Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Школа насилия

ModernLib.Net / Современная проза / Ниман Норберт / Школа насилия - Чтение (стр. 4)
Автор: Ниман Норберт
Жанр: Современная проза

 

 


Даже если за это время маленькие девочки вырастают и становятся привлекательными, сексуально активными молодыми цветущими женщинами. Как только твоя телесная химия среагирует, как только она затуманит и одновременно сузит и сфокусирует твой взгляд, к примеру, на пресловутых первичных половых признаках, твой духовный взор мгновенно минует эти картинки и ты сразу снова увидишь в новоявленных красавицах детей, неиспорченных соплячек, некогда гроздьями висевших у тебя на шее.

И разумеется, это вполне относится к Наде. Хотя, должен признать, она могла бы произвести на меня впечатление, на мою мужскую, что ли, суть. Согласен, она действительно впечатляет, я даже представлял себе, что глажу её по щеке, целую, раз даже вообразил, что кладу руку ей на грудь. Ты слишком долго живешь один, Бек, пора помаленьку подыскивать новую партнершу, пора допустить, что ты снова дозрел, в конце концов, сколько можно внушать себе это, стоя перед зеркалом. Нельзя всю жизнь оплакивать свой неудачный брак. Учись у Петры, старый олух.

Ясное дело, Петра своего добивается, подает мне пример. Она, как и прежде, обставляет меня по всем показателям, за ней не угнаться. И кроме всего прочего, ей, с ребенком, приходится намного труднее, да-да, знаю. О, она никогда не забывает щелкнуть меня по носу, недавно опять вмазала, по телефону, когда мы договаривались насчет завтра. С Люци действительно нелегко, Франк Бек. В таких случаях у нас всегда наготове сентенции с припевом «Франк Бек»: ты ее видишь всего два раза в месяц, Франк Бек, у тебя никаких забот, Франк Бек, тебе не надо нянькаться, не надо учить с ней уроки, Франк Бек, Франк Бек, Франк Бек. А дело-то в том, что моя голубка Люци, похоже, терроризирует своего нового папочку, который теперь обитает в той же квартире. Она целыми днями отмалчивается, встает из-за стола, не притронувшись к ужину, исчезает в свою комнату, запирает дверь. Разумеется, завтра я серьезно поговорю с ней. Скажу, мол, Гюнтер — этого типа зовут Гюнтер, — Гюнтер старается тебе угодить. И он не собирается ничего у тебя отнимать или притворяться твоим отцом. Голубка моя, я, конечно, навсегда останусь твоим папой, вот он я, видишь, я всегда с тобой, я здесь. Но и Гюнтер ведь тоже здесь, так дай же ему шанс, м-да. Он старается стать только твоим другом, хочет, чтобы ты ему доверяла, чтобы хоть чуточку уважала. А он, я слышал, знаменитый яхтсмен. Тебе же нравятся яхты.

Боже правый, неужто у меня и в самом деле нечиста совесть, раз я немного злорадствую, что Люци ненавидит этого хлыща, доктора Гюнтера Хольцмана? И что такого нашла Петра в этом дантисте? Я готов принести извинения, но вижу в этом какое-то извращение. Она в зубоврачебном кресле, десны обложены ватными тампонами, нижняя челюсть болит из-за того, что она долго держала рот открытым. А он склоняется над ней, марлевая маска, бакенбарды и огромные глаза цвета морской волны. В том-то и дело, что у него огромные глаза цвета морской волны, о чем невзначай упомянула Петра, ставя меня, как она соизволила выразиться, в известность о своих новых обстоятельствах. Я представил: мирно жужжит шлифователь, «Классическая музыка для хорошего самочувствия» создает мягкий звуковой фон, слева плевательница, справа это теплое подвижное туловище в зеленом медицинском прикиде, хром и белый лак в свете зубоврачебной лампы, и тут-то оно и заполыхало, пламя их страсти, пламя желания, которое очень быстро раздулось в любовь до гроба.

«Могу ли я сегодня вечером принять вас у себя дома?»

«А у вас дома такой же великолепный бор?»

