Современная электронная библиотека ModernLib.Net

'Я - писатель незаконный' (Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштейна)

ModernLib.Net / Публицистика / Полянская Мина / 'Я - писатель незаконный' (Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштейна) - Чтение (стр. 9)
Автор: Полянская Мина
Жанр: Публицистика

 

 


Можно понять возмущение Горенштейна, который в суд, правда, подавать не стал, но свое отношение к "Лимбус-пресс" выразил достаточно ясно в факсе: Уважаемый, Господин Тублин ("уважаемый" приписал мой сын, которого Фридрих попросил выслать факс): "Прошу вернуть рукописи моего двухтомника, которые Вы, продержав два года, так и не издали, поступив по отношению к моей книге, мягко говоря, неприлично. В тот же период Вы издали тонны Довлатова и прочего. Но, мало того, Вы еще и не вернули тексты! Прошу выслать их по адресу..."
      Фридрих, конечно, пытался объяснить неприятие своих книг в российких издательствах, не пускающих его к читателю, и говорил, что случайности здесь нет - все закономерно. Нынешние писатели, которых он иногда еще называл "наши писатели", и издатели принадлежат к общей субкультуре. Как бы остры ни были у них разногласия, трения, конкурентная борьба - они могут сосуществовать, поскольку книги, мировоззрения их, даже будучи разными, друг другу не мешают. Тогда как культура, к которой принадлежит он, Горенштейн, прекратила свое существование в тридцатые годы, поэтому книги его мешают "нашим писателям".
      Один довольно известный ленинградский прозаик, издающийся в строгих черных переплетах как раз в издательстве "Лимбус-Пресс" в серии "Мастер" (это слово высеченно на золотом поле), уверял меня однажды, что беседовал с издателем по поводу Горенштейна, ходатайствовал о нем, но тот, якобы, твердил: если издам, то не продам. Я с изумлением слушала писателя, чья проза не то что массовому, но и "узкому" читателю явно не по зубам. И, надо же, издают... Говорю здесь не о качестве произведений, а о широте и, соответственно, покупательной способности целевой группы. Если уж говорить о чисто "коньюктурной" стороне дела, такой немаловажной стороне в мире жаждущих, то книги Горенштейна продать легче. Подобно севильским рыночным торговцам времен Сервантеса, уверена, что романы Горенштейна вполне рыночный "товар". Это, кстати, прекрасно понимает, живущая в самом что ни на есть "горниле капитализма" и массовой культуры Нью-Йорке, издательница Лариса Шенкер.
      У меня есть дома роман "Место". Даже два экземпляра. Один подарил сам писатель. А второй не купила в магазине, а достала на рынке. Как и многие мои знакомые, я "доставала" роман "Место" на черном рынке, и когда спрашивала, не найдется ли случайно такая книга, продавцы-знатоки ностальгическим таинственным шепотом времен дефицита говорили мне: "Ишь чего захотели!", однако книгу все же добывали - за большие деньги*.
      ______________
      * Мой совет, как добыть роман "Место": можно поискать в Петербурге на книжном рынке в бывшем доме культуры им. Крупской.
      ***
      Иногда мне казалось, что Горенштейн сердится на свой роман "Место". Ценил его выше других, но опасался непонимания. Он, как я уже говорила, очень любил на чтениях выступать с отрывками из "Летит себе аэроплан" о Шагале. Публика с восторгом воспринимала юмор, яркие сценические эпизоды. Однажды Фридриха пригласили в Швейцарию на одно влиятельное чтение международного характера - там должно было выступать множество литературных знаменитостей. Он, как всегда, я бы сказала, по привычке, как-то обреченно, решил:
      - Буду читать из "Шагала".
      - А почему, например, не из "Места?" - спросила я. - Не хотите прочитать что-нибудь из "Места"? Пусть они услышат, что есть такой роман!"
      - Ну... "Место"... "Место" не так понимают.
