Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Аркадиана

ModernLib.Net / Покровская Ольга / Аркадиана - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Покровская Ольга
Жанр:

 

 


      -- Веер...
      Она стремительно оборачивается, слегка щурит глаза и безо всякого перехода, так, что я даже пугаюсь (сейчас и мне попадет колбасой по физиономии) с визгом бросается мне на шею.
      -- Ой, Нинка! - кричит она. - Ты здесь? Ты так тут и живешь? Или у своих? Ты ж вроде уезжала... Ой, ну Нинка!.. Ну надо же!..
      Две продавщицы - одна в грязном халате, как с мясникова плеча - стоят по стойке смирно и кисло наблюдают наши объятия. Видно что-то им подсказывает, что с ними не завершили. Не дали команды разойтись. Будь они уверены в безлюдности, с удовольствием под шумок врезали бы нам какой-нибудь банкой кетчупа.
      -- Как ты их однако, - говорю я с завистью, когда мы размыкаем жаркие объятия и переходим на нейтральный тон. - Надо ж, как тебя слушают. Просто с замиранием сердца. Слово пропустить боятся. Еще пять минут, они бы тебя конспектировать начали, как дедушку Ленина. У меня так не получается. Ты авторитет, Вер. Уважают...
      Вера с достоинством поправляет сбившийся с плеча платок.
      -- Еще б не уважали, - роняет она как бы между делом. - Это ж магазин моего мужа...
 
      Мама недовольна, что Георгий Александрович платит мне пенсию. Так как Георгий Александрович официально мотивирует эту благотворительность памятью по отцу, бывшему научному руководителю и по жизни воспитателю, то маме кажется, не будь меня, неприкаянной, эти деньги достались бы ей. Глубокое заблуждение. Ни гроша бы не дал Георгий Александрович без учета личных целей. И отца он не помнит. Я уверена, что не помнит. И наверняка он не был его учеником. Мой отец не любил таких сверхъестественно ловких людей, как Георгий Александрович. Мой отец предпочитал талантливых и интеллигентных, а Георгий Александрович к таковым не относится. Получая деньги, я еще поддерживаю красивую легенду и уберегаю витающую в облаках семью от лишнего разочарования. Все гораздо шкурнее - мне платят за Сашу. Георгия Александровича очень устраивает ситуация, когда у партнера, с одной стороны, нет семьи, а с другой стороны имеется постоянная любовница приличного происхождения, он не шляется в поисках приключений по притонам и не подвергается риску вляпаться в ненужную историю. В качестве прикрытия компаньоновой ахиллесовой пятки я Георгия Александровича вполне устраиваю. Тем более есть уверенность, что Саша на мне не женится. На таких как я, никчемных созданиях солидные люди не женятся. Я окупаю жалкие триста долларов ежемесячно на многожды процентов - хотя в виде великого благодеяния Георгий Александрович с падением доллара перешел на рублевый курс и платит мне девять тысяч. Как содержание, девять тысяч вызывают гомерический хохот, но с какой стати меня содержать?.. Скажи спасибо, голубушка, могли бы и шашкой зарубить... А за память им кажется в самый раз... Я воспитанная женщина, я не оскорбляю нежных чувств денежными вопросами, а просто Георгий Александрович присылает мне девять тысяч, как дочери любимого и почитаемого учителя, оказавшейся в затруднительной ситуации... До конца я не уверена, чьи это деньги, из чьего кармана, и какие финансовые схемы между ними на этот счет существуют, а задумываться не считаю нужным. Я честно отрабатываю. Меньше знаешь, крепче спишь... Из-за таких спецов по финансовым схемам терять сон не хочется. Не тот, знаете ли, случай для потери сна.
      Макароны обтекают в дуршлаге, а я режу огурцы. Если наши с Сашей высокие отношения длятся на одном градусе два года, то оттого, что градус нулевой. Один шаг, и далее точка замерзания. С первого взгляда на предмет во мне не шевельнулось ничего, кроме мысли: боже, какой урод. Пари держу, что мнение было обоюдным. Его снисходительные взгляды, которые я периодически ловлю, приходят из-за черты, огораживающей белых людей от мира прочей живой органики. Как меня угораздило оказаться с ним в одной постели, я не понимаю до сих пор, а так как из памяти за ничтожностью повода к запоминанию выпал этот волнующий момент, вряд ли мне удастся когда-нибудь восстановить истину.
