Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Джафар и Джан

ModernLib.Net / Исторические любовные романы / Раевский Николай Алексеевич / Джафар и Джан - Чтение (стр. 13)
Автор: Раевский Николай Алексеевич
Жанр: Исторические любовные романы

 

 


— Да, кстати, белые медведи там водятся?

— Нет, белых привозят откуда-то с севера. Я видел две шкуры на рынке. Вокруг Куябы зато много бурых.

— Ну, а люди очень дикие?

— Совсем нет… Кто это мог тебе сказать, государь?.. Хорошие люди, добрые. Отличные ремесленники — в Куябе куют такие мечи, что только наши лучше. Кожу хорошо выделывают, меха… Любят торговать. Лавок много и в Куябе, и по совсем маленьким городам. Только вера у них преглупая. Богов множество, а порядка на их небе никакого. Была у меня когда-то рабыня из страны русов. Жаловалась — не знают люди, кому о чем молиться. Если переводчик в Куябе не врал, не очень-то они в своих богов и верят. Слишком толковый народ для такой чепухи.

— А как ты думаешь, наша вера им понравится?

— Вряд ли, повелитель… Они любят выпить…

Поэт потупил глаза. Голова у него кружилась. Раскрасневшееся лицо Гарун аль-Рашида виднелось сквозь легкий, веселый туман.

В саду халифа уже вытягивались вечерние тени, когда евнух Мефур распахнул двери зеленой комнаты и, приложив руку ко лбу и сердцу, передал Физали дежурному скороходу.

Утром, когда другой скороход вел его к Гарун аль-Рашиду, скромно одетому старику поклонились двое-трое старых знакомых. Слуги не обращали на него внимания, часовые тоже. Теперь поэту пришлось отвечать на поклоны беспрерывно. Кланялись придворные, кланялись звездочеты, певицы, врачи, кандидаты в секретари будущего министерства поэзии, переводчики, стихоисправители, поставщики чернил, бумаги и камышовых палочек. Сам начальник службы доносов поклонился весьма низко, хотя и не верил в учреждение министерства поэзии. Молодой поэт, рассчитывавший стать директором департамента любовной лирики, поклонился еще ниже — так низко, что потерял равновесие и пребольно стукнулся лбом о мозаичный пол. Всем понадобилось попасть именно в те залы и коридоры, через которые медленно шел усталый Физали. Лакеи, брадобреи, кондитеры, мозольные операторы, лампозажигатели, водоносы почтительно преклоняли колена. Часовые салютовали будущему министру саблями.

Весьма много почестей было оказано поэту Физали после того, как он провел почти целый день наедине с халифом, обедал с ним в зеленой комнате, дважды совершил там намаз и дважды посетил с повелителем правоверных некое мраморное строеньице в самой глубине сада. Придворный историограф отметил, что за все свое благополучное царствование Гарун аль-Рашид до сих пор только однажды оказал подобную честь послу китайского богдыхана, да и то побывал с ним в строеньице лишь единожды.

18

Всего вторые сутки пастух-музыкант живет в Багдаде, и уже успел соскучиться, хотя недавно ему очень хотелось побывать в столице. Идти во внутренний город, туда, где толпятся люди со всего света, где на базарах крик, шум, звон котлов, зазывание торговцев, собачий лай, где напоказ народу водят приговоренных к смерти, идти в эту вопящую сутолоку Джафар один не решается. В первое же утро она оглушила его так, что, только отоспавшись, юноша пришел в себя. Нет у него охоты и поглазеть еще раз на дворец. Слишком он огромен для молодого селянина. Когда вспоминает, страшно становится.

Убрал лошадей, присел в саду, и снова мерещатся золотые купола, стены, убранные сверкающими коврами изразцов, колонны розового мрамора, необъятная арка главного входа, а на террасе и лестнице — люди, люди, люди… Места в голове не хватает для этого строения, роскошнее которого, говорят, нет на всей земле.