      - Кому надо поймут, а не поймут, и ладно - зато обязательно почувствуют. Ведь существует же ткань произведения, которая действует сама по себе, непостижимым образом. Я даже знаю, какой отрывок надо в Швейцарии читать, чтобы почувствовали.
      - Какой отрывок? - Лицо оживилось. Появился интерес.
      Я взяла с полки книгу, открыла на самых последних страницах и начала читать вслух со слов: "Я глянул на этого человека и вдруг понял, что шло со мной рядом в ушаночке Ленторга и современном ширпотребовском пальто. Это было Оно, народное Недовольство, то самое, что раньше носило ярмаки, кафтаны, поддевки и картузы..."
      Я читала. Фридрих не останавливал. И так мне пришлось продекламировать две страницы, которые Фридрих прекрасно помнил, но слушал внимательно, как будто бы в первый раз, и даже - не побоюсь преувеличения - с трагическим выражением лица. Наконец, я прочла и заключительные строки: "И когда я заговорил, то почувствовал, что Бог дал мне речь". Наступила пауза. Затем Фридрих тихо сказал: "Положите, пожалуста, туда закладочку". На швейцарском форуме он читал (разумеется, с переводчиком) именно этот и еще один отрывок из "Места" и стал "гвоздем" программы.
      ***
      Российские театры относились к Горенштейну с гораздо большим доверием, чем российские издательства, и охотно ставили его пьесы.
      Время от времени доходили слухи, что, вот, еще один периферийный театр в России ставит его пьесу (это были, в основном, пьесы на исторические темы), скрывая это от Горенштейна, чтобы не платить гонорара. Он, порой, делал вид, что сердится. Подобно тому, как Афанасий Иванович пугал Пульхерию Ивановну, что уйдет на войну, так же и Горенштейн вдруг заявлял, что уезжает, скажем, в Ярославль. "Как заявлюсь там в Ярославском театре..." На самом деле ему даже нравилось что Ярославский театр из-за финансовых затруднений вынужден идти на обман, чтобы поставить на своей сцене его пьесу.
      А вот в отношениях с Александринским театром в Петербурге - даже и лиризм, и поэзия:
      "Уважаемый господин Горенштейн! Направляем Вам текст договора на постановку Вашей пьесы "Детоубийца" в Александринском театре. Для нас большая честь, что столь глубокое и масштабное произведение, созданное в наши дни, появится в афише старейшего Российского театра, где состоялись премьеры почти всех произведений русской классики - от Сумарокова до Чехова. Весь коллектив театра вдохновлен этой принципиальной для нас работой. Участники спектакля кланяются Вам и благодарят за то, что им довелось работать со столь интересным и волнующих многих материалом. Мы надеемся на наше дальнейшее сотрудничество и хотим, чтобы Вы знали, что двери Александринского театра всегда открыты для Вас и для Ваших новых произведений. Мы постарались максимально (насколько сегодня позволяет финансовое положение нашего театра) учесть Ваши интересы. Очень прошу Вас сообщить Ваш адрес и реквизиты банка, на который будет перечисляться Ваш гонорар...
      С глубоким уважением, Дирекор театра Г. А. Сащенко, зам. дир. по научно-лит. части Чепуров Александр Анатольевич."*
      ______________
      * Письмо от 22 сентября 1997.
      А вот ответ Фридриха на послание Александринки:
      "Директору театра Георгию Александровичу Сащенко, Заместителю директора по научной и литературной части Александру Анатольевичу Чепурову, режиссеру Александру Владимировичу Галибину и всем Александрийцам.
      Уважаемые дамы и господа! С радостью, верой и вдохновением ожидаю премьеры моей пьесы о Петре Первом в вашем чудном городе Петра и в вашем чудном Александринском театре, который издавна был домом для святых имен русской и мировой культуры. Замечательно сказал о Петре Первом Герцен: "Он разорвал покров таинственности, окутывающий царскую особу и с отвращением отбросил от себя византийские обноски. Петр I предстает перед своим народом словно простой смертный! Петр Великий был первой свободной личностью в России".
