Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бедлам в огне

ModernLib.Net / Современная проза / Николсон Джефф / Бедлам в огне - Чтение (стр. 8)
Автор: Николсон Джефф
Жанр: Современная проза

 

 


Если Линсейд желает получить отчет к девяти утра, он его получит. Отчет будет кратким, четким, здравомыслящим и с толикой иронии; он будет радикально отличаться от тех текстов, за чтением которых я провел выходные. Что касается встречи с пациентами и вынесения вердикта, то я предпочитал смотреть на это занятие как на коллективное обсуждение. Я не стану сообщать свое мнение о сочинениях, не стану оценивать их по десятибалльной шкале. Мы просто поближе познакомимся. Я задам несколько вопросов, они поделятся мнением о написанном. Попрошу их почитать отрывки. Время пройдет быстро. Это будет похоже на Кембридж. В каком-то смысле. Я справлюсь.

11

На следующее утро, ровно в девять, я постучал в дверь кабинета Линсейда. В руке я держал аккуратно отпечатанную страницу с отчетом об излияниях пациентов. Линсейд пригласил меня войти, и, пока он читал мой отчет, я стоял рядом с его столом. В отчете говорилось то, о чем я уже упоминал: работы маниакальны, депрессивны, навязчивы, наивны, самоотносимы, туманны, чарующи в одном смысле, отталкивающи в другом. Я не мог не написать, что рамки темы “Луна и грош” могли ограничить творческий потенциал больных (правда, если учесть, что лишь редкие работы имели хоть какое-то отношение к теме, критика звучала не особенно убедительно). В конце отчета я выражал мнение, что еще очень рано делать выводы. Линсейд прочел отчет внимательно, но быстро, словно демонстрировал навыки, освоенные на курсах скорочтения.

– Написано хорошо, – сказал он, закончив. – Есть пара эффектных фраз, но, откровенно говоря, при вашем немалом литературном таланте я ожидал больше критических суждений и субъективных оценок.

– Вы имеете в виду, понравилось мне или нет?

– Я имею в виду, хорошо написано или плохо.

– В каком смысле – хорошо?

– В смысле возможности публикации.

– Публикации?

Я немного растерялся. Неужели он действительно считает, что за серыми дверями клиники заперт литературный гений? Неужели он думает, что пациенты могут с первого раза создать что-то действительно стоящее? И неужели он действительно полагает, будто никто лучше писателя не способен оценить, можно публиковать произведение или нет? Я подозревал, что у большинства литераторов представления об этом весьма смутные. Возможно, Линсейду стоило пригласить на работу редактора – кого-то вроде Николы.

Я смог лишь добавить:

– Думаю, об этом пока рано говорить.

– Знаю, что рано, – согласился Линсейд, – но если человек не может предвидеть будущее, значит, у него вообще нет будущего.

Хоть я и сомневался в справедливости этого утверждения, но все же вскоре снова стоял в лекционном зале. На этот раз мы с пациентами были одни. Санитары не появились, да и Алисия не маячила у дальней стены, и отчасти это, наверное, означало доверие. Мне доверяли, что я не устрою пожар.

Я вышел из-за кафедры и расставил по кругу одиннадцать стульев. В памяти засели виденные в кино сцены групповой терапии, а также круглый стол короля Артура – способ дать понять, что здесь нет ни любимчиков, ни даже ведущего. Больные смущенно расселись; кто-то нервно дергался, кто-то прихорашивался, кто-то горбился.

Я разделил увесистую пачку на десять частей и разложил листы на полу в центре круга.

– Давайте начнем с того, что каждый возьмет свою работу, – сказал я.

Хитрость была слишком очевидной и прямолинейной, но я хотел попробовать. Не сработало. Никто не пошевелился. Все десять молчали. Вот так: я хорошо потрудился, все выходные бултыхался в словесных болотах их творений – а теперь они отказываются поучаствовать в игре.

Я тоже молчал и тоже не шевелился, решив, что это и в самом деле игра под названием “кто кого пересидит”, и я смогу играть в нее ничуть не хуже них. Но когда молчание стало невыносимым, я сказал:

– Как насчет вас, Черити? Эта работа, должно быть, ваша?