Ну хватит, это невыносимо, вечно меня заносит, плевать, каждый раз все смешивается у меня в мозгу. Если меня занимает Надя, то занимает и Люци, и моя бывшая жена. Звоню Петре, а из головы не выходит Надя. Когда Люци бывает у меня, я то и дело ошибаюсь, обращаясь к ней по имени. Надя, Люци, Петра. Петра, Люци, Надя, так и спятить недолго.

Надя Залман, в общем, я не могу описать ее тебе по-настоящему точно. Волосы короткие, светлые, она постоянно отводит пряди со лба за уши. Стройная, изящная. Еще этот пирсинг на брови, этот рот. И бледная, в самом деле необычайно белая кожа, усеянная множеством маленьких родинок. Но все равно, дело вовсе не в этом, так и знай, и можешь подавиться своей издевательской ухмылкой. Тогда в чем же, в чем, спросишь ты.

Ну что ты пристал! И нечего сразу кривить рожу, если я скажу, что она всегда кажется мне такой обнаженной, такой прозрачной. Ты опять подумал не то — я хотел сказать, она человек, от которого примешь все, она внушает чувство, что никогда не лжет, совсем не умеет лгать. Нет, неверно. Я бы никогда не стал утверждать, что в Наде вообще нет ничего реального, неподдельного, подлинного. Но в то же время она просто пропускает сквозь себя все подряд, в точности как и мы, остальные, она — фильтр того потока впечатлений, который обрушивается на любого из нас. Но эти впечатления, пройдя сквозь нее, так мне во всяком случае представляется, остаются странно цельными, неповрежденными, скорее даже более четкими, громкими, как будто она — что-то вроде усилителя. Я к чему клоню: она реагирует на все, с чем сталкивается, что вбирает в себя, так серьезно, так спонтанно, так живо.

Ибо у нее есть воля, какой я еще не встречал. Не случайно ее два раза подряд избирали старостой класса. Причем она, похоже, ничего для этого не предпринимала. Ее авторитет, ничем в общем-то не обоснованный, признается безоговорочно. Почему, например, Дэни, который и на этой репетиции просто молча улыбается, да и всегда почти не раскрывает рта и ничего другого тоже не делает, почему этот Улыбчивый выбрал Надю в подруги? Это она его, так сказать, прибрала к рукам. А почему именно его, такого бездельника? — спросишь ты. Хотел бы я сам знать… С тех пор как эти двое вместе, они, мягко говоря, неприкосновенны для ровесников. Он улыбается, она говорит. Скажет Надя: есть дело, — и оно явно и сразу становится делом всех остальных. Так-то. Может быть, в этом и кроется причина их партнерства. Дэни для нее — идеальная платформа и надежное прикрытие тыла. Кроме того, говорят, что этот парень вне школы или, если угодно, в реальной жизни главарь какой-то группировки со слегка христианским душком. Думаешь, странно для школьников, которые вытворяют такие вещи? Согласен, странно. И конечно, они вызывают враждебность. Во время перемен, во дворе, где тусуются и отправляют свои ритуалы другие группы, например спортивные фаны, я довольно часто слышал, как их обзывают сектантами, стараясь всячески довести это до моего сведения. Ведь принадлежность к театральной группе, почти наполовину состоящей из людей Нади — Дэни, служит, по всей вероятности, поводом для ненависти. Короче говоря, я совершенно уверен, что идея представления, разыгранного в подвале, могла исходить только от Нади.

И вот на очереди она сама в роли матери Амелии, то бишь Вендлы. Конечно, почему-то подумал я, себе она отводит роль матери. «Нам, в наше время, приходилось намного трудней, чем нынешней молодежи», — вступает она. У Нади, да будет тебе известно, странная манера говорить, словно прислушиваясь к себе самой, словно вообще не осознавая, откуда берутся произносимые ею фразы, словно и впрямь каждый раз изумляясь — что такое она, собственно, сказала? Вероятно, поэтому, несмотря на ее силу, несмотря на ее неукротимую волю, меня часто охватывает коварное сентиментальное, страстное желание оберегать ее. Как будто она медиум вроде тех, которых используют на спиритических сеансах.

