Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Боратынский

ModernLib.Net / Художественная литература / Песков А. / Боратынский - Чтение (стр. 27)
Автор: Песков А.
Жанр: Художественная литература

 

 


Последним обстоятельством поспешили воспользоваться дальновидные люди и подали на него в 821-м году донос. Без объяснений Константин воспретил ему въезд в Варшаву; князь вспыхнул, подал в отставку, заодно дерзко отказавшись от камер-юнкерства, и укатил в Остафьево. Следствия против него не производили, но полиции велено было за ним досматривать. -- Чуть позже, чем Вяземского, вытеснили из службы Дениса Давыдова. Он, который воевал во всех тех местах и случаях на суше, когда воевала Россия, вдруг в начале 820-х оказался не у дел. Тогда он плюнул и тоже вышел в отставку.
      Здесь, в Москве, смотрели на Боратынского иными глазами, чем в Петербурге, в Кюмени, в Гельзингфорсе.
      Конечно, странно говорить о том, что Боратынский мог бы близко сойтись со стариком Дмитриевым. Ни сейчас, ни потом, когда они будут видеться чуть не ежедневно, живя в соседних домах на Спиридоновке, они не сблизятся. Боратынскому, верно, всегда будет мешать светская чопорность старика. Зато он -- устная история государства Российского последних пятидесяти лет в анекдотах и живых картинах. "Каждые два часа беседы с ним могут дать материалов на том записок". Но застегнута душа в беседах Дмитриева: в истории государства -- даже когда она состоит из рассказов о частной жизни сенаторов, министров, государей -- лицо имеет смысл не свой собственный, а по отношению к государству. "Баратынский как-то не ценил ума и любезности Дмитриева. Он говаривал, что, уходя после вечера, у него проведенного, ему всегда кажется, что он был у всенощной... Между тем он высоко ставил дарование поэта". -- Дмитриев, быть может, платил Боратынскому тем же. Вот, кстати, эпизод. Однажды Иван Иванович рассуждал о том, как следует читать стихи, в своей обычной манере (а, к слову сказать, по манере этой не всегда было понятно, чего более в ту или иную минуту в его речах: серьезности или насмешки, и если насмешки, то над кем именно из тех, о ком он говорит?). Рассуждал он и сравнивал Боратынского, Василия Львовича Пушкина и Державина: "Баратынский пишет стихи хорошо, а читает их дурно, без всякой претензии, не так, как Василий Львович, который хочет выразить всякое слово. -- Державин также читал очень дурно стихи". -- Не умея полноценно объяснить, в чем здесь соль иронии над бедным Василием Львовичем, полагаем, однако, что начало рассуждения высказано без насмешки и что старик действительно считал, что Боратынский пишет стихи хорошо. А редко о ком из младших поэтов Дмитриев отзывался с похвалой и без сарказма.
      Но все же Дмитриев есть Дмитриев -- "большой наблюдатель приличий и учтивости", все в нем "размеренно, чинно, опрятно, даже чопорно, как в немце".
      Иное дело -- Давыдов и Вяземский. Давыдов -- быстр, в глазах блеск, бодр, крутит усы. "Огонь! -- с каким жаром говорил он о поэзии, о Пушкине, о Жуковском... Как восхищался Байроном, рассказывал места из него... Огонь, огонь". Закупоренная отставной московской жизнью, военная энергия его не знает деления на возрасты: Боратынский для него -- наш без раздумий, и он втягивает его в свое кипение ("Забуду ль о счастливом дне, когда приятельской рукою пожал Давыдов руку мне!").
      Вяземский тоже закупорен в Москве; настоящая его жизнь, истинные его друзья: Александр Иванович Тургенев -- за границей, Жуковский -- в Петербурге, младший его приятель -- Пушкин -- в ссылке. В московской словесности он, в сущности, один бьется с Каченовским, Михай-лом Дмитриевым, Писаревым, Аксаковым. Ему как воздух нужен литературный сочувственник, который бы был рядом, в Москве, которому можно слово сказать. Может быть, скоро Вяземскому уже кажется, что видит в Боратынском -- нового Дмитриева: речь нетороплива, слова обдуманны, мысль в беседе точна. Засценной истории государства Российского от него ждать не приходится, но суждения о предметах и лицах -- как в иных стихах Вольтера.