      Эти герценовские мысли очень близки пушкинскому взгляду на Петра государя-революционера. В своей работе я старался следовать именно такому пониманию Петра - детоубийцы. Жестокость сыноубийства - трагический протест мертвому духу и мертвым душам российской истории.
      Такого Петра - медного и телесного - хотел бы я увидеть на сцене и буду молиться за наш общий успех.
      Фридрих Горенштейн."
      В 20-х числах декабря 2001 года, за два месяца до смерти, Горенштейн был в Малом театре в Москве, на премьере спектакля "Царь Петр и Алексей", также поставленного по его пьесе "Детоубийца". Брат Натальи Дамм (о ней расскажу ниже) Виктор Тягунов, тот самый, который хлопотал потом в Москве об архиве Горенштейна (об этом тоже ниже) сфотографировал тогда в театре Горенштейна. Это последние фотографии писателя.
      11. "Луковица Горенштейна"
      Так случилось, что в 1964 году я не прочитала "Дома с башенкой". Может, была еще очень молода? Хотя нет же. Напичканная всемирной классикой, французскими и английскими романами, влюбленная в Диккенса, Гюго, Скотта и во всех остальных старых романистов, я все же втянулась в водоворот событий и восторгов хрущевской перестройки. Разумеется, и Солженицына и Бродского читала и, как все, восхищалась. И даже побывала (как все) у гроба Ахматовой 10 марта 1966 года - меня ошарашенную, потащили туда на похороны однокурсницы. Помню, что в первых рядах была Таня Латаева, очень трогательная "литературная" девочка, она держала меня за руку, объясняя, как это важно и судьбоносно. Она была права - это было поистине судьбоносно.
      Когда же Владимир Георгиевич Маранцман повез нас всех в Ясную Поляну к могиле Толстого, то уже я вынуждена была держать Таню Латаеву за руку: с ней случилось что-то вроде шока - могила Толстого без памятника со свежим холмиком, поросшим молодой травой, производила впечатление недавнего захоронения. Вид скромного могильного холмика удивитильном образом "придвинул" к нам Толстого. Все эти вехи нашей молодости западали в душу, оставляли след навсегда, но только вряд ли подготавливали нас к полной катаклизмов жизни в будущем.
      А "Дома с башенкой" нет в моей литературной молодости. Между тем, "передовая" молодежь, которая была немногим старше нас, прочитала рассказ с большим вниманием. И запомнила его навсегда.
      Театральный режиссер, ленинградец Борис Ротенштейн (он сейчас ставит в барселонской Фойе Олби, Ионеску, Гибсона, Пинтера, Мрожека на испанском и каталонском языках) помнит талантливой памятью свое впечатление от рассказа. Когда мы однажды с Ротенштейном зашли к Горенштейну, он рассказал писателю о своем потрясении от рассказа и о том, как всю остальную жизнь он помнил его и недоумевал, как же автор такого уровня мгновенно исчез из литературной жизни. "Именно в "Юности", - говорил он, - возникали тогда новые имена. Там мы познакомились с молодыми Борисом Балтером, Василием Аксеновым, Анатолием Гладковым. Остальные - толстые журналы - отставали от "Юности", запаздывали. Помню фотографию достаточно еще молодого человека и на левой стороне разворота, картинку в пол-листа с укутанным в зимнюю одежду мальчиком, и рядом - текст. Рассказ не соответствовал фотографии молодого автора с незнакомой фамилией. Это был по существу рассказ взрослого, зрелого, сформировавшегося писателя, который сразу засел в памяти как тот, от которого надо что-то ожидать. Я хочу читать, что он еще напишет. Шли годы, иногда я вспоминал рассказ и думал: "А вот этот, который написал тот рассказ - где он?" Понятно, Дудинцев - первая ласточка свободы опубликовавший в 1957 году в "Новом мире" роман "Не хлебом единым", исчез, потому что произошел политический скандал. Этот же автор исчез тихо. Спустя много лет я, наконец, увидел его фамилию в титрах фильма Тарковского "Солярис" и подумал: "Ну, наконец, вот он!"
