Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Штабная сука

ModernLib.Net / Современная проза / Примост Валерий Юрьевич / Штабная сука - Чтение (стр. 22)
Автор: Примост Валерий Юрьевич
Жанр: Современная проза

 

 


И когда это происходит, тут уж не зевай, потому что братан твой ближайший уже навытяжку, уже по стойке «смирно» стоит. А тогда ничего другого не остается, как скомандовать «Шашки вон! На шенкелях в атаку а-а-арш!..»

Потом мы снова расслабились и закурили. И меня опять понесло. Морожу чего-то про скорый дембель, про папашу-богатея с дачей, машиной и прессом бабок, про то, как прикатит она ко мне в Красноярск, ну и дальше — по расписанию — про кабаки, шашлыки, ночевки и прочий кайф. И причем морожу и сам пугаюсь того, что морожу, но одновременно до писка хочу, чтобы так оно все и было.

А она слушает и знай себе все плотнее прижимается ко мне всем своим щедрым женским хозяйством… Блин, ну а мне ж сейчас многого не надо: вот я опять «шашки вон!» и погнал в атаку. Чего ж она, гадина, со мной делает, в самом-то деле! Прямо как соковыжималка с лимоном…

А потом — снова сигарета под сумасшедший базар. Из меня хлещет, что дрисня, что «швыдка Настя», как Хохол говорит. Почему — не пойму. Может, потому, что и лосю иногда надо припасть на чью-то грудь и почувствовать, что не один. Наверное. И так мне в кайф это чувство, что тяну я его из последних сил, растягиваю, даже вот таким дурным морозом. Знаете, как дети дорываются до терпеливых слушателей-взрослых и гонят, гонят чего-то без конца, выдумывают, а потом и сами не помнят, чего гнали. Все, о чем мечтали, чего не имеют, все в это гониво и вставляют, и рассказывают о том, чего нет, как будто оно есть. Так и я. Рассказываю ей о том, каким бы я хотел быть. Но так, как будто я такой и есть. Как будто я и есть крутой боец без страха и упрека, из мажорной семьи, живущий в богатстве и блеске, в каком-то киношном, счастливом, невсамделишном мире, куда я ей только из своей доброты позволил заглянуть одним глазком.

А им же, бабам, только этого и надо. Они бы такие байки сутками слушали, даже без перерывов на прием пищи. Принцы, белые кареты цугом, замки на утесах, даже ночные горшки — и те в сусальной позолоте… Нет, они, конечно, поболе нашего знают, сколько вокру1 дерьма, но так уж им хочется верить, что не везде!.. Дурам херовым…

А потом она расцвела вся и говорит:

— Ой, Андрюша, ты такой классный парень, сильный и умный, не то, что эти все…

А петух раздувается, что твой пузырь, гляди — еще лопнет.

— …Как, наверное, хорошо, что я тебя встретила…

— Не «наверное», — гордо поправляю ее. — Очень даже не «наверное».

— Да… — она на секунду задумывается и потом нерешительно продолжает: — А то все мужики такие мерзкие. Тупые, грубые, жестокие, в постели никакие…

Э, петушара, смотри не лопни от чванства!

— …Детей не любят…

Нет, ну я же не такой, как все! Это они — козлы, а я — клевый! И я немедленно заявляю:

— О, я детей очень люблю! Они такие… такие…

Тут я иссякаю, потому что вспоминаю, что детей я совсем не люблю, да и за что их можно любить, сцыкунов и серунов, плакс, ябед, вредителей, уродов и спиногрызов. Но она меня уже не слушает. Она, захлебываясь, щебечет о своей любви к детям, о том, какой клевой будет женой, о парне своей мечты, которого так хотелось бы встретить и на которого я будто бы даже чем-то похож. Я молча слушаю эту бестолковую болтовню, покровительственно обняв Наташу за плечи: пусть себе тараторит, она ж баба, а бабы все такие. «Баба дура не потому что она дура, а потому что она баба», — говорит обычно о бабах Оскал, и где он прав — там он прав.

Им же, курицам, первое дело — замуж, чтобы муж с авоськами, гнездо и брюхо. И все, и они счастливы. Мы, мужики, не такие, мы натуры свободные. Нам хомуты эти — хуже дисбата.

