Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дело султана Джема

ModernLib.Net / Мутафчиева Вера / Дело султана Джема - Чтение (стр. 18)
Автор: Мутафчиева Вера
Жанр:

 

 


      Вижу, что излагаю подробности, уже не относящиеся к делу. Но пусть хоть они покажут вам, каким сложным и трудным было мое время; быть может, вы поймете, какое множество противоречивых интересов сплелось с делом Джема, превращая его воистину в вопрос вопросов XV столетия.
      Вплоть до весны 1487 года папские легаты оставались в Париже, а шансы получить Джема все уменьшались. Мадам де Божё клялась своему исповеднику, что жаждет заслужить вечнсе блаженство, отдав Джема папе, но ей препятствует Совет. Совет выставлял де Гравиля тираном и безбожником, а де Гравиль уверял нас, что если мы решим перевезти Джема в Рим, его неизбежно похитят по дороге.
      К августу 1487 года выявилось с очевидностью, что королевский Совет – в том, что касается султана Джема, – играет нами, святой церковью. Брат Д'Обюссон написал мне, что дальнейшее мое пребывание в Париже становится излишним; Кьеррегато и Флорес продолжат переговоры и без меня. Впрочем, без всякой надежды на успех, подчеркивал магистр. А я был необходим брату Д'Обюссону для того, чтобы вместе обдумать новую его затею: применить в деле Джема грубую силу. Потому что времени у нас не было, каждый минувший день взвинчивал цену на Джема.
      Вероятно, я удивлю вас, если скажу, что в качестве этой грубой силы мы использовали женщину.

Часть третья

Двенадцатые показания поэта Саади о 1485–1487 годах

      Ее звали Елена, вернее, Филиппина-Елена. В сущности, эти мои показания вернут вас немного вспять по сравнению с рассказом монсеньора Кендала: в прошлый раз я остановился на первой нашей неудачной попытке бежать. Итак, пока мир переживал описанные монсеньором события, мы проводили дни и ночи, долгие месяцы подряд в Буалами, командорстве Ордена иоаннитов в Дофине.
      Я уже говорил, что братья ежедневно тешили нас различными забавами. Правда, дворянство Дофине не отличалось словоохотливостью в вопросах, живо затрагивавших нас, но мне удавалось иной раз подхватить какое-то случайно оброненное слово, и из этих слов, по улыбкам, а также чрезмерной почтительности наших сотрапезников я заключил, что значение Джема, во всяком случае, не уменьшилось. Это явствовало также из того усердия, какое проявляла стража, – за каждым нашим шагом неусыпно следили, каждого прибывшего в Буалами постороннего человека обыскивали и допрашивали.
      Все невыносимей становилось Джему возрастающее внимание Ордена, ибо он воспринимал весь этот почет в истинном его смысле – как надзор. Он стал крайне раздражителен, вспыхивал от самого безобидного моего замечания и с досадой отмахивался, когда я пытался успокоить его. Насмешка, с коей братия отнеслась к нашей попытке совершить побег, привела его в бешенство. Джем предпочел бы, чтобы его заточили в темницу или отняли бумагу и чернила – он ощутил бы тогда, что совершил нечто опасное для Ордена. Меж тем все продолжалось по-старому: нас развлекали, стремились усыпить наши опасения.
      Вероятно, оттого, что это стремление было очевидным, мы противились ему: подслушивали, искали связей с внешним миром, пытались уяснить существующие на Западе течения – ведь нам следовало соображаться с ними. В годы 1485–1487 мы все еще не были покорены. Предполагаю, что это в какой-то мере затрудняло наших тюремщиков, но не переоценивайте их трудности – при всех наших потугах мы оставались любителями против опытных мастеров.
      Филиппина-Елена вошла в нашу жизнь как раз в этот период. Я не хочу сказать, что она была первой женщиной, допущенной в наше общество, но, поверьте, и не сотой. Мы вообще редко видели женщин. То были либо супруги сеньоров, дававших нам приют на одну ночь, неделю, месяц, либо же содержательницы постоялых дворов на нашем пути. Мы были гостями монашеского ордена – это исключало каких-либо танцовщиц. Впрочем, мы слышали, что на Западе они все еще были редкостью, обычно общество развлекали мужчины. Порой на охоте нам удавалось повидать даму – супругу какого-нибудь сеньора либо его дочь. Нас неимоверно удивляло обращение с ними мужчин.
