Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Двадцатые годы

ModernLib.Net / Классическая проза / Овалов Лев / Двадцатые годы - Чтение (стр. 3)
Автор: Овалов Лев
Жанры: Классическая проза,
Историческая проза

 

 


— Во всяком случае, это очень сложно, — поддакнула Вера Васильевна.

Иван Фомич пальцем постучал по парте, как по пустому черепу.

— А где вы видели простоту?

Гости поговорили еще минут пять, условились — мать и сын пойдут в школу через два дня…

Возвращались молча, только Вера Васильевна спросила сына:

— Ну как, нравится он тебе?

Славушка ответил не задумываясь:

— Да.

Чем нравится, он не мог сказать, по отдельности все не нравилось — сходство с каким-то мужицким атаманом, преклонение перед своим мундиром, хвастливая возня со свиньями, неуважительные отзывы об учениках, которым, в общем-то, он посвятил свою жизнь, и, наконец, дифирамбы математике, которую Славушка не любил…

Но все вместе вызывало острый мальчишеский интерес к Никитину.

Федор Федорович опять перенес жену через реку, и Славушке не понравилось, как отчим нес его мать, слишком уж прижимал к себе, слишком долго не опускал на землю…

Все-таки она больше принадлежала Славушке, Федор Федорович в чем-то для них, для мамы, для Пети и Славушки, посторонний…

На улице темнело, когда они вернулись, за окнами светились лампы, Нюрка у крыльца всматривалась в темноту.

— Ты чего? — спросил Федор Федорович.

— Вас дожидаю, — отозвалась Нюрка. — Прасковья Егоровна серчают, исть хотят.

Все сидят за столом, ждут.

Старуха скребет по столу ложкой.

— М-мы… м-мы…

Кто знает, что она хочет сказать!

В ужин, как и в обед, щи да каша, все то же.

Павел Федорович похлебал, похлебал, отложил ложку.

— Федя, надо бы поговорить.

— Да и мне надо.

Славушке есть не хотелось, пожевал хлеба и полез на печку, лег на теплое Надеждино тряпье, прикорнул, то слышал разговор за столом, то убегал мыслью за пределы Успенского.

Надежда что-то долдонила, односложно отвечал Павел Федорович, что-то пыталась сказать старуха, ее не понимали, она сердилась, стучала по столу ложкой.

Потом сразу замолчали, кончили есть. Убежал Петя. Ушел Федосей, задать лошадям корму на ночь. Ушла Вера Васильевна. Нюрка кинулась к Прасковье Егоровне, помочь встать, ей не лечь в постель без посторонней помощи, но старуха не вставала, мычала, брызгала слюной.

— Идите, идите, мамаша, — жестко сказал Павел Федорович. — Нюшка-то за день намаялась, выспаться надо, ей сидеть не с руки… — Он помог Нюшке поднять мать, чуть не насильно довел до двери. — Приятных сновидений, мамаша. — Надежду выставил без церемоний: — Пройдись до ветру, не торопись…

Братья остались вдвоем, внешне схожие, высокие, сухие, поджарые и разные по внутренней сути.

— Все никак не поговорить, Федя…

— Я и то смотрю, Паша, уеду, а на что оставляю жену — не знаю.

— Жена женой, но и мы братья.

— В нынешние времена брат на брата идет, за грех не считает.

— Нам с тобой делить нечего.

— Как знать.

— Сестры выделены, мать умрет, любая половина твоя.

— Я не о том, я б от всего имущества отказался, да и тебе посоветую.

— А жрать что?

— Да ведь и я не спешу, недаром привез жену и детей, без хозяйства сегодня не прожить.

— А завтра?

— Завтра я хочу легко жить.

— Тебе хорошо говорить: закончишь свои университеты, станешь врачом, куском хлеба до смерти обеспечен. А что я без хозяйства? В работники идти?…

Оба замолчали. Слышно, как прусаки шуршат по стене.

— У меня к тебе, Федя, просьба…

— Все, что могу.

— Ты в Красную Армию почему пошел?

