Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мы жили в Москве

ModernLib.Net / Научно-образовательная / Орлова Раиса / Мы жили в Москве - Чтение (стр. 7)
Автор: Орлова Раиса
Жанр: Научно-образовательная

 

 


      Пожалуй, больше всех помог Эрвин Штриттматер. Помог и понять и представить себе Брехта - художника и человека.
      Впервые я услышал о Штриттматере на следующий день после того, как вернулся из тюрьмы. Один из друзей принес его роман "Тинко" для внутренней рецензии. Это был мой первый заработок на воле.
      Потом я читал все, что публиковал Штриттматер, переводил его роман "Чудодей", пьесу "Невеста голландца", написал о нем статью. Она была напечатана и по-немецки, понравилась ему, и мы стали переписываться. А когда он в 1961 году приехал в Москву, мы сразу же подружились.
      Из дневника Л.
      ...Большелобый, с пронзительно синими лукавыми и грустно-веселыми глазами. Рыжая щеточка коротких усов, застенчиво-добрая улыбка. Чуть сутуловатый, плечистый, уверенные изящные движения сильного тела, - сразу видно, что много работал руками. Отличный, остроумный рассказчик.
      Познакомились мы и с его красивой, умной женой Евой, которая позже стала очень популярной поэтессой.
      У Эрвина в Веймаре - встреча с читателями, и он захватил нас из Берлина.
      Р. говорила, что мы ехали не втроем, а вчетвером: с нами ехал и Брехт. Эрвин рассказывал, показывал, пел, подражая Брехту, а я расспрашивал и не уставал слушать.
      Эрвин привез нас в гостиницу "Слон", о которой мы читали у Томаса Манна, - в ней останавливалась Лотта.
      По комнатам дома Гёте мы проходили, как по страницам давно знакомых книг. Сколько раз мы в лекциях и беседах приводили слова Фауста: "В начале было Дело". Здесь они звучали по-новому. Мы были в доме гения, чье слово и вся жизнь были Делом, в доме великого сына того народа, который издревле, почти религиозно чтит труд. Это почитание во всем - и в общественном бытии, и в частном быту, в книгах, песнях и в сословной гордости потомственных ремесленников, крестьян, рабочих. С детства впитывается уважение к любой работе и презрение к безделью, недобросовестности. С этим сталкиваешься, едва ступишь на немецкую землю, и тогда по-новому понимаешь и чувствуешь мысль и поэзию Гёте - "В начале было Дело".
      Вечером в "Клубе интеллигенции" - обсуждение романа Щтритгматера "Оле Бинкоп". Докладчиком был профессор Хольцхауэр, директор Веймарского комплекса мемориалов немецкой классики, старый коммунист, в прошлом крупный функционер ЦК СЕПГ.
      Он прямолинейно-наивен, едва ли не с гордостью сказал: "Мне Брехт прямо в глаза говорил: "Вы записной дурак". А я тогда был председатель Идеологической комиссии ЦК. Никто, кроме Брехта, не мог позволить себе такой дерзости. Но он хитрюга, знал, как мы его ценили".
      В речи, которой он открывал вечер, было много стандартных фраз о партийности, народности, соцреализме, но он азартно защищал роман - книгу о деревенском чудаке, создателе одного из первых сельскохозяйственных кооперативов, которого партийные чиновники затравили, довели до смерти. Вокруг романа бушуют страсти по всей ГДР. Многие осуждают книгу и автора за пессимизм и даже за "клевету".
      После доклада Эрвин прочитал несколько страниц из романа, а потом ему задавали вопросы. Кто-то спросил:
      - Почему твой герой умирает? Эрвин:
      - По-вашему, умирать - это нетипично?
      ...В последующие годы мы несколько раз встречались, подолгу бывали вместе с Евой и Эрвином в Москве, в Тбилиси, в Сухуми, в Ялте. Мы рассказывали им тогда обо всем, чем мы тогда жили, что писали. Случалось, и спорили, но не ссорились.
      В 70-е годы наша судьба уводила нас все дальше от них. Однако доброе прошлое нашей дружбы для нас не прошло и никогда не пройдет...