Вот я, например. Трахнуть какую-нибудь козу — это я всегда пожалуйста, это я за счастье. И все. И «стой, стрелять буду!»

Так что брак мне — без нужды. Я вон на примере бати с мамкой насмотрелся, что такое брак. До свадьбы были — любо-дорого смотреть (я знаю, я фотки видал), а сейчас что ни день — летающие тарелки в доме, ругань, то один, то другой хлопает дверью, непонятно даже, как петли еще держатся. Хороша семейка, чего и говорить: у бати — водка и печень, у мамки — нервы и сердце, у нас с Толяном — отягощенная наследственность. Так на хера, спрашивается, этот цирк?

Нет, не зря кто-то умный сказал, что, мол, разве хорошую вещь «браком» назовут? Конечно, не назовут. Брак, он в отходы идет. Потому и брак. Это я вам точно говорю, я на производстве работал. Так что вы уж мне поверьте.

Какой-то не фарт мне с возвращениями со «швейки», честное слово: в этот раз опять патруль сел на хзост. Обычный патруль: офицер и двое солдат. Они гнались за мной по погранцовской дороге до самого леса, а потом, разделившись, продолжили погоню в лесу.

Ох, как же я ненавидел их в этот момент, ублюдков, которые вместо того, чтобы ночью мирно спать, слоняются по корпусу, чтобы ломать кайф тем, у кого он есть. Этакая армейская уравниловка: если кайфа нет у кого-то, то его не должно быть у всех. А почему бы не наоборот?

Я ненавидел их, как ненавидел любого, кто меня задевал, а раз я их ненавидел, то просто так уйти уже не мог. Я залег под кустом и ждал, пока кто-нибудь из них окажется на расстоянии броска от меня. Хотя бы кто-то один: на завтрак для моей ненависти хватило бы и одного —очень уж мала и неприхотлива она еще была.

А пока все они были слишком далеко, я лежал под кустом и размышлял. Если считать, что создание похоже на своего создателя, то пальцев на руках и ногах не хватит, чтобы перечислить уродства и недостатки создателя армии. Он был мазохистом, педерастом и отравителем, у него был комплекс неполноценности пополам с манией преследования, потом еще склероз, несварение желудка и шизофрения, а кроме этого, он ненавидел людей, был ли-дсмером и лжецом и еще нездорово гнал на болотном цвете. И еще у него не стоял.

Когда один из патрульных брел мимо меня, я прыгнул и сбил его с ног. Этот бедолага-солдат и пикнуть не успел, как я уже оседлал его и перехватил его горло своей рукой. «Брат, не надо, — хрипел он, глядя на меня умоляющим взглядом, — браток, я ж тут ни при чем… не надо…»

Я и сам знал, что он тут ни при чем и не его вина в том, что попал в патруль: он просто выполнял приказ. Но моя ненависть к нему и ко всем тем, кто не спит по ночам, а шляется вокруг и только ждет момента, чтобы сунуть нос в твою жизнь, была так велика, что я не удержался, чтобы не нанести ему несколько ужасных ударов кулаком в лицо. Он дернулся, захрипел и обмяк.

Я не знаю, что с ним произошло. Может быть, я его убил. Но тогда меня это совершенно не интересовало. Я встал на ноги, отряхнулся и пошел домой…

<p>Глава 2</p>

Сегодня ночью у нас — «паливный выход». Это когда мы исполняем роль китайских диверсантов: подкрадываемся к часовым из соседних частей и пытаемся сделать им шкоду — украсть у спящего на посту часового автомат, обезоружить потерявшего бдительность, в общем, «попалить». И правильно — нехер на посту таблом щелкать. Это ж ладно мы, свои, а ну как в натуре китайский диверсант приползет с той стороны? Поэтому мы «палим» по личному приказу командира корпуса генерал-майора Яковлева, чтобы «повысить обороноспособность и бдительность личного состава».

