Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мы жили в Москве

ModernLib.Net / Научно-образовательная / Орлова Раиса / Мы жили в Москве - Чтение (стр. 20)
Автор: Орлова Раиса
Жанр: Научно-образовательная

 

 


      Люди этого рода должны были непременно освободиться от себя, от своего мнения, от своей совести. Не освободившись, нельзя было принадлежать к этой когорте. Кто не умел освободиться до конца, как я, постоянно ощущал тоскливую неполноценность. А того, кто освобождался окончательно, можно было сделать кем угодно: и чудовищем, палачом, и безропотной жертвой. Кончилось для многих, как для Рубашова, для Халатова, пулей в затылок.
      В музее Революции собрались старые люди. На фотографиях, выставленных в фойе, они моложе и реальнее, чем теперь. Я больше смотрю в зал, чем на трибуну, больше слушаю, что говорят вокруг меня.
      Халатов еще верил в то, что под красными знаменами "с "Интернационалом" воспрянет род людской".
      Во что верят люди, собравшиеся здесь жарким весенним днем не то чтобы тайно, но и не совсем открыто? Об этом собрании знал только узкий круг друзей, знакомых. Они сильно отличаются от тех, кто правит сегодня. Научила ли жизнь и гибель Халатова кого-нибудь чему-нибудь?
      Можно ли восстановить связь времен? Или она разорвана?
      О вечере Ахматовой тоже не было объявлений ни в печати, ни по радио. Программа утверждена, разослали пригласительные билеты по спискам.
      Музей Маяковского. Маленький зал заполнен. Меньше людей, чем было утром. И совсем другие люди. Я попадаю из одной языковой среды в другую, из одной действительности в другую.
      Начинает Виктор Максимович Жирмунский:
      "В конце марта мы отмечали пятидесятилетие "Четок", книги, установившей славу Ахматовой в русской поэзии... Пятьдесят лет - время немалое, такой промежуток времени отделяет смерть Пушкина от возникновения русского модернизма. Однако, как вы видите и показываете своим присутствием, стихи не устарели. Мы собрались здесь, чтобы слушать стихи большого русского поэта, стихи уже классические, но еще современные, переведенные теперь на все языки мира".
      Пятьдесят лет назад он рецензировал этот первый сборник Ахматовой. Полвека. Эта связь времен тоже испытывала потрясения, но не разорвалась. Укрылась в глубинах. А сейчас восстанавливается.
      Что значил Халатов для Жирмунского? Он хотел, чтобы такие, как Халатов, не вторгались в его работу, в его жизнь, не мешали ему заниматься своим делом. А они обычно мешали.
      В апреле 1930 года из журнала "Печать и революция", из готового тиража, по приказу Халатова был вырезан портрет Маяковского и приветствие редакции в связи с выставкой "Двадцать лет работы". Это был один из последних ударов, нанесенных поэту.
      Госиздат под начальством Халатова не опубликовал ни одного сборника Ахматовой.
      Жирмунский говорит о стихах, которые он знал и любил юношей: "Ахматова создала много замечательных стихов. Далеко не все появились в печати. Но ответственность не на поэте, а на известных обстоятельствах эпохи культа личности..."
      Я была тогда с моим народом
      Тем, где мой народ, к несчастью, был...
      "Известные обстоятельства эпохи культа личности" оказались враждебны и Ахматовой, и Халатову. Есть ли еще хоть что-либо общее в их судьбе?
      Жирмунский говорит о гражданственности поэзии Ахматовой, о ее воспитательном значении. В музее Революции тоже говорили о воспитании, о том, что Халатов - пример для молодых.
      О молодых людях, для которых примером был бы революционер, большевик, я читаю в иностранных журналах и книгах о новых левых. Их герои - Ленин, Троцкий, Роза Люксембург, Фидель, Хо Ши Мин, Че Гевара, Мао...
      Юноши и девушки вокруг меня в большинстве своем пытаются следовать иным образцам.