      Сейчас я думаю: как тяжело было слушать это Горенштейну. Ротенштейн (Горенштейна забавляло созвучие фамилий) прочитал одну из сцен из "Хроник времен Ивана Грозного", опубликованную в нашем журнале (она называлась "На крестцах"*) и этим окончательно покорил писателя. Помню, как они развеселились и рассказывали анекдоты. И Горенштейн согласился прочитать что-то из своих бурлесков, которые он читал разухабисто, хулиганисто "Выступление ветерана Октябрьской революции перед комсомольцами":
      ______________
      * Зеркало Загадок, 1997, 6.
      С утра начались беспорядки
      Бегут и кричат караул!
      Какой-то на серой лошадке
      По виду казак-есаул
      Скомандовал - "шашки"!
      У Сашки скатилася с плеч голова.
      Его хоронила с почетом
      Рабочая наша братва.
      "Пугнуть бы надо буржуев
      Да так, чтоб наклали в штаны".
      Сказал Митрофан Чугуев,
      Калека японской войны.
      Мы водкой беду заглушали
      С рабочих придя похорон,
      Однако мутил сознанье
      Хитрец меньшевик Арон.
      Но в час роковой невзгоды
      Попал меньшевик в капкан.
      Его заменил на заводе
      Рабочий партиец Иван.
      Когда пулеметы пропели
      С народной мечтой в унисон,
      Расстрелян был на рассвете
      Хитрец, меньшевик Арон.
      Младший браток пулемета
      Семизарядный наган
      В тридцатых годах поработал
      За дело рабоче-крестьян.
      То было время героев,
      Подвиг и труд везде
      В стахановских ли забоях,
      В забоях ли НКВД.
      В бессонных своих подземельях
      Не мы нарушали закон,
      Как пишет там за кордоном
      Международный Арон.
      Запомнил вражий затылок
      Закона советского сталь,
      Когда календарь революции
      Сменил Октябрем Февраль.
      Идет юбилейная дата...
      Не помню какого числа...
      Мне воздуха не хватает...
      Октябрь... Пора, брат, пора...
      Небо такое синее...
      Солнце...Открыть бы окно...
      Когда-то мы брали Зимний...
      Мне что-то в глазах темно...
      Откройте, откройте пошире...
      Навстречу... Инфаркт... Пулемет...
      . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
      В среду похоронили
      Умер товарищ Федот
      В коридоре прощались долго. Ротенштейн сказал: "Позвольте мне мысленно пожать вам руку!". А потом рассказал один из анекдотических сюжетов Раневской. Раневская идет по Дерибасовской, а навстречу ей - толстая одесская еврейка. Она узнает Раневскую, останавливается, протягивает к ней обе руки и кричит: "Стойте, вы - это она?" Раневская: "Ну, наверное, я - это она". Одесситка: "Позвольте мне мысленно пожать вам руку" - хватает Раневскую за руку и выворачивает ей ключицу." Фридрих в ответ рассказал анекдот об одессите с арбузом.
      Ротенштейн сумел "разговорить" Горенштейна. Признаться, я редко видела Фридриха таким ненастороженным в присутствии нового лица.
      ***
      А вот с моим приятелем, автором известной книги "Поэты пушкинского Петербурга" Владимиром Шубиным беседы не получилось. Однако под впечатлением встречи Шубин сразу же по возвращении в Мюнхен написал колоритный рассказ "Луковица Горенштейна". Привожу его здесь. При этом подчеркиваю: Шубин романа Горенштейна "Попутчики" с его "гоголевскими" сценами, с описанием заветнейших яств старинной фламандской живописью, а также с гимном украинскому салу, не читал.
