Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сказки

ModernLib.Net / Сказки / Писахов Степан Григорьевич / Сказки - Чтение (стр. 3)
Автор: Писахов Степан Григорьевич
Жанр: Сказки

 

 


Уж вечером, близко к потемни, мужики выволокли Сиволдая на суху землю, чтобы за попа в ответе не быть. Чиновники да полицейски – одна компания – за попа бы пристали и нас бы оштрафовали.


* * *

Попадья и далеко бы, пожалуй, улетела, да во снах есть захотела. Глаза протерла, гусей увидала – и ну их ловить. Разом гусей кучу ошшипала, в печке жарит, варит.

Гуси со страху крылами махать перестали. Дом-то и остановился, в город опустился, да на ту улицу, по которой архиерея на обед везли. Архиерейски лошади вздыбились, архиерейска карета опрокинулась, архиерея из кареты тушей вытряхнуло. Архиерей на четвереньки стал, животом в землю уперся, ему самому и не вызняться. Попы да монахи думали: так и надо – стали также целым стадом кверху задом. И запели монастырским распевом:

Что оно еси

Прилетело с небеси?

Спереду окошки,

Сбоку крыльцо,

Сзади поветь,

Машины нигде не углядеть!

Архиерей сердитым голосом широко рявкнул:

– Что за чудеса без нашего дозволенья? Кто в дому по небу летат, моих коней да моих прихлебателей стадо пугат?

Сиволдаиха в самолутчо платье вырядилась, на голову чепчик с бантом налепила, морду кирпичом натерла-нарумянила, с жареным гусем выскочила и тонким голосом, скорым говорком да с приседаньицем слова сыпать принялась:

– Ах, ваше архиерейство, ах, как я торопилась, ах, к тебе на поклон! Как знаю я, что ты, ваше архиерейство, берешь и тестяным и печеным, ах, запасла для тебя гусей жареных, гусей вареных и живых неошшипанных полной дом. Полна изба, и горница, и поветь – изволь сам поглядеть!

Архиерея поставили на ноги, и все стадо вызнялось вверх головой.

– Ты, Сиволдаиха, нешто забыла, что мне нельзя мясного вкушать?

– А ты, ваше архиерейство, ешь как рыбу. Ах, и хлопочу-то я не за себя, а за попа Сиволдая, чтобы дал ты ему како ни на есть повышенье да доходу прибавленье.

Архиерей услыхал носом – жареным пахнет, дал согласье на все Сиволдаихины прошенья.

– Пусть твой Сиволдай с крестьян больше дерет. От евонного доходу мне половина идет.

Попадья как получила все, что хотела, – гусей-то и припрятала, архиерею только лишних выпустила. Сама Сиволдаиха к дому привязалась кучером, вожжами по стенам захлопала, по повети ременкой хлопнула. Гуси снова размахались.

И вернулась-таки попадья в нашу деревню. Норовила нам на головы сесть, да мы палками прогнали на прежни стойки, на стары сваи.

Робята-озорники дернули попадью за подол, попадья повернулась не в ту сторону, и сел поповский дом на старо место, только передом в задню сторону, задом на улицу. По сю пору так стоит. Коли хошь, поди погляди, сам увидишь!

А гусями-то поп Сиволдай не попользовался. Наши робята до всего дознаться хотят. Отворили двери да окна поглядеть, какая сила попадью в город носила? Гуси и улетели.


* * *

Моя отлетна изба всей Уйме на пользу была. Уемски хозяйки свои печи не топили, дров не изводили. Топили одну мою печку в моей отлетной избе, топили в очередь и охапками таскали тепло по избам, а в печке варили, жарили, парили кому что надобно – всем жару хватало.

Артельной горшок наварней кипит, артельна печка жарче греет.

В моей избе в артельной печке тепло тако прочно было, что в холодну пору мы теплом обвертывались и ходили без пальтов, без ватных пиджаков.

Попробовал я теплом-жаром торговать. Привез в рынок свежего жару-пару. Не успел Карьку остановить – налетели полицейски, налетели чиновники у чужого добра руки погреть.