      Поэт Арсений Тарковский сказал:
      "Музе Ахматовой свойствен дар гармонии, редкий даже в русской поэзии, в наибольшей степени присущий Баратынскому и Пушкину. Ее стихи завершены, это всегда окончательный вариант. Ее речь не переходит ни в крик, ни в песню, слово живет взаимосвечением целого... Мир Ахматовой учит душевной стойкости, честности мышления, умению сгармонировать себя и мир, учит умению быть тем человеком, которым стремишься стать".
      "...Сгармонировать себя и мир" - не к этому ли стремились люди, внуки и дети которых собрались в музее Революции? Хотя эта фраза прозвучала бы для них как чужая.
      "Язык Ахматовой больше связан с языком русской прозы. Ее произведений не коснулся великий соблазн разрушения формы, то, что характерно для Пикассо, Эйзенштейна, Чаплина".
      Имени Маяковского он не произносит. Но как же не вспомнить о нем, говоря о поэзии XX века? Особенно в его доме.
      Лев Озеров грозно спрашивал: "Долго ли еще будет тетрадкой эта всеми ожидаемая книга?" В 1965 году вышел однотомник - "Бег времени", но "Реквием" оставался тетрадкой *.
      * "Реквием" впервые опубликован в СССР в марте 1987 года.
      Владимир Корнилов читал стихи:
      Век дороги не прокладывал,
      Не проглядывалась мгла.
      Блока не было. Ахматова
      На земле тогда жила.
      Халатов был убежден, что он прокладывает дороги в новый век. Его дороги заросли, оказались тупиками. А дорога Ахматовой - открыта.
      Неужели эти миры разделены так безнадежно? Неужели различие их трагедий исключает всякую общность? Ведь в наших душах, в наших судьбах они как-то совместились...
      * * *
      Л. В 1964 году Анне Ахматовой была присуждена поэтическая премия Этна Таормина. И она полвека спустя после довоенных путешествий поехала на Запад.
      Задолго до того, как стало известно об итальянской премии, она прочитала нам стихи:
      Те, кого и не ждали в Италии,
      Шлют оттуда знакомым привет,
      Я осталась в своем зазеркальи,
      Где ни света, ни воздуха нет...
      Провожало ее несколько московских друзей, я привез на вокзал вместе с цветами только что вышедшую книгу Р. "Потомки Гекльберри Финна" с надписью: "Дорогой Анне Андреевне в знаменательный день, когда она покидает Зазеркалье".
      В вагоне она сидела напряженно-серьезная, с необычной высокой прической. Мне показалось: напудренная, как маркиза.
      Поблагодарила за книгу и сказала как-то спокойно подчеркнуто:
      - Ну, что ж, еду представлять коммунистическую Россию.
      - Анна Андреевна, помилуйте, вы представляете великую державу Русскую Поэзию.
      - Нет уж, мои дорогие, я-то знаю, зачем меня посылают.
      Ленинград. Анна Андреевна рассказывает об Италии:
      - Нет, никакого триумфа не было, - говорит весело, насмешливо. - Там совсем по-другому относятся к поэзии, чем у нас. Я раньше все осуждала "эстрадников" - Евтушенко, Вознесенского. Но оказывается, это не так уж плохо, когда тысячи людей приходят, чтобы слушать стихи. А в Италии одинокие поэты сидят по разным городам. Их не читают. И они сами почти не знают друг друга.
      Свидание с Италией полвека спустя, когда она уж и надеяться перестала. Впервые такое праздничное, международное чествование. Хотя она и говорила "никакого триумфа", но в действительности это было торжество. Десятки поэтов из разных стран Европы собрались ради нее, подтверждая всемирное признание ее творчества.
      И там, в свободном мире, она увидела одиноких поэтов. Она-то, казалось, сосредоточенная на своей, на нашей трагедии, могла и не заметить этого. Но она восприняла также их заботы.
      Здание старинного монастыря, где происходило чествование, на высоком холме. Крутая лестница.
      - Ступени высоченные, каждый шаг кажется последним. Ну, думаю, сейчас вызовут "неотложку" и потащат меня отсюда на носилках. Будут, что называется, похороны по четвертому разряду. Покойник сам правит катафалком. Нет, думаю, надо взойти. И взошла.