      Эксукурс: рассказ Владимира Шубина "Луковица Горенштейна":
      "Вот, эти мудилы опять про меня ничего не сказали". Это была первая фраза после короткого "здравствуйте", брошенного в дверях с неопределенным жестом куда-то в сторону хозяином, похожим на отставного боцмана. "Это он на радио показывает, - предупредительно пояснила приведшая меня сюда приятельница, - он в это время обычно "Свободу" слушает". Хозяин, нужно сказать, имел отношение к литературе, причем к настоящей. Для меня он был живым классиком и, по моим банальным понятиям, должен был бы блистать интеллигентской внешностью, красивым домашним пуловером в стиле академика Лихачева или халатом - "a'la Державин" и уж без сомнения - проницательным взглядом, убедительными интонациями и прочим, что полагается по чину. Но взору предстали видавшие виды брючки, тельняшка, блуждающая улыбочка... "А недавно заявили, - продолжал он на ходу раскатистым провинциальным говорком, - что в Москву один питерский театр привез три новых спектакля, из которых только один поставлен по пьесе современного автора - к сожалению, моей".
      Пытаюсь вставить что-то сочувствующее, но большой человек в тельняшке меня не слышит: "А в Москве я был. Прошелся по их магазинам книжным - на Арбате там и в других местах. Так ведь все лежат на полках: и Битов этот, и Радзинский, и Довлатов... Все, а меня не хотят издавать! Говорят, спрос маленький, тираж не окупится. А как же он большим будет, если читателю вместо меня других все время подсовывают". Снова пытаюсь что-то вставить: "Вы знаете, в перестройку, когда все крупные журналы уже напечатали Солженицына, вторым писателем, без которого они не могли обойтись, были вы..."
      "Да... да... а вы в нашем городе по делам?" - неожиданный интерес к моей персоне. "Нет, я проездом, был в Белоруссии." - "Володя ездил на похороны своей мамы", - сочувственно поясняет Мина (так зовут мою приятельницу). "В Белоруссии? И как там?" - "Трудно, но основные продукты есть: рыба, мясо..." - "Свининка?" - "И свинина есть." - "Ох, на это они мастера! Умеют в Белорусcии со свининой работать: буженинку там, шейку...", - расплывается в мечтательной улыбке. Сконфуженная Мина снова пытается что-то сказать о моем горе, но я предпочитаю сменить тему...
      Смотрю на Мину не с сожалением, а с восхищением - вот уже несколько лет она со своей семьей самоотверженно опекает этого совершенно одинокого, капризного человека. Вспоминаю рассказы, как ее муж ездил к классику вечерами после работы - закапывать капли в глаза его больному коту... И еще думаю о его книгах, и о том, что среди пишущих он один из немногих, кто посвящен в тайну искусства.
      Мина переводит разговор на Пушкина, она уже давно дружит с классиком, посвящена в его планы и знает, что эта тема его волнует. Он признается, что действительно хотел бы написать о поэте, что все, что он читал - не то или не совсем то. Пытаюсь расспросить подробнее, привожу в пример Тынянова, который - единственный - справился с этой темой в художественном жанре, но спровоцировать полемику ни с Тыняновым, ни с другими не удается: хозяин, которого, кажется, эта тема задевает глубоко, не спешит откровенничать со случайным гостем - это тебе не про "сук" судачить. И все же что-то прорывается: он говорит, что хочет писать (не о Пушкине, а вообще) без оглядки на любые ограничения - будь то авторитеты или нормы приличия языка, "хочется высказать все, что накипело и так, как я хочу".
      "А вы такую Ларису Щ. в Мюнхене знаете?" - снова вопрос ко мне. "Мы с ней даже дружны." - "Что-то давно она не пишет, обиделась, может быть... Надо бы ей что-нибудь послать. А что? У меня же и книг-то нет. Не издают!" Через несколько минут слышу из другой комнаты: "Ну совсем ничего нет, эта у нее есть, эту я ей не пошлю..."...
      Классик возвращается с пустыми руками, что-то бормочет, перемещается в кухню напротив нас. Он хорошо виден мне в открытую дверь, остановившийся перед подвешенной связкой могучих красных луковиц. "Луковицу же не пошлешь..." - ухмыляется он. "Если бы украинскую, - пытаюсь иронизировать, то можно бы смело, Лариса ведь киевлянка и была бы просто счастлива. А то разве тут лук?!". - "Да какой тут лук! А эта крымская! Самая что ни на есть крымская! - классик просто в лице изменился. - Правда возьмете? Я тогда записочку быстро напишу". И снова из другой комнаты: "А слово интеллигенция с одним "л"? Что-то я запутался, а словарь не найду..."
