Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Непрошеная повесть

ModernLib.Net / Древневосточная литература / Нидзё / Непрошеная повесть - Чтение (стр. 10)
Автор: Нидзё
Жанр: Древневосточная литература

 

 


— Ты родился на свет, ибо нас соединяли прочные узы еще в былых воплощениях… — не в силах сдержать слезы, говорил он, как будто обращался к взрослому человеку. Меж тем ночная мгла посветлела, наступило утро, и настоятель ушел, скорбя о разлуке.

Я отдала ребенка, как приказывал государь, а всем сказала, что дитя оказалось мертворожденным; как мудро предвидел государь, на этом сплетни и зловредные пересуды постепенно сошли на нет. Ребенка забрал у меня один из приближенных к государю людей, он же прислал подарки для дитяти. Мне оставалось лишь тревожиться, надежно ли погребена эта тайна…


* * *

Я разрешилась от бремени в шестой день одиннадцатой луны; с того дня настоятель бывал у меня столь часто, что, к моему ужасу, это не могло сойти незамеченным. Тринадцатого числа он опять навестил меня поздней ночью.

— В мире сейчас неспокойно [86], — рассказал он. — С позапрошлого года священное древо храма Касуга [87] находится в столице, но теперь люди, волнуясь, требуют, чтобы древо вернули назад, в Южную столицу, Нару, потому что неизвестно по какой причине пошло гулять по свету моровое поветрие; говорят, люди умирают всего через несколько дней с начала болезни. Страх невольно объемлет душу, в особенности когда слышишь о смерти близких знакомых… — рассказывал настоятель, и в голосе его звучала необычная робость. — Я подумал, вдруг я тоже заболею и умру, оттого и пришел сегодня… Сколько бы раз ни суждено мне было переродиться, только бы по-прежнему не разлучаться с тобой! Иначе, будь то самый распрекрасный трон в высшей из райских сфер, без тебя мне и там будет одна тоска! И наоборот — пусть суждено мне жить в самой убогой, крытой соломой хижине, лишь бы вместе с тобой — это высшее счастье для меня! — всю ночь не смыкая глаз, говорил он. Меж тем наступило утро. Теперь уходить было неудобно, рядом за той же оградой жили хозяева, кругом было много глаз; как бы он ни таился, это только вызвало бы лишнее подозрение, и он решил остаться у меня на весь день. Я замирала от страха, хотя никто, кроме его мальчика-служки, не знал о его приходе. Я боялась, не проведают ли о моем госте в доме кормилицы, сердце в груди тревожно стучало, но настоятель, напротив, казалось, вовсе не беспокоился, и мне пришлось согласиться.

Мы целый день были вместе.

— После нашей скорбной разлуки и потом, когда ты вдруг исчезла неизвестно куда, я не находил себе места от тоски, — говорил настоятель. — Я решил тогда с горя своей рукой переписать пять главных сутр и в каждый список внес по одному иероглифу твоего имени… Это для того, чтобы исполнилась моя слезная мольба — непременно еще раз» родиться на этой земле в одно время с тобой и снова вступить в любовный союз!… Я закончил списки, но еще не передал их в храм, не освятил, и это с умыслом — я хочу вместе с тобой принести эти сутры на алтарь Будды, когда мы вновь возродимся к жизни! А пока я сдам свитки на хранение морскому царю; там, в его сокровищнице, на дне морском они будут храниться вплоть до нашего возрождения! А если, не ровен час, суждено мне обратиться в дым на горе Бэйман [88], я распорядился бросить эти списки в погребальный костер.

Эти странные, бредовые мысли очень меня напугали.

— Будем молиться только о том, чтобы вместе возродиться в раю, в едином венчике лотоса! — сказала я, но настоятель не согласился.

— Нет, нет, мне слишком дорога наша любовь, и я твердо решил — хочу во что бы то ни стало снова родиться в облике человека на сей грешной земле! А если, по закону этого мира, наступит смерть, и в дым обращусь я, то и тогда с тобой не расстанусь [89]! — серьезно и грустно ответил он. Потом он ненадолго задремал, но вдруг проснулся, открыл глаза, и я увидела, что он весь обливается потом.