Сегодня мы палим артполк, зависную, отвинтовую мазутовскую часть. В артполку часовые всегда на постах как для мебели: полк находится в центре корпуса, вокруг другие части, и поэтому пушкари считают, что уж до них-то никакой китайский Рэмбо точно не доберется. Не зря у них на петлицах две перекрещенные елды — в том смысле, что «все — по херу»…

Выходим на дело часа в два ночи, когда первая смена часовых во второй раз заступила на посты. Отлично представляю себе этих сонных — только с топчанов — вояк, которые, дрожа от холода и недосыпа, топочут за разводящим с одной-единственной мыслью — куда бы сейчас ува-литься досыпать.

Мне достались два поста, третий и четвертый. Не потому, что я такой крутой, нет. Просто четвертый пост так по-дурацки расположен, что пройти к нему можно только через третий. А это что же, еще кому-то вместе со мной идти, ждать, пока я на третьем посту с часовым разберусь, чтобы только потом дорваться до своего четвертого? Так что пришлось идти мне одному. Хохол пошел на второй пост, Фома — на пятый, а Старый, Васька Старыгин, — на шестой. Идем без оружия, даже без штык-ножей, в повседневной форме одежды, чтобы, если что, часовых на дурную стрельбу не провоцировать.

Мимо рядов боевой техники тихонько прокрадываюсь на пост. Зависаю за кормой самоходки. Прислушиваюсь. Тишина. Только легонько шуршит в металлических коридорах между тягачами и самоходками ночной ветерок да поскрипывают на столбах жестяные чашки фонарей. Осторожно выглядываю. Передо мной — освещенное фонарями широкое пустое пространство между боксами с одной стороны и длинным рядом самоходок с другой. Часового нигде не видно. Ну точно, завалился спать где-нибудь в кочегарке, урлобан. Это ж обычная тема: кочегары в парковых кочегарках — всеобщие друзья, и по ночам у них там — просто какие-то ночлежки, а не военные объекты.

Ну, думаю, добро, братила, вон она, кочегарка, за открытой стоянкой, слева. Там я тебя и накрою. Выхожу на открытое место и торопливо иду наискось, к самоходкам. Погоди-погоди, сейчас тебе такое приснится…

— Стой, кто идет!

Вот гад! Первый бдительный часовой на моей памяти. Вон он, засел в тени машины и автомат на меня навел.

— Да не гони, брат, — отмахиваюсь от него и делаю еще шаг.

— Стой, стрелять буду! — говорит он и передергивает затвор.

Ого! Крутой парень. Накрыл. С потрохами накрыл. Вот позор-то, лося накрыли! Блин, а делать-то чего? Сейчас он меня положит мордой в песок, позвонит в караулку — и все. Повяжут Блин, какая труба! А-а, западло, западло, так лукануться! Да чего ж я выперся-то на открытое пространство, да еще под фонари?! Как солобон, на ровном месте сгорел! А-а…

Но делать-то чего-то надо, верно? Лось не прост, лося еще взять надо!

— Брат, извини, так получилось…

— Начкару расскажешь.

— Брат… Я эта… у меня беда, брат, мать умирает… Он молчит, слушает.

— Понимаешь, получил сегодня телеграмму, что она при смерти…

Блин, козел, да что ж я гоню, да типун мне на язык, дураку!..

— …Вот бегу на узел связи — звонить… Просто, пойми, так, через парк, короче, понимаешь, брат? Я… мне бы скорее… позвонить домой надо, понимаешь?..

Прошло или нет? Нет?

Выходит из тени, опускает автомат:

— Ты гонишь.

Поверил, поверил. Умоляю, как по-настоящему.

— Брат, да разве такое гонят? Мать, понимаешь? Ну виноват, ну залез не туда, но мать ведь, братуха!.. Отпусти, не в падлу, брат! У тебя ж ведь тоже мать есть, правда?.. Брат!.. Не в западло, а если бы у тебя такое?.. А ты меня сейчас повяжешь, разборки, губа, и я суток двое-трое еще домой не позвоню…

Подходит ближе, на лице — сострадание.

— А что у нее?

— Э-э… сердце…

(Боже, у нее ведь в натуре сердце не в порядке! Ублюдок, да заткнись лучше, не каркай…)

— Конечно, иди, брат, раз такое дело, — кивает и вытаскивает из кармана пачку сигарет. — На вот, покуришь…

Голос у него хороший-хороший, добрый, в глазах такое понимание, как будто это у него мать умирает. Я даже заколебался вначале, стоит ли его палить, но потом как вспомнил что к чему, кто я и чего здесь делаю, так аж задеревянел от злобы. И ка-ак принял его на одессу!..