      Но это не значит, что я кривлю морду. Мужчина есть мужчина, он ждется с волнующим трепетом и глазами, полными восхищенного обожания. Во всяком случае, среди деревенских пращуров так было принято. И у Саши есть два больших достоинства. Во-первых, он создает иллюзию постоянства. Необходим и незаметен как условный рефлекс типа дыхания... Во-вторых, он хороший любовник, и большинство пышущих нетрезвой страстью мужских особей ему не годятся в подметки. Самое интересное, что врожденных талантов и склонности к этому роду занятий у него никаких нет. Все трудом и старанием. По жизни он зачуханный отличник, к которому ни одна девчонка не проявляла интереса, начиная с яслей. Вся его наука впитана с пылью библиотек. Но науку он, в отличие от статистического большинства, дал себе труд вызубрить, запомнить и усвоить каждой клеточкой. За это я его уважаю. Знаю по опыту, что большая часть дражайшего сильного пола прислушиваются к природе и школьным советам дворовых приятелей, а те почему-то ерунду подсказывают. Или они слушают плохо... С фантазией у него негусто, партнершу он не чувствует, зато полагается не на себя, а на теоретическую подготовку и мнение авторитетных людей по данному вопросу. Вопрос он изучал кропотливо и вдумчиво, во всей его всеобъемлющей полноте... Даже доскональное знание анекдотов про поручика Ржевского свидетельствует о серьезности подхода и об ответственном отношении к делу. Понятия "неприлично" для него не существует, как для нормального советского дипломата. Не знаю, успел ли он побыть дипломатом. Он секретствующая личность, я не знаю, кто он, и кем работает, и что у них за бизнес, и что их связывает с Георгием Александровичем. Так что он, может, никакой и не дипломат, а кто-нибудь из недовоплощенных нелегалов.
      Салат приготовлен, теперь я готовлю себя. Процесс ожидания доставляет удовольствие не меньшее, чем свидание. Я себя люблю в такие моменты. Именно в такие моменты я себя и люблю. Меня могут называть неприличными словами, но одеваться и приводить себя в порядок для окружающего мира, состоящего из политики, экономики, соседей и общественного транспорта, неинтересно, что там бы ни говорили. Ухаживать за собой, чтобы правильно раздеться, куда увлекательнее. Это нечто среднее между поэмой и приключением. В такие моменты я спинным мозгом ощущаю свою силу, красоту и масштаб собственной личности - все, что в другое время бесследно исчезает.
      Звонок раздается около двух часов дня. Мы ранние пташки. Не встречаться же со мной вечером - вдруг я попрошу остаться на ночь, а это совсем другой коленкор. Тут пахнет сожительством и совместным ведением хозяйства... Тем более, что свидетелей не за страх, а за совесть кругом пруд пруди - и он это знает. Дай волю, он приперся бы в пять утра (он по биоритму жаворонок) но он знает, я-то сова, и раньше двенадцати он рискует тем, что все свидание я продремлю, не оживая на пикантных моментах.
      Спеша открыть дверь, не успеваю выплюнуть шелуху. Приходится дуть в кулак в присутствии. Он меня не целует - то ли привычка, оставшаяся от времен моего замужнего состояния и требований конспирации, то ли просто нет потребности.
      -- Нина, Нина, - говорит он укоризненно, качая головой, и физиономия у него расплывается, как у довольного крокодила. - Опять грызешь? Ну что с тобой делать...
      -- Елки, кому я мешаю? - удивляюсь я, пряча руки за спину.
      Он, не спеша, снимает начищенные ботинки и одевает тапочки.
      -- Окружающую среду загрязняешь, - говорит он степенно, как купец первой гильдии. - Плюешь на улице, как верблюд... Что будет, если все начнут плевать?
