Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Критика и публицистика

ModernLib.Net / Поэзия / Пушкин Александр Сергеевич / Критика и публицистика - Чтение (стр. 4)
Автор: Пушкин Александр Сергеевич
Жанр: Поэзия

 

 


      Сначала, рассматривая характер словесности XIX столетия, г. Киреевский говорит о тех писателях, кои, по его мнению, определили дух нашей литературы; но прежде посвящает красноречивую страницу памяти того, "кто подвинул на полвека образованность нашего народа, кто всю жизнь употребил во благо отечества", кому и сам Карамзин обязан, может быть, своею первою образованностию. "Он умер недавно (говорит г. Киреевский), почти всеми забытый, близ той Москвы, которая была свидетельницею и средоточием его блестящей деятельности. Имя его едва известно теперь большей части наших современников, и если бы Карамзин не говорил об нем, то, может быть, многие, читая эту статью, в первый раз услышали бы о делах Новикова и его товарищей и усумнились бы в достоверности столь близких к нам событий. Память об нем почти исчезла; участники его трудов разошлись, утонули в темных заботах частной деятельности; многих уже нет; но дело, ими совершенное, осталось: оно живет, оно приносит плоды и ждет благодарности потомства".
      "Новиков не распространил, а создал у нас любовь к наукам и охоту к чтению. Прежде него, по свидетельству Карамзина, были в Москве две книжные лавки, продававшие ежегодно на 10 тысяч рублей; через несколько лет их было уже 20, и книг продавалось на 200 000. Кроме того, Новиков завел книжные лавки в других и в самых отдаленных городах России; распускал почти даром те сочинения, которые почитал особенно важными; заставлял переводить книги полезные, повсюду распространял участников своей деятельности, и скоро не только вся Европейская Россия, но и Сибирь начала читать. Тогда отечество наше было, хотя не надолго, свидетелем события, почти единственного в летописях нашего просвещения: рождения общего мнения".
      Признав филантропическое влияние Карамзина за характер первой эпохи литературы XIX столетия, идеализм Жуковского за средоточие второй и Пушкина, поэта действительности, за представителя третьей, автор приступает к обозрению словесности прошлого года.
      "XII том "Истории Российского государства", последний плод трудов великих, последний подвиг жизни полезной, священной для каждого русского, кажется, еще превзошел прежние силою красноречия, обширностью объема, верностью изображений, ясностью, стройностью картин и этим ровным блеском, этою чистотою, твердостью бриллиантовою карамзинского слога. Вообще, достоинство его истории растет вместе с жизнию протекших времен. Чем ближе к настоящему, тем полнее раскрывается перед ним судьба нашего отечества; чем сложнее картина событий, тем она стройнее отражается в зеркале его воображения, в этой чистой совести нашего народа".
      В число исторических сочинений г. Киреевский включает и поэму "Полтаву". "В самом деле, - говорит он, - из двадцати критик, вышедших на эту поэму, более половины рассуждало о том, действительно ли согласны с историей описанные в ней лица и происшествия. - Критики не могли сделать большей похвалы Пушкину. Признавая в сей поэме большую зрелость таланта, он осуждает в ней недостаток единства интереса, "единственного из всех единств, коего несоблюдение не прощается законами либеральной пиитики". Этим изъясняет он малый успех, который имела последняя и едва ли не лучшая из поэм А. Пушкина.
      "Жуковский, - продолжает автор, - напечатал в прошедшем году свое "Море", "Песнь победителей" из Шиллера и связанные отрывки из "Илиады". Здесь в первый раз увидели мы в Гомере такое качество, которого не находили в других переводах: что у других напыщенно и низко, то здесь просто и благородно; что у других бездушно и вяло, здесь сильно, мужественно и трогательно; здесь все тепло, все возвышенно, каждое слово от души; - может быть, это-то и ошибка, если прекрасное может быть ошибкою". - Автор имел в виду Кострова; в прошлом году мы не гордились еще "Илиадою" Гнедича.