Хруст, стон, и он свалился навзничь. Я автомат поднял, поставил на предохранитель, повесил на плечо да и пошел себе дальше. Потом вспомнил кое-что, вернулся, взял у него из руки пачку сигарет и засунул в свой карман.

Дурак он, вот что я скажу. Кто ж лосю доверяет? У лося ж одна цель всегда и везде — тебя, дурака-мазутчика, спалить и наказать, понял? А ты — жа-алость…

Четвертый пост — козлячий донельзя. Узкая полоска земли между сеткой забора, за которой корпусные склады, и задней стеной боксов. И ни одного фонаря.

Я уже осторожно крадусь, как кошка, — хватит мне одной лажи, — и часового высматриваю. Нету. Может, тоже заныкался и пасет? Какой-то сегодня у них образцово-показательный караул. Ненормальный какой-то. Предупредили их, что ли? Хотя не должны вроде. Даже полковое начальство о проверке знать не должно было… Да нет, вряд ли предупредили. Если бы предупредили, этот, жалостливый, меня и слушать не стал бы, а не то что верить…

Вот, наконец-то. Услышал его. Только сначала не понял, в чем дело: звуки из темноты какие-то странные — не то бульканье, не то хлюпанье, не то вообще хер поймешь. Выглянул из-за бокса, присмотрелся, принюхался — дошло. Срачка у него, не иначе дизу боец цепонул: сидит на корточках, тужится. Вот командиры у мазуты — козлы педальные, в натуре: кто ж солдата со срачкой в караул ставит!..

Ну, с этим-то все получилось проще простого: подкрался сзади, врезал прикладом по затылку, так что часовой, как был — со спущенными штанами — ушел мордой в сетку забора, еще раз врезал, чтоб наверняка, взял автомат и побрел в сторону паркового КПП, где у нас пункт сбора. Вышел на аллею, глядь, Хохол идет с автоматом на ремне, курит.

— Как дела, брат?

— Ништяк, — лыбится. — Я б на месте мазутовского начкара часовым на посты шинелей не давал бы.

— А че?

— Да этот, мой, завернулся себе в шинель и массу давит, что ясочка, под боксом… Автомат так аккуратненько прислонил к стенке — бери не хочу. Я у него автомат взял, а он, урод, и в хер не дует…

Идем, прикалываемся. И вдруг, как серпом по яйцам, — автоматная очередь. Ебтать, кого это?!

— Кажись, на пятом, где Фома… — одними губами шепчет Хохол.

Мы — рысью туда. Пятый пост — в самом конце парка, за кочегарками, где стоянка НЗ и склад боеприпасов.

Влетаем за колючку. Перед складом часовой стоит: подвывает, глаза безумные, на щеках слезы; автомат уронил, а руки перед собой, как чужие, как вещь, держит. А под стенкой… Я только глянул, сразу понял, что все, что труба Фоме. Руки-ноги как резиновые вывернуты, как без костей, голова запрокинута, как будто хочет за спину посмотреть, и не дышит уже. А на животе — места живого нет. Все, отвоевался Фома. Три месяца до дембеля не дотянул, бедолага…

Хохол заревел, что косолапый, часового за грудки и башкой об стену — хрясь! хрясь! Да тот такой выпавший был, что этого, кажется, и не заметил.

— Сука ты драная! — ревет Хохол. — Да кого ж ты, падла мазутовская, завалил?! Да я ж тебя, козла!..

— Обломись, Хохол, — говорю, а в теле такая странная-странная усталость разливается. — Отпусти его. Толку-то…

Сел, закурил. А Хохол не унимается: схватил часового за загривок, подтащил к Фоме и мордой прямо в живот тычет.

— Смотри, сука! Смотри, че натворил! Нюхай, гад, жри!.. Вижу, часовой сейчас стругать начнет, хочу Хохлу сказать, а сил нет. Язык как чугунный.

Часовой дернулся, чтоб в сторону, но Хохол не пускает; толкает, аж заходится. Часовой икнул и как пошел стругать!.. Прямо Фоме на лицо.

