Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Секретный дьяк

ModernLib.Net / Отечественная проза / Прашкевич Геннадий Мартович / Секретный дьяк - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Прашкевич Геннадий Мартович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Думал так, а глаза все примечали. И мысли становились хитрей. Ну, плоский город, а все равно… Вот взять бы лодку…
      Скушно усмехнулся. Ну, возьмешь лодку. Ну, даже поплывешь. А куда плыть? Близко нет никакого края света, только острова. А на каждом острове сидят в правительственных учреждениях чиновники, берут подарки, на пол сплевывают, в простоте своей забывая о политесе. Все врал старик-шептун! Погибнет он, Иван, здесь, в Санкт-Петербурхе. И погибнет ни от чего-то там грозного, даже не от того, что чужую жизнь проживет, а просто от пьянства. Видно, так у него на роду написано.
      Вздохнул.
      Как сидел годами над чужими отписками и чертежиками, так, наверное, и впредь буду сидеть. Как пил годами в самых смутных местах, так, наверное, и буду пить. Как попадал во всякие истории много лет, так и буду попадать. И однажды все кончится плохо. Известно, после одиннадцати часов вечера опускаются шлагбаумы на городских заставах. Если ты не лекарь, если ты не солдат по команде, если ты не знатное лицо или священник, так и не думай ходить по улицам. Тут тебе не Москва. Здесь ночи чернее грязи. А коли белая ночь, так еще хуже. Пропадешь где-нибудь на сырых деревянных набережных.
      Но и вздыхая, Иван понимал – это бесы его томят. У них, у бесов, это главное дело – смущать ум слабого человека. И чтобы отогнать бесов, чтоб не томиться, выпил сразу двойную с махом. А сам все присматривался, прислушивался.
      Вот странно устроен мир.
      Думный дьяк Матвеев, добрейший Кузьма Петрович, дружен с самим Оракулом,с хитрым Остерманом, может, лучшим дипломатом при государе, да и сам Матвеев призван на все ассамблеи, пьет водку с перцем, играет в шашки с Усатым, а, например, вернуть деревеньки высланного в Сибирь и погибшего там старшего брата не может. Добрая соломенная вдова Саплина, добрейшая Елизавета Петровна, приходится родной сестрой того же думного дьяка, на устах соломенной вдовы сам Усатый запечатлел поцелуй однажды, а, например, обратиться к государю, напомнить ему о потерявшемся в Сибири маиоре не может.
      Вот если бы он, Иван…
      «Что ты! Что ты! – испугался собственных мыслей. – Разве можно?»
      Знал, явись перед ним Усатый, испугался бы до смерти.
      Говорят, лицо у царя круглое, с румянцем на щеках, голова высоко поставлена, глаза все видят. Глянет ужасно, пыхнет матросской махоркой, ткнет длинным пальцем в грудь: «Вот, дескать, ты, Ивана Матвеева сын, выблядок стрелецкий!… – и крикнет: – В Сибирь его!.». А то еще пошлет каналы рыть. В России много роют каналов.
      Ивана передернуло.
      Остановись, строго сказал себе. Винца выпито уже не на одну денежку. Остановись, не потакай бесу!
      Но остановиться не пожелал.
      Глотнул рюмку мятной, заел кусочком паштета.
      Остро жалел при этом добрую соломенную вдову Саплину.
 
       Почему теперь веснами птички не стали красиво петь?
 
      Доброй соломенной вдове Саплиной в голову не приходит, чем занимается сейчас ее сирота. Да и не надо, чтобы такое приходило в голову. Он, Иван, не позволит себе расстраивать добрейшую Елизавету Петровну. Вот еще один шкалик, и все!… Один самый последний шкалик, и больше ни на мизинец. Он, Крестинин Иван, дьяк секретный, знает меру. А если еще захочется выпить, так выпьет дома. У него в канцелярии в шкапу с секретными маппами припрятан полуштоф, и дома, в уголку, куда не заглядывает даже девка Нюшка, еще один припрятан. Сейчас он, Иван, последнюю рюмку допьет и, радостный, пойдет к доброй вдове своими ногами. Не на чужой телеге пьяного привезут его, как с песком куль, а сам пойдет. Вдова так удивится, что сама выставит померанцевую. «Утешься, мол, сирота, пригуби рюмочку. Праздник! В мир вступила Россия, шведа побили. Выпей за здоровье государя императора и за здоровье неукротимого маиора Саплина. Ведь государь сегодня пускает фейейрверки и в его честь».