      ""Море" Жуковского живо напоминает всю прежнюю его поэзию. Те же звуки, то же чувство, та же особенность, та же прелесть. Кажется, все струны его прежней лиры отозвались здесь в одном душевном звуке. Есть, однако, отличие: что-то больше задумчивое, нежели в прежней его поэзии".
      Из молодых поэтов немецкой школы г. Киреевский упоминает о Шевыреве, Хомякове и Тютчеве. Истинный талант двух первых неоспорим. Но Хомяков написал "Ермака", и сия трагедия уже заслуживает особенной критической статьи.
      Глубокое чувство умиления внушило молодому критику несколько трогательных строк. Он говорит о своем друге, о лучшем из избранных, о покойном Веневитинове.
      "Веневитинов создан был действовать сильно на просвещение своего отечества, быть украшением его поэзии и, может быть, создателем его философии. Кто вдумается с любовью в сочинения Веневитинова (ибо одна любовь дает нам полное разумение); кто в этих разорванных отрывках найдет следы общего им происхождения, единство одушевлявшего их существа; кто постигнет глубину его мыслей, связанных стройною жизнью души поэтической, - тот узнает философа, проникнутого откровением своего века; тот узнает поэта глубокого, самобытного, которого каждое чувство освещено мыслию, каждая мысль согрета сердцем; которого мечта не украшается искусством, но сама собою родится прекрасная; которого лучшая песнь - есть собственное бытие, свободное развитие его полной, гармонической души. Ибо щедро природа наделила его своими дарами и их разнообразие согласила равновесием. Оттого все прекрасное было ему родное; оттого в познании самого себя находил он разрешение всех тайн искусства и в собственной душе прочел начертание высших законов и созерцал красоту создания. Оттого природа была ему доступною для ума и для сердца, он мог В ее таинственную грудь,
      Как в сердце друга, заглянуть.
      Созвучие ума и сердца было отличительным характером его духа, и самая фантазия его была более музыкою мыслей и чувств, нежели игрою воображения. Это доказывает, что он был рожден еще более для философии, нежели для поэзии. Прозаические сочинения его, которые печатаются и скоро выйдут в свет, еще подтвердят все сказанное нами".
      Тут критик сильно и остроумно доказывает преимущественную пользу немецких философов на тех из наших писателей, которые, не отличаясь личным дарованием, тем яснее показывают достоинство чужого, ими приобретенного. "Здесь господствуют два рода литераторов: одни следуют направлению французскому, другие немецкому. Что встречаем мы в сочинениях первых? Мыслей мы не встречаем у них (ибо мысли собственно французские уже стары; следовательно, не мысли, а общие места: сами французы заимствуют их у немцев и англичан). Но мы находим у них игру слов, редко, весьма редко, и то случайно соединенную с остроумием, и шутки, почти всегда лишенные вкуса, часто лишенные всякого смысла. И может ли быть иначе? - Остроумие и вкус воспитываются только в кругу лучшего общества; а многие ли из наших писателей имеют счастие принадлежать к нему?
      Напротив того, в произведениях литераторов, которые напитаны чтением немецких умствователей, почти всегда найдем что-нибудь достойное уважения, хотя тень мысли, хотя стремление к этой тени".
      В князе Вяземском г. Киреевский видит доказательство, что истинный талант блестит везде, во всяком направлении, под всяким влиянием. "Однако ж, -говорит автор, - и князь Вяземский, несмотря на все свои дарования, несмотря на то, что мы можем назвать его остроумнейшим из наших писателей, еще выше там, где, как в "Унынии", голос сердца слышнее ума".