      * * *
      5 марта. Встречались в Лейпциге с Генрихом Бёллем.
      В Берлине мы пытались продолжать то посредничество, которое как-то само собой возникло в Москве, когда нашим гостям с Запада я рассказывал о литературной жизни ГДР, а гедеэровским друзьям и приятелям говорил о Бёлле, Рихтере, Шаллюке и доказывал, что все они принадлежат к одной немецкой литературе. Нередко приходилось встречаться с предвзятостью с обеих сторон.
      Вине рассказал нам, что ведутся переговоры о встрече с представителями "Группы 47", с руководителем группы Гансом Вернером Рихтером, который живет в Западном Берлине. "Но приходится быть очень осторожными, потому что и Рихтер, и его младший приятель Клаус Реллер - несомненно агенты, служат западным политическим силам, скорее всего, Вилли Брандту. Брандт умен, образован, был в Сопротивлении, но он - наш противник. И с ним нужно считаться. Рихтер и Реллер предлагают совместное выступление по радио. Это окончательно решат у нас наверху".
      Ганс Кох, числившийся теоретиком Союза писателей, говорил с нами, ни разу не улыбнувшись, правильными, хорошо пригнанными, сложносочиненными фразами. Ему не по душе были наши похвалы и "Берлинер ансамблю", и роману Шриттматера, "это все явления очень сложные, имеются внутренние противоречия".
      О переговорах с "Группой 47" сказал: "Они имеют чисто политическое значение. Литература везде служит политике, хотя некоторые считают такое утверждение догматизмом. Рихтер - агент Вилли Брандта. А сейчас мы с ним торгуемся. Они хотят только личных встреч даже на частных квартирах, а мы хотим вести официальные переговоры".
      В следующие дни Пауль Вине уже прямо просил нас посредничать, так как Рихтер и Реллер хотят с нами встретиться. Пауль опять предостерегал: "Рихтер был до тридцать третьего года членом КП, но отошел, не захотел работать в подполье. Он не может стать нашим союзником. А Реллер опасен, распространяет и про тебя провокационные слухи, будто бы это ты в прошлом году наставлял Энценсбергера, что ему говорить, когда он ехал в Пицунду на встречу с Хрущевым.
      Несколько дней спустя выяснилось, что "наверху" согласились пойти на компромисс: так как "Группа 47" официальной встречи не хочет, то Пауль Вине и Эрика Ланге, председатель иностранной комиссии, готовы встретиться у нас в номере, в гостинице.
      Мы обедали с Рихтером и Реллером в клубе прессы и без особого труда уговорили их принять компромиссное решение.
      Рихтер просил нас передать в Москве председателю СП Федину, что он уже несколько раз приглашал своего друга Константина Богатырева и просит помочь ему поехать в Берлин.
      Кроме того, Рихтер просил нас объяснить руководителям нашего Союза, что "Группа 47" хочет приглашать на свои заседания только тех советских литераторов, которые им известны, которые знают немецкую литературу и немецкий язык. "Даже самым хорошим писателям, которые не знакомы с нашими книгами и не понимают по-немецки, у нас нечего делать, мы не проводим торжественных заседаний, мы работаем, читаем вслух, обсуждаем, спорим. Мы ведь и немецких журналистов не пускаем. Мы приглашаем только участников, а не почетных гостей".
      У нас в номере состоялись переговоры Рихтера и Винса о совместном выступлении по радио на тему: "Существует ли одна немецкая литература или две?"
      * * *
      Р. Анна Зегерс бывала у нас в Москве. Поражала тем, как легко с одного языка переходила на другой: начинала фразу по-русски, переключалась на французский, английский или немецкий.
      25 февраля... В гостиницу приехал за нами муж Анны, вежливый, ласково-неторопливый. Третий этаж без лифта, уютные комнаты с беспорядочно разбросанными книгами и камином. Анна встречала приветливо. Уселись у столика, выпили по рюмочке и начали болтать, как на завалинке. Мы рассказывали московские новости, они - свои. Анна хотела, чтобы и я понимала, говорила больше по-французски.
