Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любовь земная (№1) - Судьба

ModernLib.Net / Современная проза / Проскурин Петр Лукич / Судьба - Чтение (стр. 11)
Автор: Проскурин Петр Лукич
Жанр: Современная проза
Серия: Любовь земная

 

 


Где-то в глубине помещения, у самых дверей, мелькнуло знакомое лицо, и он, присмотревшись, с удивлением узнал жену; раньше она никогда не ходила на собрания. Захар стал думать о ней; ее появление дало толчок в сторону, и он не слышал и не видел ничего вокруг, вспоминая жениховскую пору после гражданской, длиннополую, бьющую по ногам шинель…

Не кого-нибудь, именно ее выбрал, шестнадцатилетнюю сироту, выросшую у тетки, первые годы жили счастливо и согласно, и потом у них никогда не случалось ругани; забытые мелочи в одночасье встряхнули память и казались сейчас особенно важными и необходимыми. Жена всегда держалась ровно, и он подчас тешил себя спасительной мыслью, что она в заботах ничего не замечает; ему этого хотелось, и он прятался за эту мысль; но она-то покойной была оттого, что ей некуда было деваться, и старела на глазах; неожиданный стыд почти выдавил на глаза слезы, и Захар почувствовал загоревшуюся кожу лица; ему захотелось подойти к жене и увести ее отсюда, нечего ей слушать, как его будут совестить, и так ей горько; все происходящее показалось ненужным, было похоже, будто дети затеяли игру и еще в самом начале заскучали. Он тоскливо огляделся. В тот же миг раздался громкий голос крестного, Захар вздрогнул; крестный, стоя у полутемной стены и подняв руку с зажатой в ней фуражкой, негромко, но так, что было слышно всем, сказал, обращаясь к председателю райисполкома:

– По какой такой надобности, товарищ начальник, мы должны Захара Дерюгина с председательства долой? А может, мы без вашего подробного разъяснения не желаем этого?

– Не жела-ам! – прогудел кто-то у самой двери, и Захар не разобрал кто, показалось, Микита Бобок; вслед за этим сердитым возгласом «не жела-ам!» клуб, довольно просторное помещение, сложенное из двух кулацких изб, наполнился гулом голосов; вскочив на ноги, люди размахивали руками и кричали, и в неясно усилившемся гуле голосов, перенесшемся и за дверь, на улицу, где стояли не вместившиеся в помещение, пробивалось недовольство и недоумение народа. Сильно застучавший кулаком по столу Кошев понял, что начал собрание с неверной ноты, выпрямился, напрягши скулы, пережидая нараставшую волну человеческих голосов.

– Не жела-ам!

– Отчего это наш председатель не по нутру начальству!

– Эй, рик! Чего загорелся-то, не нравится?

– Не согласны Захара снимать!

– Нет нашего согласия! Это что ж за Советская власть – народ неволить? Не согласны!

– Расходись, мужики, по домам, нечего воду толочь! Земля наша артельная – воля общая, не согласны на замену головы!

– Постой, постой, ты за себя одного балакай, за все обчество неча! – подхватился со своей скамьи Фома Куделин, задрав заросший редкой щетиной подбородок и всем своим петушиным, взъерошенным видом показывая, что час его пробил и сейчас он скажет о Захаре одному ему известную правду. – А у меня вот другое… дорогой товарищ из району. Захара надо не только с председателев свалить, а из колхозу тоже вычислить и вместе со всей семьей выскоблить по етапу в Сибирь подале. Вот мое разумение. А если вы его доподлинно снимите, могу больше сказать.

Примолкшее ненадолго собрание взорвалось негодующим гулом и криком, Куделина со всех сторон дергали, рвали, принуждая сесть; ворочая белыми от страсти глазами, он тоже кричал и отбивался; Кошев, сознавая, что делает нехорошо, но что необходимо ухватиться хотя бы за эту кстати подвернувшуюся соломинку, подняв руку, не без труда перекрыл общий гвалт своим густым громогласным голосом:

– Молчать! Молчать! Каждый имеет право высказать свое мнение, на то и общее собрание. Продолжайте, пожалуйста, товарищ… ваша фамилия?

