Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Девятый том

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Петрушевская Людмила / Девятый том - Чтение (стр. 14)
Автор: Петрушевская Людмила
Жанры: Биографии и мемуары,
Публицистика

 

 


— Ничего себе. Я тут в больнице нашу бабушку навещала, приходи кто хочешь что хочешь приноси, сколько надо сиди. А тут малое дитя. Оно же с ума тронется!

— Вот. Спускается такая милая тетя доктор, говорит, что гайморит есть! Представляешь? И показала на то самое место на снимке, на которое показывал наш врач. Дальше сказала: лечить это дело можно только в условиях госпитализации. Прокол, какая-то кукушка. Госпитализируют минимум на две недели. Без анализа на СПИД ребенка не примут. Едем делать анализ на СПИД, в институт Склифосовского, нам доктор дал адрес платного пункта cказал, лучше туда, потому что нечего вам в лабораторию вендиспансера с ребенком ходить. У него прямо был готовый листочек с адресом. Маленький бизнес. Затем. Ты слушаешь? Поехали мы в Склиф, это там. Институт Склифосовского. Нашли одну маленькую дверь, заползаем, от страха трясемся. Там приемная, большая как кухня у моей свекрови в хрущобе. Сели на кушетку, дверь в процедурную распахнута, там тоже на кушетке сидит какой-то страшненький мужик, щетина, кепка, красный, сам грязный, как после поезда, глаза такие трусливые, руку согнул и локоть свой нянчит: видимо, только что у него кровь брали. Нас пригласили заплатить за срочный анализ, цена — полкило хорошего сыра. Ладно. За комфорт что только ни отдашь. Дальше вслед за нами в эту преисподнюю зашла женщина с мальчиком лет пяти. Пока нас не вызвали, она мне рассказала, что у ее ребенка тоже гайморит, но в больницу она его не отдаст: у старшей дочери восьми лет был гайморит, вот так же положили ее в больницу, именно в Русаковскую, через две недели забрали, девочка была в шоке. Женщина не сказала, что это такое, просто: в шоке. Лечили у психиатра. Представляешь? Потом ее дочка пожила дома, слегка отошла и рассказала, что мест не было в палате для девочек и ее положили в палату к мальчикам. Именно там, в Русаковской больнице, в ухо-горло-носе, где запрещается видеть детей и разговаривать с врачами. Ну вот. Сидим мы в Склифе в этой СПИД-лаборатории, потом тот мужик куда-то делся, и вызывают на анализ мою Машу. Я подумала и вошла за ней: мало ли.

— Конечно, мало ли.

— Дальше. Медсестра как была в резиновых перчатках, после того мужчика не снятых, так и закатала моей Маше рукавчик, потрогала этой перчаточкой ее вены, подумала и приказала дать другую руку, подсунула ей под локоть ту же подушечку, на которой только что тот мужик свой локоть держал, достала резиновый жгут, опять же сто тысяч раз бэ у, бывший в употреблении, и торжественно берет одноразовый шприц. Я говорю: «Девушка, а перчатки нельзя сменить ваши?» Она так серебристо засмеялась и отвечает: «Ой да пожалуйста». Бросила эти перчатки в урну, распаковала новые, натянула и поясняет: «Это ведь в целях НАШЕЙ безопасности, это для нас, а не для вас». Поняла? А лишние перчатки, видно, пригодятся посуду мыть, да?

— Да уж.

— После нас вошла та мать с ребеночком, а в предбаннике уже тусовались какие-то бабы, жутко невеселые, одеты хорошо. Ну я не понимаю: ведь от каждого анализа кровь-то может брызнуть, даже мелкие капельки, и нажгут, и на подушку… Они даже не протирают спиртом.

— А толку. Все должно быть одноразовое.

