Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Двадцатые годы

ModernLib.Net / Классическая проза / Овалов Лев / Двадцатые годы - Чтение (стр. 22)
Автор: Овалов Лев
Жанры: Классическая проза,
Историческая проза

 

 


Набежал ветер, не так чтоб очень сильный, шелестел листьями, точно перебирал старые письма…

Наивные мечты. Наивные мечтатели. Но ведь все они почти дети. Подростки. Старшим исполнилось едва по семнадцати, а младшему не сравнялось и тринадцати лет. Поколение людей, родившихся в первые годы XX века.

Вот они сидят, будущие отцы, отцы детей, родившихся в 20-е годы, сидят на школьных приступочках и мечтают, как будут жить при коммунизме…

А ведь они еще только в приготовительном классе! Они еще ничего-ничего не знают, даже не предчувствуют, что им предстоит пережить…

— А все-таки какой он такой, коммунизм? — не то спрашивает, не то просто думает вслух Карпов.

Все они размышляют об этом, какой же он будет, этот самый коммунизм…

Вот они берутся, да какой там берутся, уже взялись создавать будущее общество, в котором должны быть только работники, общество, в котором не должно быть никаких различий, а какое оно будет, этого они сказать не могут.

Они знают лишь, что им суждена непрерывная борьба за его созидание, хотя вряд ли предчувствуют, какие небывалые подвиги им предстоит совершить и какие небывалые придется им пережить страдания. Это именно они воздвигнут Днепрострой и Магнитогорск. Будут голодать и холодать, но воздвигнут. Будут спать в морозы в неутепленных палатках и затыкать своими телами прорвавшиеся плотины. Это они преобразуют тысячи деревень, заставят своих отцов вступить в колхозы и тракторами взрыхлят межи своих земельных наделов. Будут над ними насмехаться, и стрелять будут в них из кулацких обрезов. Но сельское хозяйство они переделают начисто. И наконец, на их долю выпадет самая страшная и опустошительная война за всю историю человечества. Они вынесут все ее тяготы. Вынесут все. Отступление и поражение. Бесчеловечность противника. Пытки и плен. И победят! Им предстоят великие свершения и временные поражения. Они познают радость побед и горечь утрат. Но ничто не остановит их движения.

Они не знают, что их ждет впереди, не знают, какие предстоят испытания, но строить социализм хотят немедленно, вместе со всеми людьми, населяющими этот тревожный и грабительский мир, не ожидая появления добродетельных личностей, выращенных в социалистических парниках, они хотят строить новое общество из того материала, который оставил им капитализм.

Они сидят на школьных приступочках и мечтают все-все переделать в деревне, нет, они не ждут, что от написания сотен декретов сразу изменится вся деревенская жизнь, они не столь уж наивны, но, если бы они отказались от того, чтобы в декретах намечать свой революционный путь, они посчитали бы себя изменниками социализма.

Эти подростки уверены в себе, даже больше чем уверены, они верят в свою миссию и убеждены в том, что сами лишены недостатков и слабостей капиталистического общества, они и не подозревают, что кто-то из них не дойдет до цели, что кто-то оступится, а кто-то и отступит, до их сознания не доходит, что, борясь за социализм, они вместе с тем будут бороться против своих собственных недостатков, они не предполагают, что кто-то из них даже сломается в этой борьбе, все это им еще недоступно, они лишь сидят сейчас на пороге своей школы и думают одну нерушимую думу:

«Нас не испугают гигантские трудности и неизбежные в начале труднейшего дела ошибки, ибо дело переработки всех трудовых навыков и нравов — дело десятилетий. И мы даем друг другу торжественное и твердое обещание, что мы готовы на всякие жертвы, что мы устоим и выдержим в этой самой трудной борьбе — борьбе с силой привычки, что мы будем работать годы и десятилетия не покладая рук. Мы будем работать, чтобы вытравить проклятое правило: „Каждый за себя, один бог за всех“, чтобы вытравить привычку считать труд только повинностью…»

Сидя на ступеньках своей школы, они думали так или примерно так и рассуждали о том, как будут жить люди при коммунизме, и в глубине души каждый представлял себе будущее по-своему.