      Врал старик-шептун.
      Даже кулаком хотелось грохнуть об стол. Ну, зачем обещал старик край земли? Зачем обещал любовь дикующей? Зачем внимание царствующей особы? И еще это. «Чужую жизнь проживешь…» Какую чужую? Как можно прожить чужую жизнь?… И вообще… Ему, секретному дьяку Ивану Крестинину, как всякому другому божьему человеку, оставлять Санкт-Петербурх более чем на пять месяцев не разрешается, да и на те пять месяцев нужно испросить письменное согласие Сената. А до края земли, небось, скакать да скакать все три года!
      Врал, старый дурак. Сидеть мне всю остатнюю жизнь за канцелярским столом, залитым чернилами. Я – мышь канцелярская. Я – лоскут ветхий. Еще точнее, Пробирка я.
      Истинно, Пробирка.
      А то так просто шуршун.
      Усмехнулся презрительно: «Ну да, вот такой, как я, дойдет разве до края земли! Жди больше, дойдет!» И сказал себе строго: «Все, Иван, встаем. Самое время встать». И угрозил себе: «Смотри, как сейчас встану!»
      Но не встал.
      Стало жалко себя.
      Вот он сейчас уйдет, а ничтожные ярыги останутся. Вот он уйдет, а казачий десятник, рассевшийся за столом напротив, так и будет бубнить – вот, дескать, еще при царевиче… Так почему я должен уйти?…
      Капля к капле – наводнение.
      Это кто сказал про наводнение?
      А-а-а, это казаки шепчутся. Лиц не видно, низко пригнулись к столу.
      – Видел, на берегу, рядом с Троицей, стоит ольха? – совсем негромко шептал один из казаков. – Знающие люди говорят, что нынче Нева подступит к самой ее вершине. Как ударят дожди, как повернет ветер с моря, так вода и подступит. Говорят, допреж такого не бывало.
      А голос уже знакомый:
      – Молчи, дурак!…
      Все, встаю!
      Твердо, окончательно решил встать Иван, но в глубине души, в самой глухой, в самой потаенной ее глубине, в темной бездне, куда даже сам старался не заглядывать, уже понимал – не встанет он, не поднимется со скамьи, никуда не пойдет. С восторгом и страхом чувствовал: подступает час тайный, ужасный. Боялся таких часов, но ждал их. Вдруг мгновенно отступает все святое, чистое, смутную душу скручивает водоворот, летишь, проваливаешься неведомо куда, моргаешь глазами.
      Ох, понял с тоской, наверное, шум устрою. Ох, понял с тоской, впаду, наверное, в ничтожество. И сказал себе, смиряясь почти: вот немножко посижу, теперь совсем немножко. Мне ведь хватит глоточка.
      Но что-то в нем уже повернулось, уютное тепло разлилось по телу.
      Все чаще он поднимал голову, все чаще и внимательнее поглядывал на казачьего десятника, сидевшего напротив него.
      Ишь, пагаяро!
      Глотал горькое винцо, думал – много нынче водится занятного по санкт-петербурхским кабакам. Тот же казачий десятник напротив… Сразу видно, прибыл издалека… Платье на нем простое, морда обветренная, бритая, щеки побиты оспой. Ног под столом не видно, но спорить готов – сапоги на десятнике стоптаны. Издалека, видать, притопал в Санкт-Петербурх, и холщовый мешок при нем, брошен под лавку. Почти пустой мешок… Спрашивается, зачем таскает с собой?… И глаза острые. О царевиче, вишь, вспомнил…
      Тряское болото – петербурхские кабаки.
      В Санкт-Петербурхе все на болотах стоит.
      Все в Санкт-Петербурхе как бы в плесени. Даже портрет Усатого на стене как бы немножко заплесневел. Правда, и на таком портрете государь строг, как всегда: глаза выпучены и бегают. Тоже присматривается к людишкам, не говорит ли кто лишнее? Подумал даже смиренно: вот бедное животное – человек. Все в нем всегда открыто, все в нем напоказ, ничего не скроешь.
