! – испуганно перекрестился послушник.
      Георгий оглянулся.
      – Что, брат Грицько, страшно?
      – Страшно! – дрожащим голосом ответил отрок. – А ты чего радуешься?
      Георгий встал и, притянув к себе мальчика, ласково объяснил:
      – Читал я это и раньше, давно… на своей родине. И не только читал, а еще слыхал, как старец слепой да хлопец малый на ярмарке пели…
      – Про богородицу? – осмелев, спросил Грицько.
      – Нет, только похоже очень. Понимаешь, слова эти о «хождении богородицы по мукам» более как двести лет тому написаны, а я такие же от неграмотного нашего певца слыхал.
      – Так то же не про богородицу… – робко заметил Грицько.
      – Про муки, про те самые муки, что народ наш бедный по темноте своей принять винен. – Георгий взял в руки листы. – И еще про то же читал у итальянского автора Данте Алигьери, в терцинах своих жизнь в аду описал… Похоже, и его народ в таких же муках был, как и наш… Изложить бы теперь про то, что на земле деется простыми словами, как Андронова песня… – задумчиво проговорил Георгий.
      – Святые отцы в книгах про тот, а не про этот свет пишут! – сердито, с укором сказал мальчик.
      – Так, хлопчик, – согласился Георгий, – святые отцы про тот, а нам, смертным, про этот надобно говорить. Пошто людям и там и здесь мучиться?
      – Бог милостив, – привычно вздохнул послушник.
      – Милостив, да ненадолго, – улыбнулся Георгий и, подняв листы, показал: – Вот, гляди!
      Георгий прочитал в конце апокрифа:
      – «По делам их буде тако!» – это богородица говорит, а господь облегчение дал: за многие слезы грешникам от великого четверга до дня всех святых. Посчитай-ка, надолго ли?
      Мальчик отшатнулся от него и, схватившись за ручку двери, словно боясь, что Георгий не выпустит его из книгохранилища, задыхаясь, крикнул:
      – Ты… ты… над господом насмехаешься! Меня искушаешь! Ты грамоте обещал учить, а сам…
      – Постой, Грицько! – пытался остановить его Георгий.
      Но мальчик хлопнул дверью, и только слышно было, как торопливо застучали по крутой лестнице его кованые сапоги.
      «Теперь, поди, побежит исповедоваться, – с досадой подумал Георгий, – наговорит невесть что, а игумен рассердится и запретит пользоваться библиотекой…»

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28