— Как почему? Сложный вопрос. Я русский. Куда бы меня ни кидала судьба, а родина моя здесь, в Успенском.

— Считаешь, что те нерусские?

— Видишь ли… Настоящая жена сама верность, а жена, доступная каждому встречному-поперечному, уже не жена, а потерянный человек, у такой ни роду, ни племени.

— А те, считаешь…

— Торгуют и собой и родиной.

Павел Федорович прошелся по кухне, спорить не хотелось, в глубине души он соглашался с братом.

— А если в семье драка?

— Все равно чужих людей в семейную распрю не мешают, еще больше беды.

— Тебя мобилизовали?

— Сам пошел.

— А если убьют?

— От судьбы не уйдешь, а судьба у человека одна.

— А если не там и не тут?

— У честного человека не получится.

— Значит, ты доброволец?

— Какое это имеет значение?

— Большое.

— Важно, как сам понимаешь себя.

— И документ есть?

— Конечно.

— Так вот какая просьба. Сходи до отъезда в исполком. Насколько легче, если в семье доброволец.

— Хозяйство наше все равно не спрятать.

— Хозяйство наше родине не в убыток.

— Подумают, из-за хозяйства пошел в добровольцы.

— А почему бы и не пойти? Пускай думают.

— Неудобно…

— На дом наш давно зарятся, потребиловку хотят открыть. Скотину заберут. В земле ограничат…

— Неудобно, Паша.

— За-ради матери. Придут отбирать коров… Или хуже — из дома выбросят… Не переживет мать. Теперь одна защита — бумажки.

— И у меня просьба, — сказал Федор Федорович. — Не обижайте Веру. Особенно, если случится что.

— Зачем обижать…

— Вы на все способны… — Федор Федорович спохватился, наоборот, следовало выразить уверенность, что не способны обидеть, он перешел на миролюбивый тон: — Жениться не собираешься?

— Сам знаешь мое положение, — пожаловался Павел Федорович. — Мамаша никогда не разрешит.

— Теперь бы и не спросясь…

— Как можно, поперечить все одно что убить…

Тут Славушка окончательно заснул. Разбудила его тошнота, горло перехватывал противный тяжелый запах. Рядом на печке похрапывал Федосей. Запах шел от сырых портянок, развешанных на бечевке над головами спящих.

Мальчик перелез через Федосея. Над столом тускло мерцала привернутая лампа, по столу бегали прусаки, на скамейке, поджав к животу ноги, спала Надежда.

Славушка попил из ведра воды, пошел в горницу. В сенях беспросветная темь, далекий собачий лай, все вокруг спало. Славушка открыл дверь. В столовой ярко горела лампа, на деревянном диване сидели мать и отчим, они порывисто отстранились друг от друга.

— Ты чего? — спросила Вера Васильевна.

— Проснулся.

— А я не хотела тебя будить.

— Не уезжайте завтра, — сказал Славушка отчиму. — Нам тут без вас не привыкнуть.

— А на войне ни к чему не привыкнуть, — ответил отчим. — Здесь тоже вроде как на войне… — У него грустные глаза. — И убежать от нее нельзя. Если я задержусь хоть на день, буду уже не доброволец, а дезертир.

— Понимаю, — сказал Славушка.

Ему жаль отчима. Он уходит в залу, вставляет отчима с Верой Васильевной.

— Пойдешь со мной? — утром спрашивает отчим мальчика.

— Куда?

— На Кудыкину гору, лягушек ловить…

Он еще не знает, что эти «лягушки» спасут ему жизнь. Им недалеко идти, в «волость», так все называют волисполком. Вот оно — одноэтажное кирпичное здание на бугре. Слюдяные какие-то оконца. Жесткая коновязь перед низким крыльцом…

Пыльный коридор и три двери. «Налево пойдешь — сам пропадешь, прямо пойдешь — коня потеряешь, направо — оба погибнете…» Налево — военкомат, прямо — земельный отдел, направо — президиум.