      Показывает снимки: на трибуне с ней Вигорелли, Унгаретти, министр. За ними - античные бюсты.
      - Это, кажется, Марк Аврелий... Смотрите, как презрительно косится: это еще кто такая? Поэтесса? Сапфо знаю; Ахматова - слышу впервые...
      - Дали мне какой-то конверт. Положила на стол. А министр открыл мою сумочку и всунул его туда. Оказывается, чек на миллион лир...
      - Устала смертельно, вернулась к себе в номер. Только бы добраться до постели. Прибежал Сурков. "Все наши собрались. Очень просим. Хоть на несколько минут". Потащилась в другой номер, кажется, к Твардовскому. Там и Симонов был и еще кто-то. А на столе - она, милая. П-ал-литра. И селедка. Ели по-студенчески, закуски чуть ли не на газете...
      Рассказывает весело, с удовольствием.
      Немецкий писатель Ганс Вернер Рихтер написал очерк для радио:
      "...Знаете ли вы, кто такая Анна Ахматова? Нет, вы не знаете этого, а если скажете, что знаете, то... либо вы образованнее меня, либо хотите казаться образованнее... Мне позвонили из Рима как раз перед полуночью... Я должен немедленно прибыть в Таормину, это очень важно, сказал тихий женский голос... официальное приглашение... господи, да что мне делать в Таормине? И тогда прозвучали слова: "Анна Ахматова". Что ни говори, эти слова звучали неплохо. Пять "а" подряд, а я люблю "а".
      Рихтер шутливо описывает свой полет в Сицилию, ожидание и подготовку торжества.
      "Анна Ахматова здесь, - услышал я. - Это было в пятницу, в двенадцать часов дня, и солнце сияло в зените. Здесь, уважаемые слушатели, я должен сделать цезуру, необходима пауза, чтобы достойно оценить это счастье. Потому что из-за этого голоса, из-за этого облика могла бы произойти первая мировая война, если бы для нее не нашлись другие причины.
      Да, здесь восседала сама Россия посреди сицилийско-доминиканского монастыря, на белом лакированном садовом стуле, на фоне мощных колонн монастырской галереи... Великая княгиня поэзии давала аудиенцию в своем дворце. Перед ней стояли поэты из всех стран Европы - с Запада и с Востока - малые, мельчайшие и великие, молодые и старые, консерваторы, либералы, коммунисты, социалисты; они стояли, построившись в длинную очередь, которая тянулась вдоль галереи, и подходили, чтобы поцеловать руку Анны Ахматовой... Каждый подходил, кланялся, встречал милостивый кивок, и многие - я видел - отходили, ярко раскрасневшись. Каждый совершал эту церемонию в манере своей страны: итальянцы - обаятельно, испанцы - величественно, болгары - набожно, англичане - спокойно, и только русские знали тот стиль, который достоин Анны Ахматовой. Они стояли пред своей монархиней, они преклоняли колена и целовали землю. Нет, они этого не делали, но выглядело именно так, или так могло бы быть. Целуя руку Анны Ахматовой, они словно целовали землю России, традицию своей истории и величие своей литературы. Среди них только один был насмешником - я не хочу называть его имени, чтобы уберечь его от немилости Анны Ахматовой. После того как и я совершил обряд целования руки в стиле моей страны, он сказал: "А знаете ли, в тысяча девятьсот пятом году, в пору первой русской революции, она была очень красива?"...
      Она читала по-русски голосом, который напоминал о далекой грозе, причем нельзя было понять, удаляется ли эта гроза или только еще приближается. Первое стихотворение было коротким, очень коротким; едва она окончила, поднялась буря оваций, хотя, не считая нескольких русских, никто не понимал ее языка. Она прочла второе стихотворение, которое было длиннее на несколько строк, и закрыла книгу.
