Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Больше чем любовь

ModernLib.Net / Сентиментальный роман / Робинс Дениз / Больше чем любовь - Чтение (стр. 3)
Автор: Робинс Дениз
Жанр: Сентиментальный роман

 

 


      Три фотографии на моем столе: Ричард… Джон… Фрайлинг…
      Я люблю вас. Я буду любить вас, пока я живу. А потом…

2

      Моя мать была романтической женщиной. Мои самые главные воспоминания детства связаны с такими нежными, хрупкими и непрактичными вещами, как теплые ласки, страстные песни о любви, оборки и бантики, старые кружева, выцветшие ленты и сентиментальные фотографии.
      Я родилась в юго-восточной части Лондона в 1908 году, в одном из уродливых, но удобных для жизни домов, на красиво обсаженной деревьями улице в фешенебельном тогда квартале Норвуд. Из наших окон было видно огромное сверкающее сооружение, известное под названием Хрустальный дворец. Когда я выросла, я изучила каждый уголок этого помпезного памятника викторианского искусства. У нас были «сезонные балы». Светлыми летними вечерами мы ходили смотреть фейерверк; часто водили меня и на большие концерты слушать знаменитый орган и не менее знаменитый и глубокий голос Клары Батт, когда она исполняла «Потерянную струну» или «Страну надежды и славы». Ее удивительное контральто победно возносилось к сводам зала, перекрывая звуки органа.
      Когда мне было пятнадцать лет, умер мой отец, и я так никогда и не узнала, чем он занимался. Думаю, мама тоже этого не знала. Его адвокат сказал нам, что отец был посредником в одной из компаний. Иногда его дела шли хорошо, иногда плохо. Так или иначе, но он умер в один из тяжелейших моментов своей жизни и работы. Отец оставил уйму долгов, и мы потеряли все. Арест был наложен даже на его пожизненную страховку.
      Когда началась первая мировая война, отец, который уже был стар для военной службы, закрыл наш дом в Норвуде и отправил нас в Бат, где, по его мнению, мы могли не опасаться цеппелинов. Там мы пробыли до конца войны и вернулись в Норвуд в 1918 году.
      Вот так начиналась моя жизнь. Надо сказать, не очень хорошее начало. Моей духовной пищей была в основном сентиментальная литература. Я была совершенно наивна и абсолютно непрактична, а поэтому не подготовлена к тому, чтобы занять какое-то место в бурлящем переменами 1923 году, когда, как раз в день моего рождения, отец неожиданно умер от сердечного приступа.
      Я никогда не забуду этот день.
      Отец уехал по каким-то делам в Манчестер. Мы ждали его обратно к вечеру, когда должны были собраться гости. Послевоенная Англия возвращалась к нормальной жизни. У нас было двое хороших слуг и садовник. Мы приготовили массу вкусных вещей. Кухарка испекла великолепный торт с розовой глазурью и серебряной надписью: «Розелинда – 28 февраля. С днем рождения».
      Расположившись у камина, взрослые без умолку болтали, а я показывала девочкам свои «сокровища». Граммофон нам надоел, и мы занялись играми и книгами.
      Я была очень счастлива и взволнованна, и мне так хотелось, чтобы поскорее приехал мой веселый бородатый отец, тогда мой праздник стал бы еще прекраснее.
      И тут неожиданно раздался телефонный звонок.
      – О Боже! – воскликнула мама. – Это значит, что Джеффри задерживается.
      Я вышла за ней в холл и увидела, что она сняла телефонную трубку. Я так никогда и не узнала, кто с ней разговаривал и что этот человек сказал ей; но я заметила ее смертельно бледное лицо и расширившиеся глаза. Я слышала, как она произнесла: «О Боже, нет…»
      Потом трубка выпала из ее рук и мама рухнула на пол. Миссис Кренток выбежала из комнаты. Бесси помчалась за бренди. В ужасе я опустилась на колени подле матери и, плача, повторяла ее имя.