Я взял сочинение про танцы голышом и протянул Черити.

– Должно быть? – повторила она, и верхняя губа у нее дернулась.

Да как я посмел сделать такое дешевое, такое прямолинейное предположение? Ее руки остались лежать на коленях, она не собиралась принимать листы, которые я ей протягивал.

– А вы? – взглянул я на индианку Ситу. – Какое сочинение?

Она ответила мне безмятежным взглядом и молчанием.

– Она не говорит, – услужливо подсказал Реймонд.

– Совсем? – уточнил я.

– По крайней мере, до сих пор не говорила.

Судя по всему, за молчанием Ситы скрывалась куча проблем, и сейчас было не время вдаваться в них. Я повернулся к женщине в футбольной форме. Сегодня на ней была футболка канареечного цвета. “Норвич Сити”, – подумал я.

– А вы что скажете, Морин? Это вы написали отчет о футбольном матче? Если да, то можете гордиться. Очень хорошая работа.

Она осталась недвижимой, поэтому я с легким раздражением повернулся к Андерсу.

– Это ваше? – Я протянул ему листки с описанием убийства.

Андерс посмотрел на меня так, словно с превеликим удовольствием нанес бы мне тяжкие телесные повреждения, но попозже. Его руки, сжатые в мощные кулаки, спокойно лежали на коленях.

– Честно говоря, – продолжал я лгать, уже на грани отчаяния, – среди работ есть превосходные, от которых не отказался бы любой писатель. Я бы точно не отказался. Меня удивляет, что никто не хочет признаться в их авторстве.

Они на это не купились, но на всякий случай я добавил:

– Ну что, кто-нибудь хочет прочесть вслух свою работу? Или чужую?

Но было ясно, что я зря трачу время. Я перебрал еще несколько вопросов, один беспомощнее другого. Понравилось ли им писать? Писал ли кто-нибудь прежде? Есть ли у кого-нибудь любимый автор? Все было бесполезно. Никто не проронил ни слова, а я чувствовал себя студентом-кретином на педагогической практике. Меня окружала непрошибаемая стена угрюмого молчания. Хватит.

– Что ж, если сказать вам нечего, то нет смысла продолжать, – пробормотал я и засобирался уходить.

И тут больные поднялись с мест и принялись подбирать страницы. Поначалу я решил, что мне таки удалось совершить прорыв и они разбирают свои работы, но это счастливое заблуждение длилось недолго. Они явно не разбирали работы, они хватали один лист там, пару страниц здесь, кучку еще где-то. И, набрав сколько хотели, все сгрудились в центре круга, не спеша возвращаться на свои места. С минуту они постояли, просто перебирая бумагу, а затем дружно, словно по команде, с силой и какой-то радостью подбросили листы вверх.

Листы закружились в воздухе, и у больных вдруг пробудилась тяга к исписанной бумаге. Они хватали листы на лету, не давали спланировать на пол, снова подбрасывали. Иногда сразу двое хватались за один листок, и тогда случалась короткая стычка. Некоторые прижимали скомканные листы к груди, терли бумагой лицо. Другие пинали листки по полу, словно танцуя на опавшей листве.

Все это совершалось без слов, но отнюдь не беззвучно. Действо сопровождалось звуками, которые в моем представлении как раз и связаны с психушкой: воплями, криками, истерическим хохотом и прочим в том же духе. На меня больные не обращали ни малейшего внимания, и я беспомощно стоял в эпицентре бумажного буйства.

И тут, разумеется, в комнату ворвались санитары, внеся свою лепту в общий хаос, за ними прибыла Алисия и с утомленным видом принялась взирать на происходящее. А когда явился Линсейд и мигом все остановил, меня одолело жутковатое чувство, что история не просто повторяется, а будет повторяться снова и снова, до бесконечности, всегда. Раз за разом я стану терять контроль над пациентами, а Линсейд будет приходить мне на выручку, и так во веки веков, или по крайней мере до тех пор, пока мне все не осточертеет и я не сбегу, или пока Линсейд меня не выгонит. И один из этих вариантов явно не за горами.