– Мы – Куделин, – скромно сказал Фома, оправляя на себе растерзанную свитку и продлевая значительность минуты. – Мы правду, товарищ начальник, говорим. Захар Дерюгин – какой он председатель? Бандит он сущий, по договору с нашим шурином Юркой Левшой нас пьяными напоил, а за это время, пока мы спали, нашу хату с хутора на село переставил. С тех пор мы трохи в голове тронутые, по ночам спать боимся, как бы куда не унесли, а от этого работать не можем, ослабли до конца. И его прихлебателя из подкулачников, Акимку Поливанова, надо вместе с Захаром из колхоза вычистить немедля, а то они… – Договорить Куделину не дали, заорали, затопали, засвистели.

– Лодырь ты! – взорвалось собрание.

– Боковушник, пролежни нажил! В шею его отседова!

– Тебя в Сибирь и отправить, там хоть бы работать заставили! Ишь себя величает: мы да нас! Черт кудлатый! Лежебока!

– Тю-ю! – отбивался Фома Куделин и, увидев пробиравшуюся к нему из другого угла свою бабу с недобрым румянцем на щеках, поскорее сел, угнул голову, стараясь стать незаметнее.

Мягко и трудно сдавило в груди у Захара, он почувствовал, что вот-вот осрамится перед всеми, пустит дурную слезу; уже жжет глаза, и лицо застилает сухой мглой; в этот момент к нему выплыло лицо Анисимова, глядевшего с деланным сочувствием, и Захара с этого момента взяла и повела через омуты и дебри безошибочная обостренная интуиция; Анисимову нужен был праздник на людях, ему, немного не хватало до высшей точки. Ладно, потерпит, решил Захар с ожесточением, сойдет для него и так. Возмущаться и бить себя в грудь он не станет, не станет орать и подлаживаться под недовольство людей. Можно было бы наплевать на Анисимова и на его радостное ожидание, главный корень в другом, беду исправить уже нельзя. И Анисимов это знал и ждал лишь одного; еще большего своего верха через его, Захара Дерюгина, всенародное унижение.

Собравшись и приготовившись сердцем, Захар сутуло поднялся, выбрался из-за стола, и сразу кончилась скованность и неуютность; стряхивая с себя излишний груз, он посмотрел на ряды знакомых лиц; люди затихали под его взглядом.

– Подожди, крестный, – остановил Захар Свиридова, пытавшегося высказаться вторично. – Дайте же и мне самому слово. Слушайте, земляки и землячки. На погост вы меня отволокли? Не надо, я живой и долго жить думаю. Напрасно расшумелись на товарища Кошева из района, он правильно ведет дело, виноват тут не он, а я сам. Он только выполняет свой долг честного большевика и должен выполнить его до конца.

– А ты, выходит, большевик нечестный? – закричал Юрка Левша, торчком выскакивая из общей массы. – Объясни нам, коль мы такие неграмотные. Кругом-то вертеться проку мало, давай в самую середку жарь, выдюжим, не бумажные.

Захар выслушал, спокойно глядя на него, затем засмеялся:

– Успокойся, Левашов, успокойся, объясню. Был большевиком, большевиком и останусь и за Советскую власть жизнь положу, коли придется, потому что наша власть, родная, нами сделанная. В остальные тонкости вдаваться недосуг, сами дойдете. А с председателей прошу меня освободить, товарищи дорогие, прошу поддержать мою просьбу, освободить меня от председательских обязанностей. Устал я, сколько лет без передыху. А что умею пахать да косить, всякую мужицкую работу делать, не мне вам говорить, работу я обещаю вам хорошо исполнять. Насчет Акима Поливанова говорили, по моему пониманию, чтоб побольнее меня укусить. Напрасно мужик страдает. Поливановы – хорошая, работящая семья, вредно отлучать ее от колхоза. А я что ж… постоял – и хватит, надо и другому пробу сделать, может, справнее меня обчеству послyжит.