      -- Все и так плюют, - говорю я. - Да что я! После собачников я тут вообще отдыхаю. Вон, как снег весной растает - не пройти и не проехать, везде лежит выше головы, и на дорожках, и на травке тоже... положено. Да что весной, помнится, в их так называемый милениум, первого января двухтысячного года на Тверском бульваре все лежало выше крон деревьев, там и снега-то видно не было, там этот "прощай, двадцатый век" всю зиму разгребали. А ты ко мне прицепился.
      Я же говорю - зануда.
      -- Надо кому-то быть сознательному, - говорит Саша, вынимая расческу и причесываясь. Есть у него бзик, он не может лечь в постель растрепанным. От потревоженных волос приходит запах резких альдегидов с великосветской претензией.
      -- А почему с меня начинать? - говорю я.
      Он снова добродушно улыбается.
      -- Если не я - то кто же... - произносит он задумчиво что-то заученное с детства. - Пусть буду я...
      -- Ага, - говорю я, - ты как наши бабки, ей-богу.
      -- Ну а что бабки, - возражает Саша, краем глаза косясь в зеркало. Он вообще любит изучать себя в зеркале. Что особенного видит... - Бабка - санитар общества... Так к ней и надо относиться, как к добровольному помощнику... Это ты с твоей склонностью к конфликтам все драматизируешь...
      -- Ну как же, - говорю я.
      Я веду его на кухню.
      -- Нет-нет, - говорит он, садясь. - Обедать не буду. Чайку попью... Возьми вот к чаю.
      И протягивает мне коробку зефира в шоколаде. Экономит, гад. Купить такую же коробку полноценных конфет его жаба душит. На "Ауди" ездит, а скупой, как сто Плюшкиных. Это понятно... богатые не те, у кого много денег, а те, кто не тратится на ерунду...
      -- Спасибо, родной, - говорю я осчастливленным голосом. Тем временем он садится на табуретку и снимает крышку с квасного бака.
      -- Дай чашечку, - просит он. - Духота, пить хочется.
      Я делаю вкусный квас, как делала бабушка, но съемом крышки, по наполненности бака, он проверяет - не было ли у меня гостей или сборищ. Он знает, что квас я делаю по пятницам, когда хожу на базар за продуктами, в день наилучшего соотношения выбора продуктов с количеством народа. А чабрец и мяту, кроме как на базаре, у узбеков, нигде не достанешь.
      -- Устал? - спрашиваю я участливо. Вид у него действительно не самый бодрый, и мне его отчасти жалко - куча дел, а приходится ехать к любовнице, ее и дома не застать, да еще и с пустыми руками не придешь... Морока, в общем.
      -- Ты бы позвонил вчера, - говорю я, собирая на стол чашки. - А то была такая хорошая погода... Я кормила уток в парке... - это я избавляю его от неизбежных профессионально-дипломатических уловок, по совокупности равноценных прямому вопросу "где шаталась?" - Там у нас кто-то купается, представляешь? Наверное, хочет, чтобы хвост вырос.
      -- Разные есть люди, - снисходительно говорит Саша. - Странные есть люди...
      Говорить, что была на пьянке, нельзя, а то последует лекция по поводу аморального и асоциального образа жизни (можно подумать, я вчера родилась и не знаю образа жизни представителей бизнеса разной степени крупности - но там ведь во имя высокой цели, а без целей нельзя... как при социализме). Ладно, думаю, тебе же хуже. Лосося я съем сама. И салат тоже.
      Салат мне не достается. Проголодавшись после наших физических упражнений, он перед уходом смахивает все одним движением вилки, а я, проводив его, на трех пальчиках грациозно несу в комнату тарелку, ложусь, включаю телевизор, ем, и в душе у меня царит ликование, ликование, которое не портят никакие прозаические подробности наших не слишком чистых отношений. Не хватает мне только пива. И я, наверное, сейчас за ним пойду... Деньги теперь есть... Тут раздается телефонный звонок. Почему-то каждый раз, как у меня свидание, все вспоминают о моем существовании и начинают звонить, как ошпаренные. В другое время - помру, никто не заметит.
      -- Нинк, - говорит Ирка в трубку, когда я неохотно эту трубку снимаю. - К Наталье тут рыбки свежей привезли. Сказать, чтоб тебе отложила?
      -- Ага, - говорю я блаженно и облизываю палец.
      -- Когда зайдешь? Сегодня?