      Вот, думаю, не зря они так активно переписываются*: литература литературой, но непревзойденная украинская снедь тоже ни хухры-мухры себе... И понять это могут только истинно вкусившие. И Гоголю, без сомнений, было бы о чем с ними поговорить, кроме литературы. А какой-нибудь заштатный питерский интеллигентик, хоть и восхищаться начнет, а все равно своим не станет - в этом братстве поверхностность не пройдет, это вам не Пенклуб.
      ______________
      * И в самом деле, узнав, что Лариса Щиголь (Лариса Щ.) отправляется в Киев, Горенштейн в одном и писем желает ей всего самого вкусного: "...Кушайте пироги с маком. Или вареники. На то и Киев, чтобы кушать вареники. Или сало с Бессарабки".
      В общем, завернул эту луковицу в тряпочку и везу в поезде как чужую, доверенную мне святыню. Но Ларису этот внелитературный жест классика насторожил: "И на кой черт она мне сдалась? Ну и что, что крымская? Да я сама скоро в Киев поеду". Потом, немного подумав (разговор был уже в Мюнхене по телефону): "Нет, пожалуй, везите, я на нее хоть посмотрю, когда еще до Киева-то доберусь... да и классика поблагодарить надо, написать, какая она замечательная. А потом, если хотите, можете ее домой забрать. Хоть настоящего луку попробуете".
      Мы съели эту луковицу с моим другом Кириллом, поминая мою маму на девятый день ее смерти. С незатейливой закуской из ближайшего Пенни-маркта она хорошо пошла под прихваченную мной белорусскую водку.
      P.S. Спустя года два, незадолго перед смертью классика, я перечитал несколько его произведений, в том числе и его гениальный роман*, и снова и снова удивился этой вещи, которая опрокидывает наши краеугольные представления о разделении добра и зла, заменяя их каким-то новым замесом, у которого даже не знаю откуда ноги растут, но которому веришь без оглядки. А мимолетное личное знакомство внесло еще и новое удивление - как этому внешне простоватому, затравленному, обиженному на весь мир и капризному человеку удалось внять и "неба содроганье, И горний ангелов полет, И гад морских подводный ход, И дольней лозы прозябанье"...
      ______________
      * Шубин здесь имеет ввиду роман "Псалом".
      ***
      Рассказ Шубина нуждается в моем комментарии. Дело в том, что Шубин работал когда-то ответственным секретарем журнала "Искусство Ленинграда", в котором однажды был помещен оскорбительно карикатурный портрет Горенштейна. Тогда в номере была опубликована его статья "Розовый дым над "классовым" пейзажем (к истории загрязнения культурной среды России). К оформлению этого номера Шубин никакого отношения не имел. Виноват был ответственный за дизайн В.Г. Перц, также и мой бывший коллега.
      Передо мной лежит восьмой номер журнала "Искусство Ленинграда" за 1991 год, раскрытый на той самой злополучной странице. Слева - явно нарочно искаженный художником-оформителем - в "Искусстве Ленинграда" недостатка в "талантах" не было - портрет. Лицо сатира, в морщинах, с ввалившимся беззубым смеющимся ртом и подпись: "Фридрих Горенштейн". Горенштейн всегда помнил об этом портрете и не раз спрашивал меня: "А зачем они это сделали?". Устроители этого "мероприятия", как водится, не читали его романов. Трехтомник Горенштейна вышел в свет год спустя, после чего, впрочем, русское общество не предложило писателю ни понимания, ни признания. Я это к тому, что существует признание общества и без понимания. Разумеется, во время встречи с Шубиным он тот портрет "держал в уме", и никакое мое заступничество - рассказ о "Поэтах пушкинского Петербурга", книге, которую Бродский всегда носил с собой в кармане, поскольку "без нее никак нельзя, она необходима" - не смогло снять напряжения. Шубин подарил тогда Горенштейну эту книгу с дарственной.