      И опять прислушался.
      – Говорят, теперь готовятся в Персию… В Персии Гусейн-шах тиранствует… Сильно изможден вином и гаремом, бунты кипят вокруг него… Поход, говорят, готовят…
      – А нам в Персию не надо, молчи!
      – А чего молчать? Тут не как в якуцком кружале.
      – Вот, вот, – указал десятник. И повторил свое: – Пагаяро!
      Уже голоса в кабаке роились, как пчелы в улье. И Усатый еще хмурее присматривался с портрета. А я чего? – совсем запутался Иван. Я молчу. И даже нашел силы укорить себя: пьян ведь!… А недавно хотел уйти… К доброй вдове… Своими ногами… И пьянство тут не в оправдание. Сам Усатый со стены строго указывает: кто пьян напьется и во пьянстве зло учинит, того не то что простить, того даже особо наказать надобно, потому что пьянство, особо свинское, никому никогда извинять нельзя.
      Без бога ни до порога.
      И опять услышал:
      – Молчи, дурак! – так громко, будто ему сказали.
      Но сказали, понятно, не ему; сказали казаку, который, хватив из кружки, забубнил, горячась:
      – Да сам я видел бумаги… Сам подавал бумаги в съезжую…
      – Вот сам и попадешь в съезжую!
      – Ну, кто богу не грешен, кто бабушке не внук?… – не унимался казак. – Я ведь чего хочу?…
      – Ну?
      – Одномыслия… Одиначества… Чтоб всем хорошо было…
      – Ишь, чего задумал! А было такое на твоей памяти?
      – Сам молчи! Не пестун ты мне! – возмутился казак. И опять выругался: – Пагаяро!
      Иван опустил глаза.
      За десятником в простом платье и его приятелем увиделось вдруг далекое, всплыло как из тумана – Сибирь… Казаки, похоже, бывалые… Вон портрет перед ними, а они, хоть и бритые, не боятся Усатого. Видели, небось, многое. Ходили по Сибири, может, встречали неукротимого маиора Саплина… Он не мог там не нашуметь…
      Спросить разве?
      Остановись, сказал себе, не гневи Бога.
      И сам себе возразил: так праздник ведь! Самый распоследний голяк пенником угощается. Самого шведа побили, не малость! Мир! Двадцать один год сплошная война, а тут сразу мир! Как не выпить на радостях?
      И еще подумал: много чудесного в мире. Вот ему, например, старик-шептун такое нагадал!… Может даже еще и сбудется, подумал весело, даже с некоторым внутренним бешенством. Это ведь только в канцелярии тишь. Там на больших столах зерцало, отписки, маппы, книги с кунштами, то есть с картинками. Он, Иван, некоторые такие книги домой приносил, вдове интересно. Он, Иван, совсем не простой дьяк, он имеет дело с секретными документами. Когда входит в канцелярию думный дьяк Матвеев, Иван не вздрагивает, не вскакивает, как другие. И Кузьма Петрович зовет его ласково, кличет не Пробиркой, а по имени. Уважает Ивана за ум, за умение, за порядок и чистоту.
      Усмехнулся, подумал весело: а вот заговорю с десятником! Я ведь тоже бывал в Сибири. При мне убивцу брали. Дикий парнишка ссек мне палец, а мог голову. Я гусей над сендухой помню. Они летят черны от копоти, так много по Сибири горит костров. Почему, правда, не поговорить с простым десятником?
      Молчи, приказал себе. Таким, как ты, язык режут.
      Сам себя испугался: при таком кураже и еще не в Сибири?
      Вообще-то Иван боялся нарушить размеренную жизнь – при доброй вдове, при строгой канцелярии. А то было однажды весной, в третий день запоя, что не в кружале, а в храме божием так впал в туман, что спокойно, на глазах у всех, с невозмутимой неспешностью, снял крышку с чаши святой воды и крышку ту поставил себе на голову. Хорошо, миряне просто выбросили шалуна вон, а могло кончиться Тайным приказом.