– Что за товар? Как продавашь – отмеривашь, отвешивашь али считашь? Да каку цену берешь? Надобно нам это знать, с тебя налог взять!

Я не перечил, начал разговором:

– Вы, ваши полицейства, чиновничества, на теплых местах сидите, руки у чужого тепла нагреваете. Мой товар как раз про вас, попробуйте нашего деревенского жару.

Развернул я воз с теплом из нашей общественной согласной печки и полицейских, чиновников так «огрел», так им «жару поддал», что они долго безвредными сидели. А мы, деревенские, да городской простой народ, в те поры отдохнули, штрафов не платили, денег накопили, обнов накупили.

Перелилиха

Глянь-ко, гость, на улицу. Вишь – Перепилиха идет? Сама перестарок, а гляди-ко, фасониста идет, буди жгется: как таракан по горячей печи.

Голос у ее такой пронзительной силы, что страсть!

И с чего взялось? С медведя.

Пошла это Перепилиха (тогда ее другомя звали) за ягодами. Ягода брусника спела, крупна. Перепилиха грабилкой собират-торопится.

Ты грабилку-то знашь? Така деревянна, на манер ковша, только долговата, с узорами по краям. У Перепилихи было бабкино приданое.

Ну, ладно, собират Перепилиха ягоды и слышит: что-то трешшит, кто-то пыхтит.

Глянула, а перед ней медведь, и тоже ягоды собират!

Перепилиха со всего-то голосу визгнула. И столь пронзительно, что медведя наскрозь проткнула и наповал убила голосом!

Да над ним ишшо долго визжала боялась, кабы не ожил.

Потом медведя за лапу домой поволокла и всю дорогу голосом верешшала. И от того самого места, где медведя убила, и до самой Уймы как просека стала. Больши и малы дерева и кусты, как порублены, пали от Перепилихиного голосу.

Дома за мужа взялась – и пилила и пилила!

Зачем одну в лес пустил? Зачем в эку опасность толкнул? Зачем не помог медведя волокчи?

Муж Перепилихи и рта открыть не успел. Перепилиха его перепилила. Так сквозна дыра и засветилась.

Доктор потом рассмотрел и сказал:

– Кабы в сторону на вершок – и сердце прошибла бы!

Жить доктор дозволил, только велел деревянну пробку сделать. Пробку сделали. Так с пробкой и ходит мужик. А как пробку вынет – дух через дыру пойдет и заиграт музыкой приятной. Перепилихин муж наловчился: пробку открыват да закрыват, и на манер плясовой музыки выходит. Его на свадьбы зовут заместо гармониста.

А Перепилиха с той поры в силу вошла. Ей перечить никто не моги.

Она перво-наперво ум отобьет голосом, опосля того голосом всего исшшиплет, прицарапат.

Мы только выторапливались уши закрыть. Коли ухом не воймуем, на нас голос Перепилихин и силы не имет.

Одиново видим – куры да собаки всполошились, кто куды удирают. Ну, нам понятно – это, значит, Перепилиха истошным голосом заверешшала.

Перепилиху, вишь, кто-то в деревне Жаровихе обругал али в гостях не назвал самолутчей гостьюшкой.

Перепилиха отругиваться собралась, а для проминанья голоса у нас по Уйме силу пробует.

Мы еенну повадку вызнали дотошно.

Сейчас уши себе закрыли, кто чем попало. Кто сковородками, кто горшком, а моей жоны бабка ушатом накрылась. А попадья перину на голову вздыбила, одеялом повязалась да мимо Перепилихи павой проплыла. Уши затворены, – и вся ересь голосова нипочем.

Перепилиха со всей злостью крутнулась на Жаровиху, – по дороге только пыль взвилась.

А жаровихинцы уже приготовились. Двери, окошки затворили накрепко, уши позатыкали. А дома, которы не крашены, наскоро мелом замазали – на крашеное Перепилихин голос силы не имет.

Вот Перепилиха по деревне скется, изводится. А все безо всякого толку.

Жаровихински жонки из окошек всяки ругательны рожи корчат.

Увидала Перепилиха один дом некрашеной, к тому дому подскочила, дак от дома враз щепки полетели.