Ознобишину хотелось мировой революции, Соснякову — изгнать из деревни кулаков, а бедняков наделить хорошим инвентарем и живностью, а Саплину хотелось побольше всего для себя самого — просторной избы, полного закрома и хорошей бабы, красивой, ладной, ядреной…

Этого батрачонка не очень-то обижали, даже когда он был батрачонком, а теперь, в ранге инспектора по охране труда подростков, он и вовсе стал грозой зажиточных мужиков, как-то исподволь прибрал он к рукам все Критово.

— Однако ж конь у меня не кормлен, в другой раз не дадут, — рассудительно произнес Саплин, и даже шутит: — На голодном коне в рай не въедешь.

Сам засмеялся своей шутке и пошел ловить лошадь, она паслась тут же за церковью меж могилок, всю траву общипала возле замшелых чугунных плит.

— Кось-кось-кось…

Кобыла не шла, Саплин обругал ее нехорошим словом.

— А слабо! — сказал он, насмешливо глядя на Орехова.

— Что слабо? — невинно спросил Колька.

— А поймать!

Колька тут же поймал, Саплин небрежно потянул поводья, подвел кобылу к безымянному кресту, поправил на спине попонку, стал ногою на нижний брус и тяжело взгромоздился.

— Ну, бывайте!

Тронул поводья, кобыла нехотя затрусила с кладбища.

— Акты! Акты о батраках не забудь! — крикнул вслед Слава и виновато посмотрел на Соснякова.

Тот тоже глядел на Славу, мрачен и строг, и, хотя солнце продолжало озарять землю янтарным благостным светом, на лице Соснякова лежала тень, тень тревоги за прямизну пути, за чистоту рядов, за незыблемость идеалов.

— Все это фантазии, — холодно сказал он, предупреждая вопрос Славы. — Чем гадать, что будет через тридцать лет, лучше бы подумали о Корсунском, одной нашей ячейке с кулаками не совладать. Хлеба страсть, а запрятан так, что нипочем не найти, да и страшно, убьют. Приехали бы со стороны…

— Значит, не искать? — упрекнул его Слава.

— Зачем не искать? Сторонние найдут, а мы б подсказали…

Сосняков никогда не охотился за журавлями, но синиц ловил без промаха: раз — яма с хлебом, еще раз — дезертир, еще раз — дрова, не для себя, для школы, для себя ни зернышка, ни полешка.

Слава смотрел ему в глаза — неприятные глаза, в них злость и презрение, Слава понимает — он и его Презирает, хотя всегда голосует за Ознобишина.

Понимают они друг друга с полуслова.

— Приедем.

— Ждем.

Саплин на лошади домой через час притрухает, а Соснякову идти да идти. Саплин дома наестся досыта, а у Соснякова картошка небось есть и соль, может быть, даже есть, но уж простокиши забелить ее не найдется.

— Пойдем, Иван, поужинаем у меня?

Сказать это Славе нелегко, если он приведет Соснякова, накормить его накормят, но зато потом от колкостей Павла Федоровича не спастись.

Однако Сосняков верен себе.

— Кулацким хлебом не нуждаемся.

— Прямо, без обиняков. Он терпит пока что Ознобишина, но помещает его за одну скобку с Астаховыми, эта алгебра еще даст себя знать.

— Ну я пошел.

— А керосин?

— Однова не понесу, пришлю кого за керосином.

Сосняков не доверяет даже самому себе, керосин получат, привезут, и выдавать его будет на глазах у всех, чтобы чего доброго не сказали, что он хоть каплю израсходовал не по назначению.

Сосняков уходит неторопливым, размеренным шагом. Так вот и прошагает все четырнадцать верст до Корсунского.

Карпов не прочь получить свою бутылку сейчас, но у Славы нет настроения пачкаться, он точно не замечает, как Карпов переминается с ноги на ногу.

Уходит и Карпов. Все уходят. Слава остается в одиночестве. Он не прочь заглянуть к Тарховым. Соня или Нина сядут за фортепиано, и тогда прости-прощай классовая борьба!