– Идите и напишите что-нибудь еще, – велел Линсейд. – На этот раз тема будет… – Странная для него нерешительность. – Ну, не знаю. Пусть тему выберет мистер Коллинз.

Я лишился дара речи, в голове было пусто. Меня просили проявить чуть-чуть фантазии, но это задача оказалась мне не по силам. После длительного, хотя вряд ли многозначительного, молчания я, по неведомым мне причинам, выдавил:

– “Сердце тьмы”[26].

Линсейду понравился мой выбор, но от больных я никакой реакции не дождался. Они просто побрели прочь, оставив на полу скомканные рукописи. Мы с Линсейдом задержались в лекционном зале.

– Мне очень жаль, – сказал я.

– Я знаю, – ответил он.

– Если хотите, могу уволиться.

– Почему я должен этого хотеть?

– А почему нет? – спросил я.

Линсейд слегка прищурился, властно этак и проницательно, словно видел меня насквозь.

– Потому что я в вас верю, – наконец сказал он. – Возможно, больше, чем вы сами верите в себя. Я знаю вас, Грегори. Я знаю, что вы не остановитесь перед трудностями. Дайте мне еще неделю. После этого можете поступать как угодно, но я вас знаю и знаю, что вы дадите мне еще неделю.

– Ну хорошо, – устало ответил я. В отличие от него я в себя действительно не очень-то верил.

12

Оставшись один, я поймал себя на том, что, стоя на коленях, собираю листы, разглаживаю бумагу, укладываю рукописи в аккуратную стопку; собрав все, я отнес сочинения в библиотеку и поставил на одну из пустых полок. Наконец-то здесь будет хоть что-то, что можно прочесть.

Я стоял в библиотеке и смаковал целый коктейль эмоций. Часто ли в семидесятые годы люди пили коктейли? Нет, наверное. Эта мода пришла позднее, но в любом случае даже самый крепкий желудок вряд ли выдержал бы тот коктейль. Мне одновременно хотелось расплакаться, бежать куда глаза глядят, броситься в объятия Алисии, расколошматить что-нибудь. Я чувствовал себя абсолютным нулем, никчемным неудачником; и нежелание Линсейда избавиться от меня лишь усугубляло это чувство. Я был благодарен ему за снисходительность, и в то же время мне было стыдно, что я нуждаюсь в ней. Ведь если у вас ни черта не ладится в каком-то деле, следует взглянуть правде в глаза и заняться чем-то другим. Кроме того, я вовсе не был уверен, что сумею протянуть еще неделю.

Но затем случились две странности, которые меня подбодрили.

Во-первых, в библиотеку заявился Реймонд. Я услышал, как по коридору грохочет столик на колесах. А вскоре в библиотеку заглянул и сам Реймонд, лицо у него было веселое и как будто даже подкрашенное. Я решил не заострять на этом внимания. Реймонд вместе со столиком протиснулся в дверь, и обнаружилось, что он не один – за ним следовала Карла, молодая негритянка. Она немного послонялась по пустой библиотеке и остановилась у окна, припав лбом к стеклу и глядя в пространство.

Не обращая на девушку внимания, Реймонд сказал мне:

– Вы не должны верить всему, что говорит Алисия Кроу.

Первым моим побуждением было броситься на защиту чести Алисии – никто не смеет обвинять мою Алисию во лжи! Но Реймонд мягко и обезоруживающе продолжил:

– Вам не надо опасаться моего кофе. Вы не отравитесь. Честное слово. Я никогда никого не травил. Ну да, в самолете я как-то плеснул синильной кислоты в питьевую воду. Но я ведь знал, что меня раскроют прежде, чем кто-то успеет ее попробовать. Я хотел, чтобы меня раскрыли. Ведь нужно было убедить всех, что я чокнутый.

– А на самом деле?