— Что с вами? — спросила я, и он ответил:

— Мне приснилось, будто мы, как две уточки-неразлучницы [90], соединились в союзе… А вспотел я оттого, что так сильно люблю тебя, что душа моя покинула тело и приникла к твоему рукаву…

Он встал и вышел; луна уже скрылась за гребнем гор, в небе белели полоски облаков, и горы на востоке чуть посветлели. Колокольный звон, возвестивший рассвет, заглушил рыдания разлуки. В это утро нам было почему-то особенно тяжело расставаться. Он еще не успел уйти далеко, а его мальчик-служка уже принес мне письмо:

Я оставил тебе

любовью объятую душу -

почему же опять

не могу в покое забыться,

грудь стесняют скорбные думы?

Я прочла эти стихи, и на сердце защемило от жалости и горя.

Право, если сравнить,

кто больше в тоске о любимом

пролил горестных слез,

чей рукав тяжелее от влаги, -

я тебе уступить не посмею!

Я написала это сразу, не задумываясь, повинуясь охватившему меня горю.


* * *

Потом я узнала, что в тот же день настоятель посетил дворец государя, а вскоре — помнится, в восемнадцатый день той же луны, — услыхала, что он заразился поветрием, ходившим тогда по миру. Мне рассказали, что к нему призвали врачей, что его лечат, но ему все хуже и хуже, и я не находила себе места от тревоги. А дня через два — кажется, двадцать первого — мне принесли от него письмо. «Не думал я, что вижусь с тобой в последний раз… — писал он. — Меня страшит не болезнь, от коей я, как видно, умру, а мои прегрешения, ибо мне жаль покидать сей мир, а это — великий грех! Хотелось бы знать, что предвещал сон, который приснился мне в ту последнюю ночь?…» Письмо кончалось стихотворением:

Вспоминая тебя,

ухожу из жизни с надеждой,

что хоть дым от костра,

на котором сгорю бесследно,

к твоему потянется дому…

Невозможно было спокойно читать это послание! Горе объяло душу при мысли, что наша недавняя встреча, быть может, была последней…

Если буду жива,

дым костра твоего распознаю

и скажу: «Это он!»

Только мне в тоске безысходной

уж недолго бродить по свету…

Писать ему сейчас, когда вокруг больного толпятся люди, было бы неосторожно, мое письмо могло бы не утешить, а, напротив, лишь смутить настоятеля; чувства, переполнявшие мою душу, так и остались невысказанными… Мне не верилось, что близится час вечной разлуки, однако на двадцать пятый день одиннадцатой луны я узнала, что настоятель скончался. Словами не описать, что испытала я при этом известии! Знаю, грешно любить так сильно, как я любила…

Мне вспоминались его слова, его грустные стихи «…пусть несбыточны мои грезы, только в них нахожу отраду…», перед глазами стоял его облик, когда он произнес: «…но печально струит сиянье светлый месяц осенний». «Лучше бы мы навсегда расстались после той безрадостной встречи и холодной разлуки, мне не пришлось бы теперь изведать такие страдания…» — думала я. Накрапывал мелкий дождь, клубились тучи, само небо, казалось мне, скорбит и плачет. В ларце для писем еще лежало его письмо, последний след его кисти: «…но дымом вознесясь в пустоту, я буду по-прежнему льнуть к тебе…»; рукава, служившие ему изголовьем, еще хранили знакомый аромат, пробуждая бесчисленные воспоминанья. Я давно мечтала принять постриг, но сейчас опять не смела этого сделать; люди связали бы мой поступок с кончиной настоятеля, я страшилась набросить тень на имя покойного и с болью думала, что даже схима мне недоступна.

Утром мне сказали, что пришел его мальчик-служка. Я сама поспешно вышла к нему, мне казалось, будто все это происходит во сне… Мальчик был одет в коричневатый кафтан на синем исподе, по ткани вышиты птицы фазаны. Смятые рукава без слов говорили, что он проплакал всю ночь. Заливаясь слезами, он поведал мне о последних днях настоятеля — поистине, ни словами, ни кистью не передать сей скорбный рассказ!

— Помните, в ту ночь, когда настоятель сложил стихи: «…но печально струит сиянье светлый месяц осенний…», он обменялся с вами косодэ. Ваше косодэ он бережно хранил и всегда держал возле своего сидения в молитвенном зале. Вечером двадцать четвертого дня он пожелал, чтобы его одели в это косодэ, и приказал не снимать, когда предадут сожжению его мертвое тело. «А это передашь ей…» — велел он… — С этими' словами мальчик подал мне ларчик, на лаковой крышке коего была нарисована ветка священного дерева. В ларце лежало письмо. Иероглифы было трудно узнать, они больше походили на следы птичьих Лапок.