«А нынче, — говорит Надя и прикрывает глаза, так что остаются лишь узкие щелочки, — моя дочь Вендла не должна, к счастью, страдать в душной, гнетущей атмосфере ханжеского окружения, не должна бороться с мещанской моралью. Ведь в наши дни среди молодых людей царит воистину хорошее настроение. Они дурачатся, веселятся, пьют, время от времени балуются теми или другими запрещенными наркотиками, в точности как мы в наше время. Они вовсю занимаются своими первыми проблемами в отношениях.

Но кризис? Никакого кризиса, — говорит она, пытаясь удержать руку Амелии, но это удается лишь на короткое время. Более того, ее самое заносит на крошечные орбиты этой руки, с таким упрямством подруга продолжает свое представление. — Наоборот. Они понятия не имеют, чем собираются заняться когда-то потом, но это же вполне нормально. Они пожимают плечами, смеются, услышав такой вопрос. И правильно делают. Уж что-нибудь для них всегда найдется. Для них, во всяком случае. — Надя встает и с размаху плюхается на живот Амелии, так что, наверное, причиняет той боль. — Они точно знают, что они — хозяева жизни. Что это такое? Господи, они веселятся, у них куча друзей, а главное, они не воспринимают все так серьезно, как мы в наше время. Ведь это было ошибкой, нашей великой, роковой ошибкой. А разное там общественное мнение, и куда мы катимся, и так далее, господи, да они вообще об этом не думают».

Тут Надя выдерживает короткую паузу. Она вальяжно откидывается назад, то есть разваливается на Амелии, словно это вольтеровское кресло, и упирается худой спиной прямо ей в лицо, а Амелия, разумеется, не выходя из роли, принимает это как должное. И я тоже сразу ловлю себя на мысли, что это вписывается в общую картину, что именно так и должно быть. Надя продолжает монолог.

«Беспокойство? Из-за чего мне беспокоиться? Тревоги? А почему это должно меня тревожить? Они идут путем взросления, таким он был всегда и обжалованию не подлежит. Все обстоит даже лучше, чем когда-либо. Разве что их словечки иногда немного раздражают. Обзовут, например, лохом кого-нибудь, кто еще недавно считался своим в доску. И этот человек в самом деле выбывает из игры и больше уж никогда не возникает, был и нет его, раз и навсегда. Или эти, явно же расистские, клички вроде презрительных „чурка“ и „чучмек“. Ляпнут такое, а в следующий момент уже хохочут, а раз хохочут, значит, ничего страшного. Что вы, фрау Бергман, мы ничего дурного не имели в виду — вот что они хотят мне сказать своим смехом, я отлично их понимаю. А все потому, что это табу, а нынче все табу должны быть разрушены до основания. И сразу же начинают рассказывать о каком-нибудь классном парне — своем знакомом турке, или полуафриканце, или о так называемых „славо“, то есть восточных европейцах.

Да ведь по-другому уже и не бывает. Нигде. — Говоря это, Надя, не вставая, выпрямляется, шлепает себя по бедрам, потом хлопает в ладоши, не меняя спокойной, подчеркнуто равнодушной, холодно-отчужденной интонации, а Амелия все кряхтит под ее тяжестью и тяжестью прилагаемых усилий. — Повсюду образуются узкие группы, закрытые кружки. Общество и так уже хаотично со всеми его социальными и культурными различиями, а они все нарастают. Значит, далеко не все люди могут входить в большую однородную общность, это же само собой разумеется. И весь этот вздор насчет мульти-культи плюрализма тоже был одной из наших ошибок, зато потом стало ясно, что к чему, задним умом все крепки. Мусульмане, к примеру, всегда были и остаются не такими, как мы. Что-то здесь не стыкуется. Неужто вы хотите иметь зятем какого-то араба? Неужто хотите, чтобы ваша любимая дочка стала обрезанкой? — спрашивает Надя. Теперь она все-таки немного переигрывает, вопросы звучат слишком патетично для нашего подвала. — Нет уж, пусть они живут по-своему, а мы по-своему, в нашем районе. Нам здесь совсем неплохо, хотя переезд и обошелся в копеечку. В нашем квартале. О том и речь. В этом и заключается наша миссия. И наши дети тоже ничего другого не делают. Просто используют свой шанс устроить в будущем все точно так же для себя. А для этого нужно выяснить, кто тебе подходит, а кто нет. Пусть даже это покажется чудовищным. А моя дочь не чудовище, уж это я знаю наверняка. Да бросьте вы, я ее мать, в конце концов, мне виднее, я свою Вендлу знаю».