— Понятно, в особенности помещение. Ну все-таки. А у Маши в классе (все же в одном районе живем) девочка тоже лежала в той же Русаковке, и она ей рассказала, что в больнице они развлекались ночами, медсестра одна на всех и в коридоре, они там играли в разные игры, в «панночку», например, одного клали на кровать, накрывали как покойника, руки крестом, говорили какой-то текст типа «наша панночка умэрла», потом брали вшестером и носили, щекотали, пока не засмеется, а тогда бросали. Там лежали старшие дети до четырнадцати лет, мальчики и девочки в одном коридоре, палаты рядом. Весело было. Они там сочинили песню:

«Живы будем не забудем

Русаковскую тюрьму

Там не лечат а калечат

Не врачи а палачи

Руки-ноги отрывают

А пришить не пришивают».

— Ну а Маша что?

— Мы нашли платную детскую клинику уха-горла-носа на Фрунзенской, там Машу вылечили, сделали ей один сеанс «кукушки», промыли нос под давлением газированной водой, и все. Это стоило примерно столько же, сколько анализ на СПИД. Слушай, какое счастье, без больницы. И там нам тоже сказали, что гайморита нет, представляешь? Но промыли.

— Слушай, а раньше, я же помню, в районках, в детских поликлиниках это все было в процедурных — и «кукушка», и проколы. И аденоиды удаляли.

— Да! (сказала моя подруга). — Мне, например, удалили аденоиды в поликлинике за полминуты, врачиха сказала «сейчас обследуем» и полезла мне в горло чем-то, и раз! Чикнула. Мама держала меня за руки. Я даже заплакала от обиды, что меня обманули и не обследовали, а сразу вырвали. Вот и весь был шок. Потом мама купила мне большой брикет мороженого.

Тут мы еще поболтали и отключили наш телефон доверия.

А я-то вспомнила, как лежала в двенадцать лет в Филатовской больнице с вырезанным аппендицитом в огромной послеоперационной палате, там были и младенцы, и подростки обоего пола в разных стадиях выздоровления, и медсестры, как дежурные по вокзалу, появлялись только по собственному расписанию, и хорошо еще, что времена были другие — совсем иные были времена, нежели сейчас, и детки развивались чуть позже, и они пугались, если громко завопить. И шока у меня не было. Хотя детских больниц я боюсь до сих пор, как и моя подруга — теперь уже из-за своих малышей.

Кстати, этот страх — лучшая реклама для тех самых врачебных кооперативов или как они там называются, при больницах и поликлиниках, где работают те же самые врачи (вспомним нашего, загадочно улыбавшегося, с номером телефона наготове) — утром в палате и поликлинике бесплатно, но в условиях суровых, приближенных к КПЗ «Матросская тишина», а днем в консультационном пункте за деньги, но ласково и отпуская малышей домой после процедур. А почему, спрашивается, так жутко в больнице и так мягко в той же больнице? То не пускают родителей к детям, то радостно принимают тех же родителей с детьми и не боятся никакой инфекции? А?

Как ответила бы моя умная подруга:

— Знаешь такое объявление? Продается продажная шкура.


1998 год

Травяная улица. Сбывшееся

Вечер и утро я жадно читала книгу Асара Эппеля «Травяная улица».

Отвлекшись, потом так же жадно искала ее, находила и впивалась снова.

Еще одна книга лежит уже прочитанная (выпитая одним глотком), и жалко. Возвращаюсь к ней, «Весна в Фиальте» Набокова.

Это мои радости.

О «Весне в Фиальте» кто не знает, я-то тоже не впервой ее читаю, с каждым разом все с большим счастьем.

Мои любимые книги лежат, вычерпанные до дна, пройдет время — наполнятся: родники.

Асара Эппеля я тоже читаю не в первый раз. Сначала, несколько лет назад, в альманахе «Апрель» мне встретились два рассказа этого автора. Я его знала с виду, мы были знакомы, как бывают знакомы дипломаты воюющих стран. Мы оба переводили с польского, Асар считался классиком полонистики, и я не могла ему простить несколько стихотворений Виславы Шимборской. А пан Асар вообще всегда ходил заносчивый, неизвестно с какого подпрыга (теперь-то я знаю причину, так и Набоков, видимо, всю жизнь ходил).

Короче, я с недоверием стала читать опубликованные в альманахе «Апрель» рассказы переводчика Асара Эппеля.