– Да, я знаю, что обычно говорят в таких ситуациях. Но в моем случае так оно и есть. Мне нужно было спрятаться. Мотаясь по воздушным трассам, я нажил могущественных врагов. И я знал, что в психушке мне ничего не грозит. До сих пор этот план срабатывал.

– Похоже, что так.

– Но я не стал бы вас травить. Какой в этом смысл? Чего бы я достиг?

– Ну, такой поступок мог бы усилить впечатление, что вы сумасшедший.

Эта мысль позабавила его.

– Классно, – сказал он. – Вижу, вы собираетесь приятно провести здесь время.

Что я мог ответить на это? Кофе выглядел вполне заманчиво, а интуиция подсказывала, что доверять Реймонду можно, – во всяком случае, в том, что он не хочет меня отравить.

– Знаете что, почему бы не сделать Карлу вашим официальным дегустатором? – предложил он. – Я люблю Карлу. И ни за что на свете не причиню ей зла.

Прежде чем я успел обдумать ответ, Карла ожила, встрепенулась, прыжками пересекла библиотеку и принялась пить горячий черный кофе. Действовала она, как заправский дегустатор: прежде чем проглотить, поболтала жидкость во рту. Проглотив, Карла замерла, прислушиваясь к себе, потом схватилась руками за живот. Лицо ее страдальчески искривилось, она рухнула на колени, но я сообразил, что это всего лишь лицедейство, клоунада. Карла булькала, хрипела и извивалась, крайне неумело изображая предсмертную агонию. Наконец представление закончилось и Карла замерла, свернувшись на полу калачиком, но к тому времени я на нее уже не смотрел, переключившись на кофе, убежденный, что яда в нем нет.

– Вы, наверное, часто летаете? – спросил Реймонд.

Странно, но я чувствовал расположение и к нему и к идиотке Карле – она уже встала и теперь развлекалась рядом с пустыми стеллажами экстравагантной гимнастикой. Меня и прежде занимало, как ничтожное событие может кардинально изменить настроение человека. Вот и сейчас – Реймонд выкатил столик в коридор, на ходу изобразив книксен, а я остался в библиотеке, и перспектива провести еще неделю в клинике Линсейда больше не казалась мне такой устрашающей.

Затем произошла вторая странность: зазвонил телефон. Я удивленно огляделся. Я даже не подозревал, что здесь есть телефон, и сейчас с изумлением обнаружил старый аппарат из эбонита в углу под стулом. Но трубку снимать я не стал. Мне звонить никто не мог, и я понадеялся, что звонки скоро прекратятся. Но телефон не умолкал, и наконец я решил, что дальше ждать просто неприлично.

Голос в трубке – я узнал медсестру – произнес:

– Вам звонят.

И я переспросил:

– Мне?

И она ответила:

– Разумеется, вам. Ведь это вы Грегори Коллинз.

Пока меня соединяли, в трубке раздавалось шипение. И я успел подумать, что это, наверное, Линсейд – передумал насчет моего увольнения. Но то был Грегори Коллинз – настоящий Грегори Коллинз.

– Это я, – сказал он, – Боб Бернс.

Можете считать меня человеком без воображения, голова которого набита стереотипами, но стоило мне услышать голос Грегори, как я тотчас представил вытянутые северные скалы, вытянутые северные лица, шахтеров, бредущих домой по пестрым, с резкими тенями, улицам: белки сверкают на чумазых лицах, в руках людей – кирки и клетки, а в клетках – канарейки[27]. Отчего-то я решил, что Грегори хочет узнать, как мне тут работается, но он был, как всегда, сосредоточен только на себе.

– Не буду ходить вокруг да около, Майкл. Я получил тревожное письмо.

С трудом верилось, что у Грегори больше поводов для тревоги, чем у меня.

– От кого?

– Да от этого козла, доктора Джона Бентли.

– Да?

Меня удивило, что Бентли вздумал написать бывшему студенту, но особенно невероятным казалось, что написал он именно Грегори Коллинзу. Но тут все разъяснилось.

– Помнишь, я посылал ему гранки своей книги?

Помнил я смутно, а кроме того, это никак не объясняло, с какой стати Грегори звонит мне.