      Автор не соглашается с мнением людей, утверждающих, что французское направление господствует также и в произведениях Баратынского. Он видит в нем поэта самобытного, своеобразного. "Чтобы дослышать все оттенки лиры Баратынского, надобно иметь и тоньше слух, и больше внимания, нежели для других поэтов. Чем более читаем его, тем более открываем в нем нового, не замеченного с первого взгляда, - верный признак поэзии, сомкнутой в собственном бытии, но доступной не для всякого. Даже в художественном отношении, многие ли способны оценить вполне достоинство его стихов, эту точность в выражениях и оборотах, эту мерность изящную, эту благородную щеголеватость? Но если бы идеал лучшего общества явился вдруг в какой-нибудь неизвестной нам столице, то в его избранном кругу не знали бы другого языка".
      Автор справедливо ставит "Эду", одно из самых оригинальных произведений элегической поэзии, выше "Бального вечера", поэмы более блестящей, но менее изящной, менее трогательной, менее вольно и глубоко вдохновенной. Определяя характер поэзии барона Дельвига, критик говорит: "Всякое подражание по системе должно быть холодно и бездушно. Только подражание из любви может быть поэтическим и даже творческим. Но в последнем случае можем ли мы совершенно забыть самих себя? и не оттого ли мы и любим образец наш, что находим в нем черты, ответствующие требованиям нашего духа? Вот отчего новейшие всегда остаются новейшими во всех удачных подражаниях древним; скажу более: нет ни одного истинно-изящного перевода древних классиков, где бы не легли следы такого состояния души, которого не знали наши праотцы по уму. Чувство религиозное, коим мы обязаны христианству; романическая любовь, подарок арабов и варваров; уныние, дитя севера и зависимости; всякого рода фанатизм, необходимый плод борьбы вековых неустройств Европы с порывами к улучшению; наконец перевес мысленности над чувствами, и оттуда стремление к единству и сосредоточенью..." и пр.
      Рассуждая о некоторых произведениях драматической музы нашей, автор с такою веселостию изображает состояние сцены, что мы, не разделяя вполне его мнения, не можем, однако ж, не выписать сего оригинального места.
      "Вообще наш театр представляет странное противоречие с самим собою: почти весь репертуар наших комедий состоит из подражаний французам, и, несмотря на то, именно те качества, которые отличают комедию французскую ото всех других: вкус, приличие, остроумие, чистота языка и все, что принадлежит к необходимостям хорошего общества, - все это совершенно чуждо нашему театру. Наша сцена, вместо того чтобы быть зеркалом нашей жизни, служит увеличительным зеркалом для одних лакейских наших, далее которых не проникает наша комическая муза. В лакейской она - дома, там ее гостиные, и кабинет, и зала, и уборная; там проводит она весь день, когда не ездит на запятках делать визиты музам соседних государств, и чтобы русскую Талию изобразить похоже, надобно представить ее в ливрее и в сапогах.
      Таков общий характер наших оригинальных комедий, еще не измененный немногими, редкими исключениями. Причина этого характера заключается отчасти в том, что от Фонвизина до Грибоедова {2} мы не имели ни одного истинного комического таланта, а известно, что необыкновенный человек, как необыкновенная мысль, всегда дают одностороннее направление уму; что перевес силы уравновешивается только другого силою; что вред гения исправляется явлением другого, противудействующего.
      Между тем можно бы заметить нашим комическим писателям, что они поступают нерасчетливо, избирая такое направление... За простым народом им не угнаться, и как ни низок язык их, как ни богаты неприличностями их удалые шутки, как ни грубы их фарсы, которым хохочет раек; но они никогда не достигнут до своего настоящего идеала, и все комедии их - любой извозчик убьет одним словом".
      Исчисляя переводы, явившиеся в течение 1829 года, автор замечает, что шесть иностранных поэтов разделяют преимущественно любовь наших литераторов: Гете, Шиллер, Шекспир, Байрон, Мур и Мицкевич.
      Пропустив некоторые сочинения, более или менее замечательные, но не входящие в область чистой литературы, автор обращается к сочинениям в роде повествовательном. Прошлый год богат был оными: но "Иван Выжигин", бесспорно, более всех достоин был внимания по своему чрезвычайному успеху. Два издания разошлись менее чем в один год; третье готовится. Г-н Киреевский произносит ему строгий и резкий приговор {3}, не изъясняя, однако ж, удовлетворительно неимоверного успеха нравственно-сатирического романа г. Булгарина.