Хотя вообще наша русская школа перевода, все это знают, является некой вершиной изящной словесности. В тяжелые времена бескормицы даже мастера, гении просили переводов у добрых редакторш как «дай жить». Тем и держалась литература, что ею настоящей нельзя было просуществовать, и она уходила в тайный лепет, в ночные записки, еще и сберегаемые от чужих глаз, примеров множество.

А переводчик мог иметь дачу — машину — квартиру — Дубулты, солидно работать над собраниями сочинений и жить, окруженный недобрыми, голодными взглядами растяп.

Но в эту свою дневную, явную деятельность много чего пытался втолочь расторопный переводчик из тайного, ночного поприща, и переводы могли быть щеголевато-тяжеловесными, тесто-то перло из квашни.

(Иногда братские писатели из республик туманно говорили, что за ящик коньяку можно сделать себе имя в Москве.)

Так вот, из переводов Асара Эппеля иногда вздымались грузные горы многознания, чужие легкие стихи с надсадным кряканьем прогибались, неся на себе груз некоего намека, как я теперь понимаю.

То был некий «sos», как я теперь понимаю.

И вот я, стало быть, с недоверием открыла журнал «Апрель» и стала читать. Так.


«Лошадь, которую первый звенящий мучитель заставит размашисто перекреститься хвостом».


Можно выписывать цитаты с каждой страницы, но лучше не выписывать, потому что, когда человек наконец дал себе волю, он пишет неудержимо, но знает меру, и строка у него легкая, стройная.

И я попалась.

Знаете, какое редкое это счастье, — найти!

Однажды я так же смеялась от счастья полночи, читая «Москву-Петушки» Венички. И сидела на вампиловском спектакле «Утиная охота», сгорая от восторга. Давненько это было.

Стало быть, возвращаясь к первой строчке: я не впервые вижу тексты Эппеля. Еще тогда Асар, поднятый мною по тревоге в первом часу ночи (радостью надо делиться с автором, и я тут же нашла телефон и позвонила), в ответ на мой вопрос, нет ли у него еще рассказов, высокомерно ответил, что много. И на следующий же день привез папку.

Как это так, живет блестящий, умный, с благородным чувством юмора и вечным еврейским трагизмом писатель, плюс к тому со всеобъемлющей жалостью и таковой же беспощадностью к людям — живет, пишет, и никто о нем не знает! И рассказы-то существуют уже 10, 15 лет. И горькая судьба предполагать, что в лучшем случае опубликуют посмертно. Быть и не быть, вот в чем горший вопрос, как это, быть и не быть!

И при этом ходит гордый какой хочет, знаменитый как пожелает, и машина, квартира, жена прелестная балерина, заработки, все O.K.

А оно там лежит и молчит. Как младенец, заложенный камнями собственноручно.

Потому что громадный риск: кто не помнит этих разгромов в Союзе писателей, когда человека лишали работы да и родины.

Но — прорвалось, пискнуло, подало сигнал. Уже утихли все восторги насчет тамиздатовских шедевров, уже переполнилась чаша литературы, нашей общей всемирной русской литературы, все вернулись, кто хотел, и уже многие уехали обратно, чтобы снова и снова испытывать восторг возвращения и восторг возвращения обратно, о челноки.

А Асара взяли и напечатали в «Апреле»: так, дружки пожалели, помогли: ну, бывает с человеком, пишет рассказы, ну Асара мы знаем, напечатайте, Галя Дробот!

Уже через год его напечатали во всех наших крупных журналах.

И кто-то сказал: эх, на десять бы лет раньше, вот была бы сенсация!

Т.е. припоздал Асар Эппель стать гордостью нашей культуры.

Ну, с этим не все так просто.

Лично я считаю Асара Эппеля лучшим писателем сейчас. Лучше всех пишет, такие дела.

Но неизвестен. Мало известен пока что.