И на этом, мой милый, ты удивишься так же, как удивился я, на этом, то есть совершенно неэффектно, прямо-таки наивно и назидательно они закончили свое маленькое, разыгранное для меня действо, растеряв все напряжение на финишной прямой. Бесстрастный голос Нади прервался, словно кто-то выключил радио, а Амелия не стала имитировать оргазм. А я-то был на сто процентов уверен именно в такой двойной развязке. Вместо этого обе просто встали, вернулись на свои места и стали ждать.

И как прикажешь реагировать, как бы ты реагировал на моем месте? Ведь к этому моменту мои неопределенные сомнения обрели внушительные масштабы недоверия ко всей акции. Почему-то я не смог принять их драму за чистую монету. Конечно, мне было ясно, что они хотели сказать. Во всяком случае так мне кажется, а понять не так уж трудно — теперь, как и прежде.

С другой стороны, не могу отделаться от впечатления, что они изобразили нечто не только для меня, но и для самих себя. Они же врут и не краснеют, клянусь, с некоторых пор я в самом деле возвращался к этой мысли. Надя, думал я, Надя, такой я тебя совсем не знаю, что же здесь происходит? И пока вокруг меня еще сохранялась напряженная, полная ожидания тишина, я решил игнорировать собственное безмерное смущение. Так сказать, вычеркнуть его из души, вцепиться в поверхность происходящего, ведь произошло нечто поразительное. Впервые за три года они разыграли театр. Более того, они сочинили собственную пьесу из собственной жизни. Правдивую или нет. Итак, я просто встал и зааплодировал, и даже аплодировал, я думаю, несколько минут, а потом без всяких эмоций сказал, что репетиция закончена.

Большинство из них еще курили в коридоре, когда я, собрав свое барахло, тоже покинул помещение. Вытащив из кармана «Даннеман», я присоединился к ним. Человеку со стороны наверняка не бросилось бы в глаза ничего необычного. Они болтали между собой о последнем хите группы «Токатроник», вроде бы из Гамбурга. Точнее говоря, Марлон произносил на эту тему один из своих типичных ди-джеевских монологов. Говоря еще точнее, он, собственно, просто повторял название диска, характеризуя его как конкретно прикольный и конкретно чумовой, превознося чуть ли не до небес. Не знаю, как звучит эта музыка, но подумал, что могу себе ее представить, прислушиваясь к минималистическим вариациям Марлона: «Это круто, зашибись. Круто. Зашибись. Зашибись, понимаете, зашибись».

Конечно, я чувствовал себя скверно, хотелось домой, я пытался не подавать виду, смеялся, когда они смеялись, придерживал во рту, не затягиваясь, ароматный дым тонкой сигары, пускал его в широко распахнутое окно, и так далее.

За окном во дворе учитель физкультуры Роберт Диршка снова исполнял свой коронный марш на судейском свистке. На высоте моих глаз, провожаемые моим взглядом, мельтешили, скакали, тормозили, хлюпали, хлопали ноги гандболистов, пестрые адидасовские и найковские шузы с бесчисленными цветными прошивками, полосками, липучками и супинаторами, мелькали тугие спортивные гольфы, играющие икры, колени и голени.

На противоположной стороне спортплощадки, где расположен черный ход в здание школы, примостился на ступенях Кевин Майер. Зажав между коленями скейтборд, он щелкал кнопками своего CD-плеера.

Я забыл упомянуть, что обычно после репетиции Кевин Майер провожает Надю. Они ездят на одном автобусе, они соседи, как говорится, выросли вместе. Почти как брат и сестра. Вроде бы они до сих пор много общаются. Вроде бы он даже иногда спит с нею, это мне однажды сболтнула Карин Кирш. Никого другого Кевин к себе не подпускает уже давно, даже Карин и Амелию, хотя несколько лет назад эти четверо были неразлучны. Все, и я в том числе, считают привязанность Нади к Кевину чудачеством, пожимают плечами, не обращают внимания.