Захар забыл об Анисимове, говорил всем, и ему было радостно говорить, и был он весь звенящий; той же обостренной сейчас до предела внутренней силой он за какие-нибудь пять минут вновь поднялся выше Родиона Анисимова, их внутреннее несогласие друг с другом не имело больше значения и смысла; Захар широко и ярко улыбнулся навстречу Анисимову.

– Ну вот, Родион, думаю, поддержишь, потому больше других старался и опять же при должности состоишь, твоя обязанность поддержать, все тонкости в моем деле не один раз прощупал, тебе и козыри.

Он говорил и улыбался, и Анисимов, сидевший на первой скамье, справа, встал, одернул гимнастерку.

– Незачем отговаривать человека, видите, твердо решил – сам себе большой. Не совру здесь, высказав перед собранием свое мнение. Захар Тарасыч был хорошим председателем, отлично вел хозяйство. У любого может случиться заскок, в данный политически важный момент нехорошая, несоветская муха ужалила Захара Дерюгина. Говорят, семь раз отмерь, один отрежь, недаром говорят. Надо бы и Захару Тарасовичу крепенько подумать, мало ли кто не оступается, важно вовремя из колдобины вышагнуть на ровную дорогу.

– Не согласны! – бухнул Микита Бобок и растерянно замолчал, часто моргая и оглядываясь в ожидании поддержки; Анисимов, повернув к нему голову, ласково переспросил:

– С чем не согласен, товарищ Бобок?

– Оставить Захара головой! – оглушающе выдохнул Бобок из задних рядов, напрягаясь в лице. – Он обчеству самый раз по душе!

– Кто хочет высказаться, прошу сюда, к столу, – зло оборвал Кошев; время было позднее, а дело не двигалось с места.

Микита Бобок обиделся и сел на свое место, все уже одурели; Кошев, зелено-бледный от ядреного дыма самосада, то и дело вытирал платком влажную шею и не знал, как свернуть собрание и свести концы с концами. Сколько он ни настаивал закончить дело враз, собрание пришлось переносить; люди расходились недовольные, доругиваясь на ходу; летняя теплая ночь подходила к концу, ярко, в полную силу горели звезды, начинала чувствоваться предрассветная влажность, и по всему селу кричали первые петухи. На другой день по рекомендации районных инстанций колхозное собрание избрало председателем одного из членов правления – бывшего красногвардейца Куликова Тимофея Васильевича, он был лет на пять старше Захара Дерюгина и слыл по природе своей работящим мужиком и молчуном. Услышав его кандидатуру, многие густищинцы вначале переспрашивали, кто же это такой, но проголосовали за него довольно дружно, и Кошев перевел дух. С уважением поглядывал он в сторону Захара; тот, с чувством прямо физического облегчения, перестав наконец быть центром внимания, разговоров и пересудов, тут же при всех отдал печать колхоза новому председателю; помедлив, повернулся к Анисимову, оживленно говорившему с председателем райисполкома; оба замолкли.

– Ну, что? – спросил Захар. – Айда, Родион, Павел Семенович, отметим? Так и быть, поставлю пару бутылок на радостях, нового голову прихватим. Пойдешь, Тимофей?

В голосе Захара звучала какая-то бесшабашная веселость, Анисимов и Кошев с молчаливой неловкостью слушали, ожидая срыва или какого-нибудь неожиданного выпада, а Куликов, чувствуя общую неловкость, примиряюще сказал:

– Погодим, не тот коленкор, Захар, брось брыкаться. Мы это дело как-нибудь по-людски обладим, на чужой глаз коросту выставлять не годится. Эх, Захар, в закрытый роток муха не влетит.

– Дурной у тебя норов, Дерюгин, – повернулся к нему и Кошев. – Зря ты грудью на весь свет кинулся. Один и есть один. Зря, – закончил он с каким-то сожалением.