Однако превосходный наш автор Асар Эппель недаром прошел свою жуткую школу от останкинских бараков Пушкинского студгородка до своей квартиры рядом с американским посольством (кстати, во время Октябрьского переворота на соседней колоколенке сидел меткий стрелок, самострок, оставивший на стене надпись «я убил семь человек». Стреляли по асаровскому дому, люди пытались прятаться за кафельными стенами ванных, и были раненые. Асар выбежал искать помощи, первый же военный патруль стоял со свастиками на рукавах).

Ну так вот, школа была хорошая, такая бурса нашей жизни, если кто помнит Помяловского.

И Асар Эппель, умный человек, занял денег в трех местах и сам себе выпустил красивую книжку на хорошей бумаге, называется «Травяная улица». В этой книге содержатся его смешные, страшные, великолепные тексты, а на обложке — как бы кадр из раннего чаплиновского фильма: стоит смеющийся в горсть бродяжка лет пятнадцати, стоит под дождем в разбухших калошах, отражаясь в луже, на голове кепарь, пиджак застегнут локтем вместо пуговицы, а в уголке фото, мечта подростка: шикарная балеринка вся в пене цветов стоит на пуантах, в пачке, улыбается широко, как Дина Дурбин нашего детства.

Оба они — и Асар, и его жена, балерина Регина, — уже на пенсии, не очень здоровые, тихие люди. Жить им, как и всем, тяжеловато. Деньги все ушли на книгу «Травяная улица».

А среди выходных данных книги есть такая фраза:


«На обложке коллаж „Двор. Дождь. Будущий автор. Его видение (сбывшееся)“.»


Видения сбываются, видите?


1990-е годы

Ася из «Нового мира»

Анна Самойловна Берзер, Ася из «Нового мира», так ее звали шестидесятники. Несколько дней назад она умерла, оставив после себя на книжных полках Солженицына, Домбровского, Некрасова, Войновича, Искандера, Семина, Трифонова, Горенштейна — она была их редактором.

Это она приняла у лагерника Домбровского рукопись «Хранителя древностей». Отредактировала, сумела пробить через так называемый «второй этаж», редколлегию «Нового мира», а потом и сквозь цензуру, Главлит. Это ей Раиса Орлова, жена Льва Копелева, принесла «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, и Ася поднялась на второй этаж к Твардовскому и заставила его прочесть. Это с Берзер говорил начинающий автор, строитель Войнович, пришедший с улицы со своей папкой: «Прочтите только первые десять страниц. Если вам не понравится, я больше не появлюсь». Напор, видимо, был велик, силу Войновича мы теперь уже знаем, и Анна Самойловна сдалась. Через неделю он получил от нее телеграмму. Какую — Войнович до сих пор не говорит.

Сказать, что ее боготворили, можно. Можно также сказать, что ее обожали. Это был человек с удивительным чувством юмора — не только в разговорах с авторами, но и в статьях: если приходилось защищать журнал, ей не было равных. Противник бывал повержен изящно и (употреблю полузабытое слово) с лукавым таким сарказмом…

Иногда ей приходилось редактировать авторов, навязанных редколлегией: нужная тема и т.д.

Однажды я сама была свидетелем, как она сидела целый рабочий день с таким автором-лауреатом, работая над его громоздким сочинением — и дело наконец подвалило к названию, которое забодали еще на втором этаже.

— Ну… Как вы это озаглавите?

— Ммм… Вы знаете что… Ладно. Я это давно задумал. «Жизнь».

Анна Самойловна, спокойно:

— Было.

— Нну… Тогда «Земля».

— Что вы! Было уже.

Вся комната, давясь от смеха, следила за этим диалогом. У автора, воспаленного ввиду несомненного будущего успеха, вполне могло выскочить и название «Война и мир».

— Да! Я вспомнил. Я хотел вот просто когда задумка только появилась… (Иронически.) Вам я боюсь не подойдет опять…

— Что вы!

— (Торжественно.) «Земля людей»!

— Было.