      -- Завтра, - говорю я. - У меня гости.
      -- Ну-ну. Ни пуха, солнце.
      Она вешает трубку. Гости для нее святое, а иначе придется беседовать битый час о покупателях, о завбазой, о налоговой, о Ренатовых последних закидонах... лучше отложить прозу жизни на потом.
      Не успеваю я перехватить тарелку, раздается звонок в дверь. Это серьезнее. От дверных звонков я не жду ничего хорошего. Бормоча проклятия и поправляя платье, я плетусь к двери. Там - Валентина Михайловна. С испуганным видом - если ее можно напугать - и общей дрожью от сознания важности момента.
      -- Нина! - говорит она торжественно, как юный Дзержинец на посту. - Нам что-то подложили! Пойдем, посмотришь. Может, это взрывчатка.
      Я очень боюсь испортить отношения с соседями. Объединятся с участковым - отберут квартиру, защищать меня некому... Поэтому вместо того, чтобы послать ее ко всем чертям, я покорно, как пленный князь Игорь, иду за ней на пожарную лестницу, где одним пролетом ниже лежит мятый глушитель. Кто его сюда затащил и зачем - неизвестно. Даже не приходят в голову никакие варианты. И я так Валентине Михайловне и говорю, но она мне не верит.
      -- Подожди, нужно вызвать милицию, - говорит она. - Главное - ничего не трогать. Ты постой тут пока...
      Тут мое терпение кончается, и я, как курица-несушка, закатываю глаза, томно прижимаю руку к голове и бормочу упадническим голосом:
      -- Ох, у меня сегодня такая мигрень, такая мигрень, давление, наверное, падает...
      Не дожидаясь ответа, я резво, пока не схватили жесткой партийной рукой за часть тела, оставляю ее один на один с террористической угрозой.
      Скрывшись в квартире, я сажусь на диван, обхватив руками колени, и меня начинает мелко колотить. Мне представляется, как эта мегера будет снова названивать в дверь, и во что выльется ее недовольство, когда мы с ней увидимся в следующий раз. Все было хорошо, у меня был мужчина, у меня есть девять тысяч, а тут сразу так испохабить... Нет в мире совершенства... И через какое-то время снова звонят. Я не открываю. Пусть думает, что хочет. Звонят снова. Нагло, бесцеремонно. Это не Валентина Михайловна - она, при всем стальном характере, звонит вежливо. А вот милиция может и так. Эта психованная наверняка донесла, что я дома... Лучше открыть. Черт меня дернул открыть в первый раз. Знаю же, что навещать меня некому... Я открываю. За дверью - никого. Звонок исходит из-за пределов холла, от лифта, и кто-то там маячит за дверью. Что-то цветное. Не милиция точно.
      -- Кто? - спрашиваю я неприветливо.
      -- Нинка! - кричат из-за двери. - Это я! Открой!
      К утверждениям типа "это я" я вообще отношусь подозрительно, но тут трудно ошибиться. Вера, и костюм на просвет тот же, васильковый.
      Я открываю дверь. У Веры на губах блуждающее послевкусие веселой улыбки, и в руках бутылка красного портвейна "Алушта".
      -- Нинк! - кричит она на весь дом, по крайней мере, мне так в ужасе кажется. - А я забыла, какой у тебя этаж. Хожу тут, слоняюсь по дому. С одним дедушкой игривым познакомилась...
      -- Пошли, пошли, не кричи, - говорю я и быстро затаскиваю ее в квартиру, пока не вылезли все соседи и не проверили, кто такой громкий ко мне явился.
 
      Мы сидим на полу, на драных подушках, пьем массандровский портвейн из бабушкиных стаканов образца пятьдесят какого-то года и закусываем квашеной капустой. Ничего, жить можно. Завтра я пойду и куплю сыру, оливок, минтайской икры, селедки с можжевельником и копченых крылышек. Сегодня достаточно капусты. Вера уже несколько раз окунула в портвейн кисть платка, но этим обстоятельством не огорчается. Балкон открыт, можно смотреть на звезды, но звезд не видно, видно ничего вместо неба, бурое и мутное. Это ничего меняет только оттенок, и оттенки все такие похабные, что слов нету.