      ...После этого присутствовавших поэтов попросили прочесть стихи, посвященные Анне Ахматовой. Один поэт за другим подходил к ее стулу и читал стихотворение для нее и для публики, и каждый раз она поднимала голову, смотрела влево, вверх или назад - туда, где стоял читавший поэт, и благодарила его любезным кивком каждый раз, будь то английские, исландские, ирландские, болгарские или румынские стихи. Все происходившее напоминало пусть мне простят это сравнение - новогодний прием при дворе монарха. Монархиня поэзии принимала поклонение дипломатического корпуса мировой литературы, причем выступавшим здесь дипломатам не требовалось предъявлять верительные грамоты. Потом кто-то сказал, что Анна Ахматова устала, и вот она уже уходила... Видя, как она шествует, я внезапно понял, почему в России время от времени могли править именно царицы".
      В Риме пришла к ней в гостиницу журналистка.
      - Какая-то Аделька из "Иль Мондо". И написала потом чушь и гадость. Она, видите ли, надеялась, что я останусь. Изберу свободный мир. И наврала же она! И про внешность. И будто я говорю только о себе. И все время: "Ах, Гумилев! Ах, Пастернак! Ах, Мандельштам!" Даже об этом халате написала: "времен русско-японской войны, все пережил"...
      - А мне Рим не понравился. Он все время за вами гонится...
      Она рассказывала, как ночью ехала в поезде и кто-то сказал, что недалеко Венеция. Стояла у окна. Хмурый, туманный рассвет. Горбатый, покосившийся мост. Фонари. Цепочка фонарей словно проводы на кладбище. Подумала: о такой Венеции еще никто не писал. Пройдет час - наступит утро, и тогда Венеция станет жемчужной, какую веками воспевали поэты.
      Она говорила, и ее слова были тоже предутренние, предрассветные. Слова еще до рождения стиха. Будто на миг приоткрылось тайное святилище.
      На столе письма, бандероли. Издатель Эйнауди телеграфировал: "Горд, что Италия достойно встретила вас". Приглашение из Англии. Пакет из Америки - там издали "Реквием" по-чешски.
      - Никогда не думала, что над этими стихами кто-нибудь будет смеяться. А вот вы сейчас будете. Посмотрите, как они представляют нашу тюрьму.
      На обложке рисунок. В окне - редкая, совсем не тюремная решетка, за ней - "сочинский" ландшафт. Светлая просторная камера.
      - Ничего не понимают. И, должно быть, никогда не поймут...
      Расспрашивает о переводчике Анатолии Гелескуле. Правда ли, что он собирается переводить Рильке?
      - Дай Бог, теперь, может быть, наконец будет русский Рильке. Он и сам, конечно, пишет стихи. Вы их знаете?
      Мы не знаем его стихов, кажется, он их никому не читает, не показывает. Она уверенно:
      - Все будет, все придет. Он полубог, он все может. Передайте ему, что он самый первый класс...
      Бродский прислал написанные в ссылке новые стихи.
      - Я однажды призналась Бродскому в белой зависти. Читала его и думала: вот это ты должна была бы написать и вот это. Завидовала каждому слову, каждой рифме. Могла бы позавидовать и стихотворению "На смерть Элиота", но все же не так.
      Мы рассказали ей о воспоминаниях Зинаиды Николаевны Пастернак, - мы оказались среди нескольких слушателей этих воспоминаний в Переделкине. История ее молодости, любви, семейной жизни. И неожиданно откровенные описания интимных отношений, подробные, будто ответы на вопросы у врача.
      Мемуаристка старалась прежде всего доказать, что прообразом Лары, возлюбленной Юрия Живаго, была не Ольга Ивинская, а она - законная жена. И что Пастернак всегда оставался "настоящим советским человеком", "беспартийным большевиком". О Мандельштаме написано с нескрываемой неприязнью, как о назойливом попрошайке, который "подводил" Пастернака.
      Анна Андреевна слушала раздраженно и сердилась не только на Зинаиду Николаевну, но и на Бориса Леонидовича.
      - Обожествлял самых пошлых баб, особенно когда они мыли полы... И когда "Фауста" переводил, Гретхен получилась грубее, чем у Гете, такая же мещанка, как Зинаида Николаевна. Но теперь ее надо охранять. Если молодежь узнает, что она там пишет о Мандельштаме, то ее просто разорвут.
      Упоминает о своей пьесе-трагедии. Мы не поняли, о той ли, которая была сожжена в Ташкенте, или о новой.