На этот раз церемония нашего ритуального перекура длилась недолго. Я думаю, они сами были рады, что могут наконец выбраться из этой слишком скандальной ситуации. Все сделали вид, что не произошло ничего особенного. Как сговорились, включая и меня. Так что перекур не затянулся. Все, кроме, сам понимаешь, Нади. Естественно.

Она просто осталась стоять посреди прохода, когда остальные, окружавшие ее, некий пузырь, отступили, в том числе ее подруги, Дэни, Майк, Марлон. Некоторое время они колебались, вопросительно оглядываясь в ее сторону, а потом исчезли за поворотом коридора. Но Надина поза была однозначной, и для меня тоже. Ноги немного врозь, ступни на одной линии и твердо упираются в линолеум. Ладонь левой руки поддерживает локоть правой, выпрямленной, между указательным и средним пальцами, указывающими в пол, только что зажженная сигарета, взгляд опущен. И когда наконец затихают последние шорохи на лестнице, а гандболисты скрываются в душевых кабинах, она поднимает голову, смотрит мне в глаза своими большими глазами, Надиными глазами, и роняет:

— Ну что?

Я, конечно, тотчас отвожу взгляд, нет сил смотреть в эти глаза, и снова отворачиваюсь к окну. Зато замечаю Кевина, к которому направляются три моих театральных жеребца. Это ненормально — обычно они избегают друг друга. Но это и все, что я успеваю заметить, ломая голову над ответом. Выходит, Надя вполне серьезно хочет знать мое мнение об их инсценировке. Понимаешь? Ни малейшего намека на провокацию. Вполне невинно, в какой-то мере. А я ничего не могу ей противопоставить, ей — не могу, я сдался в то короткое мгновение, когда меня заманил, поймал в ловушку ее взгляд. И отвечаю, наблюдая, как Майк Бентц, именно добродушный, лохматый растаман Бентц, действующий всегда исподтишка, под прикрытием, внаглую напирает на Кевина, трясет его за плечи, так что сидящий на корточках парень едва не опрокидывается навзничь.

— Вы устроили мне розыгрыш, — отвечаю я.

Она молчит, я тоже молчу, а во дворе Майк Бентц выхватывает у Кевина скейтборд и со всей силы швыряет в воздух. В момент броска он взмахивает своей гривой, доска плашмя грохается на твердое покрытие спортплощадки, роликами вверх. Беспомощный зверь, думаю я как во сне. А Кевин вдруг вскакивает, принимает стойку прямо перед носом обидчика, грудь выпячена, локти комично отведены назад и прижаты к ребрам, ладони выставлены вперед, открыты. Расстояние между противниками не больше десяти сантиметров. Но тут Майк поднимает руку и не бьет, а скорее влепляет мальчишке небрежную, даже символическую пощечину. А тот пытается хоть как-то защититься, дать сдачи, но двое других уже взяли его в оборот, схватили за руки, как будто он им их протянул, предусмотрительно привел в нужное положение. Так оно смотрится издалека. Теперь он дергается, стараясь пнуть противника ногой, но те двое уже оттащили его от Майка, и Кевин попадает в пустоту.

— Вы хотели доставить мне удовольствие, не так ли? — говорю я Наде. Она глядит на меня в упор, не замечая происходящего во дворе, похоже, она даже не услышала грохота, когда треснула доска. — Ты заметила, как я мучаю себя из-за того, что нам в принципе нечего друг другу сказать, — буквально так и говорю, чтобы не задохнуться, не околеть от невыносимого напряга.

Во дворе за спортплощадкой появляются Амелия и Карин. Лихорадочно жестикулируя, подбегают к парням, бросаются разнимать. Амелия толкает Майка в грудь, Карин молотит Дэни куда попало. Наконец они освобождают Кевина, тот одергивает свою футболку, между пятью остальными намечается противостояние, здесь девушки, там парни. Видно, что они переругиваются, а Кевин, который и так уже стоял в стороне, еще увеличивает дистанцию на несколько шагов, поворачивается к ним спиной и, как обычно, упирается взглядом в землю.