      Но как быть, как быть? – снова пожалел себя. Как быть, если накатывает тоска, если сердце щемит, а дождь санкт-петербурхский бесконечен и беспросветен? В Сибири от такой тоски дикующие уходят в леса, садятся на пенек, неделями не берут в рот пищу, и так незаметно умирают. Там, в Сибири, никто дикующим мешать не станет – сиди на пеньке и умирай. Это в Санкт-Петербурхе надо от всех прятаться: от Усатого, от приказа Тайного, от строгого думного дьяка, даже от доброй соломенной вдовы.
      Вдруг остро пожалел вдову.
      Личико Елизаветы Петровны оспой немножко повреждено, но глаза синенькие, а душой добра, добродетельна, великодушна. Когда пьяного Ивана привозили на чужой телеге, всплескивала руками, догадывалась – в тоске сирота. Говорила вслух, руки прижав к щекам: «Это тоска в тебе, сирота! Это большая тоска в тебе тлеет, Ванюша! Чувствую, совершишь что-то!»
      А что совершит – не говорила.
      Может, сама не знала.
      Всегда в заботах: полы в дому выскоблены и натерты, печи заново переложены, девки в занятости, дворовые люди при деле, кладовые полны, весело поблескивает чистая слюда в окошках, а кое-где цветные стеклышки. Утром, по доброте, сама отпаивала сироту Ванюшу брусничной водой и квасом. Догадывалась об ужасном: вот совершит что-то!…
      Подняв левую руку, Иван согнул и разогнул пальцы.
      Указательного, правда, не хватало… Зато, подумал, крест на мне серебряный. На чепи тоже серебряной. Как бы память о диком мальчишке… Незаметно поглядывал на выпившего десятника. Душа горела, хотелось сказать десятнику что-то такое звучное, очень восхитить казака, привлечь внимание, чтобы десятник сам спросил.
      Что спросил? А, неважно.
      Спроси, подумал, что хочешь, я отвечу!
      Я многие книги читал, подумал, водился со знающими людьми. «Книгу, глаголемую…» почти наизусть знаю. В той книге много чудесного. Добрая вдова рот раскрывала, когда Иван говорил вслух об острове Макарийском, лежащем под самым востоком Солнца близ блаженного рая. Там молочные реки, кисельные берега. Там девка выйдет, одним концом коромысла ударит, готовый холст подденет; другим концом коромысла ударит, вытянет из реки нитку жемчуга. Там стоит на острове береза – золотые сучья, и пасется такая корова, у которой на одном рогу баня, а на другом котел. Там олень с финиковым деревом во лбу. И там птица сирин – перья непостижимой красоты, пение обаятельное.
      Совсем хорошая книга. Такую прочтешь и проясняется в голове: сколько ни есть земель на земле, все делятся на ведомые и неведомые. Сам не заметил, как произнес вслух:
      – С одной стороны земли ведомые, а с другой неведомые… С одной стороны как бы открытие, а с другой отыскание…
      И значительно взглянул на казачьего десятника.
      – Ну? – удивился десятник, но спутник его, человек малозаметный, выпивший не меньше, чем его приятель, но все время кутающийся зябко в серый потрепанный кафтан, толкнул его локтем в бок – не твое, мол, дело. И так посмотрел на Ивана, будто он у них кису-суму с серебряными ефимками сманивал.
      – С Сибири, что ли?…
      Десятник удивленно кивнул. Он был длинный, жилистый. Такой не явится из близи, он издалека прибыл.
      – А не встречал ли там где маиора Саплина?
      Десятник посмотрел на Ивана и зрачки у него расширились:
      – Сибирь велика… Где я ходил, там маиоры не водятся… – И откровенно удивился, толкнул своего спутника в бок: – Ты глянь!… Ну, прямо вылитый Шепелявый!… – И сразу потерял интерес к Ивану, наверное, понял его. Принял, наверное, за ярыгу.
      Это Ивана обидело.
      Хлебнув крепкого винца, он пригнул голову, и прислушался сердито.
