Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Девятый том

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Петрушевская Людмила / Девятый том - Чтение (стр. 9)
Автор: Петрушевская Людмила
Жанры: Биографии и мемуары,
Публицистика

 

 


Пока шел ленинский год, я еще как-то крепилась.

Меня даже использовали один раз для мозговой атаки, когда срочно понадобилась подпись к обложке с дыркой, на которой был изображен стол Ленина в кремлевском кабинете и лежащая у аппарата трубка. Я долго терзалась и родила шедевр, как сейчас помню: «Кабинет Ленина. У прямого провода 1970». То есть что наше время звонит, что ли, на тот свет Ленину? Или он сам на проводе с того света, а никто не подходит?

Мосин меня не похвалил, но как-то посветлел лицом. Денег, однако, мне не выписали за этот подвиг, а когда я прямо намекнула, Хиросимыч обиделся.

Я ничего не зарабатывала, почти никаких гонораров. Своих тем делать не давали. Но в плане у меня стояла статья на обязательную ленинскую тему.

И я придумала. Я придумала, что пойду по улицам с магнитофоном и буду спрашивать прохожих: что вы думаете о Ленине?

В редакции мне действительно не запретили это делать: они знали, что из этого ничего не получится. Не дураки сидели.

И правда, прохожие бастанули.

Довольно часто они даже загораживали рот одной рукой, а другой рукой тянулись заткнуть мой микрофон.

Может, они думали, что я шпионка.

Такое уже было в моей практике.

* * *

На заре своей деятельности в «Окоеме» я намеревалась сделать пластинку о Кремле. Что-то на пластинке должно было звучать, но что? Кремлевские куранты и так били два раза в сутки по радио, в двенадцать и в шесть утра, заставляя вздрагивать спящий народ, служа будильником всей стране, которая не выключала радио вообще.

Так что шум на Красной площади, шорох правительственного транспорта по брусчатке и затем бой часов даже и записывать было нечего.

Однако что-то надо было предпринимать, и я сбегала в Кремль с бумагой от журнала к коменданту, мне дали разрешение там работать, и пошло-поехало. Я стала записывать так называемой «скрытой камерой», т.е. попросту спрятала магнитофон в портфель, а провод от микрофона провела под своей кроликовой шубой в рукав и там в перчатку, в ладонь.

Первый раз я опробовала новую технологию у Царь-колокола.

Там как раз стояла буйная классная экскурсия, дети веселились и кричали в пролом Царь-колокола (в Царь-дырку):

— Вася! Ку-ку!

Учительница стояла рядом и не препятствовала, видимо, отдыхала душой, пока дети были при деле. Пусть поорут.

— Ку-ку! — надрывались дети. — А-ма-ма!

Я давно уже включила магнитофон, звуки побежали у меня внутри рукава, собираясь в магнитофоне. Хитроумная система работала.

Я стояла радостная в толпе детей. Технология была найдена! Это значит, что я смогу все! Записывать где угодно что захочу!

Дети покричали и все как один исчезли из поля зрения. Я выключила магнитофон, тайно пошуровав в портфеле, а затем только оглянулась.

Школьники, сбившиеся в тесную кучку у меня за спиной, сразу отвели глаза от моего портфеля, учительница напряженно смотрела вдаль, в просторы Ивановской площади, где уже чесали пятками двое ее посланцев.

Там, в центре площади, стоял постовой в валенках с галошами, причем шинель на нем оттопыривалась впереди и задиралась, как у беременной женщины: видимо, под шинелькой находился поддетый тулуп.

Постовой козырнул школьникам, а они, показывая в мою сторону, что-то говорили, явно стучали, как Павлики Морозовы.

Остальные пионеры сгрудились вокруг учительницы, замирая от священного восторга: они поймали шпионку. Трудно представить себе, на что бы они пошли, если бы я попыталась убежать.