— Сейчас увидишь Быстрова, — говорит отчим. — Глава здешнего правительства.

На стенке в позолоченной раме портрет кудлатого старика, под портретом письменный стол и обтянутый черной кожей диван, и левее, у окна, дамский письменный столик.

За дамским столиком грузный мужчина с обвисшими черными усами.

— Дмитрию Фомичу, — здоровается отчим. — Вчера был у Ивана Фомича.

— Слышал, слышал.

— А сегодня к вам.

Оказывается, это брат Ивана Фомича, в прошлом волостной писарь, а ныне секретарь исполкома.

Федор Федорович взглядывает на Маркса.

— А где…

Он имеет в виду Быстрова.

— Борется с контрреволюцией, — говорит Дмитрий Фомич как о чем-то само собою разумеющемся. — Поехал в Ржавец, отбирать у дезертиров оружие.

Федор Федорович подает Никитину справку о своем зачислении в Красную Армию.

— Разумно, — одобряет Дмитрий Фомич. — Теперь к вашему хозяйству не подступиться, а то Степан Кузьмич нацелился на одну вашу лошадку…

Не понять, кому сочувствует Дмитрий Фомич — Быстрову или Астаховым.

— Надолго к нам?

— Сегодня уже.

— Мало погостевали.

— Ничего не поделаешь.

— Обратно в Москву?

— Нет, прямо в Ростов.

Никитин регистрирует удостоверение, что-то вписывает в толстенный гроссбух и выдает Федору Федоровичу справку.

Отчим и пасынок возвращаются домой.

— Ты помнишь отца? — спрашивает отчим.

Славушка кивает.

— От всех слышал о его честности, кажется, это была самая его характерная черта.

Славушка кивает.

— Вот и ты будь таким.

Славушка кивает.

— Не огорчай маму, береги, кроме тебя да Пети, о ней некому позаботиться…

В доме суета. Вера Васильевна поминутно открывает мужнин чемодан, все перекладывает и перекладывает в нем белье. Нюрка печет на дорогу пироги. Павел Федорович приносит то кусок сала, то банку масла, то банку меда. Прасковья Егоровна беззвучно плачет. Славушка изучает по карте путь до Ростова. Наконец в сборы включается Федосей, идет запрягать лошадь…

И вот суета сменилась тишиной, Славушка по-прежнему изучает карту, Прасковья Егоровна тяжело сопит, Вера Васильевна складывает какую-то рубашку, а Федора Федоровича и Федосея уже нет — тю-тю, уехали!

6

По утрам прохладно. Вода в рукомойнике — аж в дрожь! К печке бы!

Печи топили соломой. Золотой аржаной соломой. Пук золотой соломы — и полыхает уже, горит, играет, блещет в печи жаркий огонь… Большое искусство — вытопить печь соломой, и чтоб угар выветрился, и тепло не ушло, и лежанка нагрелась…

— А ну, ребята, быстро!

Павел Федорович гонит Петю и Славушку за соломой.

Петя послушно рванулся, и Славушка вслед за ним.

Омет за огородом, гора соломы, таскать — не перетаскать.

— А ты что здесь делаешь?

Позади, со стороны поля, так, что не увидишь не подойдя, мальчишка, не так чтоб велик, но и не мал, вровень Славушке.

— А ничо!

Перед мальчишкой ворох соломы, надерганной из омета.

— Воруешь?

— А вам не хватит?

— Чужую солому?

— Лишняя — не чужая!

— Откуда ты знаешь, что лишняя?

— Э-эх, вы… кулачье!

— Как ты сказал?

— Кулачье.

Тут сбоку вынырнул Петя, сразу оценил ситуацию.

— Дать?

Дать — в смысле того, чтоб дать по физиономии.

Он бы тотчас бросился петушонком на воришку, но тот сам отступил.

— Подавитесь вы своею соломой!

— Своим не подавишься, а вот чужим…

Славушка запнулся: свое, не свое… Разве это свое? И вообще, при чем тут свое…

— Чего свою не берешь?

— Возьми!