Захар покривил губы, молча повернулся и вышел; он победил, но ему сейчас было тяжело такое знание, и он шел по улице, сгорбившись, отмечая по пути любой встречный взгляд односельчан. Каждый норовил остановиться, поговорить. «Раньше надо было доброту выказывать, – беззлобно и безразлично подумал Захар. – Впустую махать руками дело нехитрое». Он был спокоен, его лишь давила мысль о том, что он свалял большого дурака и зря он тешит себя какой-то надеждой. Родился человек в селе, от отца крестьянина, думал он, значит, его вечный удел – земля, пашня и пажить, пастбища и топор плотника его удел, пока должен быть на земле хлеб, никто не может отнять, и в этом сила пахаря и сеятеля.

Навстречу ему выскочили сыновья-однолетки; черноголовый толстый Егорушка и белесый, тонкий, как прутик, Колька; Егорушка косолапил, нетвердо ступая толстыми ножками, и сухая пыль брызгала из-под них в сторону, а Колька все старался и не мог его обогнать и тяжело сопел; Захар остановился и с улыбкой подхватил на руки сопевшего Кольку..

<p>11</p>

Вечером того же дня, когда Захар Дерюгин выложил на стол свой партийный билет, Пекарев долго расспрашивал Брюханова о Захаре, он не один раз слышал на пленумах обкома его фамилию, и в газете его частенько упоминали и хвалили; внутренне смущенный поступком председателя густищинского колхоза, Пекарев и с Брюхановым чувствовал натянутость в разговоре, тем более сам Брюханов, подавленный случившимся, не очень-то шел на откровенность, часть вины Захара Дерюгина он молчаливо перекладывал, и не без основания, на себя. В глубине души он даже отмечал смелость Захара, сам на такую прямоту он уже не был способен, и, однако, поступок Захара, его фронтового дружка (ничего, удружил дружку!), нельзя оправдать и замолчать теперь уже, когда все вышло наружу; нужно признаться, переоценил он свои возможности, такие выбрыки со стороны Захара – полная неожиданность. Брюханову было неловко перед Пекаревым; какое он теперь вынесет впечатление в область, совпало же, переезд в Холмск на носу, все-таки редактор областной газеты, член бюро обкома, вообще человек, проработавший в области чуть ли не всю жизнь. Брюханов привык оценивать людей с первого раза (кстати, это качество в нем отмечали и другие) и верил себе и сейчас, несмотря на невыгоду своего положения, пытался составить определенное представление о Пекареве.

Пекарев понравился Брюханову, хотя с первой же минуты общения с ним Брюханов почувствовал, что близко они не сойдутся; Пекарев был старше всего на три года, но Брюханов выглядел здоровее своего гостя, и цвет лица у него был ровнее и гуще, и голос звучал глубже, звучнее; Пекарев же с висков уже начинал лысеть, белесые, цвета свежей соломы, волосы заметно отступили, открывая высокий лоб, и глаза у него были светлыми, даже какими-то жидкими, подчас они надолго останавливались на одном предмете, тогда его крупные рыжие руки словно что-то перебирали перед собою.

– Мужик попался занозистый, – вежливо посочувствовал Пекарев, имея в виду Захара Дерюгина, который определенно понравился ему. – У вас все здесь такие?

– Есть, – неопределенно отозвался Брюханов, скрывая возбуждение. – Данный случай, конечно, особый, признаться, никак не ожидал. Именно от Захара Дерюгина. Вместе у Котовского служили, в одном эскадроне, рядом спали, кони рядом стояли. Казалось, знаем друг друга – Брюханов посмотрел прямо в глаза Пекареву. – Тут другое, Семен Емельянович, в отношении Дерюгина я всегда оказывался в положении старшего. Не по возрасту, оба безусыми еще были, он всего на год старше, а по образованию, по жизненному опыту, что ли, а потом и по положению. Такая начальная картина. Очень неприятное дело, меня совесть мучает, не так все пошло, он товарищ верный, характер иногда подводит.

– М-да, сейчас не время для сантиментов, – не сразу отозвался Пекарев откуда-то издалека, продумывая свою, занимавшую его мысль. – Кому какое дело сейчас до наших характеров?