Видимая глазу кожная поверхность учительницы покрылась красными пятнами. Такое приключение! Постовой поднял свою очень толстую руку, на которой оказалась специальная варежка с двумя пальцами: большим и указательным. Этим отдельным указательным пальцем милиционер меня поманил. Я, разумеется, пошла, попробовала бы я не пойти, и меня, разумеется, конвоировали возбужденные, уже читавшие Гайдара школьники.

Пройдя полплощади (прохожие начали замедлять шаги, образовался даже какой-то почетный коридор), я оказалась перед огромным, толстым милиционером. Со вполне понятным торжеством я вытащила из сумки удостоверение радиокомитета и произнесла вслух «Разрешение коменданта Кремля генерал-лейтенанта Воеводина».

Учительница и дети как-то опали, из них немного вышел пар, но все-таки они дружной толпой проводили нас с дяденькой к стене собора, откуда этот постовой отогнул в сторону кирпич (или мне показалось), короче, он открыл какую-то толстую дверцу в стене собора, там висел обыкновенный телефон, как в прихожей коммуналки, и милиционер, стащивши варежку, толстым пальцем набрал несколько цифр, задал вопрос, выслушал ответ и, откозырявши, вернул мне удостоверение.

Я с торжеством оглянулась, но мои добровольные конвоиры уже ушли.

Почему-то у меня никогда не получалось с триумфом победы. Каждый раз никто не хотел присутствовать.

И когда еще один раз меня пыталась арестовать какая-то депутат Верховного Совета (я записывала шорох шагов у Спасских ворот, она стала звать на помощь), то тоже при виде моего удостоверения с красной корочкой все разошлись недовольные.

Короче, в пластинку вошли эти вопли детей у дырки (Вася и ку-ку), разговоры командировочных («Ну, до скорого свидания», они прощались на площади, лукаво поглядывая на мой микрофон, который я перестала прятать), затем я записала в фондах музея (в помещении колокольни Ивана Великого), как мастер ремонтирует музыкальную шкатулку с вензелем А III (Александр Третий), мужик что-то бормотал, крутя отверткой, и шкатулка под его руками заиграла, сбиваясь молоточками и произвольно меняя темп, но это тем более было красиво, поскольку шепот, скрип и музыка были подлинные.

Короче, я сделала пластинку, ровно шесть минут, записала как диктор хорошенький текст, что-то про лампы дневного света, которые гудят под потолком музея словно самолеты (фраза неловкая, но это гудение записалось на пленку, его надо было как-то объяснить) — и моя работа в «Окоеме» потекла.

То мне поручали обработать интервью с испанским коммунистом, 23 года просидевшим в одиночке, и я для ужаса (чтобы изобразить ночные кошмары заключенного) вставила в пластинку жуткий крик, записанный корреспондентом «Последних известий» во время знаменитого Ташкентского землетрясения, это был потрясающий вопль испуганного ребенка «Ма-аама!», пленку я выпросила у звукорежиссеров «Последних известий».

Это был такой замысел: сделать как бы звуковую «Гернику» Пикассо. Прослушав мою пластинку, Мося у меня просто ее отобрал и запер в сейф для верности.

Об этом политзаключенном, как я узнала позже, занимаясь театром, была написана пьеса (которая, кстати, изобиловала непристойными мечтаниями узника одиночной камеры, то были гениталии в виде надувных шаров и т.д. — теперь на нашей сцене этим никого не удивишь, но тогда! — и принадлежала перу французского авангардиста, чье имя у нас в стране не упоминалось. Мне этот перевод с французского принес режиссер МХАТа Игорь Васильев, увлекавшийся Ионеско и Беккетом и воспитывавший меня на лучших образцах абсурдизма, а сам перевод бесплатно осуществила подруга режиссера, восьмидесятилетняя «бывшая», и там были такие фразы: «Над сценой проплывают розовые и голубые глупости»).

То вдруг меня посылали во Владик (Владивосток) записывать вдову пароходного механика, которого только что убило осколком американской бомбы (провокация империалистов в заливе близ Вьетнама), и я летела на двух самолетах, еле можаху после 24-часового пути поплелась, в дом бедной женщины, которая была только что (девятый день) с поминок мужа, и записала ее рыдания на магнитофон… Кто это должен был слушать?!