      -- Смерть подобна деспотической власти, -- говорит как-то новый знакомец Вяземскому. -- Обыкновенно она кажется дремлющею, но от времени до времени некоторые жертвы выказывают ее существование и наполняют сердце продолжительным ужасом.
      Суждения его о людях точны и глубоки :
      -- Душа Булгарина -- такая земля, которую никакой навоз не может удобрить, -- говорит он Вяземскому в другой раз.
      Записок из этого не составишь, но на небольшой томик "Maximes et pensйes" * наберется с лихвой.
      * "Мысли и замечания" (фр.).
      * * *
      То, какими нас видят другие люди, -- важная поправка нашему самосознанию. Чужое мнение -- как зеркало, в которое мы смотримся, удивляясь, когда видим то, что мы в себе, в общем-то, знали -- так сказать, на ощупь знали, но что вот -- подтверждается другими без наших дополнительных о себе пояснений.
      Конечно же, Боратынский знал -- и давно, -- что не только его внутреннее, нравственное расположение души есть расположение души поэта, который и когда по месяцу или по году сряду не сочинит ни строчки, все равно никем иным не сможет быть. Все прочее будет как смена одежд в зависимости от погоды.
      Но одно дело -- знать себя поэтом, слышать восторженные отзывы друзей и глумливые глупцов, видеть, как рука сама, как бы без усилия разума, выводит четырехстопные строки, оперенные рифмами, читать стихи друзьям и, при всем этом, быть в положении бессрочно ссыльного. -- Здесь, в таком положении, занятие поэзией есть необходимость души, убитой горестью, и потребность изгнанника, жаждущего излить свои чувства. Трикраты прав Путята, сказавший эти слова.
      И совсем другое дело -- знать себя поэтом, будучи свободным.
      Жизнь в Финляндии была доселе как бы еще и основным занятием его. Она, эта жизнь, и тысячу раз была им проклята, и столько же опоэтизована; благодаря этой жизни публика читала его элегии как исповедь его внутреннего бытия. Шестистопные послания и сатирические куплеты плохо укладывались в схему жизни поэта-изгнанника, отчего главным и единственным смыслом его поэзии для многих и многих был смысл только элегический. Большее чувствовали немногие. Но даже и они, когда, например, он иронизировал над собой в послании к Богдановичу, не вполне его понимали.
      Когда Боратынский попадал в Петербург (а провел он там из 69-ти месяцев своего финляндского изгнания в общей сложности около 24-х месяцев), он чаще прочих виделся, разумеется, с Дельвигом, а также с другими ровесниками -или по возрасту или по времени их поэтической славы (так, летами старшие Козлов и Рылеев стали известны в ту же пору, что и он). Старшие -- Жуковский и Гнедич -- были старшими во всем. Один совершил эпоху в поэзии, извлек из нашего языка язык души, нашел слова для изъяснения внутренней жизни, и, кто бы ни писал теперь о себе, о своей душе, будет писать на языке Жуковского, пусть усовершенствуя и изощряя, -- но все Жуковский будет учитель: и через сто лет. Другой вершит для России "Илиаду", и некому с ним соперничать, и имя Гнедича канет в Лету, только когда забудут, кто такой Гомер. -Жуковский и Гнедич не могли не видеть в нем младшего -- по летам и поэзии.
      Конечно, и с Вяземским невозможны те близкие сердцу разговоры, какие были с Дельвигом, с Коншиным, с Путятой. Но Вяземский, сам из поколения Жуковского и Гнедича, принял его как равного, как близкого, наконец, как брата по святому ремеслу -- поэтическому делу. Вяземский не был очевидцем его финляндского изгнания и не мог на расстоянии почти в тысячу верст ощущать Финляндию главным наполнением жизни Боратынского. Он и знал, и помнил, и сострадал заочно, но до сих пор чувствовал его поэзию вне его самого (поначалу даже весьма скептически относился к нему и летом 822-го года высказывал нечто ироническое). И теперь, когда освобождение из Финляндии перестало быть главным жизненным делом Боратынского и когда сразу, без предисловий, Вяземский встретил Боратынского как поэт -- поэта, это могло только еще более внутренне утвердить его, несмотря ни на какую московскую скуку и тоску пребывания подле маменьки, в том, что первая цель его новой жизни -- только Поэзия.