      А потом начался настоящий хаос…
      Наш праздник неожиданно прервался. Гости, выразив свое соболезнование, разошлись.
      Мама не вставала с постели несколько недель – она была слишком слаба, чтобы заниматься всем тем, что приходится делать в таких случаях. Адвокат моего отца, мистер Хилтон, сделал для нас все, что мог: он сам организовал доставку тела отца из Манчестера домой и похороны в Голдерз-Грине. Меня, конечно, туда не взяли. Я сидела все время у мамы в спальне, держа ее за руки и обливаясь слезами вместе с ней. Наше горе было безутешным. Мама снова была во власти своей сентиментальности. Она носила глубокий траур и мне тоже купила черное платье. Теперь я часто думаю о том, что, если бы она переносила свою потерю более мужественно, горе утраты не сломило бы ее. Ведь за безвременной смертью отца последовало еще одно несчастье. Мистер Хилтон не мог больше скрывать от нас, что мы остались без средств, что маме придется искать какую-то работу. Мы и не предполагали, что наш дом уже продан. За долги даже вся мебель пошла с аукциона. Когда у нас дома появились судебные исполнители, меня охватило чувство ужаса и омерзения. Эти отвратительные, вульгарные люди в котелках бесцеремонно прикасались к нашим сокровищам!.. Но, увы, они имели на это право! Они грубили маме и мне. Все это было страшным сном для ребенка, прожившего всю жизнь в волшебном мире красоты и доброты.
      Еще одно несчастье обрушилось на меня в один апрельский день, который я никогда не забуду. Это случилось приблизительно через полтора месяца после смерти отца.
      Дом был заброшен и опустошен, за исключением единственной комнаты, в которой мы пока жили. Все остальное уже было продано. Мистеру Хилтону удалось сберечь для нас всего лишь несколько предметов из нашей мебели. Мама хотела поискать дешевые комнаты и обставить их остатками мебели, а затем начать трудиться – брать заказы на шитье и вышивание. Это то единственное, что она умела… Она всегда сама шила белье и украшала его прекрасной вышивкой.
      В тот вечер мы собирались в гости к нашим друзьям Делмерам. Маргарет Делмер была моей лучшей подругой, а ее мать помогала нам и переживала с нами все наши несчастья.
      Впервые в жизни я столкнулась с реальной действительностью… и узнала, как она безобразна и жестока. И она сломила мою мать. Мама казалась беспомощной и подавленной. Да не только казалась, она и была совершенно беспомощна. Но в моей душе наши несчастья выработали такие качества, о которых я и не подозревала. Во мне рождалась какая-то упорная решимость, появилось и упрочилось стремление защитить себя. И еще одно новое чувство возникло у меня – чувство опасения, и я стала бояться жизни, испытывать страх перед тем, что меня ожидало. Никогда уже я не могла, как в детстве, заснуть или проснуться беззаботно, в наивной уверенности, что все хорошо и так будет всегда.
      Но и тогда я еще не была готова ко второму, еще более тяжелому удару судьбы, который вскоре обрушился на меня.

3

      Вслед за утратой отца в эту горькую весну последовала вторая утрата. Умерла моя мама.
      Я замкнулась в себе и на долгие годы осталась нелюдимой. Но моя огромная печаль и потери не сломили меня, как маму. Они меня закалили и ожесточили. Я осталась одна, пелена спала с моих глаз, и я стала понимать, что меня ожидает. Горе пробудило во мне другого человека. Как никогда раньше, во мне окрепла решимость победить все несчастья, прежде чем они одолеют меня.
      И вот Розелинда Браун, пятнадцати лет от роду, поселилась в монастыре в Уимблдоне, где она и жила два года. Два долгих, унылых, трудных года. Я превратилась в настоящую рабыню. Рабыню правил и предписаний. Живал машина, вместе со ста двадцатью девочками-сиротами в возрасте от шести до шестнадцати лет, которые жили в монастыре Святого Вознесения. Молитвы перед едой, молитвы перед уроками, молитвы перед отдыхом. Месса утром. Благословение вечером. Эти службы вместе со всеми посещали и протестанты.