Однако наши бедовые окоемовские стратеги прозревали близкую войну с Америкой и хотели с помощью слез несчастной вдовы быть впереди всех в подогреве общественного мнения до гнева (если бы кто слушал пластинки нашего общ.-пол. отдела).

Но зато меня отпустили в отпуск на два месяца, и я, быстро сляпав пластинку, полную рыданий и воспоминаний жены и друзей погибшего механика, кроткого, хорошего мужика, тут же со стесненным сердцем уехала с ребенком в деревню, постаравшись забыть свой профессиональный позор.

* * *

Так вот, возвращаюсь к ленинской теме.

Я пустилась в плавание по зимним московским улицам с микрофоном в руке и с вопросом на устах:

— Что вы думаете о Ленине?

Никто мне ничего не ответил.

Все расценивали данный вопрос как антисоветский. И правильно делали.

Они тут же плотно смыкали свои твердые от мороза губы.

Некоторые свирепо смотрели на микрофон, готовые свернуть ему металлическую головку, но тут же убирались от греха подальше.

Некоторые говорили: «Попрошу предъявить удостоверение», и долго с неудовольствием разглядывали его, а потом возвращали и удалялись, считая дело сделанным.

Тогда я совершила тактический ход: пошла прямиком в музей Ленина, опять вооруженная письмом из редакции, которое опять-таки сама сочинила и подмахнула, с просьбой разрешить записать в музее радиорепортаж.

Мне это дело с трудом, но позволили, и я даже один раз проникла в сказочно богатый музейный буфет. Чего там только не лежало в хрустальной витрине, сверкающей, как ленинский саркофаг, и по каким копеечным ценам!

В музее Ленина посетителей было мало, один-два человека на зал. За три дня работы мне удалось изловить мамашу с ребеночком, пенсионера, пенсионерку и пару взрослых школьниц, неизвестно зачем прискакавших туда: было такое впечатление, что люди спасались от мороза. Правда, можно было бы зайти и в соседний Исторический музей, там было гораздо интересней, однако музей Ленина находился как раз на пути от Красной площади к метро.

Его посетители, сдавши одежду и сумки в гардероб, попадали под магическое влияние сверкающих витрин, суровых хранительниц и общей гнетуще-храмовой атмосферы могильника (отдельные руки Ленина на амвоне под приспущенными знаменами, его ношеные ботинки за стеклом, его черное пальто, заштопанное рукой Крупской на месте пули, как мне показалось, почему-то красной ниткой).

Причем, рассказывали опытные коллеги, это все дубликаты, таких пальто и ношеных ботинок пять комплектов, а оригинал со штопкой и подлинные, топтанные ногой Ленина штиблеты хранятся в фондах, чтобы не украли.

Встает, правда, вопрос, как музейщики стаптывали дубликаты ботинок.

Отвечаю: на каких-то специальных вроде бы тренажерах НИИ обувной промышленности, это был такой правительственный заказ: там, на полигоне НИИ, новые ботинки надевались на колодки, которые укреплялись на штангах, а штанги вставлялись во втулку. Далее, пускали вертеться втулку, и ботинки вращались, шаркая по пути о ленту транспортера. Имитировался шаг Ленина как бы на колесе.

Толи еще было!

Где-то уже совсем в анналах, шептали мне, находятся внутренности вождя, чуть ли не в колодце в стальном контейнере в институте Маркса-Энгельса-Ленина. В жидком, что ли, азоте.

Короче.

Посетители в залах музея терялись, становились маленькими, зависимыми, и тут возникала я, как неизбежный этап посещения музея, и задавала жуткий вопрос: «Что вы думаете о Ленине», направляя на них микрофон, как дуло оружия.

Т.е. вопрос расшифровывался ими так (я подозреваю): «Что вы на самом деле думаете о Ленине?»