      * * *
      Прочие московские литераторы и журналисты имели о нем более смутное представление, хотя, конечно, о судьбе его были извещены, и стихи знали, и с сатирическими выходками -- вроде Сомова безмундирного и певцов 15-го класса -- были знакомы. Но москвичей он до сих пор не задевал, кроме Шаликова (да и то сколько лет назад *), а ведь иные москвичи вполне были на стороне благонамеренных и против союза поэтов: Каченовский еще в 822-м году радостно напечатал в "Вестнике Европы" некоторые стихи Федорова, а Загоскин тогда же вослед Федорову язвил моду на сладострастие и вакхические вкусы. Но все-таки в Москве недостаточно представляли, с кем Боратынский заодно. -- Иначе ему не приписывали бы невероятные вещи. -- Как то:
      * Но кто ж Шаликова не задевал?
      "В Петербурге прозвали Вяземского неистовым Роландом; а Баратынской написал на него два куплета прекрасные! В первом говорит, что есть у нас граф, который пишет неудачно; второй -- почти так: Хоть Граф и Князь не все есть то же; Однако ж есть у нас и князь, Который несколько моложе, Но посидевши, потрудясь, На Графа пишет он похоже!
      Не помню стихов и изломал их; но содержание или смысл тот, только как-то сказано живее". (Это Михайло Дмитриев рассказывает весной 824-го года последние литературные новости Михаиле Загоскину.)
      Граф -- это Хвостов; но, чтобы сравнивать Вяземского с Хвостовым, -надо быть, конечно, Михаилом Дмитриевым. Мы полагаем, что это сущая клевета, и если Боратынский и сочинил некие куплеты, услышанные в Москве, то уж, верно, не про Хвостова и Вяземского, а про Хвостова и еще раз про Шаликова, который, на беду, тоже был князь.
      * * *
      С 825-го года в Москве начал выходить новый журнал -- "Московский телеграф". Его издателя -- Николая Полевого, человека с виду весьма дельного, из купцов, и бойкого на язык (особенно на письме), -- Боратынский видел только раз, наверное, летом 824-го года ("он мне показался энтузиастом вроде Кюхельбекера. Ежели он бредит, то бредит от доброй души, и по крайней мере добросовестен"). Вяземский сильно надеялся на журнал Полевого и в этой надежде нашел, безусловно, согласие с Боратынским (тот, еще год назад узнав в Гельзингфорсе о выходе первых номеров "Телеграфа", писал к Козлову: "Гречи, Булгарины, Каченовские образуют триумвират, который правит Парнасом... надо бы поддержать журнал Полевого... Поговорите о том с нашими, я в самом деле все это принимаю близко к сердцу").
      Кроме того, в Москве были такие сочинители, для кого уже Боратынский оказывался старшим во всех отношениях. Вот университетский Погодин (Вяземский говорит, что, по-видимому, хороших правил) выпустил альманах "Уранию". Сам Боратынский дал туда два стихотворения. Но в основном в "Урании" молодые московские: Шевырев, Ознобишин, Веневитинов, Тютчев. Он пока ни с кем из них не знаком, но наслышан, что московская молодежь помешана на трансцендентальной философии.
      "Уранию" он послал Пушкину в Михайловское. Московская молодежь тронула в нем то, что доселе робело оформиться в формулу поэтического дела: Нам нужна философия.
      Философия нужна нам, потому что философия и поэзия вышли из одной первобытной стихии души: видеть за вещным бытом вечное бытие. И никакая философия не наука, ибо бывают ли науки, имеющие в своем основании чистую гипотезу ума? -- неважно, что именно утверждает гипотеза: первосуществование духа или плоти, -- она, в сущности, есть только поэтическая метафора. Мы не знаем, откуда мы пришли и куда уйдем, а все тщимся устанавливать законы бытию. Дело философа, дело поэта -- не проповедь, предписывающая верить в дух, в плоть или в вещь, а облечение тайн вечного бытия -- в мыслящее слово, выраженное гармоническим звуком. И поэтического мира Огромный очерк я узрел, И жизни даровать, о лира! Твое согласье захотел.