«В ту ночь…» — с трудом разобрала я начальные слова. «В этом мире нам больше не суждено…» — читала я дальше, наполовину догадываясь о содержании, и сама чуть не утонула в слезах при виде этих вкривь и вкось написанных знаков.

Если б знать я могла,

что в загробной реке Трех быстрин

снова встречу его, -

без раздумья бушующим волнам

предалась бы, гонима любовью!

В ларце лежала горсть золотого песка, завернутая в бумагу. Мальчик рассказал, что памятное косодэ сгорело в погребальном костре, сутры, переписанные настоятелем, тоже исчезли в огне. Потом мальчик ушел, утирая горькие слезы, а я глядела ему вслед, и мне казалось, что свет померк перед моими очами.


* * *

Государя связывала с настоятелем тесная дружба, он тоже, конечно, очень скорбел о его кончине. Он написал мне, что понимает, сколь велико мое горе. Это письмо не только не утешило меня, но, напротив, лишь сильнее разбередило скорбь.

Я знаю, навеки

в душе твоей запечатлен

тот образ нетленный -

лик месяца перед рассветом,

нежданно сокрывшийся в тучах… -

писал государь.

«Давно известно, что наш мир полон скорби, и все же сердце болит, когда вспоминаю, как он любил тебя и как горевал, что приходится с тобой расставаться…»

Я не знала, что отвечать на это письмо, послала только стихи:

К невзгодам и бедам,

что выпали мне без числа,

добавились ныне

прискорбные воспоминанья…

О, месяц, сокрывшийся в тучах!

Мне казалось, никакими словами не передать мое горе, в слезах проводила я дни и ночи, не заметила даже, как окончился этот год и наступил новый…

Государь продолжал писать мне, но спрашивал только: «Отчего ты не приезжаешь?» — а таких писем, как раньше, — «Немедленно приезжай!» — я больше не получала. С этого времени я почувствовала, что он охладел ко мне, хотя прямо об этом не говорил. «Так оно и должно было случиться…» — думала я, ведь я так много грешила, хоть и не по своей воле… Помню, когда до конца года оставалось всего несколько дней, мне было особенно грустно — «И год, и жизнь моя — все подошло к концу…», как написано в «Повести о Гэндзи». В душе жила тревога о настоятеле, не захотевшем молиться перед кончиной, и чтобы замолить наш грех, я писала на обороте его писем изречения Лотосовой сутры.


* * *

Наступил новый год [91], а я все так же лила слезы, ничего не замечая вокруг. В пятнадцатый день первой луны исполнилось ровно сорок девять дней со дня кончины настоятеля. Я отправилась в храм к святому праведнику, к которому питала особенное доверие и почтение, отделила часть золота, оставленного мне настоятелем, и заказала поминальную службу, а на бумаге, в которую завернула золото, написала:

Быть может, сегодня

ты путь мне укажешь сквозь мглу

к заре долгожданной, -

хоть порвались с твоей кончиной

наш союз скреплявшие узы!…

Праведник славился красноречием, я с волнением слушала его похвальное слово настоятелю, в котором перечислялись благие деяния покойного, и рукава мои не просыхали от слез.

Я безвыходно затворилась в этом храме. Вскоре наступило пятнадцатое число второй луны, день, когда Шакья-Муни переселился в Нирвану. С давних пор повелось отмечать этот грустный день, но в этом году, в моем горе, он показался мне особенно скорбным. В этот день в покоях праведника всегда читали и толковали Лотосовую сутру, чтение начиналось в день весеннего равноденствия и продолжалось четырнадцать дней. Я была рада, что оказалась в храме как раз во время этой торжественной службы. Монахи ежедневно читали поминальные молитвы по настоятелю. Я не смела во всеуслышание объявить, от чьего имени возносят эти молитвы, указала только — «от человека, связанного нерушимым союзом», а в последний день службы написала:

Не скоро настанет иного рожденья заря и выглянет месяц — сквозят тоской несказанной закатного солнца блики…