«Новый мир» тех времен существовал как центр притяжения, сюда стекались писатели отовсюду. Как могли две женщины из отдела прозы — Анна Самойловна и Инна Борисова — работать с авторами в такой обстановке, сидя над рукописями в переполненной комнате, пить чай (кто-то приносил тортик, кто-то рассказывал новости), как могли они править рукописи, сопровождая хохотом анекдоты о начальстве…

«Новый мир» все знали как журнал Твардовского. Но мало кто понимал, что именно редактура Аси Берзер поднимала — подспудно, незаметно — весь уровень российской словесности. Читатели и авторы, сами того не ведая, десятилетиями ориентировались именно на ее требования к тексту.

И все это на грани ухода, гибели, нищеты, одиночества, разлук с друзьями… Отправили вон Солженицына, выжили Войновича, Горенштейна, постепенно сгорел Домбровский, на улице отказало сердце Семина, уехал в изгнание любимый ее друг Вика Некрасов, — а пока что все они в обществе прекрасных дам отдела прозы Аси Берзер и Инны Борисовой сидят в большой комнате на первом этаже, а я тут же, в углу, как сын полка, пью чай и ловлю каждое слово… Ходить для меня в «Новый мир» было счастьем, и однажды я даже сказала: «Так не бывает. Вас не должно быть, вы понимаете?»

Это были годы довольно страшненькие, времена деятельности мелких партбюро, еженедельных политинформаций, постоянных проработок и массового одобрения ввода войск куда понадобилось.

Можно сказать, что многие писали для «Нового мира», потому что это было единственное место в стране — единственное. И ради права прийти сюда с рукописью к Анне Самойловне, ради счастья услышать, что она скажет, создавалась тогда не слабая литература! Ася противостояла системе.

Ее уволили в 1972 году — и за это, за созданный ею островок свободы, и за ее авторов. Она умерла двадцать три года спустя, и все это время работала, защищала своими слабыми силами запрещенных, непечатаемых, загнанных в подполье писателей. Как защищала? Точно по формуле Уголовного кодекса: хранила и распространяла рукописи. Ей удалось спрятать и затем, когда подошли новые времена, напечатать считавшийся уничтоженным роман Гроссмана «Жизнь и судьба». Она следила за публикациями, иногда — правда, с годами все реже — звонила, слабым голосом хвалила, а что такое была ее похвала, не знает никто. Мороз по коже, и хочется еще многое сделать, и неважно становится, напечатают ли это…

Она была для нас крестной, для всех запрещенных.

Как она жила: копеечная пенсия, угроза слепоты, постепенная пустота вокруг, удивительная гордость, отказ от каких бы то ни было приработков (хотя слава Берзер как лучшего редактора Москвы волновала периферийные писательские силы). Она никого не затруднила своей слепотой, слабостью, нищетой. Но как много она читала! Чтением продлевалось ее одинокое существование — в то время как уехало, погибло и замолкло целое поколение.

Как многие великие женщины, она допускала в свой дом только малое количество преданных друзей.


Добрые люди

Эту статью я написала давно, и тут началась кампания по борьбе с беспризорностью. Стало неудобно ее печатать. Теперь, я думаю, уже можно.

1. Жослэн и ее мамы

Много лет назад меня пригласили в комиссию каких-то экспертов только начинающего свою деятельность фонда Сороса.

Я-то пришла туда со своими делами, и первое было — дома для оказавшихся на улице матерей с детьми.

Объясняю: незадолго до того судьба привела меня в маленький французский город Сержи Понтуаз, где меня познакомили с феминисткой Жослэн. Она побывала на моем спектакле «Три девушки в голубом» и смотрела на автора как на важное лицо, как на представителя великой освободившейся (времена Горби) страны с идеалами всеобщего равенства (видимо). Жослэн явно имела какие-то планы. Меня это немного настораживало, такая настырность, свойственная любым идеологически воспаленным людям. Жослэн, как полагается феминистке, была некрасивой, толстенькой, в очках и со стрижкой под горшок. На руке ее крепко сидели часики в форме наручников, не слабо. И это было первое, на что я обратила внимание: какие у вас интересные часы. Жослэн немедленно сняла их и вручила мне. Разумеется, я слегка испугалась и стала отнекиваться. Жослэн, однако, не смутилась и начала приглашать меня ее навестить. У них очень интересная форма работы с женщинами. Какая? Жослэн объяснила.