      - Она шебуршится только в Комарове. А в других местах молчит.
      "Шебуршится" - она восстанавливает сожженное или новый замысел?
      В тот послеитальянский день она была оживленней, чем всегда.
      Говорит о верстке "Бега времени":
      - Они опять перепутали строки в чистых листах. У меня просто предынфарктное состояние.
      - Анна Андреевна, что же будет?
      - Я послала телеграмму. Но они не посчитаются со мной. Они-то выйдут из положения: вклеят портрет Насера. Вы смеетесь, а надо плакать.
      Но и сама смеется.
      * * *
      Л. Август шестьдесят пятого года. Мы с Генрихом Бёллем в Ленинграде. Он тогда работал над сценарием телефильма "Достоевский и Петербург".
      Владимир Григорьевич Адмони и Тамара Исаковна Сильман предлагают повезти его к Ахматовой в Комарове. С утра я спешу рассказать Бёллю про Ахматову. Он очень внимательно слушает, переспрашивает. Я пытаюсь объяснить особенности ее поэзии. Из этого возникает вовсе "посторонний" разговор о том, почему в современной русской поэзии преобладают рифмованные мелодические стихи, а в немецкой они почти исчезли.
      Приезжаем в Комарово. За деревьями маленький домик - "будка". Через застекленную террасу-пенал идем в комнату.
      Анна Андреевна в нарядной шали, держится чопорнее, чем обычно, "принимает" иноземного гостя.
      Нас много, едва умещаемся. Анна Андреевна говорит по-французски. Бёлль отвечает по-французски с трудом. Потом они переходят на английский, это ей нелегко. Тогда мы с Владимиром Григорьевичем становимся толмачами.
      Оказывается, Бёлль читал ее стихи и по-немецки, и по-английски. Сказал, что ему немецкие переводы нравятся больше, чем английские. Немецкий язык по духу, по степени свободы ближе русскому, чем английский.
      На обратном пути я упрекнул его: зачем он молча слушал мою "лекцию"? Он хитро улыбался: "Я услышал кое-что новое. А если бы я сказал, что знаю, ты перестал бы рассказывать, стал бы меня экзаменовать".
      Кто-то говорит, что в этом году Нобелевская премия будет присуждена Ахматовой. Она царственно: "И хлопотно, и не нужно, и один швед сказал, что не дадут". Мы вопросительно глядим на Бёлля: "Кто знает, кто знает..."
      Анне Андреевне нравится замысел фильма "Достоевский и Петербург". Нравится, что Генрих хочет возможно больше текстов Достоевского и образы Петербурга. Не как иллюстрации к ним, а самостоятельно, как фон. И его собственные короткие вставки будут не комментариями, а просто справками об улицах, о домах.
      Она расспрашивала, что Бёлль уже видел, где побывал.
      - И про Сенную площадь не забыли?
      Бёлль рассказывает о внуке Достоевского - ленинградском инженере. Выйдя на пенсию, он стал неутомимым, дотошным исследователем и биографом деда. Нас он заставлял считать шаги от "дома Раскольникова" до "дома процентщицы", показывал дверь, за которой был спрятан топор. Посетовал, что несколько обнаруженных им квартир Мармеладовых не совпадают с описаниями, и доверительно сказал: "Вероятно, в романе квартира, так сказать, синтетическая..."
      Бёлль ответил ему вполне серьезно:
      - Вы, конечно, правы. Писатели иногда делают такие синтезы.
      Анна Андреевна смеялась.
      Прощаясь, Бёлль поцеловал ей руку. Такое мы увидели впервые. И совсем необычно для него торжественно сказал:
      - Я очень рад, очень горжусь, что увидел главу русской литературы. Достойную главу великой литературы.
      Анна Андреевна говорила потом:
      - А он, пожалуй, лучший из иностранцев, которых я встречала. Они ведь почти все - дикари. А он удивительно милый человек.
      Р. Ахматова попросила меня задержаться.
      - Как наше дело?
      Дело Иосифа Бродского. Я рассказала о новых ходатайствах, наших и зарубежных. В прокуратуре в последний раз сказали, что скоро освободят.