      ***
      Роман Горенштейна "Попутчики" (1995) был издан на русском языке в Лозанне крошечным тиражем, мало кто его читал. Пользуюсь случаем, чтобы процитировать "гимн" украинскому салу, который непостижимым образом соответствует рассказу Шубина с его крымским, украинским и прочим луком:
      "Я убежден в том, что украинское сало - лучшее в мире. Это одна их тех немногих истин, в которых я твердо убежден. Сама Гуменючка, насколько я помню, родом из Винницы и потому она владеет высшим секретом салосоления. Ибо, если украинское сало лучшее в мире, то винницкое - лучшее среди украинского, а Тульчинский район, откуда Гуменючка, лучший по салосолению на Винничине. Если когда-нибудь состоится международный конгресс по солению сала, а такой конгресс был бы гораздо полезней глупой и подлой болтовни нынешних многочисленных международных конгрессов, если б такой конгресс в поумневшем мире состоялся, то его следовало бы проводить не в Париже, а в Тульчине, Винницкой области. И конечно же делегатом от демократической Украины на этом конгрессе должна была быть Гуменючка. Я ее помню, лицо с красными щечками, доброе и туповатое, а руки умные. Попробуйте сала, созданного этими руками и вам в хмельном приступе благодарности захочется эти сухие руки старой украинки поцеловать, как хочется иногда поцеловать руки Толстого или Гоголя, читая наиболее удачные страницы, ими созданные. Писатель ведь пишет двумя руками, гусиное перо или самописка конечно в одной, но обе одинаково напряжены, как у старой Гуменючки при ее великом салосолении".
      12. Город мечты и обмана
      Горенштейн с интересом относился к моим творческим изысканиям в области "гения места" - Genius loсi*. Любой ландшафт обладает особой стихией, собственной духовностью. Что же касается города, в котором жили и творили поэты, то даже, если он исчезнет, останется духовная субстанция, и теплый светлый ветер будет шелестеть стихами. Трудно увидеть в современности былое, понять язык города и вступить с ним в беседу. Провидение хранит приметы духовной культуры - архитектурные сооружения, памятники, и они, эти городские знаки давно ушедших времен, словно сотканные стихийным воспоминанием, связывают нас с нашим бытием.
      ______________
      * Речь идет о моей книге "Музы города".
      Мы часто беседовали с писателем о топографии романа "Преступление и наказание", об образе Петербурга в творчестве Пушкина, Достоевского, Блока, Ахматовой и других. Наконец, о роли топографии Киева и Москвы в романе "Место". Например, я заметила, что герой романа Гоша Цвибышев накануне своих "наполеоновских" грандиозных начинаний рассматривает южный город с высокой точки, чувствуя себя как бы вознесшимся над суетой городской жизни точно так же, как в романе "Война и мир" Наполеон пытался охватить взглядом панораму Москвы, стоя на Поклонной горе.
      Опять же, вспоминала я пьесу "Бердичев" - неповторимый гимн городу юности писателя. В одной из наших бесед, я вспомнила и последние страницы романа "Место", посвященные Петербургу: "XX веку так и не удалось покорить этот город, и когда посмотришь из окна на его вид, на его знаменитые и не знаменитые, но столь строгие строения, то создается впечатление, что нынешнее поколение здесь не господствует, как в Москве и иных городах, а лишь присутствует проходя мимо, чтоб лет через пятьдесят исчезнуть в небытии". Фридрих незаметно для себя, вскоре тоже увлекся берлинским "гением места" и настолько "включился" в работу, что стал охотно ездить с нами по городу, разыскивая те или иные памятные адреса. Любопытна была его реакция на надпись на надгробии Генриха фон Клейста.