На следующий день я отправилась к Жослэн на работу.

Это был приют для матерей с детьми. Работный дом.

Собственно, с такой же идеей я и пришла в экспертный совет «Сороса». Создать дома для бесприютных, безработных, выгнанных, преследуемых матерей с детьми. Для матерей, не имеющих профессии. Отчаявшихся, оголодавших, уличных. Готовых на все, в том числе и готовых бросить дитя. Надо иметь центры, в которых эти голодные парочки могут найти приют, кров и питание, врачей и защиту. Второе, что в этих домах им необходимо дать какую-то работу. На первое время. Или на второе. Худо-бедно, дитя при матери, в яслях, саду или школе, и мать под присмотром, к тому же, врачей и психологов. Под какой-никакой защитой. И дитя видит как деньги зарабатываются.

Потому что детский дом не дает человеку жизненных навыков, не учит, что денежку надо беречь, что она работой добывается, что хлеб можно купить в магазине, а суп готовят так-то, а гвоздь забивают вот так. И не каждому можно верить, кто предложит на улице конфету или пачку вафель… И не всех надо пускать в жилье, которое тебе дадут, в том числе и алкоголиков-родителей, которые были когда-то лишены родительских прав, а теперь хотят тут жить.

Мой друг, режиссер и драматург Веня, ездил в детский дом, хотел создать театрик. Ему предоставили зал. Веня говорил, что детдомовские — хорошие актеры, что одна девочка устроила целый спектакль, она как бы с четвертого этажа переговаривалась в форточку (зимой и вечером) с якобы приехавшей мамой, и та ей вроде бы бросила (со двора на четвертый этаж) апельсин, и девочка с торжеством предъявила апельсин… «Гениальная актриса», — сказал мне Веня. Но в зал дети только заглядывали. И тут же их уносило. Эти дети ничему не верили. К ним привозили космонавта, ученых, актеров. Они сидели, невнимательно слушали. Детдомовские при виде посторонних думают только об одном — кто их возьмет. Остальное детишек не волнует. Они сразу поняли, что Веня не их отец.

(Человек, на самом деле, рожден, чтобы быть при родителе.

Потом, при взрослении, мы должны поменяться и взять на себя роль родителей, пока (шутка) потомство не выйдет на пенсию… Детдомовские часто выходят в жизнь детьми. Они смотрят вокруг и ждут, кто возьмет.)

Нечего и говорить, что меня с этой моей идеей приютов для матерей с детьми молодые сотрудники фонда Сороса не то чтобы не поддержали, но и, что называется, пошарили, сообщив, что это не по их профилю. Мы деньги даем на поездки в Америку, горделиво сказал один. И потом, кто этим будет заниматься — вопрошал паренек. Не мы же. Это надо строить, нанимать людей и т.д. Да и денег мы не дадим.

2. Мертвецки спящие младенцы

То было в конце восьмидесятых годов. Тогда еще полчища детей, оставленных своими матерями, не скитались по стране. Еще в метро не стояли тетки со спящими малышами на руках (всегда крепко спящими, как после снотворного! Где вы видели, чтобы в метро малыш у нищенки на руках плакал или бы его кормили из бутылочки? Живой младенец пищит, марается, выкручивается, ему неудобно в теплом метро да в полной упаковке, да при шапке, да под одеялом, жарко, потничка выступает на лобике. А эти детки — они почти мертвые. Молчат. Это не дети, а товар, а товар должен быть упакован, должен безмолвствовать, глаза закрыты, сон. Тетка, держащая ребеночка полуживого, это не мать. Не развернет, не проверит. У нее и питания с собой нет. И ребенок спит все время. А чем их там, этих младенцев, по утрам перед работой в метро опаивают или колют — да известно чем. Как продаваемых котят).

Да, в восьмидесятые еще милиция не наживалась на них, еще наши менты — рэкетиры легальные — не обнаглели до такой степени. Еще на вокзалах не было четко отлаженной системы отлова детей, зайцами приехавших на электричках, и дальнейшего их пристройства для проституции, нищенства и воровства.