В доме Абу-Атохия тоже скучно. Най с собой, но Физали велел пока не играть и никому не показывать. Джафар вспомнил, что давно не плавал. С тех пор, как живет у Физали, купался в Диале всего раза два-три. Одному скучно, а Джан никуда показываться нельзя. Решил сходить на берег Тигра и не рад был. Привык к тому, что в Евфрате летом вода чистая, светлая. Тигр тоже сверкал на солнце, отражая темно-голубое небо, а поплыл Джафар — и противно стало. Грязь, муть, не тиной пахнет, а какой-то городской гнилью. Пришлось к тому же держаться у берега, смотреть за одеждой. Говорят, кто зазевается, мигом стибрят. Сходил бы на реку по-старому, в одной козьей шкуре, но нельзя. Физали велел на улицу без халата не выходить. Так уж в Багдаде положено слугам почтенных людей. И надоел же этот халат, будь он неладен…

Джафар вернулся с купания вспотевший и злой. Долго мылся, пока кожа не перестала пахнуть багдадской грязью. Потом вынес в сад кошму. Снова улегся среди цветущих гранатовых кустов. Задумался. Нет, не хотел бы он жить в Багдаде. Джан тоже, наверное бы, не понравилось. Так ведь полюбилось ей работать на вольном воздухе! Куда-то придется им теперь ехать? Хозяин все повторяет: надо подальше. Вернется из дворца, наверное, скажет, куда. Что-то нет его долго. Должно быть, халифу стихи читает. Их-то с женой дело простое — спросить Физали, куда, и все… Другого бы, правда, Гарун аль-Рашид и слушать не стал, а хозяину, наверное, не откажет. Все его уважают. И здесь слуги говорят:

— Ты, парень, помни — у знаменитого человека служишь. Нашего тоже весь Багдад знает, а только чести ему такой нет, как твоему. Раньше, бывало, приедет, сейчас во дворец, и сидит там, и сидит…

Джафар уснул, увидел во сне жену, поговорил с ней, проснулся, напоил лошадей, а хозяина все не было.

Физали вернулся поздно вечером измученный, но радостный. После аудиенции у Гарун аль-Рашида он еще долго гулял по улицам. Не хотел, чтобы в доме приятеля его увидели подвыпившим.

Физали любил Абу-Атохия, любил и уважал, хотя совсем они разные люди. Одному семьдесят, другому сорок. Один — высокий, осанистый, другой — щуплый, низенький, хромоногий. У одного и в старости стихи сверкают радостью, другой в этом мире не видит ничего хорошего, а за гробом видит одну пустоту. И все-таки они друзья, хотя видятся редко, а, свидевшись, проводят время в спорах. В одном только сходятся: оба не бражники и в мальчиков никогда не влюблялись. Не бражники… А сегодня все же он, Физали, выпил порядком. День такой… Не отказываться же было!

Поэт бродил по городу, пока не рассеялся самосский веселый туман. Крепкая надежда осталась. Так и сказал Джафару:

— Надейся!.. Все будет хорошо…

О том, что было в зеленой комнате, умолчал. Решил не рассказывать никогда и никому. Разве что на смертном одре, когда уже все равно и некого больше стыдиться. Перед самим собою и сейчас не стыдно. Джан будет спасена, и Джафар тоже. Все остальное неважно. Пусть халиф думает, что ему угодно…

Джафар заметил, что хозяин сутулится и зевает. Знал, что с Физали это бывает от большой усталости.

Расспрашивать не посмел, хотя ему не терпелось поскорее вернуться домой, а оказалось, что еще несколько дней они должны остаться в Багдаде. И зачем-то послезавтра надо будет играть перед какими-то купцами. Не понять, почему это они непременно хотят его послушать.

Эту ночь усталый Физали спал спокойно и крепко.

Зато один из придворных поэтов, Абан Лахыкой, провел ее прескверно. Недавно он поссорился со своим приятелем, знаменитым лириком Абу-Нувасом. Думал, скоро и помирится — каких ссор не бывает между поэтами!.. На этот раз, однако, Абу-Нувас разозлился всерьез и сочинил такую сатиру, что беда будет, если она попадет на глаза халифу. Вечером кто-то подсунул Абану под дверь листок с этим произведением. Значит, и списки уже ходят по рукам… Поэт читал, перечитывал, и жуть его взяла. Все насчет веры… Якобы, слушали они вдвоем призыв муэдзина, и Абу-Нувас набожно повторял: «Свидетельствую, что нет бога, кроме Аллаха», а он, Лахыкой, будто бы, и говорит: «Я ни вовек не стану чего-либо свидетельствовать, пока этого не увидят мои глаза». И врет же Абу-Нувас… Вольнодумней его нет человека во всем Багдаде, а тут на тебе — прикинулся святошей. Он, мол, с гяуром, осмеятелем корана, Абаном, вот как спорил: «Моисей говорил и был даже собеседником бога, всевидящего, ласкового утешителя».