– Я просил его дать отзыв для обложки, – продолжал Грегори. – Но этот козел не ответил, ну я и подумал, что он не верит в эффективность таких вещей, да ты и сам ведь говорил, что от его отзыва толку будет мало. А он взял и написал мне.

– И прислал свой отзыв?

– Лучше прочту письмо целиком. Оно короткое. “Уважаемый Коллинз, спасибо, что прислали мне свою книгу “Восковой человек”, которую я, пусть и несколько запоздало, наконец прочел. Могу вас заверить, что ее тепло примут на следующем вечере сжигания книг. Искренне ваш, доктор Джон Бентли”. Что скажешь?

Я вдруг обнаружил, что хихикаю над письмом Бентли, – в точности как человек, у которого нет ни малейшего повода для смеха.

– Ничего смешного нет, – обиделся Грегори. – Ты, что не видишь, письмо наглое?

– Я нахожу его весьма удивительным, если ты это имеешь в виду.

– Но ты не считаешь, что сжигать книги – это охеренно фашистский поступок?

– Считаю. А еще я считаю, что это письмо – скорее всего, образчик знаменитого кембриджского остроумия Бентли.

– Как так?

– Я думаю, это шутка, Грегори.

– А ты не думаешь, что он и вправду спалит мою книгу?

– Думаю, спалит.

– Тогда в чем шутка?

Объяснять шутки – неблагодарное занятие и в лучших обстоятельствах. А в моем душевном состоянии подобные разъяснения и вовсе могли довести меня до отчаяния. И доведут ведь.

– Ладно, это не шутка, – сказал я.

– А тогда ты не считаешь, что мне надо сообщить об этом?

– Кому?

– Руководству университета. Или написать письмо в литературное приложение к “Таймс”. Или еще чего такого сделать.

– Нет, не считаю. Ты ничего не добьешься, а кроме того, вспомни: ты ведь сам сжег собственную книгу.

– Это другое дело. Человек имеет право сжигать свои вещи, как Фрейд: он уничтожил все свои письма и записи, чтобы биографам жизнь медом не казалась. Но совсем другое дело, когда его книжки жгли все эти долбанутые наци.

– Да, – согласился я. – Понимаю, что тебе это не нравится, но выбора у тебя нет, надо смириться. Если ты ввяжешься в полемику с Бентли, то почти наверняка выставишь себя дураком.

– Так ты считаешь, что я выставляю себя дураком?

– В общем-то нет, я так не считаю, но, по-моему, будет лучше, если ты и дальше не станешь себя им выставлять.

– Чудно, – сказал он.

Интересно, на что Грегори рассчитывал, звоня мне? Возможно, рассуждал, что раз я однажды пытался, пусть и безуспешно, смутить Бентли, то и сейчас ухвачусь за шанс уязвить его. Но дело в том, что Бентли меня больше не волновал, меня вообще больше не волновали ни люди, которых я знал в университете, ни дела, которыми я там занимался. Все это происходило миллион лет назад и за миллион миль отсюда.

– Почему бы тебе не ответить не так в лоб? – предложил я. – Сделай его, к примеру, персонажем следующей книги.

– Может, другой книги не будет. – И Грегори ненадолго погрузился в мрачное молчание. После чего спросил: – Как думаешь, что скажет Никола?

– Думаю, что-нибудь весьма чванливое.

– Ты не против, если я позвоню ей и спрошу ее профессиональное мнение? Я не видел ее с… ну, в смысле – с той ночи.

Я понимал, что у меня нет права голоса в этом вопросе, что не мое дело возражать или даже высказывать свое мнение, и все-таки некая аморфная и полусонная сторона моей натуры была очень даже против. Мне совсем не хотелось, чтобы Никола и Грегори шушукались, обсуждали за моей спиной проблемы литературы и морали. Но вслух я, естественно, сказал:

– Это вам с Николой решать.