      Спор шел все о том же: нужно ли бояться правды, бывает ли несвоевременная правда, кто вправе решать, какую часть правды утаивать...
      Она угощала нас бразильскими сластями. "В прошлом году мы были в Бразилии. Жорж Амаду - мой старый друг, он меня любит, как родную сестру, и я его люблю. Он просто помешался на истории со Сталиным.
      Там, в Бразилии, мы видели ритуальные пляски с шаманскими завываниями. Они исповедуют свои негритянские культы. Мне это неприятно. Но сталинизм ведь тоже культ, тогда уж лучше такие.
      А нужно ли было говорить правду на двадцать втором съезде?"
      В конце этого разговора Анна сказала Л.: "Я с тобой не согласна, но я тебя люблю".
      Анна и Роди - так она называет своего мужа, а он ее Чиби - вместе почти сорок лет; сколько всего у них за плечами, и так они нежны друг с другом, он то за руку возьмет, то голову погладит незаметно.
      Анна: "Я хотела бы написать книгу о справедливости. Что это такое? С одной стороны - твоя история, а с другой стороны - история нашей уборщицы. Она из Восточной Пруссии, богатая крестьянка, жена эсэсовца. Ты ведь и таких тоже защищал..."
      Через две недели, 7 марта, после поездки в Веймар, Лейпциг, Дрезден, Виттенберг, мы опять пришли к Анне. Она расспрашивает о наших впечатлениях, слушает, перебивает.
      И попутно - а у Анны самое важное всегда попутно: - То, что я сейчас расскажу, ты не вздумай писать ни в какие мои биографии. Вы знаете, что такое малая родина, патриа чика? Она есть у каждого человека. Моя - на Рейне. А Германия разделенная. Многое настоящее немецкое - не у нас. "Патриа чика". Из-за нее человек и смеется, и плачет. Не могу же я плакать из-за того, что СССР покупает пшеницу в США, не могу смеяться над вашим лысым Никитой. У меня и слезы немецкие, и смех немецкий. Я здесь недавно пришла на одно важное заседание. Гардеробщик услышал мой говор, привел своего напарника. "Он тоже из Майнца". Мы с ним разговорились. Его сестра училась в той же гимназии, что и я. Он принес кофе. Так все время заседания я пила кофе с земляком... И я и Роди, мы оба остались без малой родины. Он ведь из Венгрии. Если бы Москву разделили и ваши друзья Т. и Ф. очутились бы на другой стороне стены, что-то важное ушло бы из ваших жизней, верно?
      ...Интеллигенты часто чудаки, иногда бывают "комиш", но когда талантливы, то нет. Вот Брехт не был "комиш".
      Из брехтовских пьес больше всего любит "Галилея".
      - Гомулка не любит интеллигентов. Сначала не любил тех, кто против социализма, а теперь они ему вообще все чужды. Но Гомулка для социализма полезнее, чем Т (называет известного либерального поэта).
      Л. возражает. Она отмахивается.
      - А иногда мне нравятся люди, которые мне совсем не нравятся. Например, Ульбрихт. Он меня ненавидит, но и удивляется, что за женщина такая, все время смеется? Что-то в нем меня привлекает. Он верит в то, что говорит. Он искренен. Но он, - она хитро улыбается, - никогда не поймет, что такое "патриа чика". Потому что он и Готше здесь родились. У вас ведь нет особой разницы, родился ли ты в Харькове или в Новосибирске. А здесь очень большая.
      Вероятно, она говорит с нами об Ульбрихте, чтобы объяснить, почему дала статью в сборник к его 70-летию - за это ее осудили некоторые писатели.
      - Роди был с Бела Куном в тысяча девятьсот девятнадцатом году. Мы в Париже узнали о гибели Куна, были потрясены.
      Вечер был длинным, мы переговорили едва ли не обо всем на свете.
      - Я живу здесь много лет. У нас сотни знакомых, но людей, с которыми разговаривала бы так откровенно, - нет.