Жил в том дому мужичонко – Опарой его звали, житьишко у Опары маловатно, домишко чуть на ногах стоял. Опара догадался да на крышу с ушатом воды вылез да и чохнул на Перепилиху цельным ушатом.

Перепилиха смолкла и силу голосову потеряла.

Тут выскочили жаровихински жонки, а в ругани они порато наторели. И взялись они Перепилиху отругивать и за старо, и за ново, и за сколько лет вперед.

Про воду мы в соображенье взяли. Стали Перепилиху водой утихомиривать, а коли в гости придет – мы ковшик с водой перед носом поставим, чтобы голосу своему меру знала.

Перепилиху мы и на обчественну пользу приспособлям: как чишшемину задумам, сейчас Перепилиху пошлем дерева да кусты голосом рубить.

Да ты погодь уходить, слушашь ты хорошо и для меня самолутчей гостюшко, погодь, может Перепилихин муж завернуть, ты евонну музыку сам послушашь.

Пирог с зубаткой

Ты послушай, кака оказия с Перепилихой приключилась.

Завела Перепилиха стряпню, растворила квашню, да разбухала больше меры. Квашню на печку поставила, а сама возле печки спать повалилась. Спят: муж Перепилихи на полатях, а Перепилиха на полу выхрапыват, вроде как сказку сказыват с припевом.

Слышит Перепилихин муж: ровно кто босыми ногами по избе шлепат. Глянул с полатей: квашня-то пошла, тесто через край да на Перепилиху валит, Перепилиха только во снах причмокиват да поворачиватся.

Перепилихин муж сдогадался: печку затопил скорешенько, жону посолил, тестом обтяпал, маслом смазал – да в печку.

Испек-таки пирог!

Нас, мужиков, скликать стал к себе в гости:

– Кумовье-святовье, други-соседи! Покорно прошу ко мне в гости, моей стряпни, моего печенья есть! Испек я пирог, с зубаткой, приходите скорее, пока горячность из пирога не ушла!

Мы думали: кака така горячность? Ежели и простынет малость, то горячим запьем. А сами выторапливаемся.

Сам знашь, не в частом быванье мужикову стряпню есть доводится. В Перепилихину избу явились, как по приказу, – все сразу.

Ну и пирожишше! Отродясь такого не видывали! Пирожишше со всех сторон ширше стола и толстяшший и румяняшший, просто загляденье, а не пирог!

Мы к нему и присватались. Бороды в сторону отворотили с помешни. И – как следоват быть, как заведено у нас – у рыбника верхну корку срезали да подняли.

А в пироге Перепилиха! Запотягивалась и говорит: «Ах, как я тепло выспалась!»

Что тут было – и говорить не стану!

Опосля того разу я долго и к маленьким пирогам с опаской подходил.

Мужа Перепилихиного мы через пять ден увидали. Висит на плетню, сохнет. Мы его не с первого разу и признали-то. Думали, какой проходяшший али проезжий – так перемят, так измочен да так измочален! Это все Перепилиха: где бы с поклоном мужику благодаренье сказать за тепло спанье в пироге, а она его в воде вымочила, да им-то, мужиком-то своим, всю избу вымыла, вышоркала да и приговаривала:

– После твоих гостей для моих гостей избу мою!

День и ночь висел на плетне Перепилихин муж. На другой день его Перепилиха сняла, палками выкатала, утюгом горячим выгладила и послала нас потчевать корками от пирога.

Мы попробовали, а есть не стали – уж оченно Перепилихой пахло (ведь спала она в пироге-то) и злость Перепилихина на зубах хрустела.

На треске в море гуляю

Был у нас капитан один, звали его Пуля. Рассказыват как-то Пуля:

– Иду мимо Мурмана. Лежу в каюте у себя. Машина постукиват исправно, как ей полагается, а чую: ходу нет. Вышел на мостик, глянул: стоим.

– Что за оказия?

Посмотрел на корму, а от винта широченным кругом треска глушена вскидыватся, взблескиват серебром. Винт колотит да рыбинами брызжет. А пароход – на месте. Мы это на треску наехали!