Хохол совсем взбеленился. Орет что-то нечленораздельное, колбасит часового руками и ногами, а на губах — пена. Форменная истерика. Сорвался парень. Теперь жди беды… А мне — фиолетово. Знаю, что надо Хохла остановить, но сижу на месте. Курю…

Тут на пост залетают лейтенант Семирядченко, старший «паливного выхода», и Старый.

— Стецюк, отставить! — орет Семирядченко и — к Хохлу. Но поздно. Хохол размахивается и с хряском лупит часового по морде. А тот — птенец, много ли ему надо. Свалился мешком и — сушите весла. Семирядченко отпихнул Хохла, потрогал часового пальцами за, шею, отступил на шаг:

— Все. Грохнул.

А Хохол стоит сам не свой, глаза закрыты, дрожит, как будто вот-вот рассыпется.

С аллеи врываются человек десять караульных во главе с начкаром.

— Всем ни с места! Руки вверх!

И тут меня пробивает дикий хохот.

— Прибежали, мля… А все… Поздно… Поздно…

И ржу — аж захлебываюсь. А внутри — все как из дюраля склепано. Холодно и пусто…

Конечно, кипижу потом было много. Всякие там проверки, служебные расследования, особотдел свои пять копеек вставил… Но, в общем, все остались при своих. Только Фома домой в цинке покатил, да Хохла под конвоем в комендатуру увезли, и больше я его и не видел, наверное, сейчас где-нибудь в Слободе срок тащит. Так что — как водится — скрутили в нашем расположении две постели на койках и две фамилии из списка личного состава вычеркнули: были люди — и нету. Отвоевались лоси. По дурному, на шару отвоевались. Как солобон какой-нибудь, который по глупости своей и неопытности пулю из «калаша» себе в голову пускает. Как-то не по-лосиному у них это получилось, зряшно. Видать, не только у меня со скорлупой проблемы. И Хохлу вряд ли будет намного лучше, чем Фоме: это уж потом я узнал, что срок ему впаяли по самые гланды — как-никак зверское убийство часового на посту, при исполнении, все отягчающие обстоятельства налицо. Хотя Хохол — дурак (не в смысле глупый, а в смысле безумный, с легкой на срыв крышей), так что не удивлюсь, если он там кого надо завалит и в бега подастся. С него станется.

А, ну да, еще ж часовой этот в минус пошел. И ведь что странно: из всех часовых той смены погиб самый лучший, самый тот, что по уставу службу нес. А остальные, чмыри, которые дрыхли на постах и в хер не дули, все ведь уцелели. Вот, блин, маразм, а? Хороша проверочка получилась, нечего сказать. И теперь каждый чмырь, выходя часовым на пост, наверняка себе скажет: на хера, мол, мне эти игры, чтоб еще неровен час грохнули — не рецидив, диверсант, так дэшэбэшник какой-нибудь, проверяющий, — лучше уж я где-нибудь заныкаюсь, в укромном уголке, да массу подавлю. Даже если спалят, так больше губы не получу — все же лучше, чем смерть. Подумает он так и ведь будет прав. Вот тебе и проверка для повышения боеготовности!..

Хотя теперь уж часовым в корпусе нечего нас бояться: после этого ЧП комкор своим приказом «паливные выходы» отменил.

И вот еще что я понял, когда на свернутые постели смотрел. Мы ж одноразовые. Одноразовые, как гандоны. Срок службы — один дряж. Надели, использовали, сняли, выкинули. А матери наши — гандонный инкубатор. Как запас резинок заканчивается, так: э, инкубатор, а подай-ка партию новых, старые уже все изорвались! Это ж самый что ни на есть армейский вид спорта — онанизм в резинках. А не хочешь быть резинкой — тебя и без дряжа порвут. Руку на этом начальство себе еще до твоего рождения набило. А нам песни военные поет о чести, доблести, священном долге — это ж для дураков, чтобы треска резины слышно не было.

Но чмыри, чмыри-то каковы! Ныкаются по всем углам, унижаются, жопы чужие лижут, чтобы только выжить, чтобы их не порвали! А хер вам по всей морде! Это что ж получается: даже вон на «паливном выходе» нормальных постреляли да посажали, а чмыри на губе отсидят и все? Живые и невредимые? Значит так, чмырей мы дрочили и дрочить будем! Ни один не отмажется! Чтоб все поровну — и жизнь, и смерть…

И вдруг чего-то захотелось мне сходить к Лехе Стрельцову, свинарю нашему. Может, потому, что не к кому больше, а может, потому что лучше стал я его понимать после вчерашнего.