      "Замечательно, - говорит г. Киреевский, - что в прошедшем году вышло около 100 000 экземпляров азбуки русской, около 60 000 азбуки славянской, 60 000 экз. катехизиса, около 15 000 азбуки французской, и вообще учебные книги расходились в этом году почти целою третью более, нежели в прежнем. Вот что нам нужно, чего недостает нам, чего по справедливости требует публика".
      Спешим окончить сие слишком уже пространное изложение. Г-н Киреевский, вкратце упомянув о журналах, о духе их полемики, об альманахах, о переводах некоторых известных сочинений, заключает свою статью следующим печальным размышлением:
      "Но если мы будем рассматривать нашу словесность в отношении к словесностям других государств, если просвещенный европеец, развернув перед нами все умственные сокровища своей страны, спросит нас: "Где литература ваша? Какими произведениями можете вы гордиться перед Европою? - Что будем отвечать ему?
      Мы укажем ему на "Историю Российского государства"; мы представим ему несколько од Державина, несколько стихотворений Жуковского и Пушкина, несколько басен Крылова, несколько сцен из Фонвизина и Грибоедова, и - где еще найдем мы произведение достоинства европейского?
      Будем беспристрастны и сознаемся, что у нас еще нет полного отражения умственной жизни народа, у нас еще нет литературы. Но утешимся: у нас есть благо, залог всех других: у нас есть надежда и мысль о великом назначении нашего отечества!"
      Мы улыбнулись, прочитав сей меланхолический эпилог. Но заметим г-ну Киреевскому, что там, где двадцатитрехлетний критик мог написать столь занимательное, столь красноречивое "Обозрение словесности", там есть словесность - и время зрелости оной уже недалеко.
      1 Продается у А.Ф. Смирдина. Цена 10 р. (Прим. Пушкина.)
      2 Кажется, автор выразился ошибочно. Не хотел ли он сказать: кроме Фонвизина и Грибоедова? (Прим. Пушкина.)
      3 См. Денница, "Обозрение русской словесности", стр. LXXIII. (Прим. Пушкина.)
      КАРЕЛИЯ, ИЛИ ЗАТОЧЕНИЕ МАРФЫ ИОАННОВНЫ РОМАНОВОЙ
      Описательное стихотворение в четырех частях Федора Глинки. - СПб., в типографии X. Гинце, 1830 (VIII - 112 стр. в 8-ю д. л.). {1}
      Изо всех наших поэтов Ф.Н. Глинка, может быть, самый оригинальный. Он не исповедует ни древнего, ни французского классицизма, он не следует ни готическому, ни новейшему романтизму; слог его не напоминает ни величавой плавности Ломоносова, ни яркой и неровной живописи Державина, ни гармонической точности, отличительной черты школы, основанной Жуковским и Батюшковым. Вы столь же легко угадаете Глинку в элегическом его псалме, как узнаете князя Вяземского в станцах метафизических или Крылова в сатирической притче. Небрежность рифм и слога, обороты то смелые, то прозаические, простота, соединенная с изысканностию, какая-то вялость и в то же время энергическая пылкость, поэтическое добродушие, теплота чувств, однообразие мыслей и свежесть живописи, иногда мелочной, - все дает особенную печать его произведениям. Поэма "Карелия" служит подкреплением сего мнения. В ней, как в зеркале, видны достоинства и недостатки нашего поэта. Мы, верно, угодим нашим читателям, выписав несколько отрывков, вместо всякого критического разбора {2}.
      (Монах рассказывает Марфе Иоанновне о прибытии своем в Карелию.)
      "В страну сию пришел я летом,
      Тогда был небывалый жар,
      И было дымом все одето:
      В лесах свирепствовал пожар,
      В Кариоландии горело!..
      От блеска не было ночей,
      И солнце грустно без лучей,
      Как раскаленный уголь, тлело!