Солнце припало к горизонту. Вот-вот побегут розовые предзакатные тени. Резко пахнет сырой землей. У Тарховых уже играют на фортепиано. Славушка давно сошел с крыльца и бродит меж могил, где покоятся вечным сном попы, помещики и церковные старосты. Он размышляет о Соснякове. Тот не любит его, и Славушка его не любит. Но лучшего секретаря для Корсунского не найти, да и Сосняков, должно быть, понимает, что Ознобишин сейчас больше других подходит для волкомола.

Ботинки Славушки намокают в траве, мел легко впитывает влагу, вечером снова придется чистить и зубы и башмаки.

Но кто это трусит по дороге? Со стороны общедоступного демократического кладбища? Можно сказать, даже мчится, если судить по энергии, с какой всадник нахлестывает лошаденку? Кому это так невтерпеж?

Саплин!

— Я так и думал, что ты еще не ушел.

С чего это он решил, что Слава не ушел? Ему ведь ничего не известно о чарах старинного фортепиано.

Саплин сваливается с коня, как тюк с добром.

— Чего тебе?

— Мы ведь как братья…

Что он там бормочет о братстве? Неужели совершил какой-нибудь проступок, в котором не осмелился признаться при всех? Он неистов в своей революционности, но революция для него не столько цель, сколько средство.

— Понимаешь? Завтра воскресенье. Для авторитета. Я верну, по-братски…

Саплин просит на воскресенье рубашку, желто-зеленую шелковую рубашку, которая очень возвысит его в Критове.

— Среди хрестьян, — говорит Саплин.

«Среди девок», — думает Слава, однако стаскивает с себя рубашку, Саплину рубашка нужнее — братство, так уж пусть действительно братство.

Взамен Саплин снимает куртку из грубого домотканого сукна, хотя вечерний ветерок дает себя знать.

— Не надо, дойду, а тебе ехать, даже удивительно, как холодно.

Саплин скачет прочь, а Славушке остаются лишь мечты о фортепиано, в нижней рубашке к Тарховым не пойдешь.

58

Славушка бежал из нардома, сделав, правда, изрядного кругаля, заскочил на минуту к Тарховым, он все чаще обращал внимание на Симочку, от Тарховых славировал на огороды и тут встретил Федосея, несшего под мышкою детский гробик с таким видом, точно где-то его украл.

— Хороним, — просипел Федосей, не замедляя шага.

— А где ж папа с мамой? — удивился Славушка.

— Папа мельницу налаживает, заставляют пущать, — пояснил Федосей. — А Машка подолом мусор метет!

Вот и кончилась жизнь, не успев даже начаться…

Возле дома Славушка встретил родителей усопшего, взявшись за руки, они шествовали, видимо, в церковь. Павел Федорович в новой суконной тужурке, а Машка в шелковой красной кофте и зеленой шерстяной юбке, наряжаться, кроме как в церковь, некуда.

Впрочем, Славушке не до соболезнований.

Быстров мало говорил после смерти жены, но все ж как-то на ходу заметил:

— Подготовили бы новый спектакль, мельницу запустим со дня на день, хорошо бы день этот застолбить у мужиков в памяти.

Пуск астаховской мельницы для Успенской волости то же, что для всей страны Волховстрой. Первое промышленное предприятие. Степан Кузьмич не переоценивал события.

Павел Федорович возился на мельнице с утра до ночи, Быстров то и дело его поторапливал:

— Не ссорьтесь с Советской властью, гражданин Астахов, от души советую, не замышляйте саботаж, может, и сохранитесь, врастете в социализм.

«Пожалуй, и вправду сохранюсь», — думал Павел Федорович и ковырялся в двигателе.

Механик из Дроскова отказался ехать в Успенское, не подошли условия, но Быстров правильно рассудил, что Павел Федорович справится с мельницей не хуже того механика, мельницу построил, а механика не искал, сам собирался вести дело.

Еремеев и Данилочкин напали на Быстрова.