      Кажется, про остров теперь бубнил десятник… Про какую-то пищаль казенную… То ли потеряли они пищаль, то ли украли… А потом спилили с пищали железный ствол и употребили как виноваренную посуду, потому как находились на пустом острове… Может, сами высаживались, а может, высаживали кого… До Ивана не сразу дошла разница – высаживались и высаживали. А ведь сам только что проводил различия – открытие и отыскание… Главное, впрочем, уловил: где-то далеко в Акияне есть пустой остров, а на тот остров все равно ходят или ходили казаки. Может, высаживались, может, высаживали кого.
      Теперь уже Иван удивился: если, скажем, высаживали, то как? Силой, что ли? И заметил, как бы про себя, но с таким расчетом, что бы его услышали:
      – Ишь, высаживали… Душа-то, небось, живая, крещенная…
      Жилистый десятник поднял голову.
      В его темных глазах, затуманенных винцом, вспыхнул непонятный огонек, хмыкнув, он снова толкнул в бок приятеля: «Ну, в точь Шепелявый!» И, будто сдерживая себя, будто понимая что-то важное, будто специально забывая об Иване, но тем самым, конечно, выказывая свое небрежение к нему, опустил голову, забубнил про свое. Вот вроде привезли в Санкт-Петербурх челобитную… Издалека привезли… Или хотели привезти… Попробуй, разберись, если с площади беспрерывно виват несется.
      Да еще рядом ярыга вспыхнул.
      Сидел на скамье побоку от десятника безвредно, пенник глотал, молчал, а потом сразу вспыхнул. Наверное, винцо внезапно зажглось внутри. Сидел ярыга, впрочем, в нательной рубашке, потому как верхнее платье уже пропил. Нос рулем, правый глаз совсем не видит того, что примечает левый. Должно быть толковый смышленый человек, коли нос такой, не следовало бы с таким носом шум учинять, сидел бы спокойно, а вот нет, вспыхнул. Сразу, как сухая солома. Глупую голову задрал, весь напыжился, поглядывая на ближайших людишек то правым глазом, то левым. Ну, как не случиться драке, если на тебя посматривают то одним, то другим глазом?…
      А десятник рядом бубнил и бубнил… Какая-то челобитная… Какой-то Игнатий в смыках… Бубнил: какой-то там Яков на острову… Бубнил: того Якова, наверное, мохнатые убьют, а, может, он сам бросится в море…
 
       Пагаяро!
 
      – Маиора Саплина, спрашиваю, не встречал ли где в Сибири? – повторил, уже начиная сердиться, Иван.
      Вместо ответа ударила вдалеке пушка.
      Собственно, Иван и не ждал ответа. Знал, что на такой трудный вопрос трудно легко ответить. Да и сам чувствовал, что не истинный интерес подтолкнул его к вопросу, а нечто такое, что тайно, пьяным хитрым соображением он даже сам себе не мог объяснить.
      И действительно.
      Зря, что ль, вместо десятника ответила ему пушка?
      Знак, наверное. Знак тайный. Он, Иван, совсем дураком будет, если не поймет тайный знак. Ведь у него уже было когда-то. Сидел в корчме со случайным дьячком – весь в умных рассуждениях. Умильно говорили об основах природы, о том, что чистый месяц – он от духа и от престола господня, а земля – от пены морской. Ангелы, стало быть, ту пену с морей собрали, а господь сделал землю. А потом заговорили о том, как гром делается. В этом Иван уступить дьячку не мог, и в тот раз, как вот сейчас, тоже близко пушка в крепости грянула. Говорили умильно о громе, о природе его, и вдруг пушка – бах! на тебе! Ивану тогда тоже показалось – вот знак. И раз уж показалось, раздумывать не стал – жестоко прибил неумного дьячка за его неправильные рассуждения о громе. Калугер, почтенный монах в камилавке, в спор вмешался. Иван и почтенного монаха выбил за дверь корчмы. Потом от стражи бежал, земли не касаясь, как аггел грешный.
      Но ведь правильно понял – знак! И тут тоже пушка грянула. И человек какой-то на острову. Его скоро мохнатые убьют, а, может, он сам с тоски в море бросится. Как не спросить?
      Спросил.

4

      А дальше – понятно.
      Оно ведь как в таких случаях?