      Огонь пылал, ходил стеной,
      По ветвям бегал, развивался,
      Как длинный стяг перед войной;
      И страшный вид передавался
      Озер пустынных зеркалам...
      От знойной смерти убегали
      И зверь, и вод жильцы, и нам
      Тогда казалось, уж настали
      Кончина мира, гибель дней,
      Давно на Патмосе в виденье
      Предсказанные. Все в томленье
      Снедалось жадностью огней,
      Порывом вихрей разнесенных;
      И глыбы камней раскаленных
      Трещали. - Этот блеск, сей жар
      И вид дымящегося мира,
      Мне вспомянули песнь Омира:
      В его стихах лесной пожар.
      Но осень нам дала и тучи
      И ток гасительных дождей;
      И нивой пепел стал зыбучий
      И жатвой радовал людей!..
      Дика Карелия, дика!
      Надутый парус челнока
      Меня промчал по сим озерам;
      Я проходил по сим хребтам,
      Зеленым дебрям и пещерам;
      Везде пустыня: здесь и там
      От Саломейского пролива
      К семье Сюйсарских островов,
      До речки с жемчугом игривой {3}
      До дальних северных лесов,
      Нигде ни городов, ни башен
      Пловец унылый не видал,
      Лишь изредка отрывки пашен
      Висят на тощих ребрах скал;
      И мертво все... пока Шелойник
      В Онегу, с свистом, сквозь леса
      И нагло к челнам, как разбойник,
      И рвет на соймах паруса,
      Под скрипом набережных сосен.
      Но живописна ваша осень,
      Страны Карелии пустой:
      С своей палитры, дивной кистью,
      Неизъяснимой пестротой
      Она златит, малюет листья:
      Янтарь, и яхонт, и рубин
      Горят на сих древесных купах,
      И кудри алые рябин
      Висят на мраморных уступах.
      И вот, меж каменных громад,
      Порой я слышу шорох стад,
      Бродящих лесовой тропою,
      И под рогатой головою
      Привески звонкие брянчат...
      Край этот мне казался дик:
      Малы, рассеяны в нем селы;
      Но сладок у лесной Карелы
      Ее бесписьменный язык.
      Казалось, я переселился
      В края Авзонии опять:
      И мне хотелось повторять
      Их речь: в ней слух мой веселился
      Игрою звонкой буквы Л.
      Еще одним я был обманут:
      Вдали, для глаз, повсюду ель
      Да сосна, и под ней протянут
      Нагих и серых камней ряд.
      Тут, думал я, одни морозы,
      Гнездо зимы. Иду... Вдруг... розы!
      Все розы весело глядят!
      И Север позабыл я снова.
      Как девы милые, в семье,
      Обсядут старика седого,
      Так розы в этой стороне,
      Собравшись рощей молодою,
      Живут с громадою седою.
      Сии места я осмотрел
      И поражен был. Тут сбывалось
      Великое!.. Но кто б умел,
      Кто б мог сказать, когда то сталось?..
      Везде приметы и следы
      И вид премены чрезвычайной
      От ниспадения воды
      С каких высот? осталось тайной...
      Но Север некогда питал,
      За твердью некоей плотины,
      Запасы вод; доколь настал
      Преображенья час! - И длинный,
      Кипучий, грозный, мощный вал
      Сразился с древними горами;
      Наземный череп растерзал,
      И стали щели - озерами.
      Их общий всем, продольный вид
      Внушал мне это заключенье.
      Но ток, сорвавшись, все кипит.
      Забыв былое заточенье,
      Бежит и сыплет валуны
      И стал. Из страшного набега
      Явилась - зеркало страны
      Новорожденная Онега!
      Здесь поздно настает весна;
      Глубоких долов, меж горами,
      Карела дикая полна:
      Там долго снег лежит буграми,
      И долго лед над озерами
      Упрямо жмется к берегам.