* * *

За все время, что я жила затворницей в храме на Восточной горе Хигасияма, государь ни разу не написал мне. «Так и есть, он забыл меня!» — со страхом думала я. Наконец, я решила, что завтра вернусь в столицу. Все вокруг казалось унылым и безотрадным… Один за другим совершались четыре молебна — шла служба Нирваны: праведные монахи бодрствовали всю ночь, читая молитвы. Я тоже проводила ночь в молитвенном зале. Подстелив под го лову рукав, я ненадолго вздремнула, и во сне, как живой, мне привиделся настоятель. «Долгий путь во мраке — такова наша жизнь в скорбной земной юдоли!»— сказал он и обнял меня… Той же ночью я захворала, да так тяжело, что почти теряла сознание. Праведный старец уговаривал остаться в храме еще хотя бы на один день, подождать, пока мне станет полегче, но за мной уже прислали карету, отправлять ее назад было неудобно и сложно, и я пустилась в обратный путь, в столицу. У Западного моста через речку Имадэгаву, неподалеку от храма Киёмидзу, мне почудилось, будто тот, чей образ приснился мне накануне, наяву вошел ко мне в карету, и я потеряла сознание. Служанка привела меня в чувство. Мы приехали в дом кормилицы, и с этого дня я захворала, да так, что не могла проглотить даже глотка воды. Так, между жизнью и смертью, я оставалась до конца третьей луны, а когда, наконец, пришла в себя, обнаружилось, что я снова в тягости. С той памятной ночи, когда мы в последний раз встретились с настоятелем, я блюла чистоту, можно сказать — ни с кем даже взглядом не обменялась, стало быть, не оставалось сомнений, кто отец моего ребенка. Союз с настоятелем причинил мне одно лишь горе, и все же мысль о том, что наша связь тайным образом не прервалась, согревала мне душу, уже теперь я с любовью думала о ребенке и вопреки всем доводам разума с нетерпением ждала его появления.


* * *

Некоторое время спустя — помнится, был двадцатый день четвертой луны — государь послал за мной людей и карету, мол, я ему зачем-то нужна, но я еще не совсем оправилась после болезни, нужно было беречь здоровье, и я ответила, что не могу приехать, ибо хворала долго и тяжело. Он написал:

«Для чего до сих пор

лелеешь ты воспоминанья

о минувшей любви?

Ведь ушел предрассветный месяц

навсегда из бренного мира…

Представляю себе, как ты непрерывно льешь слезы. Очевидно, твой старый возлюбленный больше тебе не нужен…»

Прочитав это письмо, я подумала только, что государь недоволен — зачем я так сильно горюю о настоятеле. Оказалось, однако, совсем другое.

…Когда государь Камэяма еще не передал трон наследнику, при его дворе служил сын моей кормилицы, Накаёри, курандо [92] шестого ранга. (После отречения государя ему, как водится, присвоили следующий, пятый ранг.) И вот кто-то распустил слух, будто сей Накаёри свел меня с государем Камэямой, тот не чает во мне души, и по этой причине я будто бы собираюсь покинуть нашего государя… Разумеется, я понятия не имела об этих толках.

Здоровье мое тем временем улучшилось. «Надо вернуться на службу, пока моя беременность еще не заметна…» — решила я и в начале пятой луны прибыла во дворец. Но что это? Государь вовсе не обращал на меня внимания, и хотя внешне относился ко мне как будто по-прежнему, на сердце у меня все время лежала тяжесть. Всю пятую луну я прослужила во дворце как обычно, в унынии встречая и провожая утро и вечер, а с наступлением шестой луны уехала домой под предлогом траура по близкой родне.


* * *

На этот раз мне хотелось, чтобы предстоящие роды совершились в глубокой тайне; я поселилась у родных неподалеку от Восточной горы Хигасияма и жила там, таясь от всех. Впрочем, никто особенно не стремился меня проведать. Мне казалось, я стала совсем иной, да и обстановка, в которой я очутилась, тоже совсем не походила на все, к чему я привыкла. В конце восьмой луны я почувствовала приближение родов. В прежние времена я тоже скрывалась, но все же многие меня навещали, на сей раз одиночество делил со мной лишь печальный голос оленя на крутых горных вершинах. Тем не менее роды прошли благополучно, родился мальчик. Я полюбила его с первого взгляда. «Мне снилось, будто мы — уточки-неразлучницы…»— говорил настоятель в ночь нашей последней встречи, и я, как предсказывал этот сон, понесла… Что сие означает? Я всегда страдала оттого, что с двух лет рассталась с матерью и даже не помню ее лица; а этот ребенок еще в материнской утробе уже лишился отца… «Как же он будет со временем горевать об этом!»— с грустью думала я и ни на минуту не расставалась с дитятей, все время Держала его подле себя. А тут как раз вышло так, что долго не могли найти кормилицу, искали повсюду, но безуспешно. Ребенок оставался со мной, я любила его всем сердцем, и если, бывало, он обмочит пеленки, я, вне себя от жалости, поспешно хватала его в объятия и клала рядом, в свою постель. Впервые дано мне было в полной мере изведать всю глубину материнской любви.