      * * *
      Л. Те немецкие сановные идеологи, литераторы и журналисты, с которыми мы встречались, были больше похожи на комсомольских и партийных работников времен первой пятилетки, чем на наших новейших функционеров, у которых не осталось никакой идеологии, а только циничное охранительство и политиканство.
      Берлинские цензоры нас удивляли. В ГДР издавали Лукача, который был у нас под запретом, переводили и издавали Фолкнера задолго до нас, и издавали книги, и публиковали статьи против антисемитизма в прошлом и настоящем. А у нас стихотворение Евтушенко "Бабий яр" вызвало исступление и в аппарате, и у литературных черносотенцев. Но в то же время в ГДР не разрешили публиковать повести Александра Солженицына, несмотря на все похвалы Хрущева, "Правды" и "Известий". Не напечатали даже романов Кочетова, потому что он слишком "мрачно" изображал советскую действительность.
      В повседневной жизни ГДР для нас многое было приятно-непривычным продавцы, официанты, служащие гостиницы были дружелюбно-вежливы, несравнимо с тем, к чему мы привыкли у нас. Все наши поездки, все встречи - и деловые, и личные - были хорошо организованы, нам ничего не навязывали, нам никого не приходилось ждать, все делалось так, чтобы нам было удобнее, легче, интереснее.
      Пожилая журналистка, изможденная, но весело-добродушная, спросила нас: "Вас как называть - на "ты" или на "вы"? (Du - Genossen oder Sie Genossen), и потом объяснила: "В Германии все коммунисты говорят друг другу "ты", я и Ульбрихту говорю "ты, Вальтер", а ваши советские чаще "выкают", либо начальник подчиненному "ты", а тот "вы", и даже "товарищ такой-то" иногда произносит, как "ваше сиятельство".
      Замминистра иностранных дел ГДР Петер Флорин (мы с ним познакомились в августе сорок первого года в подмосковной деревне Кубинка, где получали обмундирование перед отправкой на фронт и две ночи спали в одной палатке) обедал за одним столом со своим шофером и техническими сотрудниками, а в дальних поездках сменял шофера за баранкой, чтобы тот мог отдохнуть. И он же говорил нам, что Евтушенко - изменник, что "его выступления в Западной Германии - нож в спину ГДР", и между прочим заметил: "Западный Берлин все равно будет нашим... Нет, нет, никакой войны, мы его так возьмем..."
      * * *
      От нескольких людей мы слышали о Роберте Хавемане, ученом-физике, который при нацистах сидел в тюрьме, причем больше года в камере смертников.
      В начале 60-х годов он, кроме лекций по физике, читал в университете еще и лекции по философии. Как убежденный марксист он критиковал теорию и практику не только Сталина и Ульбрихта, но и Ленина. Его обвиняли в "люксембургианстве", в троцкизме и еще в каких-то уклонах. В 1964 году он был отстранен от преподавания в университете. Еще несколько лет оставался членом Академии наук.
      Даже те, кто называл его лекции политически "вредными", о нем самом отзывались с безоговорочным уважением. Однако нам сказали, что мы не должны встречаться с Хавеманом. Мы и не попытались.
      Р. Что же - нас там подкупали, соблазняли, приручали? Ни тогда, ни позже я не думала, что какие-то советские или гедеэровские инстанции хотели нас подкупить, соблазнить, приручить. Однако некоторые впечатления этой поездки словно бы вернули нас к иллюзиям молодости.
      Мы были гостями. Мы ходили и ездили куда хотели, виделись с теми людьми, кто был нам интересен и приятен. Мы много работали, но на месяц освободились от всех забот - и домашних, и литературных, и общественных. Ни потрясшая нас стена, ни судьба Хавемана не стали тогда по-настоящему нашими проблемами, нашей болью. Анна Зегерс, Эрвин Штриттматер, Пауль Вине, Дитер Вильмс, Гюнтер Кляйн говорили с нами и спорили - о том же, о чем мы все, эти годы говорили в Москве: Сталин, ошибки или преступления, политика и мораль, как построить настоящий социализм.