— Начнет с мельницы, всех мужиков приберет к рукам, — ворчал Данилочкин.

— Самоубийство! — решительнее кричал Еремеев. — Взорвет изнутри!

— Так иди на мельницу сам, если соображаешь в машинах, — саркастически возражал Быстров. — В том и фокус, что нам приходится строить социализм из элементов, насквозь испорченных капитализмом.

Свою позицию Быстров определял так:

— Многие убеждены в том, что хлебом и зрелищами можно преодолеть опасности теперешнего периода. Хлебом — конечно! Что касается зрелищ…

Зрелищами руководил Ознобишин. Спектакли ставил, разумеется, Андриевский, но надзор осуществлял Славушка.

Он и мчался сейчас домой, чтобы обдумать предложение Андриевского, тот предлагал инсценировать «Овода», сам брался изобразить кардинала Монтанелли, а Славушке предлагал соблазнительную роль Артура.

Вера Васильевна сидела за столом и кроила какие-то тряпки. Славушка схватил книжку и устроился у окна. За окном шелестела отцветшая липа, и лишь шиповник под окном никак не хотел отцветать.

Пощелкивали ножницы, шелестели страницы.

— Знаешь, мам, возможно, мы скоро расстанемся, — оторвался от книжки Славушка. — Скоро конференция.

— Какая конференция?

— Уездная. Комсомольская.

— Съездишь и вернешься.

— Меня могут выбрать в уездный комитет, тогда придется остаться в Малоархангельске.

— Жениться ты еще не собрался?

Славушка сделал вид, что не понял иронии.

— Не путай, пожалуйста, общественную и личную жизнь.

— А по-моему, жизнь нельзя разделять…

— Может быть, придется поехать даже в Москву.

— А это еще зачем?

— Если выберут на съезд.

— Вот этого я бы даже хотела, — мечтательно сказала Вера Васильевна. — С Москвой не надо терять связь. Надеюсь, ты зайдешь к дедушке?

Дед всегда импонировал ему начитанностью, памятью, снисходительностью…

— И к Арсеньевым надо зайти…

Мама великодушна, не помнит обид: настороженность тети Лиды и ее мужа были оправданны.

— И к дяде Мите…

А вот к этому не зайдет. Собственно, это не дядя, а дядя отца, двоюродный дедушка. Профессор! Но из тех профессоров, которые презирают Россию…

— Нет, мамочка, к дяде Мите я не пойду, — твердо заявляет Славушка. — Принципиально не пойду.

— Это ты книжек начитался?

— Нет, мамочка, принципы мне прививали не книжки, а папа.

Лучшего он не мог сказать матери, дольше она не хочет скрывать от сына свой сюрприз.

— Видишь, что я шью? Тебе давно этого хотелось…

Как он ненаблюдателен! Ведь это же мамина юбка! Юбка от синего шерстяного костюма. Но это уже и не юбка, это галифе, о которых давно мечтает Славушка. Милая мама! Не пожалела юбку!

— Мамочка!…

— Тебе ведь хотелось…

Это больше, чем желанная обновка, это значит, что мама признала его как политического деятеля. Есть в чем показаться в Малоархангельске! Еще револьвер, и он будет выглядеть не хуже Еремеева.

Что бы сделать для мамы?…

На этажерке, за книгами, у стенки, кулечек с конфетами. Конфеты Франи Вержбловской. Записку Андреева Слава отправил в Малоархангельск с Еремеевым. Тот ехал в уездный исполком и обещал занести письмо в укомол. Но послать с ним конфеты не решился. Еремеев способен отдать конфеты первой приглянувшейся ему девке…

Кроме этих конфет, ему нечего предложить маме…

Славушка вытаскивает кулек из-за книг, отсыпает немного леденцов и прячет кулек обратно.

Подходит к матери, высыпает перед ней леденцы. Мама удивлена.

— Это нам выдавали в Орле, привез и забыл…

— Ну и ешь сам!

— Мамочка!…

— Ну хорошо, хорошо…

Вера Васильевна собирает конфеты со стола, будет ждать возвращения Пети, разве может она съесть хоть что-нибудь без своих детей?