      Словом, парят поэты над землей... Но узки грани и жизни, и поэтического мира; но нет вечного согласья, вечного блаженства. Это лишь мгновеньями в самом себе блажен поэт. А после... Куда устремляется его крылатый вздох? Мир я вижу как во мгле; Арф небесных отголосок Слабо слышу...
      Через двенадцать лет один из нынешней, 826-го года, московской молодежи -- Николай Мельгунов -- выведет ту формулу поэзии Боратынского, которую впоследствии станут повторять многие и многие. "Баратынский, -- скажет Мельгунов, -- по преимуществу поэт элегический, но в своем втором периоде возвел личную грусть до общего, философского значения, сделался элегическим поэтом современного человечества. "Последний поэт", "Осень" и пр. это очевидно доказывают". Очень лаконически и умно скажет Мельгунов, и мы с удовольствием вторили бы ему. Но за окном -- февраль 826-го года. Метель. Боратынский с тревогой ждет решения о своей отставке, с нетерпением -выхода "Эды" и "Пиров", учится пить чай по-московски -- из стаканов, читает с Вяземским "Разные стихотворения" Пушкина, вышедшие месяц назад из печати, немножко выезжает в московский свет, уже не особенно прислушивается к колокольчикам проезжающих мимо его дома, вспоминает Гельзингфорс, но уже глуше и глуше. Новые обстоятельства в ближайшие недели должны вторгнуться в его московскую жизнь.
      * * *
      Еще 30-го октября 825-го года, пока Боратынский болел в Москве, в Петербурге Дельвиг женился на Сониньке Салтыковой.
      "Я сердечно рад, что хоть кто-нибудь из наших нашел исполнение сердечных надежд своих", -- писал Боратынский полтора года назад только что тогда женившемуся Коншину. Дельвиг стал вторым его женатым другом. Женат Давыдов. Вяземский -- уже многоопытный муж и плохо помнит себя холостым -он женился 19-ти лет, еще до войны. Вид чужой семейной идиллии всегда обольстителен, и тем более тому, кто пресытил свое воображение переживанием страстей и кому крайне нужна тихая пристань.
      По-прежнему остался в душе Гельзингфорс, и сердце по-прежнему бьется сильнее при воспоминании, и всегда, видимо, будет биться ("И надо мной свои права вы не утратили с годами", -- через сколько лет он скажет Магдалине?).
      Неженатый человек, выброшенный круговращением страстей в такую глушь, как Москва, "подобен больному, который, желая навестить прекрасный отдаленный край, знает лучшую к нему дорогу, но не может подняться с постели". В сущности, ему необходимейше было встретить ту, чей образ мог бы застлать все предстоящие его внутреннему взору, и особенно -- последний, застывший в душе лик.
      Поверьте, она не замедлит явиться. Едва начнет таять снег. Это будет старшая дочка полковника в отставке Льва Николаевича Энгельгардта. Мы не успеем сейчас с ней познакомиться: идет февраль 826-го года, сюжет истинной повести приближается к последнему своему рубежу -- 19-го февраля исполнится 10 лет со дня катастрофы, -- дальше надо менять жанр и название, как-нибудь так: "Домашняя жизнь и литературные мнения Евгения Боратынского, поэта". Истинная повесть не может съежиться до размеров домашнего очага и не в состоянии распылиться на десятки писателей и сотни книг, столь распространившихся у нас в 30-е годы. Да и Настасья Львовна Боратынская (в девичестве Энгельгардт) -- это героиня только жизни и мнений, ибо устойчивость ее образа в душе Боратынского не может быть сравнима с отражениями ни одной из тех, кого он любил.
      * * *
      Итак, на дворе февраль 826-го.
      Снег.
      Боратынский ждет решения об отставке.
      1-го февраля известий нет.
      2-го нет.
      3-го -- тело Александра увозят из Москвы в Петербург; известий нет.
      Медленно идет время. Москва, несмотря ни на Вяземского, ни на Давыдова, одуряюще мертва для бытия. Дельвиг прав. С отставкой неясно и тревожно. И не лучше ли сейчас быть в Финляндии? Скоро весна, ветер будет теплеть с каждым днем, сойдет снег, хлынут ручьи, защебечут птицы, рассеются облака, на бледно-голубом финском небе вспыхнет солнце. Родные звуки: Кюмень, Роченсальм, Гельзингфорс... Кашель Лутковского за стеной. "Евгений! Идите пить чай". Смех Анеты. Звяканье ложек. -- Идиллия. Тоска... Тоска...