      Вам кажется странным, что в те годы волнений и бедствий мы толковали между собой о чем-то столь не связанном с нашей участью, как отношение к женщине на Западе. Вы правы, но это бросалось нам в глаза, в этом всего резче проявлялось различие между нашими и здешними обычаями.
      Отлично помню, когда мы впервые обратили на это внимание. То было в Савойе во время охоты. С нами ехала некая дама, верная мужняя жена. Ехала легко, несмотря на свой возраст и вес. При каждом шаге коня ее низко открытая грудь колыхалась под взглядами трех десятков мужчин. Дама сидела в седле боком, край юбки был заткнут за пояс, открывая взорам не только лодыжку, но даже икру и выше, вплоть до красивого, округлого колена.
      В начале охоты дама находилась рядом со своим мужем, но никто не счел неприличным, что потом она смешалась с кавалькадой, перебрасывалась шуточками то с одним сеньором, то с другим и громко смеялась, раскрасневшаяся от охотничьих переживаний. Джем неотрывно смотрел на нее – не от восторга перед ее прелестями, а от удивления. Оно достигло предела, когда по возвращении в замок дама вознамерилась сойти с коня и к ней подскочил какой-то юноша, совершенно ей чужой. Дама поставила ногу сначала на его плечо, потом на подставленную им ладонь, и, пока он, медленно наклоняясь, опускал ее на землю, она прижималась к нему всеми своими верхними и нижними юбками, всем своим потным телом и во все горло хохотала.
      Мне показалось, что должно произойти нечто страшное: лицо юноши было в одной пяди от ее обнаженной груди, а всего в пяти шагах от них хлопотал возле своей лошади ее супруг – такое неприличие не может остаться безнаказанным. Но дама преспокойно опустила юбки и по-прежнему вместе с мужчинами направилась к замку. Джем остался стоять точно вкопанный.
      – Саади, – сказал он, – ты видел, что они творят? Какие нравы! Какое бесстыдство! Этим людям потребуются столетия, чтобы догнать нас; они не доросли до главного в человеке – чувства приличия.
      Впоследствии Джем да и я привыкли к странностям Запада. Даже начали думать, – вот какой силой обладает привычка! – что здесь по отношению к женщине тоже соблюдаются некие правила приличия, весьма сложные, почти обряды. Мы видели, что наши сотрапезники встают, если в залу входит дама, что ей тотчас уступают лучшее место и наперебой стараются услужить. Мы слышали, как осыпают любезностями часто совершенно невзрачных женщин, отвешивают им поклоны, подают руку. Мы также слышали песни, в коих – вы только вообразите! – воспевалась женская красота! Поистине эти люди не стеснялись вынести на свет сокровеннейшее в своей жизни. Мы только дивились, что они еще способны к наслаждению, столь расхитительно сделав его достоянием всех, – это равносильно тому, чтобы допустить к своему ложу сотни посторонних глаз.
      Со временем мы пришли к убеждению, что на наших трапезах присутствует ровно столько женщин, сколько пожелало прийти, – похоже было, что никто не приглашает их специально, но и не гонит. Мы понимали, что наше общество не привлекает дам из Савойи и Дофине, – догадывались об этом опять же по отдельным репликам. Из них явствовало, что в свою очередь наши нравы, вернее, здешние представления о наших нравах, будят такое же брезгливое недоумение, с каким относимся мы к нравам местным. На Западе о нашем обхождении с женщинами ходили обидные выдумки. Ведь это неправда, будто мы презираем, унижаем женщину, – просто мы считаем ее столь интимной частью жизни каждого из нас, что не следует выставлять ее напоказ.
      Думаю, что именно превратное представление о Востоке заставляло большинство местных сеньоров держать своих жен и дочерей подальше от нашего общества; они опасались, как бы мы не унизили их.