      Иногда, во время очень торжественных служб, меня пьянил запах ладана, охватывало волнение при виде длинных восковых свечей, цветов, всего этого блеска и роскоши. И мне уже хотелось принять их религию. Но что-то всегда останавливало меня. Возможно, это было новое чувство осторожности и сдержанности, именно оно не позволяло мне поддаваться всему слишком сентиментальному и нежному.
      Я осталась непоколебимой протестанткой, такой, какой меня воспитали родители. В результате добрые монахини не жаловали меня. Без сомнения, они были разочарованы своими неудачными попытками наставить меня на путь истинный.
      Вскоре у меня появилась репутация девочки с тяжелым характером.
      Недавно я снова увидела монастырь, мы с Ричардом проезжали мимо на машине. Я попросила на минуту остановиться, заглянула в железные ворота и постояла несколько мгновений, крепко держа Ричарда за руку. Был холодный зимний день. Хорошо помню, как мучительно было в такие дни в монастыре. Мокрая асфальтированная игровая площадка. В это время года она была либо сплошь покрыта лужами, либо затянута льдом. Музыка – это главное, чего мне так не хватало в те холодные месяцы.
      Стоя рядом с Ричардом, я смотрела на эту мрачную обитель, на высокие серые стены монастыря и на соседствующую с ним церковь. Я увидела маленькую фигурку в темно-синем одеянии, спешащую по усыпанной гравием дорожке к входу для пансионерок. Я подумала о том, как неуютно и холодно должно быть малютке, как она скучает по дому. И вспомнила себя, свои страдания. Мне было очень тяжело смотреть на нее, хотя прошло уже десять лет с тех пор, когда и я была одной из жертв этой спартанской системы воспитания. Я содрогнулась от ужаса, и мы поспешили к машине, чтобы я могла поскорее избавиться от мучительных воспоминаний.

4

      Вы можете легко представить себе, как неожиданно и резко изменилась моя жизнь. Я была единственным обожаемым ребенком у любящих родителей и, не зная заботы, жила в роскошном доме, а стала одинокой сиротой из монастырского приюта, который очень напоминал школу для бедных. Это был шок, глубокое моральное потрясение. Прожив в приюте несколько дней, я стала буквально задыхаться. Я настолько скучала по дому, что не могла сдерживать горьких слез. Я лежала в спальне с открытыми глазами (кровати были отгорожены друг от друга унылыми белыми шторками) и, слушая тяжелое дыхание или тихие стоны других девочек, беззвучно плакала, уткнувшись лицом в подушку. И, ощущая полную безысходность, я все-таки страстно желала, как умеют желать только дети, снова очутиться в своей уютной маленькой спальне в нашем доме в Норвуде и почувствовать щедрую мамину любовь и услышать веселый насмешливый голос отца. Я не могла поверить, что оба они уже ушли из жизни и я их больше никогда не увижу. Я не могла поверить, что осталась одна в этом страшном мире и никому не нужна. Я не могла поверить, что все хорошее и радостное, о чем я мечтала, уже в прошлом.
      Первую неделю в монастыре Святого Вознесения я так страдала и так плакала, что у меня заболели глаза. Веки от слез опухли, и я с трудом могла читать и писать. Кроме того, я не могла заставить себя есть. Еда готовилась плохо: невкусное жаркое или жесткие жирные пудинги были нашей обычной пищей. Должно быть, я выглядела ужасно: бледная, с воспаленными глазами, маленькая и очень худая для своих пятнадцати лет, в старой поношенной форме бывшей пансионерки, слишком широкой и с очень длинными рукавами, с неровно подрезанными волосами, я была похожа на какое-то пугало, в котором вряд ли можно было узнать маленькую хорошенькую Розу с длинными блестящими кудрями.