Мальчишка ткнул рукой в пространство за своею спиной.

Там, куда он указал, тоже стоял овин, тоже высился омет соломы, но все в сравнении с астаховским добром выглядело убого: здесь просторная рубленая рига, целый крытый двор, два омета, каждый с двухэтажный дом, а там плетневый трухлявый овин на просвист всем ветрам, и омет, стог, стожок, поджечь — сгорит, не заметишь.

— Чего ж у вас так?

— Да у нас даже лошади нет… — Парнишка мрачно посматривал в сторону. — Тут на все про все не натопишься.

Он не оправдывался, не извинялся, просто объяснял суть вещей.

И Славушка вдруг подумал, что ведь у него самого с Петей нет ничего-ничего, даже трухлявого овина нет, и ему жаль стало парнишку, не от хорошей жизни поплелся тот за чужой соломой.

— Да ты бери, бери, набирай, — примирительно сказал Славушка. — Петя, помоги…

Они втроем надергали соломы, связали одну охапку, другую.

Парнишка потянул свою.

— Ого! Спасибо. Вы хоть и кулаки, а не жадные.

Славушка обиделся:

— Какие кулаки?

— Ну, помещики.

— Да разве это наше?

Славушка ногой пихнул солому.

— Папаши вашего брательника…

— Какие же они кулаки?

— А как же… — Парнишка прислонился спиною к соломе. — Мой папаня у них не один год в работниках жил.

— Ну это до нас, — примирительно сказал Славушка. — Теперь новые законы, всяк должен работать на себя.

— Закон! — возразил парнишка. — Рази его соблюдают?

— А как же не соблюдать?

— А так… — Парнишка вздохнул глубоко, уныло, по-взрослому. — Ну я пойду… — Он еще сомневался, что ему дадут унести надерганную солому. — Ето, как ее… — Он кивнул на охапку. — Возьму?

— Бери, бери, а потом выходи, — поощрил его Славушка. — Тебя как зовут?

— Колька.

— Выходи хоть сюда, на огород.

Славушка и Петя подождали, покуда Колька доволок охапку до своего огорода, и поволокли свою, веря, что пуд соломы все-таки легче, чем пуд чугуна.

Славушка остановил в сенях Павла Федоровича, тот всех знает в селе, вплоть до грудных детей, кто у кого родился, как назвали, как растет, чем досаждает…

— Что за Колька, Павел Федорович?

— Колек много. Какой Колька?

— На огороде встретил.

— У нас на огороде?

— У нас.

Павел Федорович встревожился.

— Крал чего?

— Не заметил.

— Крал. Чего еще ему делать? Только нечего, повыкопано все. Увидишь — приглядись.

— А вы знаете его?

— Соседи наши. Ореховы.

— А они что, воры?

— Ну… Воры не воры… Нищета…

— А почему думаете, что крал?

— Потому что нищета.

— А почему нищета?

— Лодыри. Не любят работать. Встретится — присмотрись…

Славушка ждал появления Кольки, слонялся по лужайке, отделяющей деревенскую улицу от астаховского дома до тех пор, пока не мелькнула за углом тень Кольки.

Славушка цокнул языком, Колька откликнулся.

— Чего так долго?

— Полдничали.

Славушка не понял.

— Что?

— Обедали.

— Время к ужину…

— А у нас обед за ужин заходит, весь день шти.

У Славушки отлегло от сердца, они сами в Москве сидели на одних щах из мороженой капусты, щи возбудили сочувствие.

— Откуда ты взял, что мы кулаки?

— Эвон сколько у вас добра накоплено.

— Да это ж не наше. Моя мама сама работает.

— Много учителям платят!…

Они испытывали друг друга, то, что говорил один, было непонятно другому, это-то и вызывало взаимный интерес.

7

Осень в тот год не затянулась, снег выпал в ноябре; лужи покрыло ледком, он похрустывал под ногами, как леденцы, и в школу хотелось не идти, а бежать.