      Те дамы, что все-таки решались к нам приблизиться, делали это из чистого любопытства. Оно читалось в их расширенных зрачках, в восклицаниях, сопровождавших каждое движение Джема, в улыбках – насмешливых или высокомерных. Эти несколько отчаянно смелых женщин наблюдали за редким восточным зверем, и я чувствовал, каких усилий стоит им удержаться, отложить свои впечатления до тех пор, пока они не покинут наше общество; тогда, вероятно, начинались рассказы, весьма мало лестные для нас.
      Мы были удивлены, когда некий барон де Сасенаж, соседний дворянин, посетил нас в Буалами в сопровождении своей дочери. Барон был седой, крепкого сложения человек, явно крутого нрава, резкий, немногословный. И судя по его свите, небогатый. К своей дочери – той самой Елене, о которой пойдет речь, – он относился не вполне в соответствии с правилами приличий, неровно: барон презрительно и грубо обрывал ее на полуслове, посередине взрыва смеха, а вслед за тем смотрел на нее горестно-виновато и старался, даже чрезмерно старался, поднять ее в чужих глазах. То и другое казалось нам дурным вкусом – излишне выказывать посторонним столь сложные родительские чувства.
      Что вам сказать о самой Елене? Наши суждения о женщине, должно быть, значительно отличаются от ваших. Лично я не находил Елену красивой, мы предпочитаем более ярких женщин. Глаза, нос, рот, шея – все у нее было очень чистых линий, однако ничего выдающегося. Самым уязвимым в ней была фигура. У нас было бы трудно выдать замуж дочь с такой фигурой. Девица Сасенаж была совершенно плоской, это было видно, несмотря на ее пышный наряд со множеством сборок и складок. Об этом свидетельствовали чрезмерно тонкие кисти рук и лодыжки. Но вопреки всему я находил в ней нечто привлекательное, вернее, любопытное. Глядя на нее, чудилось, что она чуть ли не такой же человек, как ты, что за гладким челом пробегают мысли, сомнения, что ее маленький рот делает усилие для того, чтобы не заговорить. Некая именно вынужденная скрытность отличала ее от всех женщин, каких я когда-либо встречал, и заставляла подозревать тяжкие воспоминания или тяжкие предчувствия – словом, чрезмерную ношу для столь хрупкого создания.
      В то же время было видно, что хрупкость эта – кажущаяся. Иногда Елена взглядом, жестом очень напоминала своего отца. Не словами – чаще всего она удрученно и удручающе безмолвствовала, словно общество докучало ей нестерпимо.
      Джем заметил Елену в первую же нашу встречу с Сасенажем. В течение всего вечера он, не таясь, рассматривал ее, но без тени восхищения, присутствие молодой женщины забавляло его. Меня же забавляли взгляды, которые она посылала ему в ответ: очень спокойные, будто она ежедневно бывала в обществе турецкого султана, они не выражали ни любопытства, ни сочувствия. Удивляло меня также, что Елена не играла глазами, не придавала взгляду недоговоренности и таинственности, чтобы завлечь тебя, или надменности, чтобы воздвигнуть стену между собой и тобой.
      – Саади, – обратился ко мне Джем после ужина, когда мы вернулись к себе, – что за птица эта дочка барона Сасенаж?
      – Дурнушка, – ответил я. – Кроме того, сдается мне, она перешагнула тот возраст, какой приличествует незамужней дворянской девице.
      – Гм… – задумчиво обронил Джем. – Ты прав. Ей лет двадцать пять, наверно.
      Следующим утром и еще несколько дней подряд Елена ездила вместе с нами охотиться. Я заметил, что она любит ехать не рядом со всеми, а в стороне, что скажет она со страстью, словно не охота – охота оставляла ее равнодушной, – а сама скачка дает ей возможность сбросить с плеч какое-то бремя, почувствовать себя свободной.
      – Елена! – кричал ей барон с тревогой. – Не так быстро, Елена!