«Значит, у твоего бога, — спросил Абан, — есть глаза со зрачками и язык? И сам он это себя создал? Или кто?»

«Нехорошо, нехорошо, — думает Абан Лахыкой, — а хуже всего то, что Абу-Нувас прямо обвинил меня в манихействе[41]. И опять выдумал все, наврал… Никогда я ему не говорил: «Хвала Мани»![42]. Отродясь манихейцем не был. Ну, скажем, в молодости сочувствовал, но ведь совсем, совсем немного… Зато потом благочестивое рассуждение написал — «Книгу поста и созерцательного уединения», а у Абу-Нуваса в стихах один разврат и пьянство. Нет, нехорошо это, нехорошо, особенно насчет манихейства… Поди потом доказывай… Манихейцев халиф, ох, как не жалует»…

И придворный поэт Абан Лахыкой всю ночь беспокойно ворочался с боку на бок.

Разбудил его посланец из дворца. Завтра из дому не отлучаться. Халиф вызовет, а когда и куда, будет сказано особо.

Утро было жаркое, но поэту стало холодно. Когда посланец ушел, он снова бросился на постель и уткнулся головой в подушку. Вот оно, вот оно!.. Донесли, значит. Замелькали в памяти имена собратьев по камышовой палочке, казненных за вольнодумство. Сам Мухаммед скольких велел обезглавить!.. Мединка Эсма погибла тогда за насмешливые стихи против пророка. Надр ибн-Харис утверждал, что персидские рассказы о богатырях гораздо интереснее корана. Тоже казнили. Евреи Абу-Афак, Кааб ибн-Ишраф, Сонейна писали сатиры. Казнили всех троих. Это было давно, но и совсем недавно то же самое. Лахыкой вспомнил гостеприимного Хаммада Аджрада, у которого столько раз он бывал в Басре лет двадцать пять тому назад. Обвинили его в манихействе. Палач отрубил голову на базаре. И там же, в Басре, лет через пять погиб Бетшар ибн-Бюрд. Хороший был поэт, и товарищ хороший… Тоже за манихейство погиб. Гарун аль-Рашид пока, правда, ни одного поэта обезглавить не велел, но все может быть… Не хочется умирать. Всего-то навсего пятьдесят три года, и любить может, и глаза хорошие — написать еще можно много, а тут зароют, чего доброго…

Холодно Абану от страха. Зубы колотятся. Холодно…

В то же утро были предупреждены гонцами и другие поэты. У Аббаса ибн-аль-Ахнафа лежала на письменном столике весьма неприличная поэма, которую он сочинял уже несколько месяцев и все не мог закончить. Приглашение его все же не испугало. И халифу было ведомо, что приличные стихи Аббас пишет довольно редко — главным образом в те дни, когда заимодавцы чересчур ему надоедают.

Мюслим Ажариец, прозванный «жертвой красавиц», работал почти всегда ночью и, чтобы помочь вдохновению, курил опиум.

На этот раз он накурился так, что принял гонца за ангела смерти. Почтительно просил небесного вестника повременить и дать кончить послание очередной красавице, недавно привезенной из Грузии. Читать она, конечно, не умела, но поэт намеревался прочесть стихи вслух, когда красавица придет в гости к его кухарке.

Абуль-Атохия, кроме дворцового посланца, предупредил и его давнишний друг, музыкант Ибрагим аль-Моусили. Зашел к нему со своим сыном, юношей Исхаком. Хотелось аль-Моусили повидать и Физали, но поэта с раннего утра не было дома. Уехал за город вместе со своим слугой.