      -- Нинк, - говорит Вера, точно ее осенила глубокая мысль. - Купи себе телескоп.
      -- Угу, - говорю я, кивая. - Вот его-то мне и не хватало. Что в нем смотреть? Окна напротив?
      -- А что, - говорит Вера рассудительно. - Тоже интересно.
      -- Побьют, - говорю я тоскливо.
      -- За что? - спрашивает Вера.
      -- За все, - говорю я. - У нас за все бьют.
      Мы выпиваем еще по полстакана и лезем пальцами в капусту.
      -- Я у них урод, - говорю я, продолжая ранее прерванную мысль. - Ничего не сделаешь. Ну я такая, что ж теперь... Не вышло из меня успешной личности. Если бы я с утра до ночи вытирала племянникам задницы... убирала, готовила...меня бы, может, простили. Не любили бы. И не уважали... Примирились бы, что урод приносит пользу. А сейчас я и пользы не приношу. Никому... Но и задницы вытирать не тянет, ей-богу...
      -- А ты их того... шевели, - советует Вера. - Они привыкли, что ты какая-то смирная. Они от тебя должны быть в тонусе!
      -- Они от меня достаточно были в тонусе, - говорю я и устало машу рукой. - Они уж устали быть от меня в тонусе.
      -- Ну вот, и расслабились. Вот посмотри... - она, широко потянувшись, протягивает руку к трубке. - У ваших какой телефон? - она смеется, точно вспомнила что-то забавное. - Ты знаешь, я ведь школьные телефоны так хорошо помню, пятнадцать лет не звонила, а все равно как вчера... А твой забыла.
      Я подскакиваю на месте. На подушке.
      -- Ты чего? - говорю я недоуменно. - Ты чего хочешь делать?
      -- Как чего. Маме твоей позвоню, - Вера подтягивает телефон за провод, рискуя оборвать его совсем. - Она все-таки тебе мать или не мать?
      У меня от стремительности событий дыхание перехватывает.
      -- Не надо! - кричу я, глотая воздух. - Ты что? - но Вера уже вспоминает номер и, решительно прицелившись, засовывает палец в диск. - Заткнись, - говорит она, отмахиваясь от меня кистями, с которых капает портвейн. - Не мельтеши.
      Я замолкаю, и сердце колотится от волнения. Я боюсь, и мне безумно интересно, что она скажет. В Вериной легкости мнится что-то чудодейственное, что может одним махом разрушить все преграды и переключить в моей семье невидимый тумблер с минуса на плюс.
      -- Анна Тимофеевна? - спрашивает она вредным вибрирующим голосом. - Анна Тимофеевна, это Вера Зотова, здравствуйте, если вы помните, да... О, замечательно... да... Я? Я у Нины сейчас. Вы не могли бы подойти, Анна Тимофеевна, она себя что-то плохо чувствует... Нет, не может, нехорошо ей, да... Спасибо, Анна Тимофеевна.
      Она преспокойно кладет трубку, довольно облизывается и восклицает:
      -- Помню же! И как маму твою зовут, помню.
      Я тем временем в ужасе подбираю упавшую челюсть.
      -- Да ты что... - говорю я пораженно. - Ошалела совсем? Ты ж так до инфаркта человека доведешь.
      -- Ну извини, - говорит Вера, пожимая плечами. - Я могу что-то путать... но по-моему, до инфаркта твоим далеко. Ну не от твоего здоровья они его схватят...
      Я в панике вскакиваю на ноги и пытаюсь броситься на все четыре стороны одновременно - и потому остаюсь на месте.
      -- И что? - кричу я. - Она сейчас придет?
      Вера только хмыкает.
      -- Придет, конечно, - заявляет она уверенно.
      -- И что? Что я ей скажу? Что мы пошутили? Что я здорова, как лошадь? Это помощь твоя такая?..
      Веру не проймешь. Она словно меня не слышит.
      -- Да не бегай! - командует она легкомысленно. - Ляг и глаза заведи. И вздыхай тяжело. Учи ее. Как маленькая, ей-богу.
      На лице у нее крупными буквами - снисходительное удивление моей наивности. Я так и читаю этот приговор на веки вечные. Но я-то знаю маму. Ее не обманешь.