Брюханову хотелось сказать, что все это чепуха; сантименты, характеры и прочая словесная мишура, а вот что ему плохо сейчас – реальность; потом он не мог точно определить, почему проникся к Пекареву доверием; казалось бы, ни с того ни с сего он стал рассказывать о себе и о Захаре Дерюгине, начал издалека, с незапамятных времен, словно с наслаждением выкапывая какие-то забытые случаи; пожалуй, так оно и было, и он, не надеясь на собственную беспристрастность, хотел еще раз вынести все случившееся между ним и Захаром Дерюгиным на суд третьего и тем облегчить себе душу. Пекарев слушал внимательно, ему действительно хотелось понять; однако, слушая сбивчивый рассказ Брюханова, он испытывал двойственное чувство: с одной стороны, ему хотелось как можно ближе настроиться к Брюханову, чтобы понять его до конца, а с другой – его не оставляло ощущение, что Брюханову почему-то нельзя и не хочется решать окончательно судьбу Дерюгина самому и он ищет, на кого можно было бы переложить решение, и этим третьим оказался он, Пекарев, подвернулся в нужный момент. А ведь этот третий мог и ошибиться в своих выводах, ему действительно сложно было решать судьбу незнакомого ему человека, и если он не ошибается и верно определил характер Брюханова, то тот сейчас больше переживает как партработник – не смог справиться с характером, недоглядел. Для Брюханова это лишь эпизод, пусть неприятный, с осложнениями, но эпизод, все это для него скоро перетрется и забудется, новые дела отодвинут и заслонят случившееся, а для Дерюгина это катастрофа, конец, может и не подняться. Жалко мужика.

Пекарева все больше занимал Захар Дерюгин, человек фактически ему незнакомый; дело в том, что Пекарев давно пробовал писать, его интересовали характеры яркие, самобытные, но писать времени не оставалось. Газета забирала все силы, еще и семье нужно было время уделять, дочь росла, у жены характер нелегкий, и все-таки вечерами Пекарев выкраивал час-другой, в предвкушении блаженных минут доставал стопку бумаг и перед началом таинства в волнении закуривал, нервно ходил по комнате.

У них была большая четырехкомнатная квартира, и он никому не мешал, но ровно в двенадцать появлялась жена, в халате, с собранными в пышную косу на ночь волосами, звала его спать; он торопливо прикрывал исписанные листки какой-нибудь версткой, специально хранившейся для этого под рукой; его литературные занятия она считала пустой тратой сил и всеми силами стремилась отвлечь его и вернуть на землю, и в этом достаточно преуспела. Ее женская фантазия насчет его вечерних занятий была неистощима, и он часто недосчитывался написанных страниц, хотя Клавдия вместе с ним рылась на полках, безуспешна разыскивая исчезнувшие страницы; одним словом, рукописи он стал запирать у себя на работе, в сейфе, и ключи от сейфа всегда держал при себе. Много сил уходило на эту негласную борьбу, она выматывала обоих. Отводил душу, Пекарев, когда жена уезжала к матери в Новосибирск. Тянули к себе Пекарева характеры сильные, противоречивые; а писал он о детях и для детей, может быть, потому, что по природе своей был человеком мягким; в редакции его любовно звали «наш старик».

Брюханов, закончив, внутренне потух, как-то весь опал, он чувствовал себя не в своей тарелке, хотя старался не подавать вида. Глаза Пекарева сейчас были далекими, слушая исповедь Брюханова, он думал о том, другом человеке с копной буйных непокорных волос, видел его руку, неверно нащупывающую вожжи, слепую скачку по булыжнику мостовой; пытался представить себе, что тот, другой, а не этот, облеченный властью, сейчас делает и что он, Пекарев, делал бы на его месте.

– Значит, говорите, Дерюгин усыновил от умершей нищенки младенца? – Голос Пекарева был мягко-раздумчивым и удивленным. – Ведь своих же трое, факт из ряда вон выходящий, в мужестве вашему Дерюгину не откажешь.