      Она не слышала или притворялась, будто не слышит, а когда снова поворачивала навстречу охоте, выражение ее лица бывало отчужденней, чем когда-либо. От меня не ускользнуло, что во время третьей охоты Джем старался быть поближе к ней. Он ехал либо чуть впереди, либо чуть позади и весело на нее посматривал – тут он мог обходиться и без услуг толмача.
      Известно, что любой женщине льстит внимание любого мужчины. Елена, казалось, была исключением из этого правила. Возможно, именно тем, что она воспринимала внимание Джема к своей особе естественно и равнодушно, она и увела Джема столь далеко. Однажды, возвращаясь в Буалами, я увидел, что мой господин, спешившись, направляется к сидящей в седле Елене и подставляет ей плечо и руку, чтобы помочь сойти с лошади. Джем был багров от смущения, а Елена в первый раз улыбнулась, но какой-то кривой улыбкой, не так, как улыбается женщина, довольная своим успехом.
      Остальные смотрели на них во все глаза. И громко смеялись, радуясь тому, что подчинили турка своим постыдным обычаям, смеялись одобрительным и, как мне показалось, грязным смехом. Это вернуло Джему чувство достоинства, и в продолжение ужина он был молчалив. В тот вечер они с Еленой сидели неподалеку друг от друга, и я угадывал нечто общее в их молчании – думается мне, обиду. Не считайте, что двое влюбленных сходятся во всем: во вкусах, желаниях, оценках. Каждый человек соткан столь отлично от других, что просто чудо, если он находит с другим хоть одну точку соприкосновения. В тот вечер я только смутно ощущал это, а позже узнал наверное – именно обида и соединила Елену и Джема.
      Во время ужина барон де Сасенаж был необычайно взволнован. Он словно ловил взгляды наших сотрапезников, словно боялся вновь услышать тот смех, каким они смеялись по окончании охоты. Я, как мне кажется, не переоцениваю себя, но я всегда обладал способностью проникнуть в чувства другого человека и в тот вечер заметил, что этот старик дворянин испытывает страх перед человеческим смехом. Либо насмешкой – я еще точно не знал.
      На следующее утро барон уезжал, увозя свою дочь. Это было в порядке вещей, к нам обычно и приезжали на неделю, не более. Но меня не оставляла мысль, что какая-то причина вынудила барона поспешить с отъездом. Как и полагается, мы вышли проводить их во двор замка. Джем не произнес ни слова, кивком ответил на низкий поклон Сасенажа и как-то нелепо застыл, когда его дочь присела в реверансе.
      Прошло несколько дней. Жизнь в Буалами текла по-старому. Перемену замечал я только в Джеме. Настроение у него стало неровным, мечтательность внезапно сменялась порывистостью, невольно убеждая меня в том, что он болен. Древнейшей, еще от библейских времен известной болезнью: он влюбился.
      Со мной он не заговаривал об этом, я догадывался почему. Не секрет, что человеческая привязанность недолговечна. Но никто, разлюбив, не отдает себе отчет в том, что этот же закон действует и для другого партнера: каждый думает, что его продолжают так же, как прежде, любить, из чего проистекают весьма печальные недоразумения. Человек пытается скрыть от другого, что любовь иссякла, – из боязни сразить того, кого любил, а тот со своей стороны делает то же самое.
      Именно это переживал и Джем; он таил от меня новую свою любовь, пришедшую на смену нашей любви, из боязни нанести мне жестокий удар. Поэтому заговорил я первый:
      – Девица Сасенаж уже, наверно, дома…
      Джем удивленно взглянул на меня. Как мы верим в свою непроницаемость!
      – Отчего ты вдруг вспомнил о ней? – попытался он увильнуть, но затем эгоистическое желание поговорить о Елене взяло верх. Я угадывал, что Джем слегка разочарован: я не умер из-за его измены, перенес ее довольно легко. – Разве ты все понял, Саади? Ты не сердишься на меня? Ты был бы вправе сердиться, мы ведь с тобой одинаково относимся к женщинам. К нашим женщинам, – поправился новоиспеченный почитатель женского пола. – Здесь они иные, Саади, не правда ли? Каждая – особенная, неповторимая.