Матросы пристали ко мне, канючат:

– Дозволь, капитан, рыбу взять. Столько добра задаром пропадат! Да и трюмы пусты!

Ну, ладно, дозволил. Пароход полнехонек набрали. Сами зиму ели, да приятелям раздали в угощенье.

* * *

Да что Пуля! Я вот сам на лодчонке выскочил в океан (тоже на Мурмане дело было), от артели поотстал да вздремнул, и сон такой ладной завидел, да лодка со всего ходу застопорила разом. Я чуть за борт не вытряхнулся. Протер глаза – я со всего парусного да поветренного ходу на косяк трески налетел.

В беспокойство не вошел: не к чему себя тревожить. Оглядел косяк, глазами смерил – вышло километров на пятьсот. Длинной палкой толшшину узнал – вышло двадцать пять метров. Дело подходяшше: ехать можно. А на тресковой косяк лесу всякого нанесло. Смастерил избушку, огонь развел, уху сварил. Рыба тут. На рыбе еду, рыбу варю. Поел да поспал, поспал да поел. Меня треска и кормит и везет.

Пора бы к дому сворачивать. А весь косяк хвостом мотнул да на север повернул. И понеслись мы мимо Новой Земли, в океан Ледовитой. На льдинах встречных алыми платочками, что жоне с Мурмана вез, знаки свои поставил. Погулял, и домой пора. Досками отгородил от всего косяка клин километров в пять. Высмотрел вожака-рыбу, накинул узду. И так ладно вышло! Правлю, куда надо, весь косяк вожжой поворачиваю. К дому свернул. Шибче парохода шел.

В городе у рыбной пристани углом: пристал. Пристал и почал торговать свежей треской: на что свежее – живая в воде.

Продавать стал дешевле богатеев, по грошу на пуд скидывал! Ну, покупатели ко мне валом валили.

Опосля торговли смотряшши, лицезряшши столпились на берегу. Антересно всем поглядеть на тресковой косяк. Ну, я пушшал гулять по треске робят малых с учительшами задарма, а с других жителей по копейке брал.

– Да ты, гость разлюбезной, кушай, ешь треску-то!

Из того самого стада, на котором я ехал, только уже не обессудь – посолена.

Белой медведь

Я тебе не все ишшо обсказал, что в море было. Знаки-то я поставил, платки по ветру полошшет. Платок алой что огонь взблескиват, что голос громкой песню вскрикиват.

Когда ишшо кто увидит его, а медведь заприметил – да ко мне. А у меня не то что ружья, а и ружьишка заваляшшого нет никакого. Одначе, варю себе треску, ем да и в ус не дую.

Медведь наскочил на косяк, лапами хватат, а рыба в воде склизка. С краю за рыбий косяк ни в жизнь не ухватишься!

Сам-то я сижу на середке: мне что, а ты достань!

Медведь с ярости начал рыбу жрать: столько нажрал, что брюхо полнехонько и одна рыбина в зубах увязла. Я медведя веревкой достал к себе и шкуру снял.

Погодь, сичас покажу шкуру, сам увидишь, что медведь полюсной, шкура болшашша, шерсть длинняшша. Кажда волосина метров пять, а вся шкура – двадцать пять.

Жона из шерсти всяко вязанье наделала. И тако носко – чем больше носишь, тем новей становится.

Дайко–ся привстану да шкуру достану, чтобы ты не думал, что все это я придумал.

Ох, незадача кака! Ведь я запамятовал, что шкуру-то губернаторской чиновник отобрал. Увидал у меня. Я шкурой зимой дом закутывал: так и жили в теплой избе и топили саму малость, только для варева да для печенья. Теплынь была под шкурой-то!

Пристал чиновник:

– Не отдашь – в Сибирь!

На чиновников управы не было. Взял я шкуру полюсного медведя, шерсть снял, вот тут-то жона и взялась за пряжу. Кожа была мягка, толста, я и ее содрал, – мы потом с кашей съели. Шкуру без шерсти да без кожи (что осталось – и сам не знаю) свернул и отдал чиновнику и объяснил, что так сделал нарочно, чтобы везти было легче. А чиновники в ту пору пониманья настояшшего не имели, только ловко грабить умели.