      * * *
      В Москве, вероятно, всегда стоит зима. 4-е февраля, 5-е, 6-е, 7-е...
      * * *
      Около 10-го числа в Петербурге, наконец, были отпечатаны "Пиры" и "Эда". Еще, кажется, Смирдин и Сленин не получили экземпляров для продажи, кажется, Боратынский не получал от Дельвига и Плетнева известия о книге, а Булгарин уже торопился отпраздновать в "Северной пчеле" встречу, достойную новой книги:
      "Эда. Финляндская повесть, и Пиры, описательная Поэма, соч. Евгения Баратынского. СПб. 1826. Продается в книжных магазинах И. В. Сленина и А. Ф. Смирдина по 5 рублей, с пересылкою по 6 рублей.
      Пиры -- приятная литературная игрушка, в которой Автор иронически прославляет гастрономию и приглашает любимцев Комуса наслаждаться невинными удовольствиями жизни. Острот и хороших стихов множество... Описание Москвы, в гастрономическом отношении, также весьма забавно. В повести Эда описания зимы, весны, гор и лесов Финляндии прекрасны. Но в целом повествовании нет той пиитической, возвышенной, пленительной простоты, которой мы удивляемся в "Кавказском пленнике", "Цыганах" и "Бахчисарайском фонтане" А.С.Пушкина. Окончательный смысл большей части стихов переносится в другую строку; от этого рассказ делается прозаическим и вялым. Чувство любви, представлено также не в возвышенном виде, и предмет Поэмы вовсе не Пиитический. Гусар обманул несчастную девушку, и она умерла с отчаяния, без всяких особенных приключений. Нет ни одной сцены занимательной, ни одного положения поразительного. Даже в Прозе Повесть сия не увлекла бы читателя заманчивостию, а нам кажется, что Поэзия должна избирать предметы возвышенные, выходящие из обыкновенного круга повседневных приключений и случаев; иначе она превратится в рифмоплетство. Неужели Природа, История и человечество не имеют предметов возвышенных для воспаления юных талантов? Скудость предмета имела действие и на образе изложения: стихи, язык -- в этой Поэме не отличные".
      * * *
      Такие отзывы и от таких людей лестны вдвойне: они возвышают нас в собственных глазах, и мы с тайным наслаждением понимаем, что не зря живем.
      Числа 14-15-го февраля Боратынский получил то, что ждал: приказ об отставке был подписан всемилостивейшей рукой 31-м числом генваря.
      * * *
      По Указу Его Величества Государя Императора Николая Павловича Самодержца Всероссийского и прочая, и прочая, и прочая. Предъявитель сего, Прапорщик Евгений Абрамов сын Баратынский... сего 1826-го года Генваря в 31 день по Высочайшему Его Императорского Величества Приказу, уволен от службы за болезнию. -- В свидетельство чего, по Высочайше предоставленному мне полномочию, сей Указ дан Прапорщику Баратынскому за моим подписанием и с приложением герба моего печати, в г. Санктпетербурге.
      1826 года. Февраля 9-го дня.
      Его Императорского Величества Всемилостивейшего Государя моего Генерал-Лейтенант, Генерал-Адъютант, Финляндский Генерал-Губернатор, Командир Отдельного Финляндского Корпуса...
      Закревский.
      * * *
      На радостях не утаим и последней проказы его досемейной жизни.
      В Москве, на Собачьей площадке, жил Соболевский. Он учился в свое время в Петербургском университетском пансионе вместе с Левушкой Пушкиным; хаживал в мезонин к Кюхельбекеру; там сошелся приятельски с Дельвигом, с Боратынским, с Пушкиным. Тогда ему было 16 лет, Боратынскому -- 19. Разница в нравах была еще большей. Но Соболевский, легкий и от природы нецеремонный, в дружеском обществе был незаменим. Он никогда не был поэтом, а эпиграммы его гуляли под чужими именами по обеим столицам.