      Я бросаюсь на кухню. Там в картонной коробке, на полочке - остатки бабушкиных лекарств. Надо что-нибудь хлебнуть, чтоб малость поплохело. Вот сердечные, подходит... При таком запахе волей-неволей поверишь в неприятности... Валокордин... я трясу пузырек в рот и брызгаю несколько капель на платье. Вера возникает в дверном проеме, скептически наблюдает за мной и роняет:
      -- Ну-ну. Королева котов будешь. Сто лет не отмоешься.
      -- Ничего... - бормочу я. - Все в наших руках... - я кидаю в рот нитроглицерин. - Главное, чтобы было убедительно...
      Я поворачиваюсь к Вере, внутри начинает что-то биться, кровь подкатывает к голове, и все пропадает. У меня закрыты глаза, и мне чудится, что надо мной кто-то стоит. Кажется, у него много глаз... шесть. Хотя я не вижу, я уверена. Чей-то голос говорит:
      -- Ожерелье приберите... за диван упало.
      Я поднимаю руку к шее, на законное место гладких бабушкиных бус. Бус на месте нет, я лежу, но глаз открыть по-прежнему не могу.
      -- Где они... - говорю я, но язык не слушается. Кажется, мне плохо. Теперь я точно чувствую, что мне плохо. Я все-таки открываю глаза. По комнате разлит прожекторный свет, я лежу на диване в одних трусах, прикрытая пледом, Вера, озабоченно закусив губу, держит нитку свисающих из кулака красных, словно кровь, шариков, за столом, перекосив плечо, что-то пишет неизвестная женщина в натянутом халате, а на табуретке в изножии блестит пустая ампула.
      -- Дай... - говорю я и протягиваю руку.
      -- Да подожди ты! - отмахивается Вера и продолжает жевать блестящую губу. Но потом вкладывает бусы мне в руку. Я сжимаю нагретые Вериным теплом стекляшки. Мне так спокойнее.
      -- В аптеку сходите, - устало говорит женщина, отодвигая на угол стола клочок бумаги и оборачивая ко мне лицо запыленного, из похода, пехотинца. - Ну что? Как себя чувствуете?
      -- Лучше всех, - говорю я, еле ворочая языком.
      Женщина равнодушно кивает. Видно, что ее не тянет в подробности.
      -- До свиданья, поправляйтесь, - громко, дабы правильно расслышали, говорит она, встает и, гремя пластмассовым чемоданом, как пенсионер пустыми бутылками, исчезает. Вера бежит следом. Дверь хлопает. Я остаюсь на несколько секунд одна, и мне страшно. Пахнет валокордином - не пойму теперь, откуда. Я кутаюсь в плед, и меня раздражает, что он колется.
      Потом возвращается Вера. Она, не глядя на меня, садится на диван, качнув кистями, складывает крылышки под шалью и, как-то печально наклонив голову, наблюдает под столом горизонт, словно он там есть.
      -- Свет погаси, - говорю я, натыкаясь на мешающие зубы. У меня уже лучше получается.
      Вера встает и хлопает ладонью по рубильнику.
      -- Дура, - говорит она грустно. Потом нашаривает наощупь мою руку и слабо сжимает ее. - И чего ты добилась?
      -- А мама? - говорю я тревожно. - Мама приходила?
      Вера качает головой.
      -- Нет, - говорит она.
      Мы обе молчим. Я ежусь. Колкая пледовая ткань раздражает, не принося тепла.
      - Есть у каждого бродяги сундучок воспоминаний... - глубокомысленно выговариваю я со вздохом, все еще борясь с зубами. Коли уж плохо, могу позволить себе пофилософствовать...
      -- Тебе чаю приготовить? - спрашивает Вера.
      -- Горячего, - говорю я мечтательно. Сто лет мне не готовили.
      Вера уходит на кухню, а я лежу, и ни о чем не думаю. Как будто голову заморозили. Тяжесть постепенно уходит. Появляется Вера с любимой моей Дулевской чашкой.
      -- Что это было? - спрашиваю я.
      -- Идиотизм, - лаконично отвечает Вера, пряча глаза. - И я тоже идиотка...