Но пришел в музей Ленина — думай о Ленине, отвечай специально приставленному сотруднику, и они мужественно выполняли свой долг, причем даже маленький мальчик ответил, что он думает о Ленине: что тот был маленький.

(Видимо, ему вспомнилось стихотворение «Когда был Ленин маленький с кудрявой головой».)

Мать мальчика, милая невысокая женщина, смутилась от таких слов своего ребенка и сказала, что, конечно, он был роста маленького, но был великий человек.

Почему-то все мои несчастные выступающие говорили о Ленине как о маленьком ростом.

Это, видимо, сидело гвоздем в их сознании.

Но они тут же исправляли ситуацию, сверкнув глазами, и дальше просто рассыпались в комплиментах маленькому вождю.

«Большой», «огромный человечище» (это школьницы), «Но он был-то великий», «Человечный», «Человечный человек».

Каждый день был какой-то небольшой улов, но все мои выступающие говорили как-то одно и то же, и пришлось выходить из положения: я настригла из этих ответов как бы хор, и у меня получилась пластинка что надо.

Если один (детский) голосок говорил «он был маленький», то тут же его настигала лавина голосов «да, он был маленький, но он был большой, великий, огромный человек, человек, человечный человек» — и все это с реверберацией, т.е. с эхом вдали: челове-ееееее — — — е…

Я еще нашла, как считала, очень сильный ход и написала текст, что вот, мол, на наших глазах создается миф о Ленине. Народное сказание. Которое убирает все случайное и усиливает все мифическое.

Т.е. подразумевалось, может быть, и такое продолжение легенды, как «жил-был маленький-маленький Ленин, бывало, отец посадит его в ухо коню, тот и пашет, барин едет — смотрит, конь пашет один, и говорит: „Продай мне коня“, а Ленин шепчет из уха Илье Николаевичу: „Продавай, батя, продавай, я домой ворочусь и с конем“.

Наш главный куратор, зампред радиокомитета, человек глубоко оригинальный, наркоман-одиночка и по-своему ерник, неожиданно одобрил пластинку, сказав, что она напоминает ему моления хлыстов.

Мося, мнение свое иметь опасавшийся, мнение ему заменял инстинкт сохранения кресла, вынужден был согласиться, и пластинка вышла!

Главный наш куратор вызывал у подчиненных восторг своей полной непредсказуемостью, барским бесстрашием и внешней красотой (он был немного похож на оперно-эстрадного певца Муслима Магомаева, тогдашнего идола женщин).

Наша музыкальная редакторша, лихая Искра, в быту преданная жена и мать, даже говорила: «пусть только свистнет!» Но он не свистел. Он был волк-одиночка. Говорят, что в начале своей карьеры (он женился на чьей-то дочери) шеф был послан, кажется, в Америку в ООН (за точность не ручаюсь) и просидел семь лет в полнейшей изоляции, все контакты с иностранцами запрещались, а со своими вне службы он, видимо, не желал якшаться, и правильно делал.

Тогда-то он и стал наркоманом.

(Восхитимся народному мифотворчеству, тут же как из сказки выскакивает цифра семь лет.)

Его карьера кончилась вот как: на отчетно-выборном по итогам года комсомольском собрании он вылез на сцену, увидел, видимо, комсомольцев в зале, схватился за микрофон и начал жутко хохотать.

Обливающиеся холодным потом комсомольцы аккуратно увели рыдающего от смеха начальника за кулисы.

Формулировка была «переутомился».

Однако, возвращаясь к итогам ленинского года, я должна сказать, что несчастная пластинка «Что вы думаете о Ленине» сильно пошатнула мои позиции в редакции, а дальше пошли зловещие события с пластинками «Рабы», «Родина Маши» и др.

Мало того, я вечно опаздывала на работу.

Вокруг меня (это повторялось потом с регулярностью) образовалась пустота.

Некоторые сослуживцы как-то перестали со мной даже ходить в буфет.