Абу-Нуваса сразу же вызвали во дворец. Часа через два он вернулся радостный, но весьма взволнованный. Созвал слуг, велел сейчас же посыпать дорожки сада белым песком, привести в порядок беседку, повесить в ней большой фонарь. Абу-Нувас зарабатывал немало, проживал, как все почти поэты, еще больше. Женат не был, сам хозяйничать не умел. Не позаботился даже о том, чтобы завести мало-мальски хорошие ковры. Пришлось на сей раз идти к соседям — понадобился и ковер, и посуда, и деньги на покупки. На счастье Абу-Нуваса соседи, хотя и не читали его стихов, любили поэта за веселый, покладистый нрав. Дали все — даже диргемы, хотя и не надеялись когда-либо получить деньги обратно. Барана на плов, изюм, сладости Абу-Нувас поручил купить кухарке. Сам отправился за фруктами и кофе — в них он толк понимал.

Вернулся еще засветло. Тщательно осмотрел свой большой запущенный сад. В ограде были дыры, и через них то и дело пролезали бродячие собаки.

Слуги поработали на совесть. Дыры заделали, нечистоты убрали. Сад стал как сад. Не мешало бы, правда, насадить у беседки побольше цветов, но и заросли цветущих олеандров вокруг нее выглядели нарядно. Назавтра следовало только окатить их водой, чтобы смыть с жестких листьев пыль.

Этот день, когда Абан Лахыкой боялся лишиться головы, Абу-Нувас радостно волновался, а поэты просто ждали, что вообще будет, этот день Физали и Джафар провели за городом.

Рано утром, когда улицы были еще почти пусты, они снова проехали мимо дворца халифа, переправились через Тигр на пароме и повернули на север, вдоль левого берега реки.

По сжатым полям бродили стайки ибисов, не обращавших внимания на всадников. Иногда с прибрежных ив с криком срывались парочки удодов.

Со скрипом вертелись высокие деревянные колеса, поднимавшие воду в выложенные камнем каналы. В камышах звенели жерлянки. Джафар с наслаждением вдыхал привычный чистый воздух.

Утренняя дымка разошлась. Стали видны курганы, кое-где поросшие кустарниками. Сколько глаз хватал, они тянулись вереницей вдоль реки. Некоторые были едва заметны, другие высились темными громадами среди желтого жнивья.

— Видишь, Джафар, — здесь стояли когда-то деревни, местечки, дворцы, целые города, а теперь остались одни кучи мусора…

— Неужели и с нашим Багдадом так будет?

— Кто знает, кто знает!.. Все проходит, Джафар. Все, что создают люди, рано или поздно гибнет.

— Джан говорит, что твои стихи вечны…

Физали улыбнулся.

— Нет, милый, и они умрут. Ничего нет вечного на земле, ничего… Не надо только об этом печалиться. Так должно быть. Так суждено…

Поэт направил коня к группе высоких дубов, видневшихся на пригорке среди поля. Земля под ними была усыпана прошлогодними прелыми листьями. Невдалеке журчал ручей, сбегавший в Тигр. Физали подобрал поводья, медленно слез с лошади.

— Расседлывай, Джафар. Место хорошее, останемся здесь…

Когда кони были привязаны, поэт с улыбкой посмотрел на юношу.

— Не догадываешься, зачем мы сюда приехали?

— Нет, отец мой.

— Помнишь, я тебе сказал: завтра будешь играть перед несколькими купцами. Это очень важные люди, богатые. Хотят тебя послушать. Там и поэты будут, мои знакомые. Надо, чтобы ты сыграл хорошо. Поупражняйся сейчас — в чужом доме нельзя. Най с тобой? Хорошо… Можешь раздеться — здесь не Багдад.

— Боюсь я…

— Не трусь, Джафар. Надо привыкать. Станешь настоящим музыкантом, будут тебя слушать сотни людей, а сейчас всего-навсего десятка полтора. Не волнуйся… Думай, что играешь для Джан, и все будет хорошо.

Поэт и его слуга вернулись незадолго перед вечерним намазом. Джафар отдохнул от города, вместе с Физали выбрал, что играть завтра, дважды выкупался в прудах.