      В эту зиму в Москве он снова сошелся с Боратынским, и они оживили петроградские пиры своей юности, прощаясь с нею. Такие встречи старинных приятелей обычно оставляют по себе следы только в обоюдообращающейся памяти двоих, ибо воспоминания о былом, стихи, читанные друг другу, разговоры о тех, кого нет или кто бедствует далече, анекдоты последних лет, невольная откровенность разгоряченного языка, выбалтывающего иногда такое, что и другу не следовало бы знать, смех до колик -- все это так и остается там, в том времени и месте, где совершалось и куда память переносит нас впоследствии. От таких встреч если и остается что на бумаге -- лишь незначущие безделки, имеющие смысл не своим прямым предметом, которому посвящены, а тем состояньем, в котором находится душа, пирующая с другом. Для того и не отказываем себе в удовольствии выписать ту единственную безделку, что осталась от встреч Боратынского с Соболевским в ту зиму. БЫЛЬ * Встарь жил-был петух Индейский ** Цапле руку предложил ***, При Дворе взял чин лакейский **** И в супружество вступил. Он детей молил, как дара, -И услышал бог богов: Родилася цаплей пара, Не родилось путехов ***** Цапли выросли, отстали От младенческих годов, Длинны, очень длинны стали И глядят на куликов. Вот пришла отцу забота Цаплей замуж выдавать; Он за каждой два болота Мог в приданое отдать. Кулики к нему летали Из соседних, дальних мест; Но лишь корм они клевали -Не глядели на невест. Цапли вяли, цапли сохли, Наконец, скажу вздохнув, На болоте передохли, Носик в перья завернув.
      Куплеты оказались пророческими: ни Екатерина, ни Ольга Сонцовы замуж так и не вышли.
      * Этому точное стихотворение написано с Москве, в 1825-м году и распущено под именем Пушкина. (Это и следующие примечания принадлежат Соболевскому.)
      ** Матвей Михайлович Сонцов.
      *** Елизавета Львовна Сонцова, урожденная Пушкина, родная тетка поэта.
      **** М.М.Сонцов был камергер. Человек он был милый и любезный, но очень чванливый; он надевал придворный мундир даже в деревне по праздникам.
      ***** У Сонцовых не было сыновей, а были только две дочери.
      * * *
      Бьет в окно снег, постукивая ставнями. Февраль. Метель. Ночь. Мысли прыгают. Чтобы заснуть, надо вообразить что-то утешительное: небо, солнце, степь... Бьют часы... Чьи это строки -- Державина? кого-то из московской молодежи? -- "Часов однообразный бой, металла голос погребальный..." Снег кружится, смертью заволакивая жизнь... Однажды у Дмитриева кто-то из стариков рассказывал, как, уезжая из Петербурга, он зашел на кладбище Невской Лавры: "Иду между камнями, читаю надписи, что же? Нахожу всех своих знакомых, с тем я то-то делал, с тем тогда-то жил вместе.... Отправляюсь домой на другую сторону Петербурга, и что же? Я не встретил ни одного знакомого лица, -- а между тем мне нет еще 50 лет!" Под снегом старый Жьячинто, под снегом далекий и неизвестный Аврам Андреевич, под снегом своенравная София... Снегом засыпан Гельзингфорс, снегом скрыт залив. Спите, Бог не спит за вас... С точки зрения Бога, смерть, верно, -- светозарная краса, и в руке ее олива мира... Сон медленно и тягуче смешивает мысли... С миром, не с тревогой, бьет снег в ставни. Мир несет на землю холодное небо, спустившееся метелью на московские улицы: как бы прах поколений, шурша, воя, стуча ставнями, мчится, взывая слиться с ним каждого... В такие ночи кажется, что путь пройден, новых земель нет впереди: челн уткнулся в прибрежный песок того берега Леты.