Мне было жаль даже на короткое время расстаться с мальчиком, я сама ухаживала за ним; да и после, когда удалось найти и договориться с подходящей женщиной из местности Ямадзаки, все еще держала его постельку рядом с собой. Как не хотелось мне возвращаться на службу во дворец государя!

Меж тем наступила зима. От государя пришло письмо. «Как понимать, что ты все время уединяешься?» — писал он; в начале десятой луны я опять начала служить при дворе, а там вскоре год подошел к концу.


* * *

В Новом году я прислуживала государю все три первых праздничных дня; не счесть, сколько горьких минут мне пришлось пережить за этот короткий срок! Чем я не угодила — государь прямо не говорил, но я чувствовала, что он уже отдалился от меня сердцем. Жить во дворце становилось все безрадостней и тоскливей. Только он, Снежный Рассвет, когда-то меня любивший (подумать только, как давно это было!), часто справлялся обо мне, говоря: «Сильнее обиды любовь…» [93].

Во вторую луну молебны в День успения Будды служили во дворце Сага, присутствовали оба государя. Я тоже была там. Образ настоятеля, год назад покинувшего наш мир, преследовал меня неотступно, я была безутешна. «О великий Будда, чье учение пришло к нам из Индии и Китая! — думала я. — Да исполнится твоя клятва, помоги душе настоятеля сойти со стези блужданий, отведи его в Чистую землю рая!»

Эти слезы любви

текут на рукав, словно воды

бурной Ои-реки.

Если б знала, что отмель Встречи

ждет меня, — предалась бы волнам!

Ничто не занимало меня, любовь, соединяющая мужчин и женщин, приносит, казалось мне, только одни страдания. «Не лучше ли покончить с жизнью, утопиться в волнах? — думала я, перебирая старые, теперь уже ненужные любовные письма. — Но что станет с моим ребенком, если я тоже его покину? Кто, кроме меня, его пожалеет?… Вот они, узы, привязывающие нас к земной юдоли!» — думала я, и любовь к отданному на воспитание младенцу с новой силой сжимала сердце.

Молодая сосна

поднялась на пустынном прибрежье,

где никто не бывал, -

как узнать, от чьего союза

проросло из завязи семя?…

* * *

После возвращения из Саги я ненадолго отлучилась со службы, чтобы проведать мое дитя. Ребенок вырос на удивление, уже что-то лепетал, улыбался, смеялся; после этой встречи я полюбила его еще сильней и, вернувшись во дворец, так тосковала, что думала — лучше б я его не видала!

Меж тем наступила осень; неожиданно я получила письмо от моего деда Хёбукё. «Собери вещи, — писал он, — да не кое-как, а все до последней нитки, и уезжай из дворца. Вечером пришлю за тобой людей!» В полном недоумении я пошла к государю.

— Вот что пишет мой дед… Отчего это? — спросила я, но государь ни слова мне не ответил. Все еще не в силах уразуметь, что случилось, я обратилась к госпоже Хигаси:

— Что случилось, не понимаю… Мой дед прислал мне такое письмо… Я спрашивала государя, но он молчит…

— Я тоже не знаю! — отвечала она.

Что оставалось делать? Не могла же я сказать: «Не поеду!».

Я стала собирать вещи, но невольно заплакала при мысли, что навсегда покидаю дворец, куда меня впервые привезли четырех лет от роду, дворец, к которому так привыкла, что тяготилась даже недолгим пребыванием дома, в усадьбе. Тысячи мелочей приковывали мой взор, я мысленно прощалась с каждым деревцем, с каждой травинкой. В это время послышались шаги — это пришел тот, кто был вправе держать на меня обиду, — Снежный Рассвет.