Вера Васильевна собиралась на занятия так же тщательно, как в Москве, отглаживала блузку и юбку, старательно причесывалась, укладывала в сумку учебники и тетради.

— Куда ты? — останавливала она Славушку. — Еще рано, вместе пойдем.

Он ждал у крыльца, но, как только мать появлялась на улице, не выдерживая, припускался бегом, в два прыжка перескакивал Озерну, взлетал в гору и, тяжело дыша, врывался в школу, когда Вера Васильевна еще только шла мимо Заузольниковых.

Опережая своих коллег, легким охотничьим шагом приближался к школе Андрей Модестович Введенский, подъезжали в тарантасе Кира Филипповна Андриевская и Лариса Романовна Пенечкина, чуть позже показывалась из-под горы Вера Васильевна, всегда вовремя и всегда с вопросом — не опоздала ли, последним входил Иван Фомич, по утрам он убирал хлев, но порог класса переступал минута в минуту.

Славушка учится в предпоследнем классе, последнего не существовало, учится легко и небрежно, одинаково свободно рассуждает о Кантемире и теплоте, о петровских реформах и перекрестном опылении, он не любит только уроков Веры Васильевны, чужой язык деревне еще в диковинку, предвыпускной класс, а зубрят склонения и спряжения. Шансель и Глезер, Глезер и Петцольд, вас ист дас — кислый квас, ле-ле-ле, ля-ля-ля, род мужской, род женский и даже, если угодно, род средний.

За уменье сосчитать по-французски до десяти Вера Васильевна ставит пятерку.

Деревенская гимназия пыхтит, что называется, на полном ходу. Родители сами гонят великовозрастных сыновей в школу, в надежде получить отсрочку в случае призыва в Красную Армию. Для продолжения образования!

В Успенском тихо. Озерну сковало льдом. Ветер понамел сугробы. Однако озими и под снегом растут, и подо льдом клокочет вода. Каша заварена круто, да не пришло еще время расхлебывать!

Мужички загодя готовятся к весне, революция революцией, а пить-есть тоже надо. Рабочему классу, оно, конечно, требуется помочь, одначе хлеб невредно припрятать, особливо покуда еще не смолот.

Славушка постепенно привыкал к новой жизни… Уж такая ли она была новая! Свинства вокруг побольше, чем в Москве, во всяком случае, в той Москве, которая ему знакома.

В астаховском доме всего и света что мама!

Славушка в дружбе и с Федосеем и с Бобиком. Бобик хоть и дворняга, но отличный сторожевой пес. Признавал только Павла Федоровича, а теперь Славушка может и отвязать его, и привязать, и потискать руками морду. Павел Федорович не позволяет кормить пса досыта, злее будет, и Славушка тайком таскает Бобику хлеб. Федосей хлеба ест досыта, но, кажется, впервые в жизни кто-то говорит с ним об отвлеченных материях, о том, что музы молчат, когда гремит оружие. Славушка имеет в виду события, загнавшие его в Успенское, и книги, оставленные в Москве. Федосей удивляется, как можно прочесть столько книг, и этим безмерно льстят Славушке.

Федосея мало интересует, что произойдет завтра, сегодня сыт, и слава богу, впрочем, в бога он не верит. «У меня средств нет, — говорит, — на леригию», он и просвещает мальчика во всем, что касается хозяев дома.

Семья Астаховых… Все вокруг говорили о них как о каком-то клане. Клан Астаховых. На самом деле не существовало ни клана, ни даже семьи. Прасковья Егоровна Астахова, параличная старуха, дни которой давно сочтены, да Павел Федорович, холостой ее сын, которому близко к пятидесяти.

Семью поразвеяло временем, все, что из земли, возвратится в землю. В поте лица своего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься.

Прасковья Егоровна родилась в Критове, в семи верстах от Успенского, родители ее только что не нищенствовали, брат, Герасим Егорович, всю жизнь оставался самым захудалым мужичонкой. Сама же Прасковья Егоровна даже в девушках была хоть и бедна, но горда, честь свою берегла ревниво и, можно сказать, сама себе нашла мужа.