      В монастырском приюте все мы выглядели одинаково, одетые либо в слишком узкие, либо в непомерно широкие платья. Кудри и вообще какое-либо внимание к своей внешности не поощрялись. Нас учили, что потворствовать телесному – грех, что все мы должны уделять внимание лишь нашим душам. Бедные маленькие души! Мало кто в нашем монастыре совершал проступки более тяжкие, чем простое непослушание самого невинного свойства… которое вряд ли можно было назвать грехом. Но я, например, начала испытывать чувство греховности, которое раньше никогда не испытывала. Нам подробно разъяснили, что на свете существует грех и что все мы родились грешниками и поэтому с первых дней своего существования должны стараться искупать свой грех.
      Мы ни минуты не отдыхали. Уроки, лекции, молитвы, размышления… непрерывная работа шла за этими мрачными высокими стенами, где взоры детей повсюду останавливались на печальных сценах из жизни святых, на скульптурах и статуях святых, Богоматери, на распятиях. Тут не веяло ничем домашним и нельзя было почувствовать себя нормальным и счастливым человеком. Монахини наблюдали за нами даже в наше свободное время, они же подбирали нам книги для чтения (в основном на религиозные темы); за нами шпионили, подслушивали наши разговоры и ругали нас, когда мы беседовали на светские темы.
      Нам было запрещено думать о мужчинах и даже упоминать о них. Нас, детей всех возрастов, заставляли поверить, что мужчина – естественный враг женщины, что секса не существует, а если что-то и существует, то это грех. На все, что касается романтических отношений и любви, было наложено табу. Священники и старенький садовник, проживший при монастыре более сорока лет, были единственными мужчинами, с которыми мы могли разговаривать каждый день.
      Когда я вспоминала романтическую атмосферу, которая царила в нашем доме, или, например, думала о сентиментальных и любимых маминых романах, меня охватывало удивление и смущение.
      Неужели мама постоянно жила в грехе – ведь ей так нравилось петь о любви и она так ценила романтические чувства?! Боже праведный, а те стихи, которые я знала наизусть, наверное, привели бы монахинь в ужас! «И розы аромат мне без тебя не нужен…» Ведь они внушали нам, что безнравственно так сильно любить живого человека. Подобные чувства, по их разумению, следовало испытывать только к Господу, Богородице или к кому-либо из святых.
      Пока я жила в монастыре, в моей голове творилась полная неразбериха во всем, что касалось вопросов любви, и из-за этого я стала еще более замкнутой и никому не раскрывала своих истинных чувств. Мне не хотелось также уподобляться тем религиозно настроенным девочкам, которые бросались на колени перед распятием или пытались угодить монахиням своей набожностью. Я оставалась равнодушной к своему новому образу жизни и чувствовала себя чужой среди своих сверстниц.
      Я так отдалилась от всех, что даже не желала признаться в своем плохом самочувствии, я почти не спала по ночам и часто плакала ночью. Когда в первую неделю моей жизни в монастыре одна из монахинь заметила мою бледность и воспаленные глаза и спросила меня, не больна ли я, я сказала: «Нет» – и быстро отошла от нее. А она больше и не интересовалась мною, так как была слишком занята. На ее попечении было немало детей, и для каждого у нее просто не хватало времени.
      Но самое ужасное, что меня мучило, – это стадное чувство. Никаких различий между нами не было, за исключением того, что шести-двенадцатилетние девочки жили в одной половине школы, а мы, старшие, в другой.
      Все мы были бедными сиротами, и содержали нас бесплатно. Иногда же добрые родственники или друзья вносили за нас какие-то небольшие суммы. Поэтому нам все время внушали, что мы нищие и, как только нам исполнится семнадцать лет, должны сразу же начать зарабатывать себе на хлеб.
      Наверное, я оказалась одной из немногих, принадлежавших к так называемым высшим слоям общества. Я привыкла к другой жизни, и потому мне было особенно тяжело переносить свое новое положение, в котором я оказалась в результате пристрастия моего отца к азартным играм. Но большинство девочек происходили из бедных семей. Некоторые остались сиротами после войны.