Теперь сбегать к Быстрову, сказать о спектакле…

Славушка стремглав мчится к волисполкому.

Дорогу ему преграждает Дмитрий Фомич, против обыкновения он не на обычном месте, а со скучающим видом толчется в коридоре.

Однако он не успевает задержать Славушку, и тот влетает в комнату президиума.

Степан Кузьмич на диване. Прямо против него стоит женщина, длинная, худая, у нее миловидное лицо невероятной белизны, осыпанное, несмотря на август, крупными рыжими веснушками, и в голубом платочке, из-под которого смотрят большие голубые глаза, ей лет тридцать. Позади женщины двое детей, девочка и мальчик, погодки, лет восьми-девяти, тоже очень беленькие, с льняными шелковистыми волосами.

Степан Кузьмич не обращает внимания на Славу.

— Ну чего, чего тебе от меня? — неуверенно обращается он к женщине.

Женщина молчит.

— Пойми, ты требуешь от меня невозможного, — продолжает Степан Кузьмич.

Женщина молчит, и Славушка понимает, что ему нельзя здесь находиться.

— Извините, — шепотом произносит он, выходит…

И сразу натыкается на Дмитрия Фомича.

— Куда ты?! — запоздало говорит тот. — Туда нельзя…

Славушка растерянно смотрит на Дмитрия Фомича.

— Занят Степан Кузьмич, — бурчит Дмитрий Фомич. — С женой объясняется.

Славушка изумляется еще больше:

— С какой женой?

Дмитрий Фомич приглаживает ладонью усы.

— С какой, с какой… С самой обыкновенной.

— Но ведь Александра Семеновна…

— Со старой женой, с рагозинской!… — Дмитрий Фомич с сожалением смотрит на мальчика. — От Александры Семеновны, брат, только туман остался, а эта живой человек, мириться пришла.

— Но это же невозможно, Дмитрий Фомич… — Славушка кинул взгляд на закрытую дверь, из-за которой несся тихий говор. — После Александры Семеновны…

— Все, брат, возможно, — снисходительно произносит Дмитрий Фомич. — Не знаешь ты еще, парень, жизни.

— Нет, он не помирится, — уверенно говорит Славушка, поворачивается и медленно идет прочь.

— Еще как помирится! — слышит он за своей спиной…

«Нет, нет, — думает Славушка, — это невозможно, Степан Кузьмич верен памяти Александры Семеновны…»

Но все будет не так, как думается Славушке, а так, как говорит Дмитрий Фомич.

59

Каждый занят своим делом: Павел Федорович с Надеждой режут для коров резку, Федосей с помощью Пети налаживает плуг, Марья Софроновна варит вишни на меду, запасается на зиму вареньем, Вера Васильевна пишет письмо полузабытой московской знакомой…

А Славушка — Славушка за книжкой по истории юношеского движения.

Тут в комнату врывается Петя.

— Тебя Мишка спрашивает!

— Какой еще Мишка?

— Карпов, из Козловки. Говорит, поскорей…

— Пусть сюда идет.

— Да он не идет! Говорит, пусть Славка выйдет…

Не успел Слава сойти с крыльца, как к нему кинулся Мишка.

— Ой, Славка, идем скорее!

Он сегодня какой-то чудной, Мишка, всегда такой аккуратный, а тут неподпоясанный, в посконных портах, босой.

— Идем в дом…

— Нельзя, нельзя!

Мишка торопится, увлекает Славу за собой, опускается на корточки, вынуждая Славу поступить так же, скороговоркой роняет торопливые слова:

— Бегом я, через овраг, межами… Степана Кузьмича надо бы! Выжлецов, что мельницу купил… Маменька моя пошла овцу искать, встрелась с выжлецовской Донькой, молодайка его, та, грит, слав те господи, приехали сегодня к мому из Куракина, хоть вздохнем, увезут седни ночью нашу оружию, тогда пускай хоть сам черт приходит на мельницу, думают, он против власти, а там оружия…

— Откуда приехали?