Никогда еще хозяин не был так ласков с ним, как в этот день. Засыпая, юноша вдруг ясно почувствовал, что совсем скоро он расстанется с добрым стариком и больше никогда его не увидит. Повторил про себя жестокое слово «никогда» и заплакал — впервые с того дня, когда Джан и он хоронили няню в пустыне.

Ночь прошла, и наступил день, которого так опасался Абан Лахыкой. С утра к нему и к другим поэтам снова явились посланцы из дворца. Открывая нарядному гонцу дверь, Абан дрожал мелкой дрожью, но, выслушав его, сразу повеселел. Нет, сатира Абу-Нуваса здесь ни при чем… Что-то другое. Может быть, и награду дадут, если Физали в самом деле будет назначен министром поэзии. Недаром же он, Лахыкой, написал когда-то панегирик[43] пресветлому. Доказал, что Гарун аль-Рашид, как потомок Аббаса, дяди Мухаммеда, имеет больше прав на халифат, чем потомки Алия, двоюродного брата пророка. Халиф сразу же пожаловал ему двадцать тысяч диргемов. Услуга важная — может повелитель и снова о ней вспомнить. Визирь Джафар тоже кое-чем ему обязан. С тех пор как его сделали придворным поэтом, воспевал Абан Лахыкой «визиря и всех родичей его, как голосистый соловей»[44].

Хлопотливый выдался день для поэтов — брились, мылись, чистились, перечитывали стихи, свои и чужие.

Еще больше хлопотал начальник службы доносов, всезнающий Амалиль. Ему стало известно, что вечером халиф и визирь Джафар снова отправятся переодетыми бродить по Багдаду в сопровождении одного только евнуха Мефура. Об этих ночных прогулках Гарун аль-Рашида знали не только в халифате, но и в далеких заморских странах. В подражание повелителю Востока и император Карл Великий собирался, переодевшись нищим, посмотреть, как живет его добрый народ, но придворные отговорили. Выше императора ростом не было человека во всем Аахене, да и его громкий голос знал стар и млад.

Гарун аль-Рашида узнавать никто не решался. Часто в самом деле не узнавали — халиф умел говорить не своим голосом, умел и походку менять. Евнух Мефур всегда становился так, что лицо его оставалось в тени. Визирь Джафар неизменно молчал. Всезнающему Амалилю халиф никогда не говорил, когда и куда он пойдет. Строго-настрого запретил высылать тайную охрану. Предупреждал визирь. Он боялся не так за Гарун аль-Рашида, как за собственную особу. Много врагов у Бармекидов — могут и зарезать. Предупреждать предупреждал, но по каким улицам пойдет халиф, не знал и он. Трудно приходилось Амалилю — и охранять надо, и охранители должны быть незаметны, и, самое главное, для «случайных» разговоров с повелителем нужно вовремя подсовывать своих соглядатаев, иначе разные бродяги невесть что ему наболтают. И так не раз уже случалось, что после этих прогулок вчерашних именитых людей заставляли кричать во всеуслышание:

— Смотрите на меня, правоверные, я брал взятки!

Потом целых три дня их трупы грызли бродячие собаки на базарной площади. И вонь большая, особенно летом, и вообще… Борьбе со взятками этот начальник имел основания не очень сочувствовать.

На этот раз его люди увидели, что халиф, визирь и евнух, все трое одетые в черные халаты, вышли часов в десять вечера из бокового подъезда дворца. Следить за ними было трудно — в те времена улицы Багдада не освещались, и шелк халатов сливался с бархатной темнотой. Босые соглядатаи, тоже в черном, неслышно ступали по камням мостовой.

Так дошли до предместья. В узкой улочке попалось большое стадо овец. Куда-то их перегоняли по холодку. Пока встревоженные охранники пробирались сквозь блеющий поток, тихих голосов не стало слышно. Шестеро соглядатаев пришли в ужас. Разделившись по двое, бросились кто вперед, кто в боковые улицы. Нигде никого не было. Халиф, визирь и евнух словно потонули в черном безмолвии ночи.

19

Физали и Абуль-Атохия в сопровождении Джафара пришли в сад Абу-Нуваса еще засветло, но остальные поэты, вызванные дворцовыми гонцами, уже были в сборе.

Абан Лахыкой, важный и медлительный, беседовал с хозяином так приветливо, точно не было между ними ни ссоры, ни опасной сатиры Абу-Нуваса.