      Уж часто видят, по лугам
      Цветок синеется подснежный,
      И мох цветистый оживет
      Над трещиной скалы прибрежной;
      А серый безобразный лед
      (Когда глядим на даль с высот)
      Большими пятнами темнеет
      И от озер студеным веет...
      И жизнь молчит, и по горам
      Бедна карельская береза;
      И в самом мае, по утрам,
      Блистает серебро мороза...
      Мертвеет долго все... Но вдруг
      Проснулось здесь и там движенье;
      Дохнул какой-то теплый дух
      И вмиг свершилось возрожденье:
      Помчались лебедей полки,
      К приютам ведомым влекомых;
      Снуют по соснам пауки;
      И тучи, тучи насекомых
      В веселом воздухе жужжат.
      Взлетает жавронок высоко,
      И от черемух аромат
      Лиется долго и далеко...
      И в тайне диких сих лесов
      Живут малиновки семьями:
      В тиши бестенных вечеров
      Луга и бор и дичь бугров
      Полны кругом их голосами.
      Поют... поют... поют оне
      И только с утром замолкают:
      Знать, в песне высказать желают,
      Что в теплой видели стране,
      Где часто провождали зимы;
      Или, предчувствием томимы,
      Что скоро, из лесов густых,
      Дохнет, как смерть, неотвратимый,
      От Беломорских стран пустых,
      Губитель роскоши и цвета,
      Он вмиг, как недуг, все сожмет,
      И часто в самой неге лета
      Природа смолкнет и замрет!
      По Суне плыли наши челны,
      Под нами стлались небеса,
      И опрокинулися в волны
      Уединенные леса.
      Спокойно все на влаге светлой,
      Была окрестность в тишине,
      И ясно на глубоком дне
      Песок виднелся разноцветный.
      И, за грядою серых скал,
      Прибрежных нив желтело злато,
      И с сенокосов ароматом
      Я в летней роскоши дышал.
      Но что шумит?.. В пустыне шепот
      Растет, растет, звучит, и вдруг
      Как будто конной рати топот,
      Дивит и ужасает слух!
      Гул, стук! - Знать, где-то строят грады;
      Свист, визг! - Знать, целый лес пилят!
      Кружатся, блещут звезд громады,
      И вихри влажные летят
      Холодной, стекловидной пыли:
      "Кивач!.. Кивач!.. Ответствуй, ты ли?.."
      И выслал бурю он в ответ!..
      Кипя над четырьмя скалами,
      Он, с незапамятных нам лет,
      Могучий исполин, валами
      Катит жемчуг и серебро;
      Когда ж в хрустальное ребро
      Пронзится, горними лучами
      Чудесной радуги цветы
      Его опутают, как ленты;
      Его зубристые хребты
      Блестят - пустыни монументы.
      Таков Кивач, таков он днем!
      Но под зарею летней ночи
      Вдвойне любуются им очи:
      Как будто хочет небо в нем
      На тысячи небес дробиться,
      Чтоб после снова целым слиться
      Внизу, на зеркале реки...
      Тут буду я! Тут жизнь теки!..
      О, счастье жизни сей волнистой!
      Где ты? - В чертоге ль богача,
      В обетах роскоши нечистой,
      Или в Карелии лесистой,
      Под вечным шумом Кивача?.."
      Духи основали свое царство в пустынях лесной Карелы. Вот как поэт наш изображает их.
      В тех горах
      Живут селениями духи:
      Точь-в-точь, как мы! В больших домах,
      Лишь треугольником их кровли;
      Они охотники до ловли,
      И все у них, как и у нас:
      Есть чернь и титул благородных;
      Суды, Расправы и Приказ.
      Но нет балов, торговок модных,
      Карет, визитов, суеты
      И бестолкового круженья;
      Нет мотовства и разоренья,
      Так, стало, нет и нищеты!
      Счет, вес и мера без обмана,
      И у судейского кафтана
      У них не делают кармана.
      Я не могу уверить вас,
      Имеют ли они Парнас,
      Собранья авторов и залы
      Для чтения. - "А есть журналы?"