Однажды ее отец впустил переночевать в избу прохожего плотника, неизвестно что уж там произошло ночью, но утром дочка объявила отцу, что выходит за постояльца замуж, хотя полное имя своего мужа Прасковья Егоровна узнала только после венчания.

Все имущество жениха состояло из топора и пилы, в приданое за невестой дали лишь телегу, да и у той не хватало одного колеса. Однако молодых это не смутило, недостающее колесо заняли у одних соседей, мерина арендовали у других, на все деньги, что поднакопил молодой плотник, работая у чужих людей, купили яблок и поехали торговать по деревням. Худо-бедно, но за первую осень наторговали себе на лошадь, на второй год наторговали на избу, к тому времени торговали уже не только яблоками, но и всякой галантереей, лентами, бусами, платками, мылом и даже букварями, а через десять лет поставили в Успенском дом под железо, открыли лавку и начали прикупать землицу.

С достатком увеличивалась семья, появлялись сыновья, дочери, да еще взяли на воспитание сироту — племянника Филиппа, поселили на хуторе присматривать за работниками, как-никак родня, свой глаз.

Старик Астахов перед войной умер, дочерей повыдали замуж, польза дому от одного Павла, даром что нигде не учился, в лавке торговал не без выгоды, сада насадил четыре десятины, овес умудрялся придать всегда по самой высокой цене.

Остальное население астаховского дома, Нюрка, Федосей с Надеждой, двое военнопленных и племянник Филипп, который жил на отшибе, в Дуровке, имели лишь обязанности — и никаких прав.

Есть у Павла Федоровича на селе бабенка, а вот до сих пор боится он матери, не ведет в дом. Уехала как-то Прасковья Егоровна с Федосеем в Орел масло продавать, а Павел Федорович и приведи Машку домой, показать, что достанется ей после смерти матери. Недалеко отъехала Прасковья Егоровна от села, попался кто-то навстречу, цена на масло вниз пошла, она и заверни Федосея домой. Что было! Машка в горнице пряники жует! Хозяйка дверь на ключ и ну мутузить обоих: и кнутом, и кулаком, и ключами. Машка в окно выпрыгнула. А времени сбегать на деревню тоже не выберешь, хозяйство! Вот и ходит Павел Федорович под утро к Нюрке, той отказывать тоже не с руки — прогонят. Федосей с Надеждой все слышат. «Я еще подумаю, на ком женюсь, на тебе иль на Машке…»

У Павла Федоровича одна задача — уберечь от властей мельницу. У Быстрова одно мечтание — запустить двигатель, и все зерно, что у мужиков, реквизировать — и на муку. Только двигатель соломой не разожжешь, нужна нефть. А где она — у турок? Про нефть только два человека знают, Федосей и Павел Федорович. «Завезли перед самой войной и те чистерны…» — «Цистерны?» — «Я и говорю — чистерны. Закопаны, комар носу не подточит. Быстров догадывается, только ему ни в жисть не найти». Знали двое, теперь знают трое. Федосей сводил мальчика к мельнице, показал, где спрятана нефть.

Петя охотно пропускал занятия в школе, выполняя хозяйственные поручения, ему интереснее сводить лошадей на водопой, чем читать о каких-то гуттаперчевых мальчиках. Федосей тоже работал с охотой, за это и ценил его Павел Федорович — его и его Надежду. Нюрка тем более не ленилась, но у той своя политика: может, Павел Федорович отстанет от своей крали?

Сперва все мужики казались Славушке на одно лицо. Как китайцы европейцу, когда тот впервые попадает в Китай. Заскорузлые, в одинаковых рыжих да коричневых зипунах, с бедным набором слов, с мелочными интересами. Однако своих одноклассников он различал очень хорошо, а ведь они дети своих отцов. Постепенно привык различать и отцов, одно лицо преобразилось в сотни лиц.

Чаще всего он бегал за книгами в Народный дом, Успенский народный дом, который по моде тех лет кратко именовался Нардомом.