Мюслим Ажариец уже больше суток не курил опиума, очень по нем скучал и выглядел много печальнее самого Абуль-Атохия, который в редкие приезды Физали переставал на время думать, что в этой жизни нет ровно ничего хорошего.

Хозяин старался казаться спокойным, но это ему не удавалось. То и дело оставлял гостей одних. Забегал в беседку, чтобы еще раз убедиться в том, что ковры чисты, а цветы не завяли. Снова и снова рыскал по саду — смотрел, не забрались ли как-нибудь бродячие собаки. Потом торопился на кухню и тревожно спрашивал нанятого на один день повара, не переварился ли плов. Надоел ему чрезвычайно. Опытный старик готов был пожалеть, что не родился глухонемым.

С приходом Физали хлопот еще прибавилось. Поэт отвел хозяина в сторону. Указывая глазами на Джафара, оставшегося у ворот сада, сказал ему на ухо несколько слов. Слова, надо думать, были немаловажные, потому что Абу-Нувас щелкнул языком, и брови его удивленно поднялись. Он был близорук и, только подойдя вплотную, увидел, что слуга и очень молод, и очень красив. Еще раз щелкнул языком. Поторопился самолично провести юношу в укромное место, чтобы не увидели его другие поэты. Усадил на траву между высокими кустами.

Лахыкой все-таки заметил. Сразу потерял степенность и важность. Как влюбленный петух торопится и краснеет, так и сочинитель «Книги поста и созерцательного уединения» поспешил было к Джафару, но хозяин дома взял почтенного гостя под локоток и повел показывать сад. Распорядился потом, чтобы слуге Физали принесли розовой воды, сладостей и фруктов.

Все почти молодые люди любят сладкое. Джафар тоже любил. Не торопясь, поедал душистые ломтики засахаренной айвы, изюм, сладкие хлебцы, фисташки, медовые конфеты. Мысли были веселые. Вспомнил бывшего своего хозяина, гуртовщика. Попади он сюда, вот бы скорчил рожу… А если бы узнал, на ком женился пастух, убитый на большой дороге, тогда что? Так бы на месте и умер.

Джафар усмехнулся. Закрыл глаза. Представил себе, что вот-вот подойдет сзади Джан, обнимет и поцелует за ухом. Есть у нее такая повадка. Потом сядут рядом, потом… Расправил плечи, потянулся, вздохнул. Хорошо в этом саду, только жаль, что нельзя халата снять. И голове жарко в платке. Как они только могут в чалмах!.. Джафар приподнялся, раздвинул кусты. В саду уже совсем темно, но вдоль дорожки, от входа и до самой беседки, горят среди ветвей маленькие фонари. На светлом песке мелькают угловатые тени. По двое, по трое бродят по дорожке гости. Негромко разговаривают. Выплывают из темноты чалмоносные головы, яркие халаты с широкими рукавами. Вот Физали, дорогой его добрый хозяин. Высокий, важный. Борода кажется желтой, а днем она белая, как жасмин. Красивая борода… Хотелось бы Джафару, чтобы у него была такая в старости. Абу-Атохия идет, припадая на левую ногу. Подросток какой-то в малиновом халате, высокий, тонкий. Что он тут делает со стариками?..

А купцов все нет. Когда же они?.. Джафара уже клонит ко сну. Чтобы не задремать, смотрит на небо. Луны нет, звезды, крупные, яркие, ласковые. Пастух-музыкант ищет те, которые любит жена. Тогда в пустыне, как солнце сядет, повторяла ему стихи какого-то поэта с мудреным именем:


Разошлись, бледнея, полосы

От заката золотого,

Скоро Вероники Волосы

Заблестят на небе снова…


Вот они, Волосы Вероники — бледные, бледные… А вот горит серебристая Вега, звезда поэтов. Мерцает красный Альдебаран. Над второй звездой хвоста Большой Медведицы чуть светится Всадник. У Джан глаза острые — видит его. И он тоже видит. Еще много лет будут они остроглазы, сильны, молоды.

Пришли, должно быть… Бегом примчался слуга. Поэты ринулись к входу. Какие они, однако, быстрые, торопливые, пугливые.