      Некоторые их возражения звучали ближе к тому, что мы слышали в Москве от противников, даже от тех, кого называли "наследниками Сталина". Но в ГДР их мысли и слова были для меня не просто отчуждены чужим для меня языком. Они воспринимались по-иному еще и потому, что люди (хотя я знала их мало) все же по-человечески были мне милы, были искренни. Они не претендовали на владение абсолютной истиной, а лишь искали ее, искали, пусть по-иному, чем мы, ответов на вопросы, важные и для них и для нас. Часто сомневались, не скрывали этого, внимательно слушали возражения.
      В 1968-1969 годах, после вторжения в Чехословакию, и еще сильнее после публикации на Западе книги Л. "Хранить вечно" многие гедеэровские связи резко оборвались или постепенно истлели.
      Но душевные привязанности остались.
      * * *
      Июнь, 1985 год. Западный Берлин. Мы сидим в кафе с молодыми людьми. Они недавно перебрались на Запад из ГДР, кое-кто перед этим сидел в тюрьме. Я собираюсь на следующий день пойти в Восточный Берлин. Называю имена тамошних старых друзей, которым хочу хоть по телефону позвонить. Наши собеседники неприятно удивлены:
      - Что у вас может быть общего с этими оппортунистами, приспособленцами?
      Этих молодых собеседников мы знаем недавно, но сблизились с ними быстро, легко. Оказалось, что мы их лучше понимаем, чем их сверстники, всё время жившие в одном городе, но разделенные стеной. Значит, дело не в различии поколений.
      Но мы душевно связаны и с теми, кого они называют "приспособленцами". С теми, кто не может и не хочет никуда уезжать и поэтому вынуждены иногда идти на соглашение с властями.
      Ведь и мы оба так жили долгие годы. Так жила я до самого нашего отъезда. Так продолжают жить многие люди в Москве, Ленинграде, Новосибирске.
      В июньское утро восемьдесят пятого года я стояла на полутемной станции метро Фридрихштрассе. Пограничник вернул мне паспорт - вежливо-сухо: "Вам отказано".
      Надо мной, на верхней галерее - часовые с автоматами, в тяжелых сапогах. Это было воплощением ужаса, но и полного абсурда. А я вспомнила, что видела эту же станцию с той стороны двадцать один год тому назад. Какими же глазами я тогда смотрела на разделенный город, на разделенную страну, на разделенный мир?
      * * *
      В поезде от Берлина до Москвы мы почти не спали. Перебирали недавние впечатления, спорили и рассуждали: что же значили эти встречи с нашими Вчера, Позавчера, а может быть, и Завтра?
      И сейчас Восточный Берлин не ушел из нашей жизни, так же как не ушли Веймар и Дрезден. Мы читаем книги, расспрашиваем людей, приезжающих оттуда. Новые надежды внушают прежде всего независимые пацифисты - "белые круги" и те силы ненасильственного сопротивления, которые кристаллизуются вокруг церквей.
      Когда я в книжных магазинах Парижа, Рима, Амстердама, Нью-Йорка вижу "Кассандру" Кристы Вольф, читаю разноязычные восторженные отзывы о ней, когда я слушала ее речь в Штутгарте - ей вручали Шиллеровскую премию, - я горжусь ее успехами так же, как горжусь успехами моих соотечественников в Москве, в Ленинграде...
      А для Л. едва ли не самым драгоценным читательским откликом были слова молодого берлинца: "Я про тебя узнал еще в тюрьме. У нас там был самодельный радиоприемничек, смастерили в коробке из-под ваксы, я слушал твою речь и отрывки из твоих книг. И наши парни говорили: "Когда мы слушаем его, то перестаем ненавидеть русских"".
      * * *
      Вернувшись в Москву, мы узнали, что тринадцатого марта закончился суд над Иосифом Бродским.
      Его имя появилось впервые в советской печати в январе 1963 года в журнале "Новый мир"; в том же номере, где были напечатаны два рассказа Александра Солженицына, опубликовали и стихотворение Анны Ахматовой с эпиграфом из Бродского. Это было знаком высокого признания молодого поэта.
      А в ноябре 1963 года газета "Вечерний Ленинград" опубликовала фельетон "Окололитературный трутень", в котором Бродского обвиняли не только в тунеядстве, но и в сочинении антисоветских стихов и даже попытке украсть самолет, чтобы удрать за границу.