Двум моим особенно преданным дружкам предложили уйти (можно было подумать, что начальство разгоняет политическую группировку, а что мы такого сделали? Мы иногда сидели в конце рабочего дня с Володей Возчиковым и малолетним Коленькой Нейчем и, давясь от смеха, сочиняли фразы типа «Фокстрот „Лесной нахал“, „Объединение Яйцекурицанептица“, „Птицематка“ (о курице) и т.д. Кроме того, мы разрабатывали цикл „Блюиды“: „Николай Иваныч Нейч предлагает рядом лечь“ (эпитафия).

Это был, честно говоря, нехороший смех, смех отчаяния, но начальники могли подумать, что мы смеемся над ними.

Наш главный, Мосин, был знаменит тем, что написал однажды на радио, в «Последних известиях», текст для оглашения во время демонстрации: «Поглядите! Вся Красная площадь (речь шла о первомайской демонстрации) завалена цветами. Тут тюльпаны, георгины, розы и мимозы, фиалки и васильки. Вся Красная площадь превратилась в один огромный колумбарий!» (Текст подлинный, в эфир не прошел, я его выгребла из стопки, отбирая материал для ночного выпуска, и запомнила на всю жизнь фамилию автора.)

Хиросимыч был писатель и гордился тем, что каждый день выдает одиннадцать страниц ровно.

И они справедливо не любили, когда смеялись у них за спиной.

Короче, в преддверии ленинской звуковой книги нас разогнали.

Володя нашел пристанище в теоретическом журнале, Колю Нейча я отвела в родные (я там начинала) «Последние известия», его приняли на работу, а вот в «Окоеме» со мной стали разговаривать на тему о том, чтобы я искала себе другое место.

Как-то мы сидели с Мосей у него в кабинете на закате рабочего дня, и происходил один из этих разговоров.

Я, помню, вдруг сказала:

— Когда-нибудь, Михал Романыч, вам будет очень стыдно!

(Может быть, я намекала, что когда-нибудь времена изменятся и я стану известной журналисткой.)

Он все понял и возразил очень живо:

— А вот я живу, Люся, и мне все не стыдно и не стыдно!

(Видимо, он понял мой намек и тоже намекнул, что уж если я стану известной журналисткой, он в те поры вообще будет председатель всего Радиокомитета!)

Но мне не с руки было уходить с работы.

Я сама бы ушла, как говорится, с визгом радости, если бы было куда. Я даже наводила мосты в маленькую замшелую редакцию перспективного планирования и рецензирования, где люди смотрели телевизионные передачи сидя дома и писали на них так называемые внутренние отзывы.

Вот это была работка! Сидеть дома!

Я уже к тому времени имела некоторый опыт писания рецензий, даже кое-что было напечатано, и своей потенциальной начальнице, женщине осторожной, полной и надменной, я доказывала с помощью вырезок, что в моем лице она приобретет профессионального рецензента.

Устраивала меня на работу подруга Лия Осипова, которая уже давно там обреталась.

Эта операция шла ни тряско ни валко, потому что начальница во мне совершенно справедливо сомневалась (ее прозвище было почему-то Шахиня, хотя она абсолютно ничем не напоминала красавицу шахиню Сорейю, первую бездетную жену иранского шаха Реза Пехлеви, которую Реза как раз в это время выгнал в шею).

Шахиня, как многие руководящие дамы, в поясе была шире чем в других местах туловища, зато ноги имела тонкие и временами вздыхала, поднимая платье выше колен: «Вот что осталось от красоты».

Она смотрела на меня с легкой ненавистью, как умеют смотреть капризные кассиры в железнодорожных кассах на клиентов, отставших от поезда.

Ей был нужен человек, но она хотела на эту ставку мужчину, с мужчинами работать надежней: не забеременеет, с больным ребенком не засядет на месяц (у меня как раз такой ребенок имелся). И вообще.

Шахиня никак не решалась заполнить ставку мной.

В краткие минуты наших свиданий Шахиня сидела, глядя сквозь меня, и ей, видимо, мерещился холостой мужчина писательской внешности (именно он и ушел от нее на вольные хлеба, освободивши ставку, и он-то был похож на тогдашнего шаха Реза Пехлеви, такое совпадение!).