      Нет-с! - Ну, и ссоры меньше там:
      Литературные нахалы
      Не назовут по именам
      И по отечествам, чтоб гласно,
      Под видом критики, ругать:
      То с здравым смыслом не согласно!
      И где, кто б мог закон сыскать,
      Который бы людей уволил
      От уз приличия? И им,
      Как будто должное, дозволил
      По личным прихотям своим,
      Порою ж и по ссоре личной,
      Кричать, писать, ругать публично?..
      Зато уж в обществе духов
      Вон там, на тех скалах огромных
      Все так приязнены! так скромны!..
      От человеческих грехов
      Подчас им, бедным, очень душно!
      И если станет уж и скучно
      Смотреть на глупости земных,
      На наши шашни и проказы,
      То псов с собой четвероглазых
      И в лес! И вот лесов чесных
      Принявши образ, часто странный,
      То выше ели, великаны,
      То наравне, в траве, с травой!
      Проказят, резвятся, хохочут,
      Зовут, обходят и морочат...
      Иди к ним, с умной головой,
      Начитанный теорик, - что же?
      Тебе ученость не поможет:
      Ты угоришь: все глушь да мрак;
      А духи шепчут: "Ты дурак!
      Сюда, мудрец, вот омут грязный!"...
      Не так ли иногда приказный,
      Раскинув практику свою,
      Из справки в справку ходит, ходит
      И часто в бестолочь заводит
      И толковитого судью?..
      1 Продается у издателя, книгопродавца Ив. Вас. Непейцына в д. Г.М. Балабина, под Э 26-м. Цена экз. 6 р., с пересылкою 7 р. (Прим. Пушкина.)
      2 В Э 6-м "Литературной газеты" было вкратце изложено содержание сей поэмы. - Издатель, г. Непейцын, заслуживает всякую похвалу за старательное и отлично красивое издание оной. (Прим. Пушкина.)
      3 В речке Повенчанке находят жемчуг, иногда довольно окатистый и крупный. (Прим. Ф. Глинки.)
      О СТАТЬЯХ кн. ВЯЗЕМСКОГО
      Некоторые журналы, обвиненные в неприличности их полемики, указали на князя Вяземского как на начинщика брани, господствующей в нашей литературе. Указание неискреннее. Критические статьи кн. Вяземского носят на себе отпечаток ума тонкого, наблюдательного, оригинального. Часто не соглашаешься с его мыслями, но они заставляют мыслить. Даже там, где его мнения явно противоречат нами принятым понятиям, он невольно увлекает необыкновенною силою рассуждения (discussion) и ловкостию самого софизма. Эпиграмматические же разборы его могут казаться обидными самолюбию авторскому, но кн. Вяземский может смело сказать, что личность его противников никогда не была им оскорблена; они же всегда преступают черту литературных прений и поминутно, думая напасть на писателя, вызывают на себя негодование члена общества и даже гражданина. Но должно ли на них негодовать? Не думаем. В них более извинительного незнания приличий, чем предосудительного намерения. Чувство приличия зависит от воспитания и других обстоятельств. Люди светские имеют свой образ мыслей, свои предрассудки, непонятные для другой касты. Каким образом растолкуете вы мирному алеуту поединок двух французских офицеров? Щекотливость их покажется ему чрезвычайно странною, и он чуть ли не будет прав.
      Доказательством, что журналы наши никогда не думали выходить из границ благопристойности, служит их добродушное изумление при таковых обвинениях и их единогласное указание на того, чьи произведения более всего носят на себе печать ума светского и тонкого знания общежития.
      ОСТРАЯ ШУТКА НЕ ЕСТЬ ОКОНЧАТЕЛЬНЫЙ ПРИГОВОР...
      Острая шутка не есть окончательный приговор. *** сказал, что у нас есть три "Истории" России: одна для гостиной, другая для гостиницы, третья для гостиного двора.