      "Во-он ваш гроб", -- указывает перевозчик рукой на роченсальмский маяк, высящийся одиноко над плоским берегом. Странно... Вы ощупываете себя. Тело живо и не умерло: двигаются руки, видят глаза, остро осязаема близкая свежесть моря, слышен шум волн, и явны порывы бодрого ветра. Что ж? Значит, загробная жизнь нам дана не в небесной бесплотности, а там, в очарованной тени? Где ж врата Айдеса? Все это сон? и поэтому, видимо, тяжесть души не выдерживается спящим телом, а каждый шаг в сторону маяка -- словно по глубокому песку: нога плывет вглубь, вбок, дышать трудно, словно выпит яд... Хорошо, что Аид невелик... Вот и гроб-маяк... Он стоит на вершине утеса. И от него открывается страшный в своей дикой красоте очерк мира: море, небо, даль -- то, что не было видно с той стороны, где причалил челн... Боже! Вот где, оказывается, скрыта тайна гармонии и свободы! Вот где сопряжены стены роченсальмских утесов и дно марского оврага, а запредельное с земным, где двоенедоверие -- и к жизни и к смерти -- соединены в единый стройный звук...
      Но вечный искус тяготеет над человеком от начала бытия, и в смерти не будет ему мира, если, найдя эту точку свою, эту свою бездну и вершину, где наконец разрешены все его цепи, он не может остаться там, -- душу его влечет дальше, он уходит -- с легкостью, отбросивший тоску и сомнения, чтобы, скитаясь, принять новое уныние и снова потерять смысл. Неудивительно -- чем далее он удаляется, тем более смещаются пропорции, и вот снова бытие и небытие разошлись во времени и пространстве, пир кончен, душа смущена. Там, там, на пустынном берегу, у маяка, на узкой грани неба и тверди, остался наш взгляд, вобравший на миг красоту и бескрайнюю волю мира, там остался след пяты, поправшей на мгновение прах от следов тех, кто ступал на эту землю прежде и после нас... Но, и предчувствуя утрату, нельзя не ступить дальше, ибо обретение любой истины всегда кажется обманчивым суетному уму.
      Туда!
      И вот палуба качается под ногами, и пироскаф, бухая колесами, уносится далее и далее от берега. Это месье Борье, старый Жьячинто, возвращается умирать в родную землю... Дует свежий теплый ветер. Летят брызги, сверкая на солнце. Пар вылетает клочьями в синее, глубокое, безоблачное небо.
      -- Сеньор видит землю?
      -- О! Да! Сеньор видит землю.
      -- Это Италия. Отечество Данта, Петрарки, Тасса.
      -- Dahin! dahin!
      * * *
      Пусть плывет.
      ПРИМЕЧАНИЯ
      Повесть печатается по нормам современной орфографии и пунктуации, кроме случаев, когда необходимо передать особенности языка эпохи. Даты даны по старому стилю. Цитаты выделены кавычками, курсивом или отграничены от прочего текста звездочками. Пропуски в цитатах отмечены многоточиями. -Фамилия поэта пишется с разночтениями. В письмах он сам и его родственники обычно ставили в 1-м слоге о (реже а), в последнем -- i: Боратынскiй. В произведениях, опубликованных им в журналах и альманахах с полной подписью (кроме первых публикаций и последнего сборника "Сумерки"), в 1-м слоге а. В официальных бумагах Пажеского корпуса, л.-гв. Егерского полка, Отдельного Финляндского корпуса его также именовали и он подписывался: Баратынскiй. Иногда иначе выглядели и другие слоги: Баратынской, Боротынскiй. В цитатах сохранены формы фамилии, имеющиеся в источниках, в речи повествователя -1-й вариант с вынужденной современным алфавитом заменой i на и. Прочие разночтения в правописании имен, названий, дат, отдельных слов допущены также сознательно. -- Эпистолярий Боратынского наиболее широко представлен в издании Б-1987 (см. Список сокращений 2) -- 194 текста. Приводя письма, помещенные там, мы указывали в примечаниях и источник первой полной публикации и порядковый No письма в Б-1987. -- Иногда при цитировании писем дата перенесена из конца письма в начало -- тогда в примечаниях ставится знак д.п. (дата перенесена). При использовании высказываний А.С.Пушкина, его писем и писем к нему в примечаниях указаны только название цитируемого произведения, адресат и дата письма -- без ссылок на тома собраний сочинений или переписки Пушкина. Источники цитат из писем приведены сокращенно, например: Б. к АФБ 23.2.1812, пф (т.е.: из письма Е.А. Боратынского к А.Ф. Боратынской от 23 февраля 1812 года, перевод с французского). Расшифровку условных знаков см. в Списке сокращений. -- Время истинной повести расчислено по календарю, сюжет согласован (по мере возможностей) с исторической истиной, а полностью вымышлены четыре новеллы, две оды, все сны и мечтания. Сочинитель старался строить свое повествование так, чтобы читатель без затруднений отличал факт от вымысла. -- Комментируются только цитаты, забытые и неизвестные факты, некоторые слова, ныне не употребляемые. -- Сочинитель признателен всем, кто помог ему ободрением и советом, а прежде всего В.Э. Вацуро, Т.В. Громовой, А.В. Дубровскому, А.Л. Зорину, А.А. Ильину-Томичу, Л.С. Мелиховой, А.Э. Мильчину, А.С. Немзеру, Е.Л. Новицкой, А.Л. Осповату, О.А. Проскурину, В.А. Расстригину, Л.Г. Фризману, Г. Хетсо, В.Г. Шпильчину. Отдельная благодарность -- В.А. Мильчиной, способствовавшей переводу французских текстов, и Е.Э. Ляминой, автору перевода писем С.А. Боратынской (с. 209--218). Впрочем, заметим, в оправдание возможным неудовольствиям, что окончательная редактура всех переводных иноязычных фрагментов выполнена сочинителем. Все письма и отрывки из писем Боратынского на французском языке, представленные здесь, переведены заново.