– Да, вот при такой доброте – такие срывы, как сегодня на бюро. И это в присутствии посторонних людей, при всем кворуме. А представьте его в своей вольнице да без узды, каких он дел натворить может! Впрочем, здесь и моей вины достаточно, – неожиданно вырвалось у Брюханова с досадой. – Нужно было в самом начале потверже с ним, а у меня тоже прошлое сработало, – все с тем же выражением досады на лице, отражавшим недовольство собой, говорил Брюханов. – Я не знаю теперь, как можно исправить. Село есть село, там любая мелочь на виду, а это не мелочь.

– Что ж, анархизм у нашего крестьянина – не такая уж редкая черта. – Пекарев постарался перевести разговор в иную плоскость. – Все, же, согласитесь, очень любопытный характер, сильная, цельная натура. Конечно, клякса получилась, что-то сделать нужно, такие партии необходимы. Человек – не глина, согласитесь, не весь человеческий материал легко поддается обработке, нужно терпение и время. Его вам и не хватило, вы знаете, мне ваш предрика не понравился, неумный у него азарт в этом деле был.

– Я сделал все возможное, Семен Емельянович, – указал Брюханов после раздумья. – По-моему, он на этой бабе свихнулся, мне самому хотелось разобраться, представьте, ездил в Густищи, видел эту Маню.

– Ну? – с любопытством спросил Пекарев.

– Красивая женщина, глазищи в пол-лица, д-да, такой огонь под полой не спрячешь, очень хороша, – сказал Брюханов с едва заметной усмешкой. – Знаете, по-мужски вам скажу, понять его можно.

Пекарев впервые за время разговора простодушно и по-детски засмеялся, подумав о своей жене.

– Определенно можно, Тихон Иванович, вам, человеку холостому, этот вопрос еще не вполне ясен. А я во-от как его уяснил, – стукнул себя по загривку Пекарев.

– Поэтому и не спешу, Семен Емельянович, – улыбнулся Брюханов. – Захар к легкому привык, еще зеленый был, на него девки вешались, вот и не выработал твердой линии в этом вопросе.

И хотя Брюханов говорил шутливо и доброжелательно, Пекарев со свойственной нервной натуре чуткостью уловил в его голосе скрытое раздражение. Как бы они оба к нему ни относились, судьба Захара была предрешена, оба не сомневались в этом, но продолжали говорить о Дерюгине, прощая себе легкое лицемерие. Случай не мог пройти без серьезных последствий, честно говоря, если бы они и очень захотели помочь Захару Дерюгину, нужно было сначала нащупать подходы.

– Я слышал, вы в обком переводитесь, – неожиданно переменил разговор Пекарев. – О вас Константин Леонтьевич хорошо отзывался.

– В отдел сельского хозяйства переводят.

– Надо думать, в отделе долго не засидитесь, большое строительство в области разворачивается, пару крупных объектов к нам привязывают.

– Послушайте, Семен Емельянович, пора бы и перехватить, а, как считаете? – спросил Брюханов, уходя от ненужной сейчас определенности в разговоре. – Знаете, с утра не ел.

– Что ж, Тихон Иванович, не возражаю. – Пекарев тоже проголодался, только стеснялся прервать исповедь Брюханова; он оживился, рассовал в портфель бумаги, растрепанные блокноты, карандаши, которых возил с собой множество, потому что часто терял, щелкнул замком. А может, подумал он, Брюханов и отличный мужик, жестковатый немного, так ведь слюнтяев само время перемалывает. Так что сойтись с Брюхановым покороче, узнать его ближе, раз уж придется вместе, считай, работать, не лишнее.

– Понимаете, Семен Емельянович, у меня мать в больнице вторую неделю, стенокардия, приходится промышлять на стороне. У нас ничего готовят, перекусить можно, тут недалеко.