Я ему в подметки не годилась ни внешностью, ни полом.

И ничто на свете не могло подвигнуть Шахиню изменить своим идеалам в вопросе найма рабочей силы.

Кроме того, я ей просто не нравилась чисто по-женски.

Когда она видела нас с Лией у себя в помещении, где она царила в углу за косо поставленным столом, у нее менялось лицо, и не в лучшую сторону.

Однако вскоре после того, как Моська вел со мной провидческие разговоры в своем кабинете относительно отсутствия будущего стыда, ситуация в моей жизни стала совсем другой.

Как полагается, у меня заболел ребенок, и не чем-нибудь, а ветряной оспой.

По уходу за ребенком каждой работающей женщине тогда полагалось ровно пять дней, остальные не оплачивались, а у моего пятилетнего Кирюши была долгоиграющая ветрянка с карантином на тридцать дней без права посещать детский сад, то есть пять дней оплачивались по бюллетеню, а остальные двадцать пять дней было бы нечего есть, и я бы никак не справилась с ситуацией, но не было бы счастья, да несчастье помогло — я заболела и сама какой-то жуткой ангиной с нарывами, и у меня в результате на руках оказалось аж два бюллетеня, на пять и на десять дней!

То есть я вернулась на работу с ощущением большой жизненной удачи.

Бывает так (и я это видела всю свою жизнь), что над человеком разражается трагедия, но малая малость ему вдруг удается — глядишь, он успокаивается.

Старый друг Коля должен был хоронить свою маму, но ваганьковские гробокопатели не дали ему разрешения положить ее в семейную могилку, сказали, что места нет, надо сжечь и хоронить урну, иначе нельзя.

Колина мама была глубоко верующей, так же как и Коля, однако против ваганьковской конторы их вера была бессильна. Но Колин учитель Володя Глоцер сказал ему: «Не сдавайся, они не имеют права», и Коля продолжал ходить и просить — и вдруг ему разрешили! Какие же светлые это были похороны… И Колина мама в ночь после своих похорон явилась во сне подруге-монахине и благодарила.

Вот и я, радостная, шла на работу месяц спустя с бюллетенями наперевес в полном сознании, что победа будет за нами.

Однако Хиросимыч и Моська встретили меня стойко и заявили, что они меня увольняют с работы за прогулы.

— А это вы видели? — сказала я, гордо потрясая бюллетенями.

— Но вы не звонили, и мы заготовили приказ об увольнении.

— Мне некогда было звонить, я болела и все у меня болели. Вы не имеете права меня увольнять! Вы, кстати, сами могли позвонить! Мало ли, а вдруг человека вообще нет! Помер! А вы его уволили! Даже странно!

— Ну так вот что, — сказал мне Хиросимыч, — мы вас не уволили. Это мы так просто сказали.

— Пошутили, что ли? — поинтересовалась я.

Моська удалился подальше от греха.

Хиросимыч, не обращая внимания на мой тон, продолжал благожелательно (у него вообще на лице играла постоянная улыбка, такое странное было свойство лицевых мускулов):

— Мы вас перевели на должность младшего редактора с окладом в сто рублей. Вас это устраивает?

Это был ход! На сто рублей нельзя было прожить вчетвером, да и на мои предыдущие сто пятьдесят тоже. Однако сто минус двенадцать налоги — это… минус за квартиру… за садик…

Я отправилась к Моське в его кабинет.

Моська стал, как ни странно, объясняться.

— Вы понимаете, нам поручена большая работа — звуковая книга о Ленине! Все его речи и все его пластинки! Мы не можем вас держать, нам нужно место редактора! Огромный объем! Представляете, Люся!

(Поручено — это не то слово. Они хлопотали целый год, бегали в ЦК и еще кое-куда.)