— Да из Куракина, из Куракина, я ж объясняю…

— А за каким оружием?

— Ну, спрятано, значит, у Выжлецова…

Мальчики перебегают площадь, волисполком стоит во тьме черной громадиной, за окном тусклый свет.

Быстров за столом, перед ним лампа, склонился над бумагами.

Шепотом:

— Степан Кузьмич…

После смерти Александры Семеновны Быстров даже злее стал на работу, до поздней ночи на ногах, а вот, чтобы поговорить, пошутить, этого теперь с ним не случается.

— Что у тебя? Я тут декреты для сельсоветов сочиняю…

— Степан Кузьмич, тут Карпов к вам…

— А что у него?

— Оружие увозят…

— Какое оружие? — Быстров встрепенулся. — Зови-ка его сюда.

Он расспросил Карпова за несколько минут, сразу все понял и все объяснил ребятам: Выжлецов — неясная фигура, пришел с фронта, льнет к кулакам, а Куракино, вся Куракинская волость, эсеровская цитадель, и там, вероятно, собирают оружие, чтоб было с чем выступить против Советской власти.

Погладил Карпова по волосам.

— Посидите здесь…

Оставил ребят в исполкоме, отсутствовал с четверть часа, позвал мальчиков на улицу, у крыльца Григорий с двумя оседланными лошадьми.

— Садись! — Быстров, указал Карпову на Маруську, на которой не разрешалось ездить никому, кроме ее владельца. — За пятнадцать минут домчит тебя до твоей Козловки. На огородах слезешь и пойдешь домой, а коня отпусти, только повод оберни вокруг шеи. Сама придет обратно. И чтоб все тебя видели, чтоб ни у кого мысли, что ты здесь был. Узнают — могут убить. Понятно?

— Спасибо, Степан Кузьмич.

— Дура, — с невыразимой лаской промолвил тот. — Это тебе спасибо. Нам тебя сохранить важно.

Подсадил Мишку на Маруську, шлепнул лошадь по боку, и она тут же пропала в темноте.

Подошел к другой лошади, проверил подпругу.

— А теперь следом и я…

— Степан Кузьмич… — У Славушки задрожал голос. — Можно и мне…

Быстров резко обернулся:

— Не боишься?

— А вы?

— У меня должность такая… — Славушка не увидел, услышал, как Быстров усмехнулся. — А впрочем… садись за спину, коли удержишься!

Он вскочил в седло, подождал, пока сзади взгромоздился Славушка, и тронул поводья.

— Вернусь завтра, — на ходу бросил он Григорию и осторожно направил коня вниз, к реке.

Над водой стлался туман, никто не попался им по пути, только где-то на дальнем конце села повизгивала гармонь да лениво брехала собака.

Они пересекли Озерну и стали не спеша подниматься в гору.

— Карпов нас минут на двадцать опередит, — как бы про себя заметил Быстров. — А тут и мы подоспеем… — Он на мгновение обернулся. — Однако держись.

Подогнал коня, и Славушка крепче обхватил Быстрова.

Ехали молча. Было тихо. Лишь слышно, как дышит лошадь, размеренно и тяжело, совсем непохоже на нервное и частое дыхание Маруськи.

— Это даже неплохо, что явимся вдвоем, — внезапно произнес Быстров, отвечая себе на какую-то мысль.

И опять замолчал, свернул на проселок, еле видимый в темноте, и сказал уже специально для Славушки:

— Урок классовой борьбы… — Помедлил и добавил: — Для тебя.

Они подъезжали к Козловке. Еще не поздно, а темно, над головами ни звездочки, все небо застлали черные облака, в домах еще ужинали, и девки только еще собирались в хоровод.

Быстров придержал коня посередь деревни, припоминая, где живет Выжлецов, и затем уверенно направил к большой, просторной избе на кирпичном фундаменте с раздавшимся крыльцом.

Они одновременно соскочили наземь. Быстров прикрутил повод к перилам, взбежал на крыльцо и без стука дернул на себя дверь.

За столом чаевничали сам Выжлецов, его молодая жена, его мать и двое мрачных, незнакомых Быстрову мужиков.