      Несколько ленинградских литераторов, знавших Бродского, сразу же попытались опровергнуть опасную клевету, но секретариат Ленинградского отделения СП по требованию КГБ постановил: предать его суду как тунеядца. Он был арестован.
      Писательница, журналистка Фрида Вигдорова решила поехать на суд. Однако впервые не получила журналистской командировки, более того: в "Литературной газете" ее предупредили, чтобы она в дело Бродского не вмешивалась. Но она все же поехала в Ленинград, пошла на суд и записывала.
      ...Судья. А вообще какая ваша специальность?
      Бродский. Поэт. Поэт-переводчик.
      С. А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?
      Б. Никто (без вызова). А кто причислил меня к роду человеческому?
      С. А вы учились этому?
      Б. Чему?
      С. Чтобы быть поэтом? Не пытались кончить вуз, где готовят... где учат...
      Б. Я не думал, что это дается образованием.
      С. А чем же?
      Б. Я думаю, это... (растерянно)... от Бога.
      В ходе суда соблюдались все процессуальные формы. Было много свидетелей, обвинитель, адвокат. Общественные защитники - писательница Наталья Грудинина, профессора-литературоведы Владимир Адмони и Ефим Эткинд обстоятельно, со знанием дела свидетельствовали, что Бродский очень талантливый поэт и высококвалифицированный, чрезвычайно трудолюбивый мастер стихотворного перевода с нескольких языков. Эти свидетели доказали полную несостоятельность обвинения в тунеядстве.
      Обвинитель в крикливой, полуграмотной речи заявил, что Бродского защищают "прощелыги, тунеядцы, мокрицы и жучки". Судья не прервал его, хотя много раз прерывал адвоката.
      Один из свидетелей обвинения - трубоукладчик - говорил:
      "Я Бродского лично не знаю. Я знаком с ним по выступлениям нашей печати. Я выступаю как гражданин и представитель общественности. Я после выступления газеты возмущен работой Бродского. Я хотел познакомиться с его книгами. Пошел в библиотеку - нет его книг. Спрашивал у знакомых, знают ли они такого? Нет, не знают..."
      Такие же показания давали: другой рабочий, пенсионер, учительница, заместитель директора Эрмитажа по хозяйственной части, начальник Дома обороны и др. Никто из них не знал ни Бродского, ни его стихов, но, ссылаясь на статью в газете, они требовали осуждения поэта. Единственный представитель Союза писателей из мелких функционеров заявил, что так как Бродский "не получил народного признания", значит, такого поэта "не существует".
      Приговор гласил: "Сослать в отдаленные места на пять лет с применением обязательного труда".
      Рассказы Фриды Вигдоровой, ее запись потрясали. Лидия Чуковская говорила ей, что эта "запись... благодаря художественной силе своей заставляет каждого пережить этот суд как оскорбление, лично ему нанесенное..." *.
      * "Памяти Фриды", рукопись.
      Прошло восемь лет после XX съезда. Эти годы мы постоянно слышали, читали и сами повторяли, как заклятье: то, что было при Сталине, никогда не повторится... Никогда не повторится...
      Мы верили потому, что хотели верить. Верили, хотя сталинцы продолжали хозяйничать в государстве, в партийном аппарате, в издательствах, в газетах, в журналах.
      Но мы верили, что движение, начатое на XX и XXII съездах, неостановимо, верили, что раскрепощенная мысль и пробужденная совесть не допустят возвращения к сталинщине. И эта вера не была слепой. Ведь из лагерей вернулись миллионы заключенных, издавались некогда запретные книги, по решению Политбюро были опубликованы "Один день Ивана Денисовича" и "Теркин на том свете", возникали все новые прорехи в железном занавесе.
      Травля и осуждение Бродского вызвали острую тревогу - неужели это предвестие, неужели могут повториться расправы сталинских времен?!