Глаза Моськи горели. Коллективу, видимо, мерещились журналистские командировки по ленинским местам, скажем, в Шушенское, Ульяновск, Казань, Разлив, Хельсинки, Париж, Лондон и Женеву, почему бы нет! Премии, может быть, и Ленинская! Дали же авторам книги о поездке Хрущева в Америку!

Я сказала Моське откровенно:

— А мне насрать на вашу ленинскую книгу.

Он посмотрел на меня и понял, что я вне себя. Мало того, его как-то мои слова даже не шокировали. Он даже понимал мое отчаяние — оказаться за бортом ленинской звуковой книги! Тут и матом можно было бы выразить свои чувства!

— А вот уйти я от вас не уйду, — сказала я. — Представляете? Вы все время будете меня видеть перед собой! Поняли?

— А почему? — спросил он на всякий случай. — Почему вы не уйдете?

— А мне некуда! Я ведь уже почти устроилась на другую работу, а теперь у меня в личном деле этот приказ о понижении. Все! Кто меня теперь возьмет! Это конец.

— А куда вы трудоустраивались? — спросил Моська почему-то.

И тут я вдруг поняла, что он что-то хитрит, как-то лжет.

— Не все ли вам равно? — ответила я, как брошенная дочь спросила бы вероломного отца.

— Ну все-таки? — мирно спросил он.

— А какой толк в этом? Все равно у меня в личном деле уже все, непоправимая запись.

— А если мы эту запись уберем? — осторожно сказал Моська.

— Такое не убирается, — горько ответила я.

Точно! Он приврал насчет личного дела!

— Все, — сказала я. — Некуда мне идти. Остаюсь с вами.

И тут Моська, кажется, предположил, что я все-таки имею намерение примазаться к ленинской звуковой книге, к поездкам и премиям. К этому сладкому пирогу.

И он, ничем не показывая своих чувств, туманно обронил:

— Я для вас постараюсь.

— Меня уже брали на ту работу, а вы!

Это был шантаж с моей стороны, но, видимо, он уже шел на все.

В глазах его светился замысел.

— Давайте телефон, — кратко ответил он.

Я с огромным волнением наблюдала за тем, как он набирает номер и говорит Шахине:

— Здравствуйте, это Михаил Романович Мосин говорит… Главный реда… Да-да-да, мы встречались, ха-ха-ха. Вот я вам… так сказать, рекоменду… именно! В Софрине! Так я вам рекомендую нашу сотрудницу… Люсю Петруше… Да-да-да! Летом были!.. Да, с женой… И вы? С мужем? Я вам рекомендую тут взять на работу Люсю Петрушевскую. Я думаю, она будет не худшим рецензентом у вас… Не худшим!

Шахиня, околдованная голосом Моськи, взяла меня на работу тут же вечером, когда я к ней пришла.

Ей и в голову не въехало подумать, почему мой шеф расстается с таким сокровищем, как я.

По-моему, все было обставлено в том смысле, что вроде Моська заботится о своих сотрудниках настолько, что даже устраивает их жизнь с ущербом для себя.

Потом-то я поняла, что они изначально ничего не написали в моем личном деле и, как опытные шантажисты, брали меня «на пушку»: сойдет с рук или нет.

Но даже по тем временам любой суд вернул бы меня на работу. Отчаянные люди судились со своими начальниками и выигрывали. Оставались на работе.

Они не знали, как я была счастлива уйти от них, оказаться дома, ходить на ТВ раз в три дня! Какой прекрасной оказалась моя новая работа — мы с подружкой Мариной Сперанской писали по семь-десять рецензий раз в три дня на телевизионные передачи, никто нам не мешал, никто нас не редактировал (Шахиню вскоре перевели в другое место, точно так же как шах Реза Пехлеви перевел свою Сорейю из Ирана), — и мы оказались независимыми. И высказывались на полную катушку.

Это, вероятно, была единственная свободная работа тогда в СССР.

Правда, вскоре и эта лафа кончилась — зашевелились наши «герои», редакторы, дикторы, журналисты, главные.