Так решением волисполкома был переименован дом некоего Светлова. Он называл себя ученым агрономом, окончил когда-то Петровскую сельскохозяйственную академию, но землю не возделывал и в аренду не сдавал, заросла его земля сиренью и чертополохом. Именьице было небольшое, но дом он возвел себе основательный. В первые дни Февральской революции Светлов смертельно перепугался и дал деру, бросив дом с обстановкой на произвол судьбы.

Дом стоял на отлете, в версте от села, заведовать домом назначили Виктора Владимировича Андриевского — питерского адвоката, удравшего, наоборот, в Успенское.

Верстах в двух от села хутор Кукуевка, усадьба Пенечкиных, разбогатевших прасолов. Одна из младших Пенечкиных, Кира Филипповна, уехала в Петербург обучаться музыке, познакомилась с Андриевским, вышла замуж…

На трудное время перебрались в деревню, под крылышки братьев, родители Киры Филипповны к тому времени отдали уже богу душу. Кира преподает в школе пение. Впрочем, братья Киры шли в ногу со временем, объединились со своими батраками и назвались трудовою сельскохозяйственною коммуною.

Славушка узнал дорогу в Нардом сразу по приезде в Успенское, туда свезли все уцелевшие помещичьи библиотеки.

По воскресеньям в Нардоме любительские спектакли, участвует в них местная интеллигенция, режиссер — Андриевский, аккомпаниатор — Кира Филипповна. Мужики после спектакля уходили. Начинались танцы. Скамейки и стулья в коридор, под потолок лампу-"молнию". Дезертиры и великовозрастные ученики приглашали юных поповен. Тускло светила «молния», шарканье ног сливалось с музыкой. Андриевские играли в четыре руки, она на пианино, он на фисгармонии. Танцевали краковяк, падеспань, лезгинку.

Ти-на, ти-на, ти-на,

Ти-на, ти-на, ти-на…

Бренчало пианино. Тяжело вздыхала фисгармония.

Карапет мой бедный,

Почему ты бледный?

Потому я бледный,

Потому что бедный…

Молодежь расходилась запоздно, когда выгорал керосин. Лампа коптила, мигала, и Виктор Владимирович объявлял:

— Гаспада, папрашу… Экипажи поданы!

Снег блестел в голубом лунном свете. Узкие дорожки убегали за черные кусты. Выходили скопом и разбредались. Перекликались, как летом в лесу. Славушка пристраивался к одноклассницам, но они уходили от него, он был еще мал и не интересовал девушек. В одиночестве шагал он по широкой аллее.

Где-то в мире происходили невероятные события, но в Успенском каждый следующий день напоминал предыдущий. Лишь изредка какие-нибудь неожиданности нарушали размеренный ход жизни. Ученики приходят утром в школу, а Иван Фомич зачитывает приказ, полученный из волисполкома:

— "По случаю предательского убийства товарища Карла Либкнехта занятия в школах отменяются и объявляется траурный день, по поводу чего предлагается провести митинг в честь всемирной пролетарской революции…"

Иван Фомич ослушаться Быстрова не осмеливался.

— Объявляю митинг открытым, — говорил директор школы. — Предлагаю исполнить «Варшавянку»!

8

— Славка, пойдем?

— Куда?

— На сходку.

Колька как-то приглашал уже Славку на сходку, но тот застеснялся, не пошел, побоялся — прогонят.

— А чего мы там не видали?

— Драться будут.

Драться — это уже интересно.

— Ты уверен?

— Землю делят, обязательно передерутся.

Посмотреть, как дерутся, всегда интересно.

— А пустят?

— Да кто там смотрит…

— Павел Федорович-то? Он все замечает!

— Да ён сюды не ходит, ваших земля на хуторе, а хутор за Дуровским обчеством числится…

Луна краешком выползла из-за туч, вся в черных потеках — невзрачная деревенская луна.