– Вот и ладно, – обрадовался Грегори. – Я знал, что ты не станешь выеживаться, но осторожность никому ведь еще не мешала. Не дело, старик, чтобы такие кореши, как мы с тобой, грызлись из-за какой-то девчонки. Ладно, буду держать тебя в курсе.

Я понял, что он собирается повесить трубку, и внезапно разозлился. Эгоистичная скотина, его и вправду вообще ничего не интересует, кроме собственной персоны. Хорошо, пусть ему плевать на меня, на мою работу, на мое самочувствие, но неужели ему не любопытно, что творится в клинике? Душу я изливать не собирался, но какую-то выгоду из этого звонка извлечь надо.

– Мне нужен совет, – сказал я.

– Мой? – Я порадовался удивлению, прозвучавшему в его голосе. – Если насчет того, как писать…

– Насчет того, как учить.

– Отлично. Это у меня получается лучше всего.

– Тогда скажи, как ты это делаешь? Как ты ведешь себя перед классом из десяти учеников?..

– Всего десяти? Если бы мне дали класс из десяти учеников, я бы решил, что умер и вознесся на небеса.

– Да, но эти десять – взрослые и сумасшедшие.

Грегори возразил, что дела это не меняет.

– Ладно, как угодно, – продолжал я, – но скажи, как ты добиваешься ответной реакции? Как ты заставляешь их говорить? Как ты руководишь ими? Как добиваешься их уважения?

– Да не знаю я, – сказал Грегори бесцветно. – Ну просто… как-то.

Более бесполезный ответ трудно себе представить.

– Но что ты делаешь, когда твой первый урок превращается в гибрид игры “бумажные следы”[28] и схватки регбистов? – спросил я.

– В нашей школе таких придурков оставляют после уроков хрен знает на сколько времени.

– В моей ситуации это не работает.

– Полагаю, телесные наказания у вас там не хиляют?

На эту тему я ни с кем не разговаривал, но сомнений у меня не было.

– Угадал.

– Ну-у-у… – Я буквально слышал, как он размышляет. Похоже, процедура для него болезненная. Когда я уже перестал надеяться на ответ, Грегори сказал: – Ну, некоторые утверждают, что учитель должен всегда оставаться самим собой, но по мне, так это самому нарываться на неприятности. Если будешь самим собой, они тебя задолбают. Не, думаю, тебе надо быть кем-нибудь другим. Все равно кем.

– Я и есть кое-кто другой! – заорал я. – Я есть ты!

– Да ну? – спросил Грегори со значением. – Да ну?

Я понял, что он имеет в виду. Да, я притворялся Грегори Коллинзом, но притворство мое сводилось только к имени. А по сути я оставался все тем же унылым и обидчивым Майклом Смитом. Я никого не изображал, и в этом заключалась суть проблемы.

– Ладно, – сказал я. – Кажется, я понял.

– И вот еще что. Если такая неотесанная деревенщина, как я, сумел пробиться в учителя, уж ты-то просто не имеешь права на неудачу.

– Знаешь, Грегори, похоже, ты прав.

Я сообщил ему, что пробуду в клинике Линсейда еще неделю, и на этот раз я верил в то, что говорю.

13

В общем-то, я не ожидал, что вторая неделя будет отличаться от первой. Правда, теперь я меньше нервничал и больше ощущал себя запасной шестеренкой, но одно существенное отличие все же имелось: в первую неделю у меня еще сохранялся какой-то оптимизм, слабая надежда на лучшее, а сейчас я точно знал, что меня ждет. Пациенты будут молоть все тот же вздор, а я ломать голову, как бы мне с ними совладать. Ладно, можно последовать совету Грегори и нацепить маску, но я не очень понимал, что даст мне этот трюк, – или, если уж на то пошло, что он даст пациентам.

Теперь больные попадались мне на глаза чаще, чем в первую неделю, – и в больничном корпусе, и вне него. Я видел, как они бродят по коридорам, маячат у высохшего фонтана, сидят на кушетках в холле; и повсюду они таскали с собой блокноты, – видимо, терзались муками творчества. Еще я видел, как они беспрестанно заскакивают в “Пункт связи” и выскакивают оттуда, и название будки уже едва угадывалось под толстым слоем иронии. Пациенты меня тоже видели – поглядывали с негодованием и враждебностью, а то и вовсе как-то безумно, но порой я замечал в чьем-нибудь взгляде намек на сочувствие или даже жалость, словно я был безнадежным психом, а они – обеспокоенными и сердобольными посетителями, словно они тут временно, а я – постоянно.