      Вскоре после того, как я попала в монастырский пансион, меня вызвала мать-настоятельница, для того чтобы обсудить, чему бы я хотела учиться.
      Настоятельница осталась в моей памяти до щепетильности совестливой, трудолюбивой женщиной. Она никогда не принуждала ни монахинь, ни детей к таким жертвам, к каким сама не была готова. Она соблюдала посты и выполняла ежедневную работу так же настойчиво, как требовала того и от своих подчиненных и учениц. Она не знала покоя и отдыха, не имела никаких привилегий, чувствуя свою огромную ответственность. И за это я очень ее уважала. Однако она не была способна понять детскую душу, души девочек, которые в дальнейшем должны были покинуть монастырь и найти свое место в светском мире. Она была не в состоянии подготовить нас к реальной жизни. Больше, чем другие монахини, мать-настоятельница опасалась, что мы можем столкнуться с мужчинами или узнать что-нибудь об отношениях полов. И действительно, пока мы жили в монастыре, нас не просто предупреждали, чтобы мы «не имели ничего общего с мужчинами», но и упорно советовали вернуться в монастырь и принять монашество. Подобные предложения делали даже мне, хотя я не была католичкой. Бедная, милая старушка мать-настоятельница сама много лет была мученицей и нас хотела сделать таковыми же.
      Очевидно, она не понимала, да и все монахини тоже, как опасна была наша жизнь в изоляции, а также и того, что отсутствие какой-либо информации о том, что естественно интересует подростков, вызывало у нас нездоровое любопытство.
      Преподобная мать приходила в ярость из-за самых невинных проступков. Помню, один раз шестнадцатилетнюю девочку повели к зубному врачу. Пока она ждала своей очереди, ей удалось вырвать из какого-то журнала портрет Айвара Новелло, исполняющего последнее свое музыкальное шоу. Репродукция знаменитого красавца тайно перекочевала в ее карман, а после эта пансионерка украдкой показала ее старшим девочкам в монастыре. Мы немного повздыхали, тихонько повосхищались красотой Айвара Новелло и помечтали о том, как мы счастливы были бы увидеть его на сцене. А потом одна из девочек «настучала». Фото нашли и изъяли. За этим последовал грандиозный скандал. Бедную девочку, которая принесла фотографию красивого актера, чуть не исключили из приюта и еще многие недели напоминали об ее ужасном поступке.
      Вот в какую атмосферу попала Розелинда Браун из сентиментального мирка своего родного дома.
      Мать-настоятельница решила, что мне лучше заняться стенографией, машинописью и делопроизводством, потому что меня воспитывали «как леди», у меня были хорошие манеры, аккуратный красивый почерк и я довольно хорошо разбиралась в математике.
      Таким образом, все мое свободное время было посвящено изучению книг мистера Питмена. От внимательного рассматривания всяких закорючек и иероглифов у меня разболелись глаза. Печатать я училась на старой, разбитой машинке с полувысохшей лентой; и все это я делала при газовом освещении, так как в монастыре не было электричества.
      Мне очень хотелось погулять на свежем воздухе, побегать… но я могла совершать лишь унылую прогулку по территории Уимблдонской общины. При таком нездоровом образе жизни и плохом питании я выросла всего на три сантиметра с тех пор, как мне исполнилось пятнадцать лет. На долгие годы я осталась слабой, маленькой и хрупкой и страдала перенапряжением глаз, которое никто не замечал и не лечил, пока я не покинула монастырь. (Я и теперь надеваю очки, когда пишу или читаю. Когда я в очках, Ричард дразнит меня и называет «мисс Браун».)
      Когда начинались каникулы, для меня они были гораздо хуже учебных семестров, потому что к обычным тяготам добавлялись еще скука и бездействие. По крайней мере, если бы занятия продолжались, у меня было бы хоть какое-то дело и не осталось бы времени на печальные размышления. А эти «перерывы между учебными семестрами», как их здесь именовали, были просто ужасны.