      В ОДНОЙ ИЗ ШЕКСПИРОВЫХ КОМЕДИЙ...
      В одной из Шекспировых комедий крестьянка Одрей спрашивает: "Что такое поэзия? вещь ли это настоящая?" Не этот ли вопрос, предложенный в ином виде и гораздо велеречивее, находим мы в рассуждении о поэзии романтической, помещенном в одном из московских журналов 1830 года?
      НЕВСКИЙ АЛЬМАНАХ НА 1830 ГОД,
      изданный Е. Аладьиным. СПб., в типографии вдовы Плюшар, 1830 (486 стр., в 16-ю долю, и 22 стр. нот).
      "Невский альманах" издается уже 6-й год и видимо улучшается. Ныне явился он безо всяких излишних притязаний на наружную щеголеватость; издатель в сем случае поступил благоразумно, и альманах нимало от того не потерпел. Три письма князя Меншикова, в нем помещенные, любопытны как памятники исторические. "Сказки о кладах" суть лучшие из произведений Байского, доныне известных. Стихотворную часть украшает Языков.
      С самого появления своего сей поэт удивляет нас огнем и силою языка. Никто самовластнее его не владеет стихом и периодом. Кажется, нет предмета, коего поэтическую сторону не мог бы он постигнуть и выразить с живостию, ему свойственною. Пожалеем, что доныне почти не выходил он из пределов одного слишком тесного рода, и удивимся, что издатель журнала, отличающегося слогом неправильным до бессмыслицы, мог вообразить, что ему возможно в каких-то пародиях подделаться под слог Языкова, твердый, точный и полный смысла.
      АНГЛИЯ ЕСТЬ ОТЕЧЕСТВО КАРИКАТУРЫ И ПАРОДИИ...
      Англия есть отечество карикатуры и пародии. Всякое замечательное происшествие подает повод к сатирической картинке; всякое сочинение, ознаменованное успехом, подпадает под пародию. Искусство подделываться под слог известных писателей доведено в Англии до совершенства. Вальтер Скотту показывали однажды стихи, будто бы им сочиненные. "Стихи, кажется, мои,отвечал он смеясь. - Я так много и так давно пишу, что не смею отречься и от этой бессмыслицы!" Не думаю, чтобы кто-нибудь из известных наших писателей мог узнать себя в пародиях, напечатанных недавно в одном из московских журналов. Сей род шуток требует редкой гибкости слога; хороший пародист обладает всеми слогами, а наш едва ли и одним. Впрочем, и у нас есть очень удачный опыт: г-н Полевой очень забавно пародировал Гизота и Тьерри.
      ОБЪЯСНЕНИЕ К ЗАМЕТКЕ ОБ "ИЛИАДЕ"
      В одном из московских журналов выписывают объявление об "Илиаде", напечатанное во 2 Э "Литературной газеты", и говорит, что сие воззвание насчет (?) труда г-на Гнедича обнаруживает дух партии, которая в литературе не должна быть терпима. В доказательство чего дают заметить, что в "Литературной газете" сказано: "Русская "Илиада" должна иметь важное влияние на отечественную словесность"; а что в предисловии к своему переводу Н.И. Гнедич похвалил гекзаметры барона Дельвига.
      Вот лучшее доказательство правила, слишком пренебрегаемого нашими критиками: ограничиваться замечаниями чисто литературными, не примешивая к оным догадок насчет посторонних обстоятельств, догадок большею частию столь же несправедливых, как и неблагопристойных. Объявление о переводе "Илиады" писано мною и напечатано во время отсутствия барона Дельвига. Принужденным нахожусь сказать, что нынешние отношения барона Дельвига к Н.И. Гнедичу не суть дружеские; но как бы то ни было, это не может повредить их взаимному уважению. Н.И. Гнедич, по благородству чувств, ему свойственному, откровенно сказал свое мнение насчет таланта барона Дельвига, похвалив произведения музы его. Пример утешительный в нынешнюю эпоху русской литературы {1}.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32