Я часами просиживал у себя в хижине в полном безделье. Иногда к домику приходила потанцевать Черити. Или, пьяно покачиваясь, мимо брел Макс.

– Как дела, Макс? – спрашивал я.

Время от времени появлялась Морин – в неизменной футбольной форме, но с лопатой и мотыгой через плечо. И уж совсем редко кто-нибудь останавливался и заговаривал со мной.

Первым заговорил Байрон, поэт-романтик. Он забросал меня вопросами: где я учился, что изучал и т.д. Его настойчивые расспросы с легкостью можно было интерпретировать как всплеск враждебности, но я решил их так не интерпретировать и отвечал с предельной правдивостью – с учетом, конечно, обстоятельств.

– Да, – сказал он, – я так и думал, что вы из Кембриджа. Сам я учился в Оксфорде. Разницу всегда видно. Нам непременно нужно обстоятельно поболтать на литературные темы.

Подобная перспектива вовсе не пугала, и я поймал себя на том, что почти жду этого разговора. В каком-то смысле Байрон казался самым нормальным из пациентов, и я спрашивал себя, в чем и когда может проявиться его безумие; что, если во время обстоятельной беседы на литературные темы? А еще я хотел знать, какое из сочинений написал он. На первый взгляд ни в одном не проглядывало оксфордское образование, хотя в отличие от Байрона я не был уверен, что смогу заметить университетское влияние.

Еда была прежней – серой, безвкусной и какой-то однородной, зато Кок теперь охотно разговаривал со мной.

– Прошу прощения за тот день, – сказал он как-то. – У меня случился приступ паранойи. А у кого бы не случился?

– Нелегко готовить, когда не знаешь, что в банках, – согласился я.

– Хорошие вещи никогда не даются легко, – подтвердил он. – Да и нельзя сказать, что я совсем ничего не знаю про банки. Например, анчоусы отличаются от тушенки. А пудинг на сале вообще ни с чем не спутаешь. Но вот с молодым картофелем беда – вечно путаю с ананасными ломтиками, а фасоль – с колбасным фаршем. В общем, гадать надо. Но, знаете, есть в этом что-то символичное. Ведь если вдуматься, жизнь – она как консервная банка без этикетки. Вам хочется ее вскрыть, но никогда не знаете, понравится ли вам содержимое.

– В каком-то смысле вы правы.

– Наверное, мне следует сказать что-нибудь о своем имени, – продолжал он. – Вы небось считаете, что Кок – забавное имя для повара, ну и ладно, имеете право. Но если вдуматься, по-настоящему забавно, когда так зовут человека, который и стряпать-то не умеет.

Я постарался не вдумываться.

– И еще, наверное, вам позарез хочется узнать, зачем я ношу этот шлемик.

Вообще-то мне совсем не хотелось это знать. Я был достаточно наслышан о шизофрении, о том, что больные часто верят, будто получают сообщения от далеких и, как правило, злобных сил, они слышат голоса или думают, что им в голову проникли пришельцы или агенты контрразведки. Наверное, такой вид сумасшествия появился только после того, как люди начали кое-что понимать в радиоволнах. До этого представление о сообщениях, посылаемых сквозь пространство, не имело никакого смысла; впрочем, демоны и духи наверняка могли творить такое и раньше. Я подозревал, что шлем из фольги – своего рода защитное устройство, призванное оградить разум Кока от сил тьмы.