Чайки одолели

Вот чайки тоже одолевали меня, ковды я на треске ехал.

Треска – рыба деловитая, идет своим путем за своим делом, в сторону не вертит. А чайки на готово и рады.

Ну, я чаек наловил столько, что в городу куча чаек на моем рыбном косяке выше домов была.

В городу приезжим да чиновникам заместо гусей продавал. Жалованьишко чиновничье – считана копейка. Форсу хошь отбавляй – и норовили подешевле купить. Как назвал чаек гусями да пустил подешевле – вмиг раскупили. А мне что? Каб настояшши рабочи люди, совестно стало бы. Чиновникам надо было, чтобы на разговоре было важно да форсисто, а суть как хошь. Чаек, гусями названных, за гусей съели и гостей потчевали.

У чиновников настояшше пониманье форсом было загорожено.

Артелью работал, один за стол садился

Вот я в двух гостях гостил, надвое разорвался! Надвое – дело просто, меня раз – на артель расшшипало!

Ехал я на поезде, домой торопился. Стоял на площадке вагона и поезду помогал – ходу подбавлял: на месте подскакивал, ногами отталкивался.

На крутом повороте меня из вагона выкинуло. Вылетел я да за вагон пуговицей зацепился. Моя жона крепко пуговицу пришила, еенно старанье хорошу службу сослужило.

Я уж дожидался, что меня за каку-нибудь железнодорожность зацепит и растянет, а вышло иначе. Меня начало подбрасывать да мной побрякивать. Где брякнет – там и останусь, там и стою, остановки поезду дожидаюсь. Я по дороге у железной дороги частоколом стал. Сам стою, сам себя считаю, а сколько станций, полустанков, разъездов сам собой частой вехой обвешил – и не сосчитал.

Вот машина просвистела, пропыхтела и остановилась. Дальше вашего края ехать некуда. Коли снизу добираться, то тут конец. Коли от нас ехать, то начало.

Я пуговицу от вагона отцепил. Домой большой компанией (и все я) иду, песни хором пою.

В Уйме люди думали: плотники новы дома ставить пришли, али глинотопы на кирпичной завод.

Я артельно ближе подошел. Люди с диву охнули.

– Ох-ти, гляди ты! Сколько народу – и все, как один Малина! Ну, исто капаны! И до чего схожи – хошь с боку, хошь с рожи! И как теперича Малиниха мужа распознат? Эка орава, и все они на один манер – и ростом, и цветом, и выступью! Которой взаправдошной – как вызнать?

У моей жоны слова готовы:

– Которой на работу ловче и на слово бойче – тот и муж мне. Мой-то Малина работник примерной!

Я на жонино слово поддался и всеми частями за работу взялся. В поле и на огороде работаю, поветь починяю, огород горожу, мельницу чиню, дом заново крашу, в лесу дрова запасаю, рыбу ловлю, бабе к новой юбке оподолье вышиваю, хлеб молочу, пряжу кручу, веревки вью. И все зараз и на все горазд!

За работу принялся в послеобеденно время, а к паужне все сготовлено, все сроблено. Баба моя ходит и любуется, а не может вызнать, которой я настояшший я. Я на всех работах в десять рук работаю.

Вызнялась жона на поветь, будто на работу поглядеть, и метнула громким зовом:

– Малина, муженек! Поди за стол садись, пора пришла есть!

Я к еде двинулся и весь в одного сдвинулся.

В тех местах, где я стоял при дороге у железной дороги, там выросли малиновы кусты и по сю пору растут. Ягоды сочны, крупны, вкусны.

Я худого не выдумываю, а норовлю, чтобы хорошим людям всем хватило да любо было.

Как наряжаются

Наши жонки, девки просто это дело делают. Коли надобно вырядиться для гостьбы али для праздника – всяка самолутчий сарафан свой, а котора и платье на себя наденет, на себе одернет. И кака нать, така и есть.