      На обратном пути мы встречаем Даниила Гранина, и он успевает мне шепнуть: "Нас с Дудиным вызвал Демичев, он дал команду пересмотреть дело Бродского".
      Л. Февраль 1966 года. Процесс Синявского-Даниэля. Постыдное судилище.
      И президиум Союза писателей одобрил приговор - семь и пять лет лагерей.
      В те дни Анна Андреевна вышла из больницы после инфаркта. Она несколько раз звонила нам, приглашала. А я не решался, трусил из-за радиорепортажа Рихтера о Таорминском чествовании, - общие знакомые рассказывали Анне Андреевне, что брошюру он прислал нам.
      И она каждый раз говорила:
      - Пожалуйста, не забудьте захватить с собой статью этого немца, говорят, она занятная.
      Но как показать ей этот лихой репортаж, с шуточками по поводу ее возраста, внешности? Я ссылался на какие-то срочные дела, оттягивал, авось удастся прийти и без злополучной брошюры.
      Анна Андреевна звонила снова. Уклоняться было уже невозможно. Она сказала, что приготовила нам свои новые книги - "Бег времени" и сборник переводов.
      Двадцать седьмого февраля мы пришли на Ордынку. Она была такой же, как и раньше, величаво приветливой. Казалось, нет и следов болезни.
      - Врачи меня называют медицинским чудом. Когда привезли в больницу, считали, что я умру немедленно. А я обманула медицину.
      Но через некоторое время стало заметно: устает, бледнеет.
      Расспрашивала о процессе Синявского-Даниэля. Тогда мы еще надеялись на кассацию, на помилование, на предстоящий съезд партии.
      - Я только сейчас узнала, что академик Виноградов участвовал в этой подлости, был председателем экспертной комиссии. А ведь он настоящий ученый, мы пятьдесят лет знакомы, даже дружны. Он интересно писал о моих стихах. Но теперь нельзя подавать ему руки.
      Спрашивала, кто из литераторов защищал арестованных.
      - Это хорошо. Все-таки другие времена. Хорошо. Показала темно-серую толстую книгу.
      - Вот, можете полюбоваться, как американцы издают Ахматову. Собрание сочинений, том первый. Возмутительно! В предисловии напутано и наврано. Всунули два чужих стихотворения неведомо чьих. Я ничего подобного написать не могла. Везде ошибки. Множество опечаток.
      Мы пытаемся возражать.
      - Хорошо все-таки, что книга есть. Напечатан "Реквием". Ошибки исправят во втором издании. А чужие стихи? Может быть, это стихи Журавлева, который украл два ваших? Вот американцы ему и "возместили" - око за око.
      Смеется коротко и отмахивается.
      - Нет, нет, возмутительная книга. Показывает старые снимки.
      - Здесь я в том же платье, что на портрете Альтмана, и поза такая же.
      ...Снимок тоненькой гимнастки, лежит на животе, голова закинута, упирается в пятки. Сильные, красивые ноги.
      - Вот кем я должна была бы стать - циркачкой.
      ...Снимок, полученный из ЦГАЛИ; там хранится книжечка из бересты сборник стихов Ахматовой, записанных по памяти в женском лагере. Отчетливо врезанные в бересту строки:
      Двадцать первое. Ночь. Понедельник.
      Очертанья столицы во мгле.
      Сочинил же какой-то бездельник,
      Что бывает любовь на земле.
      Заметив наши умоляющие взгляды, подарила снимок, на обороте дата и ее "А", пересеченное летучим росчерком.
      Переводил ей с листа Рихтера, разумеется, пропустив шутку о "красавице 1905 года", путаницу в разных мужьях.
      Она слушала с явным удовольствием. Несколько раз смеялась.
      - Да, да, именно так было. Ах, этот смешной долговязый ирландец, никто не понял, что он читал... Прелестно. Вот как надо писать репортажи. Хоть бы кто-нибудь из наших у него поучился. Может быть, послать Рихтеру мою книгу? Или лучше снимок - ведь он по-русски не читает.