Захожу. Сидит, моргает ресницами своими белыми.

— Че хотел, военный?

Ну, я ему поносом все и выложил. Про «паливный выход», про одноразовые резинки, про чмырей. Он посидел, посмотрел на меня, повздыхал.

— Чаю налить, браток? — спрашивает.

Я на него дико так уставился, от неожиданности. Честно говоря, думал, он опять меня на хер пошлет вместе со всеми моими проблемами.

— Налей. Покрепче.

— Как дома, — усмехается.

Попили чаю. Покурили. Пообщались. А под конец, когда я уже собрался уходить, он удержал меня за руку и сказал:

— Знаешь, брат, клево, что ты все правильно понимаешь. В натуре, мы — одноразовые. Вот ты сам прикинь: Хохол всегда в роте на хорошем счету был, верно? Даже на отличном. Два поощрительных отпуска, насколько я знаю, потом всякие там благодарности перед строем, благодарственные письма родителям и прочая дребедень, в пример всегда ставили. А теперь, увидишь: ни одна падла офицерская добрым словом его не помянет, хотя вляпался он из-за их приказов, ему-то эти проверки и на хер нужны не были, верно? Теперь он для начальства — преступник, ублюдок, зэк. Потому что использованный. Порванный. Так что, брат, если хочешь нормально дожить до дембеля, в игры их, командиров, не играй, пусть в них дураки играют. У дэшэбэшников ведь служба особая, тут порваться — нараз. Верно? То-то… И еще. Не трогай ты чмырей, брат. Себе же спокойнее. Запомни, главное — нормально дем-бельнуться. А то если накроешься здесь, все равно ведь, во-первых, и на хер это никому нужно не будет, просто не ради чего, а во-вторых, никакая собака за тебя потом не вступится, даже добрым словом не помянет. И не верь ты им, сволочам. Все равно ведь они тебя в упор не видят. У них свои проблемы — повышение по службе, зарплата, выслуга, отпуск в летнее время. Мы для них — только ступеньки, по которым они поднимаются. И наше спасение — быть не ступенькой, не солдатом, а человеком. Понял, да?.. Ну и ладно. Заходи еще, брат. Не забывай.

А вечером поставили наш взвод в патруль. Батальон полупустой — кто в запасном районе, кто на боевом выезде, кто в наряде, — ставить некого, вот нас и запихнули, хотя после вчерашнего должны были передых дать. А я так думаю, что поставили нас в патруль еще и затем, чтобы мысли дурные нам в голову поменьше лезли, дескать, походите по городу, где телки, магазины и кино, за самовольщиками порысачите, авось, попустит. Чтоб, так сказать, нюха лосиного не теряли.

Первого самовольщика мы — лейтенант Семирядченко, Старый и я — взяли за Домом культуры часов в восемь вечера. Сценарий — обычный. Идем по улице, пикуем. Вдруг видим, метрах в ста впереди солдат, что шел навстречу, резко разворачивается и — ходу. Мы — за ним. И сразу прикидываем: улочка к обрыву выходит, деваться там беглецу некуда, поэтому непременно должен он свернуть. Разделяемся. Семирядченко продолжает движение прямо, Старый рулит направо, на параллельную улицу, я — налево. Шпарим что есть мочи. Добегаю до перекрестка, смотрю вправо — точно, Старый беглеца тормознул и уже колбасит у забора. Подходим. Добавляем. Вот говнюк — затасканный, обшарпанный мазутчик, а туда же, самоволить.

Ведем к пункту сбора, где «ЗИЛ» с кунгом кичманским стоит. Сдаем.

— Так, — бормочет Семирядченко. — Дело сделано. Отметились. Теперь можно и на боковую.

— Это точно, ташнант, — поддакивает Старый. — Всех ведь не переловишь.

— Да, — вставляю пять копеек. — Надо ж и другим патрулям работенки оставить.