Взять к примеру мою жону. Свою жону в пример беру – не в чужи же люди за хорошим примером итти?

Моя жона оденется, повернется, – ну, как с портрета выскочила! А ежели запоет в наряде, прямо как на картину любуешься. Ежели моя жона в ругань возьмется, тогда скорей ногами перебирай да дальше удирай и на наряды не оглядывайся.

К разу скажу: котора баба не умет себя нарядно одеть, – хошь и не в дороге, а чтобы на ней было хорошо, – ту бабу али девку и из избы не надо выпускать, чтобы хорошего виду не портила. И про мужиков сказать. Быват так: у другого все ново, нарядно, а ему кажет, что одна пуговица супротив другой криво пришита, и всей нарядности своей из-за этого не восчувствует и при всей нарядности рожу несет будничну и вид нестояшшой.

Сам-то я нарядами не очень озабочен. У меня, что рабоче, что празднично, – отлика невелика. На праздник, на гостьбу я наряжаюсь, только по-своему. Сяду в сторонку. Сижу тихо, смирно и придумываю себе наряд. Мысленно себя всего с головы до ног одену в обновы. Одежу придумаю добротную, неизносную, шитья хорошего, и все по мерке, по росту: не укорочено, не обужено. Что придумаю – все на мне на месте, все на мне впору. Волосы руками приглажу – думаю, что помадой мажу. Бороду расправлю. По деревне козырем пройду.

Кто настояшшего пониманья не имет, тот только мою важность видит, а кто с толком, кто с полным пониманьем, тот на меня дивуется, нарядом моим любуется, в гости зовет-зазыват, с самолутчими, с самонарядными за стол садит и угошшат первоочередно.

И всамделишной мой наряд хулить нельзя. Он не столь фасонист, сколь крепок. Шила-то моя жона, а она на всяко дело мастерица – хошь шить, хошь стирать, хошь в правленье заседать.

Раз я от кума с гостьбы домой собрался. Все честь по чести: голова качатся, ноги подгибаются. Я языком провернул и очень даже явственно сказал: «Покорно благодарим, премного довольны, довольны всей утробой. И к нам милости просим гостить, мимо не обходить». И все тако, как заведено.

Подошел я к порогу. А на порог ногой не встаю, порогов не обиваю. Поднял я ногу, чтобы, значит, перешагнуть, а порог выше поднялся, я опять перешагнул. Порог свою линию ведет – вздымается, а я перешагиваю.

Да так вот до крыши и доперешагивал. Крыша крашена, под ногами гладка. Я поскользнулся и покатился. Дом в два этажа. Тут бы мне и разбиться на мелки части.

Выручила пуговица. Пуговицей я за желоб дожжевой зацепил.

И на весу, да в вольном воздухе, хорошо выспался. Спать мягко, нигде не давит. Под боком – ни комом, ни складкой.

Поутру кумовья-сватовья проснулись, меня бережно сняли.

Городским портным так крепко, так нарядно пуговицу не пришить, как бы дорого ни взяли за работу.

Кабатчиха нарядилась

Кабатчиха у нас в деревне была богаче всех и хвастунья больше всех. Нарядов у кабатчихи на пол-Уймы хватило бы.

В большой праздник это было. Вся деревня по улице гулянкой шла. Все наряжены, кто как смог, кто как сумел.

И кабатчиха выдвинула себя. И так себя вырядила, что народ столбами становился: на кабатчиху глядит, глаза протирают, глаза проверяют, так ли видится, как есть?

Такой нарядности мы до той поры не видывали.

Напялила кабатчиха на себя платье само широко с бантами, с лентами, с оборками, со вставками, с крахмалеными кружевами.

Оделась широко. А кабатчихе все мало кажет. Нарядов много, охота всеми похвастать. Попробовала она комоду с нарядами и шкап платяной на себя взвалить, да силы не хватило ташшить.

Придумала-таки кабатчиха, как народ удивить. Себе на бок по пятнадцать платьев нацепила для показу нарядностей запаса.

На голову надела медной таз для варки варенья. Оно верно: посудина у нас в деревне редкостна, – пожалуй, всего одна.