      Слово за словом. В кабаке шум. Ярыга, который с носом, как руль, винца потребовал. Ему в винце отказали, он затих, но Иван случайно увидел: ножичком острым, маленьким, этот пропившийся уже полураздетый ярыга незаметно срезал сзади медные пуговки с простого кафтана, в каком сидел рядом с ним казачий десятник. А вот ведь и продаст, все равно не хватит на выпивку, – пожалел ярыгу Иван. А десятник как раз провел рукой по кафтану. Ткань вроде топырится, а медных пуговок начищенных, веселых, нет. Зато рядом ярыга с большим носом, сильно разделившим его глаза, довольно сжимает пальцы в кулак.
      Вот и началось! – весело подумал Иван.
      И угадал.
      Десятник, каким-то своим особенным звериным, наверное, сибирским чутьем правду почувствовал и, почти не оборачиваясь, внезапно поймал за ухо человека с носом-рулем и уже своим, выхваченным из-за пояса ножичком, коротко отхватил ему ухо. Почти по корень. «Вишь, носатый, – сказал обиженно, показывая отрезанное ухо своему приятелю. – Что удумал! Пуговицы красть!»
      – Да ты што!… Да ты што!… – опоздав, растерялся вор. Одной рукой он зажимал обильно сочившуюся кровью рану, другой протягивал казаку пуговки. – Да вот они твои пуговки, пошутил я… Пришей пуговицы обратно…
      – Ну, тогда и ты пришей! – не оборачиваясь, десятник бросил обидчику отрезанное ухо.
      С того и началось.
      Первым, как следовало ожидать, пострадал одноухий. Его сразу чем-то ударили, – болезного всегда поучить полезно. Самого Ивана завалили под стол, там и лежал, пока наверху над ним ломали столы и лавки. А хуже всего получилось с десятником: когда стража набежала, он портретом Усатого, строгим государевым портретом, дерзко сорванным со стены, отмахивался от ярыжек, решивших его убить. Понятно, слово государево крикнули. Десятника увели, и спутника его увели, и носатого-одноухого увели, из ранее пьянствовавших кто сам по себе разбежался, а кого вышибли за дверь. А Ивана хозяин пожалел – узнал его. Когда все ушли, попинал сапогом: «Вылазь из-под стола… И с глаз долой!.». И самолично выбил Ивана из кабака, запустив вслед казачьим мешком. Убирайся, мол, и борошнишко свое забирай! Решил, наверное, что мешок принадлежал Ивану.
      А у Ивана сил не нашлось.
      Как упал, так и лежал на улице.
      Тогда хозяин вернулся, сочувственно выгреб из кармана последние денежки, и опять же от доброго сердца телегу нанял: отвезите, мол, болезного в Мокрушину слободу, к домику соломенной вдовы Саплиной.
      Ивана и привезли. Вместе с чужим мешком. И сейчас, после слов доброй вдовы, Ивана ледяным холодком обдало. Что в том мешке? И где теперь тот казачий десятник?

Глава III. «А веры там никакой…»

1

      – Да ты, голубчик, совсем бледный, – изумилась вдова. – Сядь на лавку, сделай милость, не дай Господь, упадешь. – И пожаловалась: – Вот день какой! Сперва кликушу, странницу божью, существо убогое бьет падучая, теперь ты сильно бледнеешь. – И обернулась к окнам террасы, прислушалась к некоему новому сильному шуму, родившемуся во дворе, даже удивленно прижала ладонь к тому месту на грудях, где билось доброе вдовье сердце: – Кто же так рано изволят быть? – Даже красивым ротиком шевельнула, на коем когда-то сам государь поцелуй сердешный запечатлел.
      Иван не успел ответить. По ржанию сытых лошадей, по особенному стуку коляски, вдова сама догадалась:
      – Так это ж Кузьма Петрович! Дьяк думный!
      Не сказала – брат родной, или как-то еще, а именно так – дьяк думный, и уважительно по батюшке, подчеркнув тем особенное уважение к старшему брату, сама побледнела даже:
      – Вдруг привез весточку от маиора? А, Ванюша? Зачем молчишь? Ты ведь знавал Сибирь. Может оттуль донестись какая-то весточка?
      – Может, матушка, – кивнул Иван.