Что было в доме у Жослэн?

Был врач-психолог, который (которая) беседовала с каждой новой кандидаткой. Затем на какое-то время новоприбывшая, как правило арабка или негритянка, плохо знающая язык, испуганная, вшивая и голодная, с таковым же младенцем, поступала в руки врачей. Затем полгода она жила, обучаясь языку, правилам гигиены и вообще оттаивая (дверь в этот дом была всегда заперта и охранялась, т.к. иногда бывшему мужу въезжало в голову потребовать у выгнанной жены денег или исполнения супружеского долга. Тут же вызывали полицейский наряд).

Во Франции, где очень непросто жить цветным и мусульманам, где против них настроены некоторые коренные обитатели, там очень заботятся обо всех детях, чтобы они были включены в цивилизованное общество, обучались в нормальных школах и чувствовали бы себя гражданами этой страны. Это выгодно государству. Изгой всегда нарушитель, борец, преступник, террорист. Человек, правильно говорящий и грамотный, имеет перед собой перспективу вырваться из своей среды.

Подруга Жослэн — учительница — как-то обратила внимание, что ее ученица, чернокожая девочка 8 лет, все время плачет. Оказалось, девочка боится, что больше никогда не увидит маму. Учительница немедленно отправилась к ученице домой. Дома была молоденькая мама, лет двадцати, и двадцать три ребенка — все это в однокомнатной квартире! Оказалось, что отец, выходец из деревни где-то в Африке, регулярно ездит на побывку домой, причем вместе с женой, а возвращается тоже с женой, но с другой, лет пятнадцати. Паспорт на всех один. Деревня ждет его приезда как манны небесной. Еще бы! Сует ему девчонок. Поехать в Париж! Когда новая жена родит трех-четырех младенцев, ее меняют на другую, помоложе. Отец же получает за каждого ребенка пособие… Такой бизнес.

Но и этих детей надо как-то воспитать и выучить, считает Жослэн. Чтобы они не выросли преступниками.

В доме у Жослэн — я попала туда в субботу — было как раз время гостей. Пришли кое-какие семейные парочки, т.е. уже спасенные мамаши с детьми. Женщины, смеясь, что-то обсуждали за чаем, дети болтались в игрушках или сидели за компьютерами. По выходным все собираются у Жослэн. Это теперь их родня, Жослэн и ее сотрудницы. Больше им идти некуда.

Можно было бы заплакать.

Много лет после того я носила на шее, на цепочке, часики Жослэн, отсоединив их от угрожающего браслета.

У Жослэн, кстати, трое детей и муж, который помогает чем может и с которым она всегда обсуждает дела своих мамаш.

Такая вот форма феминизма, не известная у нас.

Я ушла из фонда Сороса.

3. Письмо

Спустя несколько лет после встречи с Жослэн я написала письмо, которое даже частично было опубликовано какой-то малочитаемой газеткой и выдержки из которого привожу (никакого ответа на него я не получила).


«Недавно мы с подругой ходили в театр с детьми. Потом шли к метро смеясь, две наши девочки бегали в десятом часу вечера по Чистопрудному бульвару, и если есть в человеческой жизни тихие минуты, то это был именно такой момент.

Дети после театра хотели пить, и мы нашли на Мясницкой у метро ларьки. Повторяю, было около десяти вечера. При ларьках слонялся молодой мужик, парочка посторонних детей и вот мы.

Пока стояли и обсуждали, что тут можно пить (у одной девочки, Саши, аллергия, другая неделю назад отравилась покупным тортом) — пока мы стояли, действие развивалось быстро: парочка тех детей у ларька, девочка лет двенадцати и малыш лет семи, вошла в контакт с молодым мужиком. То есть очень быстро девочка начала смеяться, а ее братик из ее рук прямиком пошел на руки к молодому. Молодой мужик встряхнул его в воздухе и поймал. Тут же было найдено взаимопонимание. Парень, по виду южный гость столицы, стал шарить по карманам и купил в ларьке угощение, не спуская с рук мальчишку. Девочка радостно паслась рядом, и ей тоже досталась конфетка. А мы, тупо стоя рядом, тянули резину: вот, можно было бы купить соку, но, дети, завтра же вы на себе почувствуете результат, терпите до дому.