      Некоторые ученицы уезжали с родственниками или друзьями, которые могли пригласить их к себе на каникулы. А самые несчастные оставались в монастыре Святого Вознесения. И тогда монахини старались как-то облегчить нам жизнь. По утрам мы вставали на полчаса позже, у нас было больше свободного времени. Нам выдавались дополнительные книги для чтения и разрешалось поиграть на фортепиано, стоявшем в комнате для отдыха на той половине, где жили старшие девочки. Те, кто хоть как-то умел бренчать на инструменте, развлекались сами и веселили нас.
      Но большую часть дня мы, как обычно, уделяли занятиям: одни, как и я, учились печатать на машинке, другие – готовить на главной кухне, третьи стирали в прачечной.
      Тем, кто никуда не уезжал, было грустно наблюдать, как немногие счастливчики собирали вещи, чтобы поехать к родственникам. Летом увозили к морю, а на Рождество – домой, где были такие вкусные вещи, как индейка и рождественский пудинг, где вывешивались чулки для рождественских подарков (как тяжело было мне вспоминать рождественские каникулы дома, с родителями и друзьями)… Я испытывала жуткую пустоту, которая была для меня страшнее всего, так как мне было нечего ждать от школьных каникул в монастыре Святого Вознесения.
      Сначала я несколько раз бывала в гостях у моей подруги Маргарет и ее матери, но эти поездки были неудачными. Теперь я чувствовала себя скованной и смущенной в присутствии наших друзей Делмеров, их уютный дом, вкусная пища и свобода – все стало для меня чужим, и я стремилась как можно скорее покинуть этот дом. Но возвращение в монастырь становилось еще более невыносимым. Очевидно, и Маргарет было со мной труднее – ведь я так изменилась, стала скрытной, молчаливой, ничего не рассказывала о своей монастырской жизни. Я помню, как мне хотелось броситься к ней на шею и все ей рассказать, поплакаться и умолять ее не отсылать меня в монастырь. Но я не осмеливалась ни заплакать, ни все объяснить им, когда они провожали меня до ворот. Я помню, как миссис Делмер сказала: «Ты немного побледнела и похудела, но мне кажется, что ты уже совсем освоилась, дорогая. Правда же, тебе там не очень плохо?» И я ответила: «Конечно, мне совсем неплохо».
      И, вернувшись в монастырь, я снова лежала с открытыми глазами в нашей спальне, вспоминая их милый гостеприимный дом в Норвуде, а также счастливую Маргарет, окруженную любовью родителей…
      Вскоре Делмеры покинули Лондон, отправившись в Восточную Африку, и я больше уже ни к кому не могла поехать. Но может быть, это было и к лучшему, так как мне было гораздо легче переносить непрерывную монотонность монастырской жизни, чем вкушать прелести светской жизни, а затем возвращаться в приют.
      Однако вскоре у меня появилась еще одна тропинка в «большой свет».
      В монастыре я подружилась с Руфью Энсон, девочкой моего возраста. Нам обеим было по шестнадцать лет. Руфь осиротела, когда ей было десять лет: ее родители погибли в железнодорожной катастрофе. Но ей повезло больше, чем мне, потому что у нее были еще дядя и тетя, которые платили за ее учебу в монастыре. Она не могла воспитываться в их доме, потому что у них и без того была очень большая семья – пять девочек и два мальчика – и жили они в маленьком, тесном домике в Стритеме.
      Руфь была гораздо образованнее, чем многие другие девочки из небогатых семей; она обладала чувством юмора и завидным жизнелюбием. И мне нравилось это в ней, потому что сама я не могла быть такой жизнерадостной, не могла, как она, легко и небрежно воспринимать окружающий мир. Она всегда говорила мне, что надо «принимать жизнь такой, как она есть» и не «углубляться в мучительные размышления». Я думаю, лишь Руфь понимала, как я мучилась, какие душевные переживания беспокоили меня.