Быстров прямиком направился к хозяину с протянутой рукой:

— Семену Прокофьичу…

Слава видел Выжлецова впервые, он представлял его себе пожилым, рослым, неприветливым, а перед ним был сравнительно молодой, никак не старше тридцати лет, маленький, вертлявенький, плюгавенький человечек с рыжими усиками и крохотными голубыми глазками, моргающий, как вспугнутый зверек, внезапно ослепленный ярким светом.

От неожиданности Выжлецов растерялся, вскочил, выбежал из-за стола, засуетился, полез в шкаф за чистой посудой.

— Чайку с нами, Степан Кузьмич…

На столе кипел медный самовар, в вазочке алело варенье, на тарелке ржаные коржики.

Жена Выжлецова, миловидная молодая бабенка, и мать, сморщенная старушка, тоже поднялись из-за стола, но двое незнакомых мужиков даже не шевельнулись и только вопросительно поглядывали на хозяина.

— Милости просим, милости просим, — продолжал Выжлецов, сглатывая слоги и расставляя чашки для новых гостей. — Рады, рады вам…

— Ну, радоваться-то особенно нечему, — спокойно возразил Быстров, усаживаясь, однако, за стол, точно он и впрямь прибыл в гости.

— И вы, и вы… — пригласил Выжлецов Славу.

Слава, однако, не последовал приглашению, он чувствовал, как напряжен Степан Кузьмич, и понимал, что держаться надо настороже, ему была недоступна непосредственность, с какой вел себя Быстров, и на всякий случай остался у двери, и Выжлецов тут же утратил к нему интерес, дело было не в Славе.

Незнакомые мужики вновь вскинули глаза на Быстрова. Оба были немолоды, видать, умны, серьезны. Один, с сивой бородой, отнесся к появлению гостей как будто безучастно, зато другой, бритый, чернявый, с резкими чертами лица, казалось, с трудом скрывает свое волнение, он то и дело постукивал пальцами по расстеленному на столе рушнику.

— Председатель наш, товарищ Быстров, — ответил наконец на их немой вопрос Выжлецов и пододвинул к Быстрову вазочку с вареньем.

— Да не суетись ты, — заметил ему Быстров и, увидев, как чернявый сунул было руку под стол, повторил эти слова уже для чернявого мужика: — И ты не суетись понапрасну.

И сразу после этих слов за столом воцарилось молчание.

Позже, перебирая в памяти подробности этого вечера, Славушка говорил себе, что именно в этот момент Быстрова должны были убить, во всяком случае, логика событий подсказывала такой исход, однако Быстров всегда предупреждал события.

— Вы из Куракина? — быстро спросил он чернявого.

Тот молчал.

— Так вот, не будем шутить, — спокойно сказал Быстров, точно речь шла о самых обыкновенных вещах. — Я знаю, зачем вы приехали, и прямо говорю: ничего у вас не получится.

Выжлецов раздвинул свои губки в улыбке:

— О чем это вы, Степан Кузьмич?

Однако мужики из Куракина не ответили, и Славушка догадался, что они прислушиваются к тому, что происходит снаружи.

И Быстров, должно быть, догадался, потому что сразу сказал:

— Да не слушайте вы, никого там нет, я один. Только само собой, куда я поехал, известно… — Он ласково посмотрел на чернявого. — И кто вы такие, тоже известно. Поэтому давайте по-хорошему. Не будем ссориться, выкладывайте свою пушку.

И вновь произошло чудо: чернявый сунул в карман руку и положил на стол небольшой аккуратный пистолет.

— Так-то лучше, — сказал Быстров и повернулся к Выжлецову. — На большой риск шел ты, Семен Прокофьич, всего мог лишиться, и мельницы, и семьи. Про твое оружие нам давно известно. Не знали только, где спрятано, но все равно нашли бы… — Он протянул руку, взял пистолет, опустил себе в карман. — Не надо беспокоить ни мамашу, ни супругу, идите-ка втроем, несите сюда оружие.