      А вдова от неожиданной мысли вдруг всплеснула руками:
      – Ванюша, голубчик! Ну, зачем ездят в Сибирь? Это ж так далеко! Там, наверное, и народов не существует таких, чтобы к ним надобность была ехать. Всякие нехристи, агаряне, язычники. Я слышала, что они все поныне глупы – золота не приемлют, деревянным харям молятся, лепят идолов из глины. Ну, зачем туда ехать?
      – А земли государевы расширять? Разве ж, матушка, не обязаны мы преуспеть в расширении земель государевых? – довольно мрачно ответил Иван, хотя сердце его, наконец, дрогнуло – ведь не может так быть, ведь совсем не может так быть, чтобы родная сестра ничем не встретила брата, пусть даже утром! Да поставит она наливку!… Дожить бы… И несколько веселея от такой мысли, от души пожалел далекого, потерянного в Сибири неукротимого маиора Саплина: его, небось, давно съели дикующие… Не могли не съесть… Пусть маиор и мал ростом, только голодному и от малого откусить всегда найдется…
      Вслух однако сказал:
      – Нынче государь многого хочет, Елизавета Петровна. У него на все обширный взгляд. Кузьма Петрович говорил, что даже особенное посольство на двух фрегатах посылают на остров Мадагаскар к пиратам. Хотят принять пиратов в русское подданство, пускай наладят торговлю с Индией. – Сам не понимал, что несет: – Может, уплыли уже фрегаты.
      – Страсти какие! – испуганно перекрестилась вдова, с жалостью разглядывая Ивана. Она понимала причину его бледности, но не шла навстречу, хотела по доброте преподать Ивану урок. – Ох, да с чем думный дьяк пожаловали? С какой новостью? – Крикнула громко: – Нюшка! Неси померанцевую!… И анисовую неси!…
      Объяснила, понизив стыдливо голос, будто секрет:
      – Кузьма Петрович любит анисовую.
      Хотела добавить – как государь, но забоялась.
      – И индюшку неси!… Индюшку взгрей!… – крикнула. – И неси паштеты, грибки, яблоки моченые!… Нюшка!… – Укорила Ивана: – Это ты путаешь девку. Она смеется невпопад и в голове одни глупости… – И заговорила, заговорила, руки прижимая к грудям, ясно, без всяких обиняков показывая, что в их разговоре главное: – Вот земли, говоришь, расширять. Да разве мало у нас земель? И в ту сторону лежат, и в эту, и в другую! К соседям под Москву съездить, и то, подумай, сколько дён надо! Мыслимо ли иметь такую страну?
      – Нельзя не расширять, – уже увереннее возразил Иван. У него даже плечи слегка расправились. – Страна живет, пока расширяется. Посмотрите, сколько указов издано государем в последние годы, и все о Сибири! О прииске новых землиц, о серебряных рудах, о не продаже крепкого винца в ведрах… – Спохватился. – Да и души живые!… Вы же сами подумайте, матушка Елизавета Петровна, кому-то надо эти души спасать! Ведь пока не было в Сибири веры христианской, никто на всей той огромной земле от сотворения мира не слыхивал гласа псаломского.
      Теперь, когда девка Нюшка, глупо хихикая в ладошку, выставила на стол и анисовку и померанцевую, Ивана внезапно пробило потом. От слабости, от собственного ничтожества, конечно. Незаметно перекрестился и сказал сам себе – все! Сейчас сниму ужасную тяжесть с сердца, и все! Ни глотка больше! Никогда! Не надо мне больше ничего такого. Никаких этих наливок не надо, никакого винца. Только один глоток. Сейчас. Для общего здоровья… Но, конечно, большой глоток, на всякий случай поправил он себя. Единый не сокрушит.