      Руфь собиралась стать портнихой, и она прекрасно шила. Ее тетя, Лили Энсон, когда-то занималась шитьем и обещала подыскать ей хорошее место ученицы в какой-нибудь большой фирме, когда девочке исполнится семнадцать лет. К тому времени оба старших сына миссис Энсон должны были уехать в Канаду, и Руфь смогла бы жить у них дома. Я очень радовалась за нее! Как прекрасно иметь родной дом, и неважно, красивый он или нет. У меня не было дома, и, даже когда через год я стала работать секретарем, мне пришлось снимать комнату в чужом доме. Обычно монахини подыскивали комнаты для таких девочек, как я. При этом хозяйка дома всегда была набожной католичкой и присматривала за нами.
      Стенография, машинопись и делопроизводство – очень монотонные занятия, и я не испытывала к ним особого пристрастия. Зато именно в это время у меня появилось желание писать, хотя я никому, кроме Руфи, не говорила об этом. Я украдкой писала короткие рассказы и твердо решила, что, как только стану вполне самостоятельной и у меня появится какая-то возможность, я всерьез займусь литературной работой. Я знала, что самое главное для меня – читать. Я пыталась доставать современные романы и журналы и изучать вкусы публики. Но уединенная жизнь, которую мы вели в монастыре, не давала нам никакого представления о том, что творилось в мире, и я быстро поняла это.

5

      Прошло уже почти полтора года, как я поселилась в монастыре. И вот в один прекрасный августовский день Руфь попросила разрешения пригласить меня в дом своего дяди. Как правило, подобные посещения были запрещены, но Руфь очень просила. Я никогда никуда не выезжала. Это был день рождения Руфи… Миссис Энсон испекла праздничный пирог; и Руфь обещала, что до наступления темноты меня проводят обратно в монастырь.
      Наверное, в первый и последний раз в своей жизни мать-настоятельница проявила гуманность, сделала исключение из правил, разрешив мне поехать с Руфью. В монастыре я вела себя примерно, недавно сдала питменовский экзамен, мои ответы всем понравились, и мать-настоятельница решила, что не будет большого вреда, если я навещу родственников Руфи и выпью чашечку чаю. (На самом деле хотя меня и нельзя было обвинить в нарушении правил, но часто упрекали в том, что я была «необщительная» и «угрюмая». Причина этого заключалась в том, что никто не понимал меня и того, насколько я боялась выбраться из своей скорлупы, опасаясь, что любой может причинить мне боль. За эти полтора года жизни в монастыре у меня появился своеобразный щит. Теперь никто не мог проникнуть в мою душу. Я стала по-другому относиться к жизни, проявлял к ней внешнее безразличие и бесстрастность, думая, что это спасет меня от новых бед.)
      Я очень обрадовалась приглашению и, когда Руфь зашла за мной, была уже почти готова, хотя выглядела не менее ужасно, чем в тот день, когда впервые надела монастырскую одежду; правда, синее платье сидело на мне немного лучше. Я надела аккуратно заштопанные синие хлопчатобумажные перчатки и панаму с желтоватыми пятнами. Волосы так и остались короткими, а мое бледное лицо слегка раскраснелось от волнения.
      Руфь тоже была в хорошем настроении. На ней было веселенькое красное с белым хлопчатобумажное платье и белая соломенная шляпка с букетиком цветов. Я с удовольствием смотрела на ее наряд. Раньше я так любила красивую одежду… Где все те вещи, которые мне покупала мама?.. Я почувствовала, что больше не могу носить одну и ту же простую униформу. Но главное – я радовалась тому, что было теплое августовское утро и я совершенно свободна. Я отправилась с Руфью, и рядом не было монахинь с их правилами и условностями. Я с нетерпением ждала встречи с родственниками Руфи.