— Да, Надя, — говорю я, — иногда у меня возникает такое чувство, что все мне осточертело. Почему так, то есть почему вдруг между вами и нами разверзается эта жуткая пропасть? Вообще-то я не намного старше. Я же помню, как сам еще сидел за партой. Или так бывает всегда? Не представляю. Но с тех пор я и вправду стал немного чувствительным. Я считаю, Надя, что это был знак вашей ко мне симпатии. И выражение доверия. Вы оказали мне честь, я польщен. Но само дело, как бы это сказать, насквозь фальшиво. Да, пожалуй, именно так.

И тут меня осенило: то, что они тут передо мной разыграли, касалось, в сущности, не столько их, сколько того, какими я их вижу. Вот что они хотели мне показать. Они дали мне понять: мы знаем, какими ты нас считаешь. Скопировали портрет, который я, который мы, взрослые, так называемая общественность, постоянно пишет с них. Они всего лишь обвели его контуры. Чтобы, пусть на мгновение, перекинуть иллюзорный мост между их одиночеством и нами, между нашим одиночеством и ними.

Мы некоторое время молчим, Надя совершенно неподвижна, сосредоточена, не спускает с меня глаз. Группа у черного хода в школу все еще продолжает свару. Но мало-помалу уровень адреналина снижается, жесты становятся более сдержанными, спокойными. Тем временем Кевин плетется к своей доске. Вот он поднимает ее, явно обследуя на предмет повреждений. Потом, ни разу не оглянувшись, пересекает спортплощадку, уступает поле боя.

— Я просто не верю, — продолжаю я, — что это действительно ваша жизнь. Конечно, он играет роль, значительную роль, этот вид помешательства, сверхвозбудимость, акселерация, перебор, называй как хочешь, иначе и быть не может. Но есть нечто, что вы всегда выносите за скобки, чего не замечаете. И что намного важнее, чем все дерьмо всеобщих предрассудков. Есть нечто, чего все это не коснулось, я это чувствую, правда, я это знаю.

И вы, вы же намного, — я запинаюсь, я вынужден сделать последнюю паузу, так тяжело дается мне это слово, — да, чище.

Внезапно я совсем поплыл, можешь себе представить. В самом деле, я почувствовал, как подступают слезы, и растерялся. Стоял, задыхаясь, и попеременно то закрывал глаза, то таращил их как мог, чтобы хоть немного привести в порядок нервы. Я увидел, что пятеро во дворе, все еще споря, но тем не менее вместе, так сказать, сплоченной группой тронулись восвояси. И вдруг она бросилась в мои объятия, да, эта девушка, эта Надя. Повисла у меня на шее, растрепала мне волосы, так что вид я имел примерно такой же взъерошенный, как сейчас. А потом взяла в руки мою голову, крепко сжала ее, еще раз быстро посмотрела мне в глаза и… поцеловала.

Я что хочу сказать? Этот поцелуй не был мимолетным. Не мимолетным, понимаешь. Нет. Не взасос, но… Круто. Зашибись. Во всяком случае она сразу после этого убежала.

Теперь ты знаешь всю story, теперь ты слышал все как есть. Все, что мне, насколько я могу судить, надлежало рассказать. Теперь ты, может быть, усечешь, почему последние два дня я пишу как одержимый.

К счастью, на следующей неделе, в пятницу, у меня было всего четыре урока в младших классах, 5-м и 6-м. После чего я совершал пробежки. Вчера тоже. Сегодня тоже. Еще раз навестил знакомый пень в лесу. Не помогло. Последние ночи, считай, вообще не спал. Хотя и принимал перед сном спиртное и снотворное. И вот я однозначно заболеваю, сейчас три часа ночи, я должен, должен наконец уснуть. Люци. Завтра день Люци.

II. БОЛЬШИЕ КАНИКУЛЫ

1998 г.

1

Тебя нет.