      У него даже во рту пересохло. Больше никогда в жизни ни в один кабак ни ногой! Вообще ни в один! – твердо решил. Ни по каким праздникам! Сейчас сделаю один глоток и – все! Отныне буду жить тихо, мирно, ни в чем не обманывая добрую вдову. Это ж как хорошо тихо жить! – обрадовался он. Зима, к примеру. Снег упадет. Холод такой, что птички мерзнут на лету, разбиваются о дорогу, как стеклянные, а в деревянном дому соломенной вдовы Елизаветы Петровны тепло, печи истоплены. При огне можно неспешно беседовать с доброй вдовой. О неукротимом маиоре Саплине, потерявшемся в ужасной Сибири, о разных чудных вещах, о знамениях божьих, о звездах с хвостами. А можно вслух читать книгу «Хронограф». Вдова любит, когда ей читают вслух. Добрая вдова живо представляет себе далекое. Ей читаешь, а она все как будто перед собой видит. Будто прямо перед нею открываются пространства… Вот пробивается сквозь снега маиор верхом на олене, как на рогатом коне, и стрелы дикующих густо летят… О чем бы ни читал Иван, добрая вдова все приводила к неукротимому маиору.
      Один глоток, и все! Начну новую жизнь – тихую, пристойную. В канцелярии думного дьяка много столов, шкапов, шкапчиков, полок; из всех тайных мест выброшу припрятанные шкалики, чтобы не было соблазнов. Или отдам те шкалики подьячим. В каждом шкапу теперь, как положено, буду хранить только маппы и книги.
      Даже жаром обдало Ивана от таких добрых мыслей.
      Ясно представил. За окнами дождь, сырость, гниль, а может, мороз, стужа, зато в канцелярии сухо, тепло. На столах и на лавках развернуты чертежи далеких земель и морей, даже тех земель и морей, что пока известны только по слухам. Толмачи шевелят губами, писари скрипят перьями – одни перекладывают на русский немецкие да голландские книги, другие переносят на чистые листы разные куншты, чертежи, маппы. А он, Иван Крестинин, особенный дьяк, занимается совсем особенным чертежом – секретным огромным подробнейшим, на котором указаны все пути, ведущие в Сибирь, и дальше Сибири.
      Повел плечом, возбуждаясь. Он, как Иван Кириллович Кирилов, дождется своего часа. Иван Кириллович начинал когда-то в Ельце простым подьячим, а теперь сенатский секретарь. Усатый умеет подбирать к делу людей. Лучшие в России маппы на сегодня вычерчены Иваном Кирилловичем. Когда Усатому однажды понадобилась большая и точная маппа сибирских земель, из-за того, что китайцы и русские начали ссориться из-за перебещиков-мунгалов, именно Иван Кириллович рано утром положил перед государем нужную подробную маппу, выполнив ее всего за одну ночь.
      Снова подумал о теплой печке, о пуржливой долгой зиме… Известно, под изразцовыми обогревателями тепло, к изразцам можно прижиматься всею спиною… А вот уж если совсем озябнешь… Нет, нет! – оборвал себя Иван и быстро перекрестился. Это бесы подсказывают, что следует делать, если у печки совсем озябнешь… А пока крестился, добрая вдова набросилась на глупую девку Нюшку, заворожено застывшую в дверях – та глупая девка глаз не могла отвести от Ивана.
      – Ну, выпялилась, бесстыжая! – рассердилась вдова. – Иди встреть Кузьму Петровича… Видишь, я в простом.
      – Да брат же, поди, – дерзко ответила Нюшка. – Простят.
      – У, бесстыжая!
      Нюшка бесстрашно фыркала:
      – А чего они все щипаются? Ровно гуси.
      И все показывала, показывала взглядом на Ивана.

2

      – Ох, рада, батюшка!… – всплеснула руками соломенная вдова. – Ох, рада вас видеть!…
      – Не лукавь, – думный дьяк Матвеев, грузный, как перегруженный морской бот, приземистый, плечистый, в новом кафтане, в парике с косичками, который он сразу по-домашнему стянул с головы, неторопливо перекрестился на образа и покачал седой головой, заодно с укором глянув и на Ивана. – Ох, матушка, играешь с огнем!
      – Да о чем ты? – испугалась вдова. – Или случилось что?
      – Не лукавь, не лукавь, – строго покачал головой думный дьяк. – Опять принимаешь в доме кликуш да странниц? Опять стаями клюшницы у тебя пасутся? Забыла, что сказал государь? Кликуше, коль поймана в первый раз, плетей всыпать, а попадет на кликушестве второй раз – ободрать кнутом. А коли уж и этим не уймется, рвать язык, чтобы кликать впредь неповадно было!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7