Наши дети ныли, а соседние уже что-то жевали, и молодой, спустив ребенка, взял его за ручку, и они куда-то тронулись, и мы тоже уже шли в другую сторону, к Лубянке. В оставленном ларьке горел огонек, и там безучастно сидело что-то торговое, а мы шли вниз по Мясницкой как уже отравленные каким-то горючим соком, во рту пекло, и вдруг в голову стукнуло: как же так, этот мужик повел куда-то двух не знакомых ему ребятишек. Как же так.

Надо было что: надо было еще раньше поднять крик. Спугнуть растлителя. Вообще подежурить у ларьков, посторожить. Дальше что. Взять этих детей домой с улицы, отмыть их, накормить и оставить у себя. Утром что. Накормить, попытаться связаться с… ну, с милицией. Мы, товарищ дежурный, спасли детей.

Кстати, у девочки и мальчика, представим себе, вши, у мальчика чесотка. Дети сидят у нас намазанные керосином пополам с постным маслом, народное средство от вшей, обзваниваем знакомых, сообщаем симптомы, выходим на кожника, мальчика определяют в больницу на три дня с подтвержденным диагнозом «чесотка», а сами караулим девочку, потому что вчера вечером она ушла еще до ужина. Явилась только следующей ночью виноватая, грязная, изможденная, в синяках и поцарапанная: поехала к себе на бульвары навещать мать-алкоголичку. Потом пошла с какими-то ребятами, они всю ночь играли с ней в допрос, заклеили ей рот пластырем и все такое.

А когда мы связались с тамошней милицией, то услышали: этих детей и других таких же там знают как облупленных и ничего нам не посоветовали что делать. Ничего. Забрать отказались.

Ну вы детей взяли от живой матери, ну вы и думайте. Мать у них алкоголик, думайте-думайте. Их в детдом никто не возьмет при живом родителе! А вообще единственный московский детприемник закрыт на карантин по случаю дифтерии.

И мы проглотили трезвую мысль: НО ВЕДЬ НЕ ДОЛЖНЫ ДЕТИ НАХОДИТЬСЯ НОЧЬЮ НА УЛИЦЕ!

Было ведь когда-то школьное правило насчет этого. После 9 вечера нельзя. Куда оно делось? Правда, и участковые тогда частенько обходили свои владения, а не сидели по машинам у метро.


Но мы — мы все еще идем пустые вниз по Мясницкой, мы никого не взяли, никаких приемышей, две женщины с двумя девочками идут после театра, после «Трех сестер», и во рту горит.

Давно скрылся растлитель малолетних со своей добычей, мы уходим к Лубянке, к метро.

А следующая история, она происходит с нашей знакомой, ее зовут Мила, а ее двадцатилетнюю дочь зовут Ольга. Ольга как-то поздно возвращалась и на крыльце своего подъезда нашла восьмилетнююю девочку, оборванную, избитую, тощенькую, короче, сидит такая жертва Освенцима на ступеньках в час ночи. Явно дрожит от холода. Пошли к нам? Пошли.

А вы как бы поступили?

Вши у нее были в ассортименте, та самая чесотка, та же мать-алкоголичка (похожий сюжет, трехкомнатная квартира и южные постояльцы все время поят водкой). Вылеченная, вымытая девочка, пожив неделю у Милы, убегает на ночь. Возвращается со следами пластыря вокруг рта: это с ней играли в допрос. Мальчики, кроме всего прочего, заставляли ее вылизать лестницу, где она мелом написала на ступеньках оля оля оля. Потом, заболев бронхитом, эта оля оля оля убегает с t 38° на целый день. Она же привыкла к свободе! Все звонки в милицию, походы туда и просьбы устроить ребенка в детдом остались пустым шевелением воздуха, в милиции отвечают: у нее же мать есть.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18