И все трое — Выжлецов и его гости — молча поднялись из-за стола, вышли из избы и… вскоре вернулись, неся в руках и прижимая к груди винтовки.

— Куды их? — безучастно спросил мужик с сивой бородой.

— А хоть сюда… — Быстров указал на свободное место у окна, и кивнул Славушке: — Считай.

— Десять, — сосчитал Славушка.

— Отлично, — сказал Быстров и почти весело спросил Выжлецова: — А пулемет?

Выжлецов удивленно посмотрел на Быстрова.

— Тащи и пулемет! — строго приказал Быстров. — По-честному так по-честному.

Выжлецов вновь вышел вместе с чернявым и внес в избу пулемет.

— Все? — спросил Быстров.

— Все, — подтвердил Выжлецов.

Опять наступило молчание. Мужики стояли у двери. Быстров сидел. Он помолчал, поглядел на мужиков и… отпустил их.

— Можете ехать, об остальном с вами будет разговор в Куракине.

Мужики ретировались, и теперь один Выжлецов ждал распоряжений.

— Не возражаешь, переночуем мы у тебя? — спросил Быстров. — Поздно уже с винтовками по оврагам блукать…

Быстров так и сделал, как сказал. Лег на скамейку, даже принял от молодайки подушку, проспал в избе короткую летнюю ночь, а утром послал Выжлецова за председателем Козловского сельсовета Коломянкиным.

Через час Быстров и Славушка шли за подводой, на которой везли в Успенское отобранное оружие.

И снова Степан Кузьмич молчалив и невесел. Идет, почти не пыля, аккуратно отрывая от земли ноги. Поблескивает раннее солнышко, роса еще лежит на кустах и на траве. В небе заливается какая-то птица.

— Как это вы не побоялись?

Быстров быстро взглянул на мальчика.

— Чего?

— Остаться на ночь у Выжлецова.

— Уйди мы, за деревней нас свободно могли прикончить, И концы в воду, докажи, кто убил. А тут известно, где ночевали…

— А этих, куракинских… — Славушка повел головой в сторону, будто там кто стоял. — Почему вы их не арестовали?

— Э-эх! — с сожалением протянул Быстров. — Слабый ты еще, брат, политик. Знаешь, как кулак обозлен на Советскую власть? К нему сейчас не с таской, а с лаской нужно. Оружия в деревню целый арсенал натаскали, и за каждую винтовку тащить мужика под замок? Помягче получше будет, скорей одумаются… — Он помолчал и вдруг улыбнулся. — А тех, кто к Выжлецову приезжал, будь уверен, тех возьмут на заметку.

60

— Не поеду… Не поеду! — кричит Тишка Лагутин. — Убей меня бог, не поеду…

Он вправду не может ехать, лошадь у него ледащая, и телега не телега, а драндулет на ниточках, все палочки и втулочки скреплены проволочками и веревочками, в таком гробу не только в Малоархангельск, к богу в рай и то не доедешь — рассыплется.

У Тишки крохотное морщинистое личико, редкие волосики, и он даже не кричит, а визжит:

— Не поеду, и все тут! Баста!

На остальных подводах по три человека, мужики выполняют трудгужповинность в «плепорцию», три человека — и все.

— Ет-то што ж, пущай четыре, — визжит Тишка. — Ну, пять, куды ни шло, ну, шесть, разрази тя господь, ну, семь… А то во-о-симь! Во-симь! Не поеду…

У всех по три, мужики тверды, а к Тишке лезут все, облепили, и ничего Тишке не поделать.

Делегаты Успенской волостной комсомольской организации отправляются на уездную конференцию.

Сто человек! Сто человек, язви тя душу! В прочих волостных организациях числятся по тридцать, по сорок, в Свердловской волости больше ста комсомольцев, а в Успенской чуть не полтысячи. Что они, белены объелись?

Мобилизовано двадцать подвод для ста делегатов, а мужики больше чем по три делегата на подводу не садят, остальные норовят атаковать Тишку.

— У меня не чистерна, а ти-и-лега! — визжит Тишка. — Вот хрест, лягу чичас и умру!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48