      – Как знать! – Я все-таки мстил ему. – Быть может, и наши были каждая особенной и неповторимой, но мы над этим не задумывались.
      – Нет, но Елена… – Джем пропустил мой ответ мимо ушей, и я знал, что сейчас последует: мне случалось быть доверенным не одного влюбленного. Отныне Джем будет часами твердить о том, сколь необыкновенна девица Сасенаж, вот что впредь ожидало меня.
      Должен признать, что Джем не очень докучал мне в продолжение остальных месяцев, проведенных в Буалами. Хоть и не обладая чувством реальности, целиком подвластный своему воображению, он сознавал, что у его внезапно вспыхнувшей любви нет будущего. Ему не разрешали иметь даже собственных слуг, а уж жену – и подавно.
      Я боялся, что это станет источником тяжких страданий, – даже животных не лишают подруг. Ведь отданный во власть неведомого ему прежде голода, Джем оказался бы совсем выбитым из колеи.
      Слава аллаху, этого не произошло! Неделю-другую Джем непрерывно говорил о девице Сасенаж, впадая то в ликующую радость, то в тоску. Из этой сладостной муки его вывел слух о том, что во Францию прибыл посланник Матиаша, дабы вытребовать Джема у короля. Так, еще не успев расцвести, быстро, почти без сотрясений, иссякла эта любовь.
      Представьте себе, что означала для нас упомянутая выше весть, в какое состояние страха и нетерпения ввергла она нас! Теперь или никогда вырвемся мы из плена – о всемилостивый аллах, хоть бы теперь, а не никогда!
      Мы обратились в слух – это единственное, что было в нашей власти, – хотя новости с трудом проникали в Буалами, так как Орден принимал для этого все необходимые меры. В непередаваемом волнении прождали мы последующие полгода.
      Лето 1486 года было на исходе, Пруис еще ничего не достиг, по крайней мере насколько было известно нам. Не знаю, как переносил это он, мы же – очень тяжко. Джем просто-напросто потеря/ сон и аппетит. Уговорами я заставлял его проглотить кусок под пристальными взглядами братии; в последние месяцы, ничем не выдавая своего беспокойства, они наблюдали за ним особенно навязчиво.
      Однажды утром мы увидели, что в Буалами въезжают десятка два всадников, и чуть не лишились чувств: неужели Пруис добился успеха! Нет, о нет! Большинство всадников были иоаннитами. Мне уже начало казаться, что половина населения земного шара принадлежит к этому Ордену, настолько мы привыкли видеть на каждом шагу черные плащи с белым крестом на левой стороне груди. Но среди иоаннитов, прибывших в Буалами, двое всадников были в нашей одежде, и лица их показались нам смутно знакомыми.
      – Саади! – Джем схватился за мой рукав, словно сейчас упадет без чувств. – Я не верю своим глазам! Ведь это… это Синан и Аяс!
      Это действительно были они. Наши верные друзья, три года назад увезенные братьями. Три года мы не знали, живы они или погибли, – заверения Ордена давно уже перестали обманывать нас. И вот дождались встречи.
      Я стоял как вкопанный, боясь, что это лишь сон. А Джем уже бросился к ним, уже засыпал их несвязными вопросами, обнимал, чуть не плача от волнения и счастья. Я тоже подошел. Аяс и Синан сдержанно, как мне показалось, поздоровались. Должен сказать, что они очень, очень изменились. Правда, они были старше нас, лет под сорок, но сорокалетний мужчина еще не стар, а передо мной сейчас стояли глубокие старцы. Оба седые, с восковыми бледными лицами, от обоих исходило какое-то виноватое смирение.
      «Не к добру!» – обожгла меня мысль; не к добру воскресает исчезнувший, в памяти твоей оставшийся близким и дорогим. Промежуток между смертью и воскрешением уже внес нечто непреодолимое и в воскресшего и в тебя самого.
      Джем, похоже, не замечал того, что так поразило меня, – он все еще восторженно обнимал Аяса и Синана, ведя их к своим покоям. Его опочивальня неожиданно заполнилась – уже много лет мы были с ним только вдвоем, теперь же, когда нас стало вдвое больше, это уже казалось многолюдным сборищем.