      СПИСОК ОСНОВНЫХ СОКРАЩЕНИЙ l
      АФБ -- А.Ф. Боратынская а/т -- абзацы заменены тире Б. -- Е.А. Боратынский б.п. -- без подписи бат. -- батальон
      ВОЛРС -- Вольное общество любителей российской словесности ВОЛСНХ -Вольное общество любителей словесности, наук и художеств вт. пол. -- вторая половина д.п. -- дата перенесена д.р. -- другие редакции м.б. -- может быть н.д. -- неверная датировка
      о.д. -- обоснование датировки
      Пб. -- Петербург
      перв. пол. -- первая половина
      пех. -- пехотный
      пф -- перевод с французского
      р. -- родился, родилась
      С.Д.П. -- С.Д. Пономарева
      с.д. -- сомнительная датировка
      Св. -- Связка (рукописей)
      сер. -- середина
      стих. -- стихотворение
      у. -- уезд
      ф.с. -- формулярный список
      п.р. -- цензурное разрешение
      A. -- Собр. писем Абрама Андреевича и Александры Федоровны Боратынских (1785-1818 гг.) // ЦГАЛИ. Ф. 51. Оп. 1. No 270.
      Амбус -- Амбус A.A. Е.А. Боратынский в Финляндии // Русская филология. Тарту, 1963. Вып. 1.
      Б1 -- ЦГАЛИ. Ф. 51 (Боратынские). Оп. 1.
      Б2 -- ЦГАЛИ. Ф. S l (Боратынские). Оп. 2.
      БЗ -- ЦГАЛИ. Ф. 51 (Боратынские). Оп. 3.
      Б-1827 -- Стихотворения Евгения Баратынского. М., 1827.
      Б-1835 -- Стихотворения Евгения Баратынского: В 2 ч. М., 1835.
      Б-1869 -- Сочинения Евгения Абрамовича Баратынского / Подг. Л.Е. Боратынский. М., 1869.
      Б-1884 -- Сочинения Евгения Абрамовича Баратынского / Подг. Н.Е. Боратынский. Казань, 1884.
      Б-1914; Б-1915 -- Полн. собр. соч. Е.А.Боратынского: В 2 т. / Подг. М.Л. Гофман. Пб., 1914. Т. 1; Пг., 1915. Т. 2.
      Б-1936. Т. 1; Б-1936. Т. 2 -- Баратынский Е.А. Полн. собр. стихотворений: В 2 т. / Подг. Е.Н. Купреянова и И.Н. Медведева. М.; Л., 1936.
      Б-1951 -- Боратынский Е.А. Стихотворения. Поэмы. Проза. Письма / Подг. О.В. Муратова и К.В. Пигарев. М., 1951.
      Б-1982 -- Баратынский Е.А. Стихотворения. Поэмы / Подг. Л.Г. Фризман. М., 1982.
      Б-1983 -- Баратынский Е.А. Стихотворения. Проза. Письма / Подг. В.А. Расстригин и А.Е. Тархов. М., 1983.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34