Мы распоясались до того, что стали катать про них откровенные фельетоны. Мы с удовольствиием записывали перлы телевизионщиков (я даже вспомнила уроки стенографии профессора Гильдебрандта), к примеру:


«Молодежный фестиваль был напыщен самыми разнообразными мероприятиями».


Мы даже критиковали ЛУМ, «Ленинский университет миллионов», и цикл «Шаги пятилетки».

(Мой сынок Кирюша, которому я не разрешала смотреть вместе с собой телевизор, особенно рвался именно на «Шаги пятилетки», ему казалось, что это про детский сад и про своих.)

Через год наш отдел расформировали по настоянию парткома…

Нас, не членов партии, разогнали по разным отделам, спасибо не уволили.

Вскоре я уже редактировала календарь памятных дат, и мы бубнили друг другу, сверяя корректорские знаки:

— Двадцать второе апреля… Тысяча восемьсот семидесятого года… Родился вождь мирового пролетариата Вэ И, Вася Ира Ленин, — считывала Лиля Соколова, моя напарница.

— Вася Ира, — откликалась я профессионнально.


1994 год

Ответ на вопрос о «Новом мире»

В моей жизни Твардовский был тем «значительным лицом», от которого действительно зависела дальнейшая судьба.

(Я пользуюсь гоголевской формулой, но это от моего тогдашнего отчаяния — кто бы знал как мы любили его, как читали! Каждую строчку на просвет: «растущий зам, отсталый пред и в коммунизм идущий дед».)

Его «нет» могло означать, что я неправильно выбрала свою дорогу, иду не тем путем.

На самом же деле оно, это слово, означало совершенно другое — я думаю теперь, что оно означало «иди своей дорогой, я тебе не помощник». То есть он мне сказал буквально: «Если я это напечатаю, мне нечем будет вас защищать».

А дело было в том, что в конце 1968 года А.Т.Твардовский вынул из набора «Нового мира» мои первые рассказы. Инна Борисова, воспользовавшись тем, что А.Т. был в командировке, заслала их в печать, неизвестно на что надеясь. А.Т. вернулся и первым делом, разумеется, стал читать номер.

Кстати, в одном из рассказов, в «Словах», сохранилась очень смешная его правка. Моя фраза была примерно такая: «Подруги ругают меня за то, что я отвечаю пьяным». Твардовский зачеркивает «пьяным» и пишет на полях: «выпившим». Затем идет следующий пассаж: «Но я считаю, что пьяный тоже человек». На полях опять: «выпивший». Затем он перестал править, видимо, поняв всю безнадежность этого дела. В конце было написано его рукой: «Талантливо, но уж больно мрачно. Нельзя ли посветлей. — А.Т.»

Но то, что он назначил мне потом встречу и говорил со мной больше трех часов, было с его стороны и серьезным знаком внимания к моей работе, даже поддержкой. То есть не то чтобы он сомневался (печатать — не печатать), на что я надеялась, идя к нему в кабинет. Нет, слово было произнесено навсегда (забегая вперед, скажу, что почти на двадцать лет). Однако как читатель он явно был заинтересован автором. Он, видимо, хотел поговорить с человеком, написавшим эти рассказы («Такая девочка», «Слова», «Рассказчица», «История Клариссы»).

Мне было тогда тридцать лет. Я была Твардовским очарована. После нашего разговора я специально, чтобы повеселить себя, написала рассказ «Приключение Веры», в котором довольно юмористически изобразила эту ситуацию — странную беседу расчувствовавшегося начальника и подчиненной девушки, разговор по душам в кабинете.

Надо сказать, что мы все, тогдашние читатели «Нового мира», благоговели перед А.Т., одна моя знакомая сказала, что если бы встретила Твардовского на улице, то упала бы перед ним на колени. В самом журнале тоже царила атмосфера обожания Главного. Помню фразу: «Юра Б. влюблен в А.Т., как женщина».

Твардовский был в тот вечер (когда мы разговаривали) в прекрасной форме — живой, внимательный, красивый, участливый, даже ласковый.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18