      Но тревога вызывала не только страх. Прочитав запись Вигдоровой, многие испытывали потребность вмешаться, что-то предпринять, и не только для защиты молодого поэта, но и в защиту справедливости, законности, которую после 1953 года столько раз громогласно объявляли восстановленной.
      Ученые, писатели, журналисты, студенты посылали письма в ЦК, в Прокуратуру, в Верховный Суд, секретарю Ленинградского обкома Толстикову, Председателю Верховного Совета Микояну, в Союз писателей.
      Мы помним далеко не всех, главным образом литераторов: В. Адмони, Б. Ахмадулина, А. Ахматова, В. Ардов, А. Битов, 3. Богуславская, Б. Бахтин, А. Вознесенский, Р. Гамзатов, Е. Гнедин, Д. Гранин, Р. Грачев, Н. Грудинина, Ю. Герман, Е. Голышева, И. Дьяконов, Н. Долинина, Е. Евтушенко, И. Ефимов, Л. Зонина, Вяч. Вс. Иванов, Я. Козловский, С. Маршак, Ю. Мориц, И. Меттер, С. Наровчатов, И. Огородникова, Н. Оттен, К. Паустовский, А. Сурков, Л. Чуковская, Д. Шостакович, Е. Эткинд и др.
      Защитники Бродского обращались за подписями главным образом к влиятельным людям. Некоторые отказались - А. Твардовский, А. Солженицын, И. Эренбург, полагали, что это дело вовсе не заслуживает таких усилий, такого шума.
      А мы считали, что необходимо добиваться отмены несправедливого приговора, необходимо, чтобы освободить молодого поэта и потому, что это дело означает возрождение произвола, когда по указанию КГБ Союз писателей и суд поспешили расправиться с невиновным вопреки фактам, вопреки законам и даже вопреки здравому смыслу. С этим нельзя примириться, это угроза для всех.
      В сентябре 1964 года Ф. Вигдорова написала Константину Федину:
      "Никто не вправе перекладывать тяжесть со своих плеч на чужие... Но я перекладываю свою ответственность за человеческую судьбу на Вас, потому что оказалось: я бессильна, у меня нет пути, по которому я могла бы добиться справедливости. Речь идет о судьбе молодого талантливого поэта, несправедливо и бессмысленно сосланного на пять лет за тунеядство. Я обращалась в газету... в Прокуратуру, в ЦК, все напрасно... Я перекладываю ответственность за судьбу оклеветанного молодого поэта на Вас. Вы руководитель Союза писателей. Может быть, перед Вами откроются двери, плотно закрытые передо мною".
      Ленинградский ученый, сын старого друга Федина, писал ему:
      "Исход этого дела для нас всех в Ленинграде - пробный камень: действительно ли 1938 год не повторится?"
      Мы не знаем, ответил ли Федин на эти письма, но вскоре стало известно, что правление московской организации Союза писателей готовит дело об исключении Вигдоровой из Союза. Уже подыскивали ораторов из числа "умеренных либералов". Хотели так же, как раньше в деле Пастернака, спекулировать на аргументах: "она препятствует оттепели... она провоцирует репрессии... внушает недоверие к интеллигенции..."
      Дело не состоялось - в октябре свергли Хрущева; растерялись и литературные чиновники - куда повернут новые власти?
      А в конце ноября обнаружилась смертельная болезнь Фриды неоперабельный рак.
      Из больницы она писала нам: "Нужно-то ведь совсем другое лекарство. Вот если бы мальчика вернули, я сразу бы и выздоровела".
      То, что дело Бродского стало общим делом стольких людей, укрепляло надежду: все-таки рождается, может быть, уже родилось общественное мнение, способное противостоять, противоборствовать возрождению сталинщины.