— Госпожа у себя? — спросил он у моей девушки. Услышав его голос, я еще острее ощутила свое несчастье и, приоткрыв двери, выглянула; по моему залитому слезами лицу каждый с первого взгляда понял бы мое горе.

— Что случилось? — спросил он. Не в силах вымолвить ни словечка, я продолжала заливаться слезами, потом, впустив его в комнату, достала письмо деда, сказала только: «Вот, из-за этого…» — и снова заплакала.

— Ничего не понимаю! — сказал Снежный Рассвет. Так говорили все, но никто не мог толком объяснить мне в чем дело.

Старшие дамы, давно служившие во дворце, утешали меня, но они тоже были в полном неведении и только плакали со мной вместе. Меж тем наступил вечер. Я боялась еще раз пойти к государю, было ясно, что меня прогоняют по его приказанию… «Такова его воля!» — думала я. Но когда же удастся теперь снова его увидеть? Меня охватило желание взглянуть на него, — быть может, в последний раз! — и, не помня себя, я неверными шагами пошла к государю. При нем находились придворные, всего двое или, кажется, трое, они непринужденно беседовали. Государь бросил на меня беглый взгляд — по моему голубому шелковому одеянию зеленой нитью были вышиты лианы и китайский мискант.

— Что, уезжаешь? — сказал он. Я молчала, не находя слов.

— Жители гор добывают лианы, цепляясь за их побеги… — продолжал он. — Собираешься, верно, снова навестить нас? — И сказав так, он удалился в покои государыни. Сколько гнева звучало в его словах! Но как бы он ни гневался, ведь он так долго любил меня, столько лет клялся: «Ничто не разделит наши сердца!…» Почему же, из-за чего он теперь мною пренебрегает? Мне хотелось умереть, навсегда исчезнуть тут же, на месте, но это было не в моей власти… Карета ждала меня, и хоть я готова была уехать как можно дальше, скрыться от всего света, мне все-таки хотелось узнать, почему меня вдруг прогнали, и я поспешила в усадьбу моего деда Хёбукё, на пересечении Второй дороги и переулка Мадэ-но-кодзи.

Дед сам вышел ко мне.

— Я стар и болен, мой смертный час уже недалек… В последнее время совсем ослабел, не знаю, долго ли еще протяну… Меня тревожит твоя судьба, отца у тебя нет, Дзэнсёдзи, твой дядя и опекун, так о тебе радевший, тоже сошел в могилу… Государыня потребовала, чтобы тебя не было во дворце. При таких обстоятельствах лучше повиноваться и оставить придворную службу! — с этими словами дед достал и показал мне письмо.

«Нидзё прислуживает государю, а меня ни во что не ставит, — читала я собственноручное письмо государыни. — Это великая дерзость, немедленно отзовите ее домой!

Поскольку у нее нет ни матери, ни отца, обязанность принять необходимые меры всецело лежит на вас…»

«Раз дело зашло так далеко, оставаться во дворце и впрямь было бы невозможно…» — пыталась я утешить себя разными доводами, но обида не проходила. Потянулись долгие осенние ночи; мне не спалось, и, то и дело просыпаясь, я с горечью прислушивалась к стуку бесчисленных деревянных вальков, долетевшему к моему одинокому изголовью, а грустные клики гусиной стаи высоко в небе казались каплями росы, унизавшей лепестки кустарника хаги вокруг дома, где в печальном одиночестве коротала я теперь дни и ночи. Наступил конец года, но могла ли я радоваться предстоящему празднику, весело провожать старый и встречать новый год? Я давно уже собиралась затвориться на тысячу дней в храме Гион, но до сих пор так и не удалось осуществить это желание, вечно возникали какие-нибудь помехи. Теперь же я наконец решилась, и во второй день одиннадцатой луны, в первый день Зайца, прежде всего поехала в храм бога Хатимана, где как раз в эти дни исполнялись священные пляски кагура. Мне вспомнились стихи «Отдаюсь радению душой…», и я сложила:

На всесильных богов

уповать я в скорби привыкла,

но бесплодны мольбы -

и осталось лишь сокрушаться

о своем плачевном уделе…

Я провела в храме Хатимана ровно семь дней и затем сразу уехала в храм Гион.