      Неумелый жидкий чай пьется, как амброзия. Я чувствую себя, в общем, прилично. Слабо, но вменяемо. Физическое состояние в сравнение не идет с моральным тяжелокирпичным ощущением преступления. Перед собой. Знаю же, идиотка, что не могу позволить роскошь болезни...
      -- Извини, - говорю я.
      -- Бог простит, - отвечает Вера.
      Безмолвная Верина близость пугающе надвигается на меня. Вера мне ближе всех родных... Может, от немощи... Хорошо, что мама не пришла. Что бы она увидела - что опять ее дочь попала в дурацкую историю?
      -- Хочешь, я тебе стихи почитаю? - спрашивает Вера тихонько. - Хочешь, Бродского?
      -- Угу, - говорю я лирически, снова вздохнув. - Под него вешаться хорошо. В самый раз.
      Вера фыркает.
      -- На тебя не угодишь, - говорит она.
      Я тоже смеюсь. Что ж теперь, рыдать, что ли? Вера приносит себе чашку, рассеянно ставит на драный пол, и мы вместе пьем чай. Вечереет. В сизом небе повисает, как отсвет полярного сияния, отражение невидимых электрических россыпей.
      -- Тебе надо работу найти, - говорит Вера, встрепенувшись, как цветастая жар-птица, от задумчивости. - А то скиснешь. Чего дома сидеть и ждать милости от природы? На работе все-таки возможности... общение... адреналин какой-то. И ты себя уважать будешь, и они к тебе сразу проникнутся.
      -- Работа это хорошо, - соглашаюсь я. - Только меня кроме как уборщицей не возьмут. Я делать ничего не умею... Знаю кучу формул... умею варить щи... носки вязать на четырех спицах... все, пожалуй. Или продавщицей. Всякий труд, конечно, почетен, но вступать в корпоративный цех продавщиц мне что-то не хочется. И стимула морального нет. Государству служить нет смысла за неимением такового, а рвать жилы на чужого дядю, чтоб он виллы на Канарах покупал...
      Я лукавлю. Конечно, я бы пошла работать. Даже на дядю, чтоб ему лепной потолок Канарской виллы на плешь свалился.. Но есть подсознательное убеждение, что меня никто не возьмет. Не берут же Саша с Георгием Александровичем. Они уверены, что лучше платить девять тысяч, чем подпускать меня к производственному процессу. Я-то знаю... И продавцом быть не хочется. Есть в этой профессии что-то садо-мазохическое. Отличное от сексуальной нормы. Если судить по нашему Седьмому континенту, то когда он был универсамом номер три, там хамили продавцы, а теперь хамят покупатели, причем хамят так, что нос сунуть боязно, обязательно наедет какой-нибудь кретин с тележкой, ликующий от того, что жизнь удалась. Наверное, контингент строго поменялся местами... Я не любитель извращений, и первому, кто квакнет, размажу по морде или волшебный йогурт со всеми витаминами и кусочками натуральных фруктов или какой другой божественный продукт, так что лучше не пытаться...
      Вера задумывается.
      -- Да, у моего мужа все одни халдейки такие... - произносит она прочувствовано, голосом эксперта, нажившего опыт не в кабинете, а в тяжелых полевых условиях. - Слушай, а давай мы Мишку Горячева попросим? Он теперь большой человек.
      -- Нда? - спрашиваю я вяло, разглядывая круговое вращение чаинок. - И чем он большой? Что отрасло у него?
      Мишка - наш бывший одноклассник. Сонный парень с вечно немытой головой. По крайней мере, я его таким помню.
      -- Ну! Мишка-то! - говорит Вера. - Он сейчас, знаешь, куртки шьет. У него целая фабрика. Во Вьетнаме. Джинсы тоже...
      -- От Версаче? - говорю я, представляя унылый текстильный склад. - Я думала, их в Малаховке шьют.
      -- В Малаховке невыгодно, дороже... себестоимость, - говорит Вера авторитетно и облизывает ложку. - Энергоемкое производство в Малаховке. Помещение снимать, освещать, топить... А во Вьетнаме машинку под пальму поставил - и больше ничего не надо. Круглый год. И взятки меньше.