      Лидия Чуковская вспоминала:
      "Фрида и несколько человек ее друзей те полтора года, пока длилось это гнусное дело, жили, словно поступив на какую-то нудную службу... Каждый день нужно звонить или идти туда, куда бумаги уже посланы; каждый день решать, куда писать снова, от чьего имени, как. По телефону об этом не скажешь - надо увидеться. Составить черновик. Ехать - за город, в больницу или на дачу, или в Ленинград за чьей-нибудь подписью. Кто поедет?.. Завоевывая нового "защитника Бродского", надо показать ему Фридину запись и стихи Иосифа. Значит, перепечатка на машинке. Вычитка... Кто отвезет?.. Добиваясь приема у могущественного лица, надо искать путей к его секретарю или к кому-то, кто знаком со знакомыми секретаря - то есть опять-таки с кем-то встречаться, кому-то дозваниваться... Мы двигались в темноте, на ощупь; наши официальные корреспонденты и собеседники постоянно давали нам ложные сведения, которые необходимо было проверять. А проверка - это снова знакомые знакомых, снова звонки, снова встречи - у себя дома, в чужом доме или на улице. Одна старушка-пенсионерка, в прошлом - сотрудник прокуратуры, пронзенная Фридиной записью, из симпатии к нам и Бродскому взяла на себя обязанность сигнализировать нам обо всех кочевьях "дела", со стола на стол, в Верховном Суде. С ней кто-нибудь из нас виделся чуть не ежедневно... Вместе с нами действовали ленинградцы - чуть ли не каждый день требовалась оказия в Ленинград, чтобы согласовывать усилия, сообщать друг другу новости. Опять звонки. Опять встречи... Да, кроме служения, тут была нуднейшая служба, "согласовывать и увязывать". Кроме патетической публикации - писанина, канцелярская канитель, утомительная, бесконечная, как дурной сон..."
      * * *
      Седьмого мая шестьдесят четвертого года наши приятели, два молодых врача, вечером уезжают в деревню Архангельской области навестить ссыльного Иосифа Бродского. Они с ним не знакомы, но любят его стихи, (Это были Е. И. Герф и В. М. Гиндилис.)
      С утра начали приходить друзья Бродского, приносили консервы, пачки печенья, шоколад, теплые носки, свитера. Принесли посылочку от Лидии Корнеевны из Переделкина:
      "Посылаю Иосифу книгу - стихи и проза Джона Донна. М. б. это будет приятно ему. Посылаю также в фонд еще 10 р. Очень прошу купить ему в подарок рубля за три коробку шоколада или еще лучше 2-3 плитки. Так как он не курит, наверное, любит сладкое. А остальные деньги употребите по своему усмотрению. (Это еще не "переделкинские", а мои. Переделкино приберегаю до июня.) Простите, что затрудняю Вас покупкой, но отсюда никак иначе не сделать... Мой совет: все, что вы хотите сообщить ему о деле, - передавайте устно".
      После полудня в квартире скопилось столько "передач", что и вдвоем было не увезти, нужно было что-то отделять для следующих поездок.
      Сын нашей подруги, молодой геолог Алик Бабенышев принес огромный рюкзак, стал помогать распределять грузы, так как сам собирался поехать к Бродскому, когда получит отпуск.
      Пришел ленинградский германист Константин Азадовский и тут же сел писать письмо Бродскому. Он старался скрыть удивление, озираясь в нашей суетливой неразберихе.
      Принесла посылку Наталья Столярова. На первый взгляд она казалась серьезной, хмурой, но была смешлива, любознательна, задириста, кокетлива. Она родилась во Франции, ее родители - эсеры, эмигрировавшие до революции. С помощью Эренбурга Наталья приехала в СССР в 1937 году; ее арестовали. После семнадцати лет тюрем и ссылок ее реабилитировали. В 1955 году Эренбург взял ее секретаршей. Она стала деятельной самиздатчицей.
      Сборы уезжавших к ссыльному были не единственным событием этого дня.
      У нас в спальне читали старые газеты помощник режиссера и два молодых актера из нового театра.
      Две недели тому назад, 23 апреля 1964 года, спектаклем "Добрый человек из Сезуана" открылся этот театр, ставший на двадцать лет "любимовской Таганкой". Юрий Петрович Любимов, бывший актер театра Вахтангова, преподаватель театрального училища им. Щукина, поставил со своими учениками едва ли не первый в России по-настоящему брехтовский спектакль. Это стало одной из приметных вех оттепели.
      Теперь он готовил спектакль по книге Джона Рида "Десять дней, которые потрясли мир".

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30