— Правильно понимаете политику партии, товарищи солдаты, — ухмыляется Семирядченко и прибавляет шагу.

Мы уже знаем, что это будет. Сейчас поведет нас лейтенант к одному старенькому домику на улице Мира, в котором его халява живет. Блин, вспомнил, как Хохол всегда смеялся, когда слышал слово «халява». Оказывается, по-украински «халява» значит «голенище». А по-нашему — «телка». А говорят, братские языки.

Подходим к дому.

— Ладно, мужики, отвоевались на сегодня, — говорит лейтенант торопливо. — Свободны до завтра.

Мы со Старым, не сговариваясь, понимающе улыбаемся. Семирядченко делает вид, что наших ухмылочек не замечает. Дела кобелиные превыше всего.

— Какие будут распоряжения, ташнант?

— Какие-какие… Завтра в шесть ноль-ноль вижу вас здесь, на этом месте, — он несколько секунд думает. — До назначенного времени не вижу нигде. Все понятно?.. Э, Тыднюк, губень подбери, а то отвалится.

— Че такое? — возбухаю я.

— Лыбиться после дембеля будешь… Все, свободны. Мы понимающе переглядываемся и бредем в сторону ближайшего (и единственного в городе) кинотеатра «Октябрь». Показывают «Ангар-18». Берем билеты.

Конечно, лейтенанту Семирядченко хорошо — слинял с наряда и сразу к телке своей домой. И ни патрули его не парят, ни внеочередные построения. На то он и офицер. В крайнем случае всегда отмажется… Но вот если честно, то я бы с ним ни за что не поменялся.

Сижу грущу. Так тоскливо, тоскливо, тоскливо, воняет в этом зале какой-то гадостью, звук плохой, со всех сторон лузгают семечки, и Старый, что ни минута, пристает: «Ты уже этот фильм смотрел, да?.. Ну скажи, смотрел?.. А что дальше будет?.. А астронавтов убьют?.. А что он раскопал?.. А тарелку взорвут?.. А почему?..» Блин, убил бы на фиг, если бы вокруг народу не было. И думаю. Вот, думаю, дуролом, что в отпуск не поехал, в натуре! Завис бы там, закосил бы, придумал бы себе болячку какую-нибудь. Сюда бы уже не вернулся, дослуживать. И уже не парили бы меня все эти проблемы — скорлупы, чмыри, скатанные постели, — жил бы себе нормальненько и жопу бы не морщил. Пивко, водочка, телки…

Постой-ка, кстати о телках. А почему бы сейчас, после кино на «швейку» не сходить? И ведь правда, не в казарму же идти ночевать, в самом-то деле.

— Старый, — бормочу, — после кино на «швейку» пойдем?

— Пойдем, — заводится с полоборота он. — Знаешь, Тыднюк, я там такую козу знаю…

Ну, вот и отлично, значит и Старый при деле будет. Надеюсь, козу, которую он знает, не Наташей зовут, а не то…

Выходим на улицу, бредем куда-то в темноте. Спокойненько так, отвязно. А чего, нам стрематься некого — мы сами патруль…

Зависаю — труба. Весь день зависаю. Для меня этот день получился каким-то неразрывным продолжением прошлой ночи, каким-то прицепом. И вот ночь прошла, пропахала борозды, прошумела, а теперь день ползет, тянется за ней, как хвост, заметает эти борозды, сползает на тормозах.

Странное чувство. Вроде я уже не я, а так, для мебели здесь, ни за что уже не в ответе, ни на что влияния не имею, даже руками-ногами пошевелить сам по себе не могу, и все вокруг — оно как-то отдельно, как-будто взяли с кухни таракана, посадили… ну, скажем, в бээрдээмку, и он сидит, шугается (ебтать, что это кругом такое, где шкафчики, стол, плита, где запах родной, вкусный, где норки?), пошевельнуться боится, а эта железная громадина плевать на него хотела, с грохотом несется куда-то, и совершенно не понятно, куда именно…

Нездоровое чувство. Надо будет потом у Лехи Стрельцова спросить, что это за херня такая. Может, знает. А пока — к Наташке. Авось, попустит…

<p>Глава 3</p>

— Что случилось, малая? — спросил я небрежно, ловя Наташку за тугую попку.