Вся важность сразу пропала. Один Физали идет как всегда.

Джафар вскочил. Прячась за кустами, подобрался поближе. Да, пришли… кажется, трое. Поэты столпились у ворот. Кланяются в пояс. Нестройным хором говорят слова приветствия. И Физали кланяется низко. Богатые, видно, купцы, что им такой почет. Идут, идут…

Джафар ныряет за кусты. Совсем близко от него проходит впереди всех невысокий сухощавый человек в зеленом халате — наверное, самый главный. Борода с проседью, лицо строгое, густые брови. Фонари светят слабо, и не видно, есть ли у него морщины. За сухощавым шагает дородный, высокий, сзади кто-то огромный, с бабьим лицом.

Джафар возвращается на свое место. Беседка ярко освещена, и ему хорошо видно, что там делается. Садятся ужинать.

На самом почетном месте сухощавый, направо от него дородный, налево Абу-Нувас. Физали сидит спиной к Джафару, как раз напротив сухощавого. Великан с бабьим лицом остался снаружи. Неподвижно стоит у входа. Слуга, значит…

Вкусно пахнет из беседки. Джафар, хотя и поел сладкого, не прочь бы попробовать плов, который слуги принесли в большом блестящем котле. Из котла идет пар, застилает лицо того, сухощавого. Важный человек, очень важный… Он говорит — все молчат. Засмеется — поэты тоже смеются, но негромко. Подросток в углу беседки только улыбается. Кончили плов, еще какой-то котел поставили слуги посередине ковра. Самый важный первым запускает в него руку. Ест и что-то рассказывает. Лицо довольное. Опять хохочет громко, а поэты сдержанно вторят. Снова несут подносы — на одних фрукты высокой горкой, на других такие же сладости, что ел Джафар. Вот только кофе ему не дали, а тот который пьют в беседке, пахнет так же вкусно, как первая чашка, когда-то выпитая Джафаром в пустыне. В руках у гостей поблескивают серебряные чашечки, у сухощавого золотая.

Кончили ужин. Самый важный гость что-то говорит Физали. Джафар видит, что его хозяин, поклонившись, вынимает знакомый свиток, завернутый в парчу, кладет перед собой рукопись, откашливается. Абу-Атохия вытянул длинную шею. Абан Лахыкой важно скрестил руки на груди. Подросток начал чистить апельсин и не знает теперь, куда его девать. Всех слов не слышно, но Джафар угадывает знакомые места поэмы.

Никто в беседке не шевелится. Только главный гость, подперев шею кулаком, по временам кивает головой — видно, что доволен. Голос хозяина то затихает, то звенит, как призыв муэдзина, то журчит ручьем. Вот уже дошел Физали и до истории пери, небесной девы, посланной Аллахом на землю. Джафар знает, что это его женушка. Не совсем, правда, Джан, но почти она…

Хочется ему, чтобы понравилась пери. Еще поближе прокрался к беседке, раздвинул ветки олеандров, внимательно смотрит на поэтов. Опущенные головы поднялись. Важный гость улыбается. Толстый сосед косит на него глаза и тоже ухмыляется.

Кончил Физали. Все молчат. Ждут, что скажет сухощавый купец.

Он ласково улыбается, громко хвалит, и сразу пошел в беседке разноголосый похвальный гул. Кланяются, поздравляют, треплют поэта по плечу. Джафар доволен. Понравилась Джан…

Но вот сухощавый что-то говорит хозяину. Физали встает, выходит из беседки, осторожно пробирается через кусты. Тихо кличет:

— Джафар… Джафар…

Юноша вскакивает. Вдруг вспомнил, зачем его привели сюда. Стало страшно — страшней, чем в ту ночь, когда недалеко от Бакубы они с Джан наткнулись на львов. Сердце заколотилось. Весь похолодел. Заикаясь, зашептал:

— Отец мой, я н-не мо-гу-у-у…

Поэт с силой сжал ему руку, тоже зашептал настойчиво, грозно:

— Не будешь играть, погибнешь и ты, и Джан… После объясню… Сейчас же начинай гимн солнцу… Помни — спасаешь ее!..