      -- А.. - говорю я с легкой оторопью от азиатской перспективы. - Но я во Вьетнам как-то... Да и диоксином их травили... будет морда, как у украинского президента. И шить я не умею.
      -- Зачем во Вьетнам? - спрашивает Вера рассудительно. - Там тамошние... черные люди работают. А здесь у него и сбыт, и таможня, и дилеры всякие, или кто там еще... Давай к Мишке сходим. Он же тебя помнит. Я у мужа еще спрошу, но у него у всех знакомых, как назло - либо палатка, либо автосервис... либо диспетчеры на телефонах нужны.
      Она вытягивает эпилированные, в мелких ссадинах, ноги и поглаживает колено.
      -- Мишка, - говорю я тупо. - Ну Мишка так Мишка. А он где?
      -- Да здесь же, - говорит Вера. - У него офис в общаге. Надо узнать, он сам в Москве или по миру бегает...
      Мишка. Я судорожно вспоминаю. Может, шарахаясь от прохожих, я его видела когда-нибудь? Может, я его не узнаю? Или он лысый, и ему уже мыть-то нечего - на голове, во всяком случае?
      -- Ну! Что ты. Он крутой такой, - говорит Вера и весело смеется неведомым воспоминаниям. - Круче только яйца, выше только звезды... Пузо - во, пальцы веером... секретарш завел штук пять. Пойдешь к нему секретаршей? - она пихает меня в бок.
      -- Нужна я ему, - говорю я. - Стара я секретаршей. Вон во всех объявлениях: до двадцати восьми лет.
      -- Ладно прибедняться, - говорит Вера и безаппеляционно, как учительница русского, добавляет: - Твой любовник тебя совсем подавил. Он энергетический вампир. У тебя вон, смотри, уже комплекс неполноценности.
      -- У меня он по жизни, - говорю я. - При чем тут любовник.
      Вера что-то поднимает с пола. Это бантик, которым я, оригинальничая, прихватываю волосы. Она расправляет его на ладони, как коллекционную бабочку, и зачем-то дует. Потом гладит меня по каменной голове.
      -- Эх ты Нинка, Нинка, - говорит она.
      Когда она уходит, мне существенно лучше. Вечер. Вместо соловьев долетают резиновая гарь от подожженного мусорного бака и уличный шум. Я включаю телевизор с новостями. Плавающий на экране дикторшин призрак, делая умное лицо, сообщает, что жителям штата Мериленд явился поросенок-мутант. Я мучительно соображаю, пришла ли я в себя, и, если не галлюцинирую наяву, что за штат Мериленд, на какой планете расположен, и что нам с аудиторией за дело до тамошних поросят. Можно залезть в Интернет, но новости, помимо кривого отражения земных медиа, и там ковырять по крупицам, да и дорого... Лучше сэкономить... Оставаясь в неведении относительно мировых событий, я выключаю телевизор. Пора спать. Я устала.
      Телефон молчит. Никого из родных не волнует, что со мной. Может, Вера перепутала телефон? Может, она позвонила не туда?
 
      Утро. Надо что-то делать. Надо убирать квартиру, но не хочется. Я не люблю свою квартиру. Убирать ее - безнадежное дело. В квартире не было ремонта с момента сдачи госкомиссии тридцать лет назад. У бабушки не было денег. У меня тоже. В результате я обитаю в совковом безобразии, прошедшем тридцатилетний срок износа. Стены кривые, окна раздолбанные, двери и плинтусы неровные, и в неровностях забилась грязь, которую не отмыть. Ленолеум на кухне страшен как третья мировая, плитка в ванной держится на честном слове, потолок в потеках, краны не держат воду. Мебели лет пятьдесят. Дверцы шкафа скрипят так, что слышно через два этажа. Причем скрипят не петли, а рассохшиеся доски, так что заливать масло бесполезно. Бомжатник. Конечно, нормальному человеку приходить сюда не хочется, он сюда носа не сунет, нормальный человек...
      Хлеб я держу в холодильнике. Потому что в квартире живут какие-то невыводимые мелкие мошки. Это бабушкино наследство - она хранила запасы крупы со времен карибского кризиса. Я выкинула все, кроме мыла. Этот привет от советской власти - в ящике на балконе.

  • Страницы:
    1, 2, 3