В последние недели я на все лады твержу эту мантру. Она немного успокаивает. Нет тебя, а значит, и я от тебя не завишу. Я в тебе не нуждаюсь, нельзя нуждаться в том, чего нет. Нет никакого собеседника.

Видимость обманчива.

Я говорю теперь не с тобой. Раз ты неспособен дать ответ, я бросаю тебе в морду, в твою огромную шулерскую харю все, что благовоспитанные люди просто обсудили бы между собой.

Я тебя опровергаю.

Мое опровержение — ты сам, твоя никчемность например. Говорю тебе это прямо в лицо. Ты не имеешь ни малейшего понятия о том, что значит вести беседу, говорить по душам. Ты не умеешь слушать, не желаешь ни во что вникать. Все, что тебя интересует, — это ты сам.

По правде говоря, публика для тебя — последнее дерьмо. Ты рассматриваешь ее как сырье, это единственный известный тебе подход.

Ты глуп.

Заглатываешь ли ты кусок человеческой жизни или присобачиваешь к человеческой жизни кусок себя, — разницы нет. Ты вырезаешь что-то в одном месте и пришиваешь к другому. То, чем ты занимаешься, — сплошной гигантский бизнес по трансплантации. А мы вынуждены либо смотреть со стороны на эту вивисекцию и пересадку живой ткани, либо присутствовать в студии и послушно ложиться на твои операционные столы, под свет твоих операционных ламп. Все мы маленькие, жалкие, убогие, хромые чудовища, наспех сварганенные тобою: член за членом, орган за органом, мускул за мускулом. Загнанные, непредсказуемые монстры. Непредсказуемые для себя и для других, подгоняемые безотчетными вожделениями, достаточно темными для нас самих.

Но ты и очень хитер.

Хотя в принципе любой из нас вполне осознает свое положение. Но стоит только об этом задуматься, как ты подворачиваешься снова, встречаешь на каком-то углу, на каком-то экране, и мы тут же забываем, о чем думали. Ах, я давным-давно понял, как ты это делаешь.

Ты притворяешься, что ты есть.

Лицедействуешь, делая вид, что ты — один из нас и просто озвучиваешь наши мысли. Дескать, ужасно, что все мы, как зомби, вслепую тычемся по свету. Глядите, говоришь ты, я тоже об этом знаю, я точно в таком же положении, что и вы. И мы сразу обращаемся в слух. В твой слух. В твое ухо. А говоря точнее, в ухо, которое ты нам только что отрезал. Нет, нельзя принимать за чистую монету твою симпатию к нашей жизни, сострадание к нашим заботам, страхам и трудностям. А главное, нельзя верить, что ты и впрямь адресуешься к нам. Это нелепо, наивно. Более того, это опасно.

Не желаю тебя слушать.

В конце концов, я по горькому опыту знаю: не стоит ждать от тебя хотя бы малейшего намека на то, что скрывается за мнимыми вещами. За твоими сюжетами, этими голыми фактами и клочками историй. За ними много чего скрывается. Пусть послужит мне уроком моя раздерганность, срыв и болезнь после всего, что случилось. Ведь после той недели, тех выходных, того воскресенья, когда я сдал Люци ее матери, вернул в родительский, ха-ха, дом, я сломался, так и знай. Двенадцатый день лежу в постели, напичканный транквилизаторами. Домашний врач хотел даже положить меня в нервную клинику. А я не хочу, не нуждаюсь я во врачах. Не срабатывает в другом месте, где-то здесь, повыше, в мозгу. Перегрузка, если тебе так угодно.

Я установлю над тобой контроль.

Завтра же возьму тебя в оборот. Или послезавтра. Уже не для того, чтобы учинить тебе допрос с пристрастием, но чтобы лишить иллюзии себя, чтобы обрести ясность, упорядочить материал. Ибо с этого момента я кладу тебя на кушетку, я играю доктора. Твоего психиатра. Я достаточно уравновешен. Мое полное воздержание от тебя за прошедшие два месяца помогло. И то, что я таким образом, а именно сойдя вдруг с катушек, избежал школы, сказалось на мне весьма благотворно. Последние школьные дни, выпускные мероприятия и каникулы почти меня не коснулись. С тех пор прошла первая половина каникул, я снова бегаю трусцой, хотя временами у меня кружится голова, даже читаю, несмотря на слепые черные пятна, пляшущие перед глазами, тасую накопившийся материал. И со вчерашнего дня у меня Люци. Мы проведем вместе оставшиеся три недели каникул, как проводим их каждое лето. Бассейн, кино, маленькие вылазки на природу. И это тоже поможет холодно держать тебя на дистанции.