Медной таз ручкой вперед, малость набок. На таз большой цветошник с живыми розанами поставила, шелковой шалью подвязала.

Под мышкой у кабатчихи охапка зонтиков и парусолей.

Это ишшо не все. Перед самым праздником кабатчик привез из городу больши часы стенны. Часы с боем, с большим маятником. Народ этой обновы ишшо не видал, ишшо не знал.

Кабатчиха и часы на себя налепила. Спереду повесила. Идет и завод вертит, на громкой бой заводит.

Маятник из стороны в сторону размахиват. Народ увертыватся, едва успеват отскакивать.

Пришла пора часам бить. Зашипело. Мы думали, кабатчиха на горячу сковороду села. Шипит громко, а пару не видать и жареным не пахнет.

Часы отшипели и ударили бой частым громким звоном, в один колокол и на всю Уйму.

Как сполох ударили.

Вольнопожарны услыхали, мешкать не стали, выташшили вольнопожарну машину с двенадцатью рукавами. В кабатчиху воду стекой пустили из двенадцати рукавов.

Раз бьют сполох – значит, заливай.

Кабатчиха зонтики, парусоли растопырила, от воды загородилась, домой итти поворотилась. Она бы ишшо погуляла, да наряды носить на своих больших телесах устала и промялась, есть захотела.

Часы все ишшо бьют, вольнопожарна машина воду из двенадцати рукавов все ишшо льет.

Перед кабатчихой разлилась лужа большашша, широчашша, глубочашша – во всю ширину улицы. Лужу не обойти, не перескочить.

Робята догадались, лодку приташшили, перевоз устроили. Цену брали по копейке с человека.

Кабатчиха, чтобы маятнику не мешать, мелкими шажками шла, к перевозу пришагала:

– Везите меня на ту сторону, мне-ка обедать пора!

Робята ей и говорят:

– С тебя, богачихи, копейки одной мало, плати по грошу с пуда. Как раз гривенник и будет.

Кабатчиха носом дернула, медным тазом на голове блеснула, розанами живыми махнула:

– Я с мелкими деньгами не знаюсь. У меня деньги только крупны, сама мелка монета рупь. Сдачи давайте четыре двое гривенных и один гривенник. И сдачу за мной несите до дому, как я мелких денег в руки не беру.

Где робятам эстолько сдачи набрать?

– Хошь, дак садись за весь целковой, а не хошь – жди, ковда лужа высохнет!

У кабатчихи от злости волненье произошло, от голоду в животе заурчало. Отдала рупь.

Тут поп Сиволдай, как по сговору, как по заказу, явился. От праздничных сборов-доходов поповска широка одежа, как амбар, раздулась: карманы, как чемоданы. Поп руки воздел и запел:

Вот как я вовремя, в пору поспел, —

Как в иголку вдел!

Кабатчиху за рупь везите,

За тот же рупь

И меня перевезите!

Сиволдай с кабатчихой в лодку разом сели. Лодка булькнула и на дно ушла.

В большой праздник, да посередке деревни, да при всем честном народе поп да кабатчиха в лужу сели.

Сели от тяжести богатства, которо на них.

Сиволдай руками, ногами воду бурлит, вода через край пошла. Часы маятником размахивают, воду выплескивают. Вода вскорости вся ушла.

На улице только мокро, грязно место, а в нем Сиволдай с кабатчихой сидят, на два голоса кричат, чтобы их вызняли.

Мы бы и вызняли, да об попа, об кабатчиху свои одежи пачкать пожалели.

Крик полицейски услыхали, прибежали. Поглядели, обрадели.

С кабатчихи часы сташшили, все наряды скрутили, себе под мундиры накрутили. У попа евонны доходы, праздничны сборы отобрали.

Попа с кабатчихой из лужи подняли, домой увели, грязный след замели.

Ну, это дело ихно, полицейско, нам оно посторонне.