      Мы боялись, что утомили ее, несколько раз порывались уйти. Но она не отпускала. Прочла несколько стихотворений:
      Другие уводят любимых,
      Я с завистью вслед не гляжу,
      Одна на скамье подсудимых
      Уж скоро полвека сижу.
      Сменяются лица конвоя
      В инфаркте шестой прокурор...
      Когда мы прощались, она сказала:
      - Оставьте мне, пожалуйста, эту книжечку Рихтера. Хочу проглядеть.
      Л. 28 февраля.
      Утром звонок. В голосе - улыбка.
      - Я все прочла и оценила ваше джентльменство. А теперь очень прошу переведите для меня всё. Полностью, без купюр. Мы сегодня с Ниной Антоновной уезжаем в санаторий, но Виктор Ефимович и мальчики будут к нам ездить. Пожалуйста, пришлите перевод, как только закончите.
      Переводил я старательно. Машинистка спешно перепечатывала. 5 марта в 10.15 я позвонил Ардову, он должен был ехать в санаторий. Договорились, что он по пути захватит перевод. Через час позвонил он:
      - Анна Андреевна умерла. Примерно тогда же, когда мы с вами разговаривали.
      Дневник
      Значит, 27 февраля я в последний раз слышал ее голос. Растерянность. Горе. Звоню, звоню, звоню. Труднее всего сказать Лидии Корнеевне. Позвонил в Берлин Рихтеру. Это ведь словно завещание...
      Позвонила Аня *. Рассказала, что накануне Анна Андреевна просила прислать ей Новый Завет - хотела сличать тексты Евангелия с текстами кумранских рукописей. Утром пятого марта проснулась очень веселая. Но завтракать не пошла, чувствовала слабость. Сестра сделала ей укол. Она шутила с ней. И умерла, улыбаясь.
      * Дочь Ирины Пуниной, в те дни была с Анной Андреевной.
      Седьмого марта утром панихида в церкви Николы в Кузнецах - заказала Мария Вениаминовна Юдина. Собралось человек сорок.
      Молодой священник служил серьезно, сосредоточенно. Двое певчих, причетницы в черных платках. Когда пели "Со святыми упокой...", древние, печально утешающие слова, глаза намокли. Стояли с маленькими свечками. Хорист махнул нам - "Вечная память". Все пели. Вечером в доме у друзей поминки. Слушали голос Анны Андреевны. Грудной, очень низкий, усталый голос. Несколько стихотворений, сопровождает перестук дождя за окном. От этого все значительнее, величественнее и печальнее. И слышней, внятнее глубинная отстраненная мудрость стихов. "Я" звучит, как "Она"; и страстные признания - непосредственная действительность любви и тоска чувственных воспоминаний, пронизаны мыслью - трезвой, пронзительно ясной мыслью.
      Шестое, седьмое, восьмое марта: непрерывные телефонные звонки, долгие переговоры. Союз писателей поручил Арсению Тарковскому, Льву Озерову и Виктору Ардову сопровождать гроб в Ленинград. Но что будет в Москве? Руководители Союза явно трусят, боятся, чтобы не было "демонстрации", хотят, чтобы все прошло возможно скорее. Снова и снова звонят друзья, знакомые и незнакомые, спрашивают: "Неужели правда, что не дадут проститься?" Когда-то Ахматова писала:
      Какой сумасшедший Суриков
      Мой последний опишет путь?
      И получилось так, что, не облеченный никакими полномочиями, я стал, не отходя от телефона, действовать от имени "комиссии Союза писателей по похоронам Ахматовой".
      Давний и самый надежный способ - обращался не к большим начальникам, а к малым исполнителям. Звонил на аэродром, в отдел перевозки грузов, бархатным голосом поздравлял девушек с наступающим праздником, объяснял, какой великой женщиной была Анна Ахматова, вот такое горе, такая печаль накануне Женского дня. Без труда получил разрешение привезти гроб на два и даже на три часа позднее указанного срока, прямо к самолету. Всем, кто нам звонил, мы говорили, чтобы утром шли прямо к моргу, минуя промежуточную "явку" в Союзе.