Из беседки послышался неторопливый, властный голос:

— В чем же дело, Физали? Где твой музыкант?

Старик еще раз сжал дрожащую руку юноши, шепнул:

— Начинай сейчас же… — и вернулся в беседку.

Джафар вдруг успокоился. Джан была здесь. Умоляюще смотрела на него огромными прекрасными глазами. Провела рукой по затылку. Ее кожа пахла лотосами. Пастух-музыкант смело подошел к беседке, вынул из чехла най, поднес к губам. В его душе взошло солнце. Сверкает, как перья фазана, зажигает небесный пожар, все заливает золотистым знойным жаром. Джафару радостно и тепло. Слышит, как Джан читает пролог к «Садам Аллаха», и звуки ная, чистые и светлые, как ее голос, славят восход торжествующего солнца.

Степь покрылась коврами пламенеющих тюльпанов. Хоры птиц перекликаются с голосом поэта-отшельника. Утренний ветер шелестит листьями чинар, и все короче тени, и все ярче иссиня-голубое, солнечное, вечное небо.

Джафар не видит ни поэтов, ни музыканта Аль-Моусили, ни сына его, подростка Исхака, ни сухощавого купца, который изумленно и взволнованно прислушивается к звукам ная.

Физали закрыл глаза рукой, чтобы не видели его слез. Старик знает, что приходит конец сказке, сочиненной великой выдумщицей — жизнью. Навсегда уйдет от него Джан, и с ней куда-то уйдет и этот пастух со своей флейтой…

Когда Джафар кончил, поэты не ожидали, что скажет главный гость. Заговорили все вместе, громко, восторженно, торопливо. Сухощавый седеющий человек, в котором вы, конечно, уже давно узнали халифа Гарун аль-Рашида, хотя при входе в сад он снял черный халат и остался в зеленом, — сухощавый человек нагнулся к Физали и, заметив, что щеки его мокры от слез, потрепал старого поэта по плечу. Сказал тихо:

— Приходи завтра утром. Решим…

Подросток Исхак, весь вечер чинно сидевший рядом с отцом, вдруг вскочил и, позабыв о присутствии халифа, выбежал из беседки. Обнял Джафара, зашептал смущенно и радостно:

— Ты — удивительный музыкант, ты — великий музыкант!.. Я бы хотел играть, как ты…

Долго еще гости Абу-Нуваса слушали слугу-флейтиста. После гимна солнцу Джафар сыграл грустную песню о матери. Перед чужими людьми никогда еще не играл ее — только для себя и для Джан… Теперь играл ради нее. Музыкант едва удерживал слезы, флейта плакала, и когда Джафар дошел до напевов своей матери Айши, заплакал и чувствительный Абу-Атохия, и к чувствительности не склонный Абан Лахыкой, и распутник Ибн-аль-Ахнаф. Всем вспомнились их матери.

А закончилось испытание пастуха-музыканта его песней о любимой, которую Джафар сложил, когда еще не знал Джан и потом сыграл ей впервые во время бегства. Опять, как в ту ночь среди пустынной степи, най стал живым существом. Сыпал трелями бюль-бюля, стонал от страсти, ворковал, словно дикие голуби в древних развалинах. И снова Джан была здесь. Слушала, улыбалась пунцовыми губами, одобрительно кивала головой и вновь принималась слушать. Мюслим Ажариец чувствовал, что недаром его прозвали «жертвой красавиц».

Мучительно старался себе представить, какова же та неведомая женщина, для которой сложена такая страстная, волнующая песня…

В эту ночь халиф Гарун аль-Рашид, ложась спать, с удовольствием подумал о том, что он, собственно говоря, не стар. Только-только начинает стареть. Если Аллах не соблаговолит призвать раньше времени к себе, сколько еще можно увидеть и услышать удивительных вещей! Хорошо, что Физали догадался захватить с собой рукопись «Хезар Эфсане». Не будь ее, никогда бы не поверил этой истории… И вечер с поэтами был хороший… превосходный вечер. А лучше всего то, что Амалиль остался-таки в дураках… О том, что будет собрание у Абу-Нуваса, наверное знал, но не сообразил, что и халиф может туда прийти. На улице же его служба совсем опростоволосилась. Попадет им теперь…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14