Ведь несмотря ни на что, дискуссией от тебя не отделаться.

Ведь ты, конечно, будешь все больше вторгаться в мою жизнь, как вторгаешься в каждую жизнь, хотя ни один человек не может с тобой поговорить, узнать через тебя что-то реальное о себе и о мире. По всем законам логики, по всем правилам разума ты не существуешь и все-таки оказываешь на нас свое странное влияние, вынуждаешь заниматься тобой, притираться к тебе. Ты ничто и имеешь монополию на все.

Ты существуешь, хотя тебя нет.

Но использовать мое одиночество тебе уже не удастся.

Этого я не допущу.

Того, что было прежде, больше нет, я имею в виду настроение. Просто отношения между нами, между отцом и дочерью, уже не такие искренние. Честно говоря, Люци почти все время страшно действует мне на нервы.

Она невероятно похудела. Ну хорошо, она выросла за прошлый год чуть ли не на полголовы, но зачем устраивать этот цирк с едой. Этого она не ест, а то слишком жирное, а потом может слопать в один присест две плитки шоколада. После чего валяется на диване, смотрит по телевизору всякую дрянь, хотя на дворе прекрасная погода. Слушай, говорю, через полчаса я управлюсь по хозяйству, и мы с тобой пойдем в бассейн. Люци продолжает таращиться на экран, где мелькают мультяшки, с бешеной скоростью сменяются клипы, идет какой-то сплошной пестрый наплыв. Она не удостаивает меня ни единым взглядом, ни единым словом. Или мы отправляемся тусоваться в центр и съедаем огромную порцию мороженого у этого хитового итальянца, ну, ты в курсе, почем у него порции. Никакой реакции со стороны Люци, и я плетусь обратно, в кухню. Меня тошнит, хнычет она мне в спину.

Люци скоро исполнится двенадцать лет. Конечно, трудный возраст. Она же отстает в развитии. Ее груди, два этаких крохотных бугорка, скорее наводят на мысль, что железки слегка воспалились и распухли. Ее не сравнить с девочками-ровесницами из моей школы.

Может быть, для нее это тоже проблема. Не имею представления, как это бывает у девочек. Но думаю, что, помимо всего прочего, именно это страшно ее угнетает. Когда я был мальчишкой в периоде созревания, для меня самым ненавистным предметом была физкультура, минуты в раздевалке до и после урока. С одной стороны, зрелище волосатых мужских гениталий моих одноклассников, с другой — жуткий стыд и панический страх, что кто-нибудь из них обнаружит мою детскую пипку. Разумеется, я прятал ее как только мог, и вероятно, так происходило не только со мной. Был у нас один толстый мальчик, которого все избегали. От него всегда как-то неприятно пахло малиной, и его жалкое мужское хозяйство было известно всем. А он и не стеснялся. И конечно, все прочие, включая меня, над ним потешались.

Девочки наверняка совсем другие. А может, и нет. Что касается Люци, она с недавних пор надевает бюстгальтер, когда выходит из дому, идет одна в кино или за покупками в магазин «Н&М». Я вспоминаю, как в свое время пытался изменить походку и осанку, о Господи. Ноги немного скосолапить, голову и плечи слегка пригнуть, спину сгорбить, руки держать в карманах куртки. Но всегда быть начеку, чтобы все в целом не показалось слишком нарочитым, я же не обезьяна. Это стоило жуткого напряжения.

И вот моя маленькая дочка тоже заражается этой дурью. Без конца возится со своими волосами, вплетает ленточки, заплетает косички, а я должен ей ассистировать. Потом красится. Румяна, тени для век, непременная губная помада, щипчики для закручивания ресниц, на них и смотреть-то страшно.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15