      В Стритем мы ехали на автобусе. Энсоны занимали половину красного кирпичного дома совсем рядом с Хай-стрит. Там было много таких домов с палисадниками. Дядя Руфи в свободное время любил поработать у себя в саду и на клумбе перед домом, где росли алые и желтые бегонии. На мой взгляд, они были просто великолепны. Меня переполняла радость, но все же я с легкой печалью вспомнила наш собственный прекрасный сад в Норвуде, и особенно лилии и розы, которые любила мама, и красные гвоздики, которые мой отец часто носил в петлице.
      – К чаю придет мой кузен Дерек, – сказала Руфь. – Он в семье старший, ему двадцать два года. Осенью они с креном Гарри поедут работать в Оттаву на ферму. Дерек любит музыку. Он интересовался, занимаешься ли ты музыкой.
      Эти слова вызвали у меня горькое чувство. Ну как могли мы в монастыре Святого Вознесения «заниматься музыкой»? Раньше я действительно немного занималась музыкой. У меня были уроки игры на фортепиано, мы пели вместе с мамой и слушали пластинки Маргарет. Я вспомнила, что очень любила «Лебединое озеро» Чайковского, и подумала, может быть, и Дерек любит эту музыку. И я решила спросить его об этом.
      Нас встретила тетя Лили. Это была полная приятная женщина с поблекшими рыжими волосами и добрыми голубыми глазами на бледном веснушчатом лице.
      Через несколько минут я уже сидела в гостиной Энсонов, как почетная гостья, за уставленным угощением круглым дубовым столом на толстых ножках. Это была красивая современная комната, с окнами, выходящими на продолговатую лужайку; из окон были видны кусты роз, солнечные часы и кресло-качалка.
      После серых асфальтированных площадок в монастыре этот дом и сад показались мне очень привлекательными. Семейство Энсон – тоже очень милым, хорошая крепкая семья, принадлежащая к среднему классу, которая изо всех сил пыталась поддержать видимость полного благополучия на скудные средства, зарабатываемые мистером Энсоном и двумя старшими сыновьями. Я просто упивалась доброжелательной атмосферой, царившей в этом доме. Цветы, красиво сервированный стол, пирог с глазурью – все это было каким-то волшебством после наших монастырских чаепитий.
      Девочки – все моложе Руфи (а одна совсем еще крошка девяти месяцев от роду) – мало меня интересовали. Я жила среди оравы маленьких детей и устала от их шума, смеха и плача. Мое внимание привлекали два старших юноши, первые молодые люди, с которыми я так близко общалась с тех пор, как у меня не стало дома.
      Теперь мне было шестнадцать с половиной лет и стремительно приближался тот день, когда я наконец покину приют и буду сама зарабатывать себе на жизнь. В тот день я почувствовала себя совсем взрослой, несмотря на свое уродливое платье. Я смотрела на братьев Руфи с особым интересом.
      Младший, Гарри, был более привлекателен. Он был высок, красив, в моем представлении, очень похож на Айвара Новелло, чей портрет тайком принесла в монастырь одна из девочек. Гарри заразительно смеялся, а глаза у него были веселые и насмешливые, и он все время поглядывал на меня через стол и говорил такие вещи, что я с трудом понимала, что он имеет в виду. Например, он сказал:
      – Послушай, Руфь, у твоей подружки из монастыря есть чем похвастаться, несмотря на всю эту ужасную одежду. Какие глазки! Какие ресницы! Ну и ну! – Он присвистнул и подмигнул мне.
      Миссис Энсон прикрикнула на него:
      – Перестань, Гарри, ты вскружишь ребенку голову! А я смотрела на него, и краска заливала мое лицо. Я не понимала, что он восхищается мною.
      – Гарри в полном отпаде от тебя, Роза, – прошептала Руфь.
      Эту фразу я тоже не совсем поняла, но была поражена и почти загипнотизирована тем, как Гарри смотрит на меня. Впервые в жизни я ощутила приятное волнение. Я понимала, что очутилась в другом мире – не в мрачном, холодном и строгом монастыре, а в том мире, где жили и любили друг друга мои папа и мама.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19