Она молча освободилась, поставила передо мной миску с картошкой и чашку чая и уселась напротив.

Блин, я отлично чувствовал, что сегодня что-то было не так. И дряж прошел вяло-вяло, так, знаете, как осточертевшая обязанность у супругов-«дембелей», которые завтра — на все четыре стороны, «дан приказ ему на запад, ей — в другую сторону…», и от чириканья ее одни объедки остались, и даже женский ее набор как-то уже не закругляется, не выпирает в мою сторону. Похоже, «любовь прошла, увяли помидоры». Что-то рановато. Я, если честно, еще и во вкус как следует не вошел. Для меня в наших взаимоотношениях еще духанский период не закончился, самый горячий, напалмом забрызганный, а она — как танковая броня зимой, аж яйца примерзают.

— Да в чем дело, блин?

Она холодно смотрит на меня, а на лице такая задумчивость, какую я видел только один раз в жизни — на физиономии прапорщика Станкевича, когда вверенный ему вещевой склад бомбонули.

Меня это начинает парить, и я швыряю чашку куда-то за ее голову. Она неторопливо оглядывается, оценивает размеры и характер разрушений, потом нехотя разлепляет губы:

— Ты и дома так же?..

— Наташа, не гони! — закипаю я. — У тебя что, какие-то проблемы? Что-то случилось?

— Все хорошо…

— Да? Не видно!.. Послушай, если ты считаешь, что мне больше не стоит приходить…

— Нет, совсем нет, — перебивает меня она. — Скорее даже наоборот.

Я ей не верю. «Наоборот» таким тоном не бывает.

— Слушай, если сегодня у нас что-то не получилось, если тебе не было хорошо…

— У меня никогда не было такого мужчины, как ты, — говорит она.

Я немного расслабляюсь и начинаю чувствовать себя увереннее. Хоть с дряжем все нормально. И за это спасибо.

— Так в чем дело?

— А в том, что я тебе не верю, — выдает она.

— Чего?! — зависаю я. — Ты это о чем?

На ее глазах выступают слезы, в голосе появляется что-то нездоровое.

— Ты… ты… ты такой же, как все, — чуть не плачет она. — Мне казалось… ну, когда у нас только все началось, я думала, что ты другой, что ты лучше, что тебе от меня нужно не только это, — она тыкает пальцем куда-то между ног, — что я для тебя что-то значу просто как человек, как личность…

Ну нормальная херня?! Я — в состоянии «грогги». И прежде всего потому, что она на все сто права. Но я, честно говоря, и в мыслях не держал, что она может воспринимать наши отношения как-то иначе, чем обычный трах-тренаж. Вроде, и поводов никаких для большего не давал… Точно не давал!.. Но сейчас отлично понимаю, что если в таком духе и отвечу, то никогда мне больше не распинать на койке это вкусное белое мясо. Ну, если бы завтра было на дембель, я бы как-нибудь смирился. Но до дембеля еще, как до Москвы рачки, а такую телку я здесь больше не найду, это точно. Мой братан начинает бунтовать так яростно, до ломоты, до хруста, что мне ничего другого не остается, как лихорадочно лепить отмазки. Хрен с ним, пусть она думает все что угодно, пусть все что угодно от меня слышит, лишь бы продолжалось между нами ЭТО, то самое, что мне уже по ночам снится, от чего я, кажется, скоро буду кончать во сне, как какой-нибудь малолетний онанист.

— Девочка моя дорогая, — скулю я то, что нашептывает мне из штанов мой неугомонный братан, — ну не надо, пожалуйста…

Торопливо встаю, кидаюсь к ней, нежно обнимаю за плечи.

— …Ты же знаешь, как ты мне нравишься, как мне с тобой клево; я всегда по тебе так скучаю, когда тебя нету рядом, и вот вроде совсем недавно мы с тобой знакомы, а уже как будто лет десять тебя знаю…

Она молча слушает.

— …Даже ребята в роте уже хихикают, мол, ты че, солдат, жениться собрался, что ли: чуть ли не каждую ночь к Наташке своей шпаришь; я вон даже сегодня к тебе из наряда слинял, — и кобелиным шепотом выдаю ей на ухо: — А в постели ты та-ака-ая женщинка, что просто труба!..


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28