      Гости по нашему обычаю сели на подушки. И стали рассказывать о долгом своем пути – они прибыли с Родоса. Тогда и узнали мы, что все наши люди (из тех, кто остался жив) были отвезены на Родос.
      Рассказывал Аяс-бег. Лицо Джема расплывалось в Умиленной, счастливой улыбке: Джем радовался, что слышит наш язык не только из моих уст, что судьба возвращает ему и других соотечественников. Но вдруг – это не укрылось от моих глаз, потому что мысли Джема повторяли мои собственные мысли, – он отрезвел. В нем проснулись подозрения, наша жизнь в последние годы вся была подозрения и страх. Джем стал слушать рассеянно и, казалось, готовил себя к очередному поединку с Орденом.
      Аяс тем временем рассказывал о судьбе наших людей на Родосе. Относились к ним, мол, неплохо, они ни в чем не терпели нужды; брат Д'Обюссон лично заботился об этом. (Однако, говоря это, Аяс не смотрел нам в глаза, а Синан-бег сосредоточенно отряхивал пыль со своего халата.) Вот тут-то Джем и не сдержался.
      – Аяс-бег, – с усилием сказал он, попеременно краснея и бледнея, – отчего меня не покидает чувство, что вам обоим не столь уж сладко жилось на Родосе? За три года ты стал похож на собственного отца, Аяс-бег. Быть может, этим ты также обязан заботливости Д'Обюссона?
      Аяс не только не поднял глаз, он еще ниже опустил голову и глухо ответил:
      – Уверяю тебя, мой султан, что нашим людям на Родосе хорошо. Лучшего нельзя и желать.
      – Но отчего вы все еще на Родосе? Что мешало отправить вас домой?
      – По нашей воле, мой султан. В Турции Баязид предал бы нас смерти.
      – Тогда – в Венгрию? Матиаш Корвин с превеликой радостью принял бы моих людей.
      – Мы не пожелали ехать в Венгрию, мой султан! Не пожелали!
      Тут Аяс-бег взглянул на Джема с таким отчаянием, с такой мольбой («Зачем ты терзаешь меня, мой султан? – говорил его взгляд. – Что нужно тебе, неужто не ясно и так?»), что Джем умолк. Долгое время никто не нарушал молчания, любое слово было бы жестокостью.
      – Жестоко, – немного погодя произнес Джем, собравшись с силами. – Жестоко, что у меня отнимают и это: доверие к моим людям. Пойми меня хорошенько, Аяс-бег! И ты и я испытали довольно, чтобы говорить так, как подобает мужчине. Я не могу вам поверить и не поверю. Допускаю, что ваша преданность мне дорого вам обошлась, и не корю вас за то, что вы не выдержали. Тех, кто выдержал, мне уже не увидеть более, как не видел я их до сего дня. Можешь не отвечать, я знаю, что их нет в живых, – не от тебя я узнал об этом, Аяс-бег. – Джем подошел к состарившемуся, изможденному человеку, который некогда был Аясом, и положил руки ему на плечи. (То было одновременно и прощение, и пронизанная чувством вины мольба о прощении.) – Поверь мне, Аяс-бег, велика моя радость, что я вижу вас. Но я буду говорить с вами как с посланцами Д'Обюссона, за каждым вашим словом буду ощущать ложь и принуждение. Вам подменили язык, друзья, а возможно, и мысли; я уже знаю, что такое страх, и знаю, как далеко он заводит. Однако я сохраняю надежду, что сердца ваши не подменены и, хотя мы станем тут состязаться во лжи, вы будете любить меня так же, как я люблю вас. Страх не всевластен, не правда ли, Саади? – обернулся Джем ко мне, а я подумал, что давно уже не был он так похож на того, давнишнего, лучезарного Джема из Карамании. Волнение словно очистило его. Джем оттаял и, уже немного повеселев, спросил Аяс-бега:
      – Чего хочет от меня брат Д'Обюссон?