Они вышли из райкома, попрощавшись с высокой худой уборщицей тетей Стешей, давно уже недовольно гремевшей ведром – они мешали ей убирать; городок к вечеру совсем спекся от жары, листья лопуха вдоль заборов свернулись и обвисли; на улицах почти никого не было; люди отсиживались по домам или в садах, пропадали на речке. Пекарев любил такие спокойные, сонные городки с их удивительно размеренным бытом, с их немудрящими новостями. Эти маленькие старинные городки, ставшие районными центрами, втайне гордились своей горбатой брусчаткой, вековой кладки старинными дворянскими и купеческими особняками, зубчатыми стенами древних монастырей, дешевой жизнью. С Брюхановым почтительно раскланивались редкие прохожие, и Пекарев постепенно впал в какую-то размягченную добрую созерцательность, да, именно так, все главные жизненные процессы проверяются здесь, и только здесь, в этих глубинных, казалось бы на первый взгляд не подверженных особым переменам местах; отсюда бьют студеные ключи, разливаются широкие водоемы.

<p>12</p>

В первые дни Захар думал, что боль от случившегося уже отошла от него и теперь он сам себе полный хозяин, не будет подхватываться опрометью по каждому шороху в ночь и за полночь; на людях он был весел, с постоянной усмешкой в глазах, дома же ни с кем не разговаривал, старался поесть от семьи отдельно. Что-то темное, дикое зрело в нем, и он успокаивался только возле Мани; теперь он открыто жил с Маней, чуть не каждую ночь уходил к ней, возвращаясь домой на рассвете, не таясь больше ни от жены, ни от соседей; Ефросинья пыталась раза два затеять разговор, он бледнел от близкого гнева, глаза у него становились бешеными, и она отступалась; где-то в глубине души она жалела его, чувствуя, что мужик дошел до крайности. Больше всего Ефросинья страдала от его безразличия, нежелания хотя бы попытаться скрыть свой и ее срам от людей; в хозяйстве все валилось, и если бы не упорство бабки Авдотьи, давно бы распались последние основы.

Работать Захар ходил по наряду, стараясь поменьше быть на людях, а если и приходилось оказаться где-то в самой гуще, он большей частью молчал, и его, словно понимая, не задевали и не трогали. К концу августа управились с хлебами; на полях гудели молотилки, шла скирдовка; Захар любил подвозить снопы или стоять на скирде, пропуская через руки непрерывный поток золотистых, утяжеленных с одного конца зерном снопов; в сухую, знойную погоду подбрасываемые снизу на длинных вилах снопы жгуче брызгались зерном; Захар ловил их на лету, укладывая под ноги себе ровными рядами; скирды он выкладывал и вершил, несмотря на свою сравнительную молодость, мастерски, крытая остью крыша получалась ровная, словно литая, и Захару удивлялись даже многомудрые старики; скирды Захара стояли, словно храмы в равнинах, полные скрытой и могущественной жизни, и никакая непогодь не могла прошибить их; они могли стоять и год, и два, и три в полной сохранности от непогоды, и только мыши под этой благополучной, непроницаемой для сырости крышей вели непрерывную разрушительную работу, размножаясь неимоверно в тепле и сытости.

В редкие минуты затишья Захар любил отдыхать, с высоты оглядывая далеко синеющие горизонты; в такие минуты он, оберегая свое одиночество, даже не спускался вниз покурить, какая-то беспричинная тоска рождалась и жила в нем, жестокая и радостная мука сердца делала его зорче к другим и беспощаднее к себе, но он по-прежнему не мог бы ясно определить и выразить свои ощущения и чувства. Спасением от жизни и от себя была для него Маня; оказываясь рядом с нею, он забывал все свои невзгоды и беды, он жил, ничего больше не замечая и не думая.