В холодную погоду мужики собираются в начальной школе, в первой ступени, как теперь ее зовут, возле церкви. Во вторую ступень Иван Фомич мужиков не допускает: «Будете мне тут пакостить», — а Зернов заискивает перед мужиками, он не только учитель, он завнаробразом, член волисполкома, не выберут — сразу потеряет престиж.

У крыльца мужиков как в воскресенье у паперти, попыхивают козьими ножками, мигают цигарками, сплевывают, скупо цедят слова: «Тоись оно, конешно, Кривой Лог, очинно даже слободно, ежели по справедливости…» Поди разбери!

Ребята прошмыгнули по ступенькам мимо мужиков.

В классе туман, чадно, мужики за партами, бабы по стенам, им бы и не быть здесь, да нельзя — земля!

На учительском столе тускло светит семилинейная керосиновая лампа, керосин экономят, хватит и такой.

Ребята проскальзывают в угол, здесь они незаметны, а им все видно.

За столом важно восседает черноусый дядька.

Колька шепчет Славушке на ухо:

— Устинов Филипп Макарович — в-во! — драться не будет, а отхватит больше всех…

Устинов — состоятельный мужичок, что называется, зажиточный середняк, деликатненько лезет к власти, усы оставил, а бороду сбрил, готов хоть сейчас вступить в партию, волисполком заставил мужиков избрать его председателем сельсовета.

— Граждане, начнем…

Устинов выкручивает фитиль, но светлее не становится.

Мужики волной вкатываются из сеней в комнату.

— Дозвольте?

Из-за спин показывается отец Валерий, подходит к столу, он в долгополом черном пальто, шапка зажата под мышкой, сивые пряди свисают по сторонам загорелого мужицкого лица.

Филипп Макарович не знает, как отнестись к появлению попа, с одной стороны — он как бы вне закона, а с другой — не хочется с ним ссориться, поэтому он предоставляет решение обществу.

— Собственно, не положено, но в опчем… Как, граждане?

— Дык ен же нащет земли пришел!

— Што им, исть, што ли, не положено?

— Оставить…

Отец Валерий присаживается на краешек парты.

Кто-то кричит:

— А отец Михаил пришел?

Ему отвечают:

— Не интересуется! Этот отродясь не работал! Бабы обеспечат!

Сзади смеются. Какая-то баба вскрикивает:

— Чтоб вам…

Должно быть, кто-нибудь ущипнул или ткнул в бок.

— Начнем?

Голос из тьмы:

— Ты мне скажи, кому земля за Кривым Логом?

Филипп Макарович игнорирует вопрос.

— Разберемся. Мы тут прикидывали… — Устинов смотрит по сторонам. — Слово для оглашения списка… — Он взглядом ищет Егорушкина. — Предоставляю земельной комиссии… — Егорушкина нет. — Куды он запропастился?…

Из сеней появляется Егорушкин, то ли по своей воле, то ли вытолкнули, но движется он к столу точно на заклание. Это молодой парень с отличным почерком, состоящий при Устинове в секретарях. В руке у него тетрадь, в которой счастье одних и горе других.

— Читай, читай…

Филипп Макарович опять подкручивает фитиль.

Шум стихает, все взоры устремлены на Егорушкина. Читает он отлично, сам заполнял тетрадь под диктовку Устинова, но на этот раз запинается перед каждой фамилией, расслышать его почти невозможно.

— Дорофеев Евстигней, семь душ, три надела, ноль пять целых у Храмцова за мельницей, десятина у кладбища, за колышками, десятина по дороге на Кукуевку, направо… Житков Николай, шесть душ, четыре надела, две десятины у кладбища, ноль семь целых за Кривым Логом, ноль восемь целых у себя за усадьбой… Голиковой Дарье, шесть душ, один надел, одна десятина, клин за экономией…

Слушают напряженно, но обсуждение начинается задолго до того, как Егорушкин кончает читать.

Нарастает разноголосица: «Ты, да ты, да ты, чаво-ничаво, тудыт-растудыт…» — и сливается в общий шум.

— Товариш-шы! Товариш-шы!… — Устинов шлепает ладонью по столу. — Я объясню! Я вам объясню!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48