      Гибель Клейста можно было бы назвать "берлинской трагедией", так как вряд ли в истории литературы найдется сюжетная аналогия этой драмы. Кажется, что Клейст стал жертвой собственного романтического идеала, что он случайно оступился и перешагнул невидимую грань, отделяющую реальность от литературной фантазии. Романтик избрал место для своей гибели, следуя своему художественному принципу - это был один из самых живописных уголков в окрестности Берлина, казалось бы, повторяющий знаменитые пейзажи Клода Лорена. В уединении меланхолического парка с видом на озеро Ванзее поэт, по соглашению с любимой женщиной Генриеттой Фогель, застрелил ее, а затем себя. На месте самоубийства оба были похоронены поздно вечером, в темноте 22 ноября 1811 года. Однако на памятнике было высечено только имя поэта. Горенштейн возмутился: "Почему немцы не написали, что Генриетта Фогель здесь с Клейстом похоронена. Какое безобразие! Она ведь человек!" Казалось, что эти его слова на могиле Клейста были услышаны: в ноябре 2002 года берлинским Сенатом было принято решение высечь рядом с именем великого поэта имя Генриетты Фогель, возлюбленной Генриха фон Клейста в последний год его жизни.
      Как оказалось, Горенштейн очень хорошо знал город, хотя вряд ли проникся к нему настоящей любовью, и кажется, что Берлин так и остался городом, который приснился герою рассказа "Последнее лето на Волге", городом со странным названием Чимололе, городом мечты и обмана. Да, полно! Существует ли этот город на самом деле?
      Наступает вечер, и Фридрих выходит на балкон. Улица, как всегда немноголюдна и кажется, что она превращает в тени редких прохожих, а тени превращаются в людей. Вот и хорошо, вот и прекрасно: беспокойный ночной город "падает на душу", как сказал бы Андрей Белый, и мучает ее "жестокосердной праздной мозговой игрой". Пожалуй и одинокому русскому писателю здесь достаточно места для творчества, поскольку город сей "заколдованное место" не только для похождений героев Гофмана.
      Позади Киев, Москва, о которых он писал когда-то много. Судьба занесла его в Берлин. Что ж, Берлин, так Берлин.
      В двадцатые годы "русский Берлин" располагался в основном в районе между Прагерплатц и Ноллендорфплатц, то есть практически там, где жил Горенштейн. На этом сравнительно небольшом пространстве находились многочисленные русские издательства, парикмахерские, книжные, галантерейные и продовольственные магазины. Тогда повсюду в Европе, где собиралось сколько-нибудь значительное число русских эмигрантов, и, прежде всего, в Берлине возникали русские газеты и журналы, печатались альманахи и книги (количество русских издательств в Берлине достигло немыслимой цифры - 87), которые тут же, на прилавках магазинов (не только книжных) и продавались. Едва ли можно назвать какого-либо известного русского, который не появился бы в то время хотя бы раз в Берлине.*
      ______________
      * Среди них - В. Набоков, В. Шкловский, В. Ходасевич, Н. Берберова, Н. Тэффи, А. Ремизов, М. Алданов, Г. Ландау, С. Маковский, Н. Минский, П. Муратов, И. Соколов-Микитов, Саша Черный, С. Волконский, Н. Оцуп, И. Шмелев и многие другие. Сюда на "гастроли" приезжали и посланцы Советской республики В. Маяковский и С. Есенин. Русская интеллигенция проявила в этот трагический период своей жизни замечательную жизнеспособность. Берлин стал не только центром русской культуры, но и местом переосмысления переломных событий 1917 года.Берлинская русскоязычная пресса тех лет полна сообщениями о литературных новостях, об открывающихся курсах по изучению языков и освоению новых профессий и о постоянно прибывающих знаменитостях. Так например, газета "Накануне" 7 мая 1922 года в разделе "Литературная хроника" сообщает: "В середине мая в Берлин приезжает Валерий Брюсов", "В двадцатых числах мая из Флоренции в Берлин прибывает П. Е. Щеголев, отвозивший на Флорентийскую книжную выставку образцы изданий Госиздата", "Борис Зайцев приезжает в Берлин 15 мая", "От петербургского ордена "Серапионовых братьев" получен в Берлин целый ряд рукописей (стихи и беллетристика)".

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18