      Девятого марта. На рассвете приехали Эткинд и Дудин. Я снова позвонил на аэродром, убедился, что новая смена будет выполнять вчерашнее соглашение. К десяти поехали в морг. Холодный дождь. Мокрый серый маленький дворик на задах больницы Склифосовского. В небольшой серо-белесой каморке, на постаменте - гроб.
      Платиновая седина. И розовое лицо, сглаженное, почти без морщин. Все черты скульптурно отчетливы. Не смерть - Успение.
      У гроба Нина Антоновна Ольшевская, Аня, Надежда Яковлевна Мандельштам, Ника Глен, Юля Живова. И всё шли, медленно теснясь, задерживаясь, безмолвные люди. Много знакомых лиц, но больше совсем незнакомых.
      Рая поехала за Лидией Корнеевной. Очень тревожно за нее, за ее сердце. Люди идут и идут. Несут цветы. Венков не видно - это не казенные похороны.
      В тесноте, в печальном шепоте, всхлипываниях внезапное ощущение единства. Печальное единство. Естественное и свободное.
      Случится это в тот московский день,
      Когда я город навсегда покину
      И устремлюсь к желанному притину,
      Свою меж вас еще оставив тень.
      Когда хоронили Пастернака, тоже не было извещения, тоже не хотели, боялись прощания. И тогда в жаркий июньский день многие приехали в Переделкино вопреки, назло гонителям. Среди тысяч провожавших сновали десятки иностранных корреспондентов, топтуны и фотографы КГБ, метались чиновники Литфонда... У его гроба прозвучали не только печальные, но и гневные, обличительные слова...
      Прощание с Ахматовой было иным. Только скорбным. И скорбь - тихая, смиренная и гордая. Всё ей враждебное - трусливые происки, злые страхи далеко от гроба, где-то там, за дверьми кабинетов Союза писателей и других учреждений.
      У входа в морг на замызганные ступени вышел Ардов.
      - Товарищи, начнем траурный митинг.
      Он произносил обычные слова - надгробная риторика. Но в голосе неподдельное горе. Потом говорил Лев Озеров:
      "...Ахматова! Это имя - огромный вздох..." Эти слова пятьдесят лет назад вырвались из уст Марины Цветаевой. И мы повторяем их сегодня. И будем повторять всегда, потому что у больших художников нет смерти, есть только день рождения... Завершилась большая жизнь Анны Андреевны Ахматовой. Начинается, уже началось ее бессмертие..."
      Ефим Эткинд говорил:
      "В статье о Пушкине Ахматова писала, что Николая Первого и Бенкендорфа теперь знают лишь как гонителей Пушкина, как его ничтожных современников... Мы живем в эпоху Ахматовой. И наши потомки будут относиться к гонителям Ахматовой так же, как мы сегодня относимся к гонителям Пушкина".
      Р. В тот же вечер было собрание в Союзе писателей - "Итоги литературного года". Кто-то из президиума объявил:
      - Умерла Анна Ахматова. Почтим ее память вставанием.
      Тамара Владимировна Иванова говорила взволнованно и гневно:
      - Во дворе морга мне было смертельно стыдно за нашу организацию. Ведь времени было достаточно. Митинг мог быть и не самостийным, мог бы быть и здесь.
      Ей отвечал Михалков:
      - Хочу дать справку: это закономерно, что в адрес президиума тут ряд записок о смерти Анны Ахматовой. Спрашивают, почему московские писатели не получили возможности проститься. Считаю долгом рассказать, чтобы не было кривотолков. Она умерла в санатории, оттуда, как положено, была доставлена в морг Склифосовского - накануне праздника Восьмого марта. Тут уж ничего нельзя было поделать. По просьбе родственников вчера была по русскому православному обычаю панихида. А через три дня в Ленинграде будет гражданская.
      Тамара Владимировна с места, громко:
      - Все неправда! Все не так! Михалков:
      - Я имею информацию от Союза писателей, от руководства, совершенно точную. Мы обращались в ряд инстанций, никаких препятствий нет. Меня самого многое удивило, но...
      На этом собрании говорила и я (это оказалось моим последним выступлением в Союзе).

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30