Громка мода

Сидел я на угоре над рекой, песню плел, река мимо бежала, журчала, мне помогала. Мы с рекой в ладу в согласье живем. Песню плету, узоры выплетаю. Вдруг вывернулся пароходишко прогулошной: городских гуляк возит для проветриванья. Пароходишко свистком, скрипучим визгом меня с песни сбил, я песню потерял на тот час. Я осердился, бечевкой размахнул, свисток сорвал, в тряпку укутал его – и не слышно. Прихожу домой, а у нас франтиха-модница в гостях сидит, из городу приперлась, чаи пьет. Гостья локти расставила, пальцы растопырила для особого модного фасону, чашку в двух перстах едва держит и чай выфыркиват. От своей нарядности важничат и меня зовет:

– Присядь со мной рядышком, песенной выдумшшик!

– От сижанки я. На ногах постою да по избе по хожу.

С ней, модницей-франтихой, рядом-то не очень сядешь – така она широка. Кофта вся в оборках, рукава пузырями, а юбка двадцать три метра в подоле. Эка модность никудышна, не по моему ндраву. Я сзаду подошел и под кофтенны оборки, в юбошны складки свисток визжачий прицепил, тряпицу сдернул и сам отскочил.

У модницы как засвистело! Она руками и так и сяк – не униматся – свистит.

Тут гостья выскочила.

– Извините, мне недосужно боле в гостях сидеть, у меня в середке какое-то расстройство, я к фершалу побегу.

Бежит франтиха по деревне, пыль разметат, кур пугат, а свисток вывизгиват на ходу ишшо звонче. Собаки за франтихой с лаем пустились, ее бежать подгоняют, мимо фершала прогнали.

Модница-франтиха до самого городу юбкой по дороге шмыгала, пыль столбом подымала!

В городу шагу сбавила, ради важности двадцатитрехметровой юбкой вертит, а свисток враскачку да с дребезгом завизжал. Во всех домах отдалось. Городские франтихи-модницы сполошились, в окна выпялились:

– Что оно тако? Откуда экой фасон?

А модница в свистячей, визжачей юбке ужимочку на личике сделала, губки бантиком сложила, чуть-чуть выговорила:

– Это сама нова загранична мода и прозывается «музыкально гулянье»!

Что тут в городу повелось! Модницы широки юбки напялили и под юбки граммофоны приладили, под юбки девчонок услужаюшших посадили. Девчонки граммофонные ручки вертят, пластинки перевертывают, граммофоны все в разноголосицу. У которых под юбкой девчонки на гармони играть нажаривать почали, в бубны бить стали. У кого услужаюшшей девчонки нету али граммофон не припасен, то взяли будильники, на долгой звон завели да под юбки дюжинами прицепили.

Протопопиха малой колокол с соборной колокольни сташшила, подвесила, идет да каблуками вызваниват!

Жители городски едва не оглохли от экого музыкального гулянья.

Начальство скоропалительно собралось и особым приказом, с запрешшением взамуж выходить и с мужем жить, громку моду запретило.

Все живо угомонилось. Во всех концах стихло. Только у модницы-франтихи свистит и свистит без передыху!

Модница ко мне в Уйму рванулась. Да по берегу нельзя – в кутузку заберут, она в лодку скочила и во всей модной нарядности часов пять веслами шлепала, ко мне уж на ночь глядя добралась и давай упросом просить помочь ей против свисту. Ну, как не помогчи, – я завсегда помочь готов!

– Скидывай, кума, юбку, я перестрою на нову моду.

Модница юбку сняла. Я свисток отцепил, в тряпку укутал его, – опять не слышно. От юбки я двадцать два с половиной метра материи отхватил, на портянки многим хватило. Оставил полметра.

На другой день франтиха нову моду завела. По городу в узкой юбке втихомолку пошла. Шшеки надула напоказ, мол, коли юбкой узка, дак с лица широка.

Городски модницы сейчас же увидели, как им остать? В узки юбки вырядились да на улицу выкатились. А не знали, что шшеки надо надуть – модницы полны рты воды набрали: им и тошно, и дых сперло, и перешепнуться нельзя, ведь рты-то полнехоньки водой. Идут модницы, глаза выпучили, губы не то что бантиком – круглой пуговицей. Ножками шажки делают маленьки, шагают скоренько. Идут, буди жгутся.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11