      Тот ответил не сразу, он был смущен. Верно, размышлял о том, что его повелитель вытерпел, должно быть, не меньше, чем он, если так просто воспринял его отступничество.
      – Ты тоже переменился, мой султан, – ответил он невпопад.
      – Что же ты, Аяс-бег? Принимайся за порученное дело! И Аяс принялся. Без всякого выражения – ведь его устами говорил другой – он сообщил Джему о том, что посольство Пруиса окончилось неудачей, против Венгрии сплотились все, включая Папство с Венецией и домом Медичи, дабы помешать походу, от которого бы выиграли Балканы. Но Пруис и без того не имел шансов на успех: Франция не желала упускать Джема – исключительно из корыстных побуждений, подчеркнул Аяс.
      – О да! Тогда как Папство желает заполучить меня бескорыстно! – ввернул Джем.
      – Повелитель! – несколько оживленней заговорил Аяс. – Пойми, сейчас для тебя всего лучше оказаться в Италии. Венграм тебя все равно не получить. Запад ни за что на свете не допустит возрождения Сербии, Византии, Болгарии, а победа Корвина означала бы именно это. Ты можешь выбирать только между Францией и Папством. В отличие от Франции над Италией сейчас нависла непосредственная угроза; очень скоро она начнет войну с Баязидом, и ты возглавишь эту войну. Здесь тебя всю жизнь будут стеречь, как курицу, несущую золотые яйца. Не верь мне, так и быть! Но послушай Каитбая, послушай родную мать!
      Аяс подал Джему несколько свитков и умолк, а Джем, позабыв обо всех, жадно читал. Мне казалось, что чтение это длится бесконечно. Внезапно, выпустив листки из рук, он сжал руками виски и не произнес, а простонал:
      – Я уже не могу поверить даже родной матери, Саади! Оставьте меня, убирайтесь к дьяволу!
      Какое к дьяволу! Аяс-бег был послан для того, чтобы сделать дело, от которого зависела его голова. Впрямь ли потрясенный страданиями Джема, либо понуждаемый страхом перед братьями, Аяс нашел тот единственный довод, какой был нужен:
      – Подумай о нас, мой султан! Пятнадцать наших людей еще у них в руках.
      Медленно, очень медленно возвращалось к Джему самообладание.
      «О всемилостивый аллах! – думал я. – Доколе будешь ты требовать от Джема все новых и новых жертв? Доколе будешь заставлять его участвовать в собственной казни – неужто нет конца тем истязаниям, коим человек подвергает человека?»
      И сам себе ответил: «Нет конца! Если он поистине человек, его можно принудить ко всему, пригрозив не собственной смертью, а страданиями близких. Тогда он будет участвовать даже в собственном, хорошо продуманном, умело осуществляемом убийстве».
      – Чего же хочет от меня брат Д'Обюссон? – повторил Джем свой вопрос. Устало, примиренно, безразлично.
      – Чтобы ты ответил матери и Каитбаю, мой султан. Вернее, чтобы ты дал мне еще два листа с твоей подписью. И самое важное – не оказывай сопротивления, когда тебя будут похищать!
      – Что?! Да ведь братья помешали четырем моим побегам. Кто станет похищать меня? Герцог Карл, Корвин? Кто?
      – Нет, мой султан. Тебя похитят братья-иоанниты. Ты не знаешь об этом, но Орден уже не хозяин тебе. Скажи, повелитель, ты не заметил никаких перемен?
      – Нет, – ответил Джем, пустым взглядом посмотрев на него.
      – Не было ли у тебя во время охоты в окрестных лесах, на дорогах необычных встреч?
      – Это допрос, Аяс?
      – Ты неверно понял меня, мой султан. Не предполагал я, что новое положение вещей ничем не проявилось в Буалами. Местность вокруг замка кишит королевскими войсками. Они размещены и в нижнем селении, и в более дальних, иногда они переодеты. Леса, в которых ты охотишься, полны засад; сильная стража караулит ночью каждую тропинку, каждый мост или переправу в нескольких днях езды от Буалами. Франция не желает, чтобы ты и далее оставался собственностью Ордена, мой султан.