И как-то в самый разгар скирдовки (работа закончилась затемно, пала первая роса) Захар, возвращаясь полем домой с острым, томительным чувством желания быть сегодня с Маней, увидеть Илюшку, притронуться к его шелковистой головенке, разогревался шаг от шагу; натруженные за долгий день работы ладони привычно отяжелели, и он чувствовал их гудящую, усталую силу. Идти было почти от самого Соловьиного лога, версты четыре. Теплая, душная, темная, хоть глаз коли, ночь еще не остыла от летнero зноя; порывы густого августовского ветра наносили запахи то ли уже усыхающего жнивья, то ли новой зелени, успевшей прорасти из осыпавшегося на землю во время жатвы зерна. Захар шел один, тяжело шурша жнивьем, и раза два из-под ног у него срывались перепела с резким чуфыканьем в крыльях; Захар вздрагивал, придерживая шаг, и пытался рассмотреть уносящихся во тьме птиц; скорая ходьба не остудила его, и приближение села лишь усиливало желание видеть Маню. Он заметил ее сегодня утром в толпе баб, по-девичьи повязанную яркой, цветастой косынкой, и сразу же отвел глаза к переполненной мужиками телеге, нехотя покашлял. Он думал о ней весь день, и непривычная, расслабляющая жалость за ее изломанную жизнь мешала ему; не однажды в последнее время он предлагал ей бросить все, уехать, и ее молчаливое сопротивление вызывало в нем досаду и недоумение; она говорила о детях, на чужом горе счастья, мол, еще никто не сыскал; под бабьей покорностью и податливостью, словно кость, проступило упорство, с удивлением он отметил ее твердость, злясь, садился на край кровати курить; одним прикосновением она опять поворачивала его к себе.

– Ни один черт не хочет меня понять, – сказал он ей, чувствуя, что только здесь он может обмякнуть и отдохнуть. – Баба ты, Маня, у меня душу скрутило в три погибели, каждый дурак рожи показывает. А самой тебе какой прок? Мало ревела по углам? Там люди чужие, до нас им дела не будет, жизнь сызнова начнется.

– От живых-то детей, Захар, – слабо шевельнулась она рядом.

– Помогать буду, что я им здесь? Чужой как есть, нельзя мне больше так, Маня, совсем нечеловеком стану.

– Нескладный ты мой, – пожалела она и подумала вслух, выдавая свои сокровенные, смятенные мысли: – Хорошему человеку всегда так, одни обсевки достаются. Терпеть надо… Судьба от бога.

– Бабье твое рассуждение, Маня. – Он задавил вздох, хотелось опять курить. – Судьба, может, и от бога, только черт ею крутит.

Он шел сейчас безмолвным ночным полем с его скрытой жизнью и бесповоротно решал именно сегодня в ночь переломить судьбу, заставить Маню согласиться с ним непременно уехать из села; он пойдет на работу, хотя бы землекопом, потом и Маня устроится, пусть хоть Илюшка в городе человеком станет, выучится, может, на инженера.

Захар разволновался и не заметил, как дошел до огородов; рыхлые неровности в межах картошки остановили его, и он, отступив назад, нащупав жнивье, устало двинулся дальше, угадывая, чей огород проходит. Удар сзади по голове вырвал у него землю из-под ног; он еще успел услышать приглушенное, утробистое «а-ах!», словно кто всадил в неподатливый, суковатый пень колун; в короткое мгновение, еще просветленно брызжущим в нем ясным сознанием, он, кажется, уловил, кому принадлежало это хриплое, задавленное «а-ах!», и, падая в темень, к земле, нашел в себе силы рвануться назад на новый взмах решетки, выломанной из ближайшей изгороди, и тем спас себя; новый удар, предназначенный в голову, в затылок, не состоялся, решетка свистнула мимо, и Захар изо всей силы, дробя пальцы о зубы, ударил в светлевший в оскале рот и отскочил в сторону; теперь он по зверовато угнутой голове узнал старшего брата Мани – Кирьяна Поливанова; Кирьян был не один, с младшим братом Митреем, и ничего хорошего Захару ожидать не приходилось. Избы начинались недалеко, метрах в двухстах, но никакая сила не заставила бы Захара закричать и позвать на помощь; мертво стиснув зубы, перехватив у Кирьяна решетку, размахивая ею, он, отбиваясь от нападавших на него братьев, медленно пятился в глубь огородов, к садам и избам.

– А-а, шкура! – услышал он задавленный слепой ненавистью голос Кирьяна. – У нас не вывернешься, ори караул, ори, никто не выбежит. Не на председательстве тебе, живоглот!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58