* * *

Теперь мне было не жаль расстаться с жизнью в миру.

— Покидаю суетный мир, укажи мне путь к просветлению! — молилась я.

В этом году исполнилась третья годовщина со дня смерти настоятеля. Снова обратившись к мудрому старцу на Восточной горе Хигасияма, я заказала семидневное чтение Лотосовой сутры. Днем я слушала чтение, а вечера проводила в храме Гион.

Последний, седьмой день чтений совпал с днем смерти настоятеля. В слезах внимала я колокольному звону, вторившему богослужению.

Бою колоколов

всякий раз я рыданьями вторю

и не знаю, зачем

до сих пор еще обретаюсь

в этом суетном, бренном мире…

* * *

Маленький сын мой подрастал, я скрывала его от всех, опасаясь людской молвы, но часто навещала, и ребенок был мне отрадой. В этом году он уже ходил, бегал, разговаривал, не ведая ни скорби, ни печалей.

Мой дед Хёбукё скончался минувшей осенью, когда на мою долю выпало столько тяжелых переживаний. Конечно, его смерть должна была причинить мне глубокое горе, но, поглощенная свалившимся на меня несчастьем, я, кажется, не полностью осознала в те дни тяжесть этой утраты. Зато теперь, в эти долгие весенние дни, проведенные в молитве, память о покойном вновь воскресла в моей душе. Дед был последним близким мне человеком по материнской линии, и скорбь о нем с новой силой сжимала сердце, — наверное, оттого, что теперь, обретя, наконец, некоторое спокойствие, я вновь могла воспринимать события в их истинной сути.

В ограде храма Гион пышно расцвела сакура. В минувшие годы Бунъэй здесь было знамение — рассказывали, что сам великий бог Сусаноо [94] сложил здесь песню:

Вишни, что расцветут

в изобилье за прочной оградой

подле храма Гион,

принести должны процветанье

всем, кто их посадил в этом месте.

С тех пор вокруг храма посадили множество деревьев сакуры — поистине можно подумать, что так повелел сам великий бог Сусаноо! Мне тоже захотелось посадить сакуру, не важно — деревце или всего лишь ветку, лишь бы принялась; это было бы знаком, что я тоже могу сподобиться благодати… Я попросила ветку сакуры у епископа Коё, настоятеля храма Будды Амиды [95] на святой горе Хиэй (он был сыном епископа Сингэна, в прошлом — дайнагона, и я давно состояла с ним в переписке), и во вторую луну, в первый день Коня отдала эту ветку управителю храма Гион. Вместе с веткой поднесла храму одеяние, алое на темно-красном исподе, и заказала чтение молитвословий норито [96]. Ветку привили к дереву перед восточным павильном храма, где помещалось книгохранилище. Я привязала к ней маленькую бледно-голубую дощечку со стихами:

Нет корней у тебя,

но расти, покрывайся цветами,

одинокая ветвь!

Пусть же внемлют боги обетам,

в глубине души принесенным…

Ветка привилась, и я воспрянула духом, увидев, что не бесплоден мой душевный порыв. В этом году я впервые участвовала в молитвенных чтениях Тысячи сутр. Все время жить в комнате для приезжих было неудобно, да и не хотелось никого видеть, поэтому я присмотрела себе восточную из двух келий позади Башни Сокровищ Хотоин, одного из строений храма, и безвыходно там поселилась; здесь и застал меня конец года.


* * *

В конце первой луны я получила письмо от вдовствующей государыни Омияин: «Госножа Китаяма, — писала она, — достигла почтенного возраста, этой весной ей исполняется девяносто лет. С начала года мы готовимся торжественно отметить это событие. Хотя ты больше не служишь при дворе, это не имеет значения, ты обязательно должна принять участие в празднестве как одна из дам свиты госпожи Китаямы. Непременно приезжай!»

«Благодарю за милостивое приглашение, — написала я в ответ. — Я удалилась от двора потому, что, судя по всему, государь недоволен мною. Как же мне участвовать в пышных празднествах?…»

«Не тревожься об этом, — собственноручно написала мне в ответ государыня. — Твоя мать, да и ты с детских лет снискали расположение госпожи Китаямы, она любит тебя не меньше, чем родных детей и внуков, ты непременно должна присутствовать!»

Рассудив, что дальнейшие отказы были бы неуместны, я приняла приглашение.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17