      – Собственностью! – Джем вспыхнул, вскочил, заметался по комнате. – Собственностью… Впервые мне говорят это в лицо. Твое счастье, что это ты, Аяс, ибо я поклялся, что задушу первого, кто на такое осмелится. Глупо… и мелко было бы это, но нет достаточной мести за то, что живой человек превращен в чью-то собственность!..
      – Именно за это Орден и отомстит королю, если ты позволишь похитить себя, мой султан, – после довольно продолжительного молчания проговорил Аяс; он ждал, пока Джем поостынет. – Не хочу пугать тебя, но ты еще не знаешь, что такое истинное заточение. Король может заключить тебя в темницу, ведь ему требуется не содействие твое, а лишь деньги Баязида…
      – Замолчи, Аяс, замолчи!.. – вяло прервал его Джем. – «Орден будет мстить за меня!», «Орден вернет мне свободу!». Глумление – вот что такое жизнь человеческая, Аяс…
      – И все, же, мой султан, – Аяс был весь в холодном поту, – я должен привезти твой ответ.
      – Единственное, что нам дозволено, – заговорил Джем (просьбы Аяса он не слышал), – это не давать своего согласия. Я знаю, что несогласие с глумлением надо мной, над моей матерью, над тысячью людей ничего не изменит, но я остаюсь человеком – хотя и не числюсь ни в одной из держав, – покуда не даю своего согласия… Так и ответь им, Аяс-бег: поступайте как знаете, султан Джем своего согласия не дает!
      Он говорил, прижавшись лбом к стене, повернувшись спиной к нам, спиной словно бы к самой жизни.
      – Я не удивлюсь, если завтра султан Джем возглавит не поход Юго-Восточной Европы, которой грозит опасность, а крестовый поход против турок… Дивное зрелище! Сын того, кто положил жизнь, чтобы вознести Полумесяц над Крестом, будет ехать под христианскими хоругвями и под звуки псалмов… А возможно, еще и носить плащ с крестом на левой стороне груди…
      Тут вмешался Синан-бег, до тех пор не раскрывавший рта.
      – Нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед пророк его! – произнес он, глядя в сторону. – Коль это так, и мы и они служим ему. Только под разными знаками, верно?
      – Хоть бы гроб Завоевателя был окован достаточно толстым свинцом, достаточно глубоко зарыт в землю!.. – говорил сам с собой Джем. – Чтобы не видел он, до чего я дошел…
      На следующее утро Синан и Аяс в христианской одежде – так обрядили их братья – направились на север. Независимо от ответа Джема им предстояло повидать герцога Бурбонского – первейшего врага французского короля – и предложить ему действовать в деле Джема на стороне Иннокентия VIПI.

Показания Филиппины-Елены де Сасенаж, принявшей в постриге имя Мадлены, о событиях лета 1486 года

      Вижу я, что судьба продолжает преследовать меня и спустя столетия. Не принято впутывать благородную даму в судебные разбирательства, но вы, похоже, узнали: со мной подобные церемонии излишни. Да, со мной и при жизни не церемонились, следует ли объяснять почему?
      Из-за Жерара. Нет, нет, не просите извинений за то, что возвращаете меня к воспоминаниям, быть может тягостным. Я столько раз принуждена была повторять свой рассказ о Жераре, оправдываться и каяться, что даже перестала испытывать при этом боль. У каждого живого существа есть какая-то мера страданий, за ее пределами боль переходит в озлобление. Видимо, моя мера была не слишком вместительной.
      Итак… На двадцать первом году жизни я, дочь барона де Сасенаж, вступила в преступную связь с его оруженосцем. Преступная связь – я столько раз слышала это определение, что даже в моих мыслях оно вытеснило первоначальное: любовь. Не знаю, уступила бы я этому чувству, если б могла предвидеть, как дорого придется мне заплатить за него. Но все вокруг убеждало меня в том, что я не совершаю чего-либо необычного. Моя эпоха, моя среда, семья не отличались чрезмерным целомудрием.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27