И предположение это, к моему разочарованию, подтвердилось. Кок пустился в утомительные, пространные и неуместно подробные объяснения о радиопосланиях, которыми его бомбардируют, об их источнике, их дурном влиянии, их неодолимой убедительности, о том, что в Хейвордс-Хит есть подпольная группа разочарованных гугенотов и розенкрейцеров, они изобрели аппарат – нечто среднее между печатным станком и паровым двигателем, – и этот аппарат предназначен исключительно для того, чтобы мучить Кока, манипулировать им. Когда сил слушать все это у меня уже не осталось, я предложил:

– Может, вам об этом написать?

И, спасаясь бегством, понял, что ничего глупее предложить не мог.

Кок подтвердил то, что я уже сам давно подозревал: хотя сумасшедшие и могут быть весьма неординарными и интересными людьми, но таковыми их сделало отнюдь не сумасшествие. Сумасшествие и неординарность существуют отдельно. Скучные здравомыслящие люди не становятся более интересными, когда впадают в безумие. То же относится к их сочинительству. Скучные люди пишут скучные вещи. Скучные безумные люди пишут скучные безумные вещи. Если бы сочинительство было средством самовыражения (а я готов утверждать, что это не так, – разве Данте написал “Божественную комедию” для того, чтобы самовыразиться?), то очевидно, что для некоторых скучных безумцев оно оказалось бы средством выражения скучного безумия. Возможно, следовало подумать об этом до приезда в клинику Линсейда.

В целом время текло размеренно и спокойно. Ничто не нарушало медленного ритма жизни клиники, но однажды ночью я слышал громкие пьяные голоса, доносившиеся из-за ограды, словно под стеной клиники устроили коллективную пьянку. Я слышал звон разбитой бутылки, ожесточенную ругань и в других обстоятельствах наверняка бы встревожился. Но мне уже стало ясно, сколь безопасна жизнь в сумасшедшем доме. Что сделают несколько пьяниц? Взберутся на стену и ворвутся на территорию? Пусть попробуют.

К появлению Чарльза Мэннинга шум прекратился. Чарльз был одет как обычно: спортивная куртка на голое тело, в зубах зажата сигарета.

– Огонек нужен? – спросил он.

Я рассмеялся и ответил, что нет. Тогда он как бы невзначай поинтересовался:

– Полагаю, вы здесь ради секса?

С ответом я промешкал, и Чарльз продолжил:

– Все знают: если не сможешь подцепить бабенку в психушке, ты не подцепишь ее нигде.

Что-то подсказывало мне, что он прав, и все же мысль о том, что пациенты ведут активную половую жизнь, показалась мне сколь невероятной, столь и отвратительной.

– А вы здесь для этого? – спросил я, пытаясь обратить разговор в шутку.

Чарльз Мэннинг напустил на себя оскорбленный вид, но на провокацию не поддался и вопрос оставил без внимания.

– Они тут как кролики, – сказал он. – Как козлы и обезьяны. По двое, по трое, по четверо, помногу. Гетеро и гомо, попросту и с выдумкой, би и три, онанируют, меняются ролями и устраивают оргии. Вы бы удивились.

С последним утверждением я согласился. Теперь я был не так доверчив, чтобы принять рассказ за чистую монету, но в устах Чарльза Мэннинга он звучал довольно правдоподобно, и я с тревогой подумал, что в его словах, возможно, есть доля правды. И после этой мысли впал в уныние.

– Я пытаюсь остаться выше этого, – продолжал Чарльз Мэннинг, – но должен признаться, что порой мое сопротивление бывает сломлено. Я ведь человек из плоти и крови. Горячая плоть, пульсирующая кровь, влажные слизистые оболочки…

– Доктор Линсейд знает о том, что творится? – перебил я.

Вопрос был вполне разумным, и мне казалось, он должен вернуть Чарльза Мэннинга к реальности и прекратить этот поток свободных ассоциаций.

– Надо полагать, знает, – ответил Мэннинг с намеком на иронию. – Если учесть, что он всегда при этом присутствует, делает помелей, сопровождает, подбадривает, складывает подопечных в живые картины, встает среди них, совершенно голый, его пенис поднят, словно палочка дирижера, хотя и несколько иных пропорций. Так что да, полагаю, он кое-что знает о том, что творится. Да, я так полагаю.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22