Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Как далеко до завтрашнего дня

ModernLib.Net / История / Моисеев Никита Николаевич / Как далеко до завтрашнего дня - Чтение (стр. 10)
Автор: Моисеев Никита Николаевич
Жанр: История

 

 


В своем отношении к теоретическим исследованиям, он мне, чем-то напоминал Д.А.Вентцеля. По отношению к теоретическим работам, правда не к собственным, у него проскакивала некоторая ирония. Однажды, псле одного из моих докладов, свое отношение к нему, он резюмировал так: « Для высокой науки через-чур много предположений, а для настоящего дела, через-чур сложно». Это было справедливо, работа так и осталась неопубликованной. Всю жизнь я старался придерживаться именно этого принципа, но не всегда получалось.

Но меня всегда настораживал известный снобизм Леонида Ивановича.. Однажды я встретил его в тролейбусе, когда ехал в ЦИАМ, где Седов имел лабораторию. Он почему-то смутился и начал, к моему удивлению оправдываться и объяснять, что за ним мол де во-время не прислали автомобиль и вот он вынужден ехать городским транспортом. Он тогда был еще молодым, сильным человеком. Ему было еще далеко до 50 и подобное объяснение, да еще малознакомому человеку, мне показалось странным. И я почувствовал себя неловко.

Одним словом, я держался с Седовым настороженно и друзьями мы с ним не стали, хотя и могли бы ими сделаться, так как в очень многом, особенно в оценках работ, наши всзляды были, практически, тождественны.

В докторантуре я пробыл недолго, поскольку все основные результаты были уже получены. Мне оставалось только подготовить к публикации несколько статей и написать текст диссертации.

В заключение, один забавный штрих. В тот года на одну «лишнюю», месячную, доцентскую зарплпту, которую я получил в качестве премии в университете, я купил немецкую пищущую машинку «Зрика» и первый в жизни цивильный костюм. Как изменилась за эти годы жизнь – сейчас, всего того, что я получаю, как действительный член Российской Академии наук вряд ли достаточно, чтобы купить и пол костюма. Ну а машинка (или компьютер) живут вообще в неком зазеркалье. Что же сказать о доцентах? Но ведь у них нет и старых кителей!

Я становлюсь доктором физико-математических наук

Примерно через год с небольшим, после памятного разговора с Иваном Матвеевичем Виноградовым, в Ученом Совете Стекловского института состоялась защита моей докторской диссертации.

В начале 50-х годов они были довольно редким явлением и потому, на моей защите присутствовал весь синклит тогдашней Стекловки – все её знаменитости. На первом ряду сидел академик Лаврентьев и, как ни странно, слушал внимательно. Это обстоятельство сыграло, в дальнейшем, немаловажную роль в моей судьбе. Пришёл и Келдыш, как член Совета. Он сел рядом с Седовым в одном из последних рядов. Они оба мало слушали и о чем-то оживленно говорили. Судя по их весёлым лицам они говорили о дамах. Тема более чем непредосудительная, особенно на Ученом Совете, особенно, когда мужики в самом соку и тем более уже академики: Келдышу было тогда 43 или 44, а Седов двумя годами старше. Самое время говорить о дамах! Позже воспоминания уже не будут столь радостными.

Я был в меру лаконичен. Говорил минут 20, не больше. Я думаю, что Совет это оценил. Оппоненты были весьма солидными – академики Соболев, Векуа и будущий академик Ишлинский. С Соболевым произошёл забавный эпизод. Он прочёл короткий положительный отзыв, а потом в самом конце вдруг засомневался в справедливости основной теоремы – той самой, из за которой он меня привёл за ручку к самому Виноградову. Завязался спор, в котором я не участвовал, поскольку за меня яростно вступился Векуа. С характерным кавказским акцентом он начал:" Ну как же Сережа..." и т.д. Ни Келдыш, ни Седов на этот спор не прореагировали и даже его не заметили. Видимо они были целиком в области приятных воспоминаний или ещё более приятных перспектив. Я бы с удовольствием поменялся бы с ними местами.

Ишлинский, в своем отзыве, говорил что-то об аналогиях с колеблющимися маятниками – красиво, но как мне казалось, не очень по существу. Но оппоненту дозволяется говорить, что душе угодно, ведь не он же защищает диссертацию!. А у меня с Ишлинским были особые и очень добрые отношения. Прежде всего, Александр Юлиевич был тем ассистентом, который вел в моей учебной группе упражнения по теоретической механике на третьем курсе мехмата. И надо сказать, что вёл он их отлично. Я бы даже сказал – сверхотлично. И, как это не странно, механике он нас научил. Я это понял, когда сам начал преподавать теоретическую механику. Даже годы службы в армии не полностью очистили мою голову от тех приемов решения задач, которые нам демонстрировал Ишлинский.

Но было и еще одно поприще совместной деятельности – волейбол. Я играл за первую команду факультета, а Ишлинский, кажется за третью. И, что греха таить, в наши студенческие годы я посматривал на нашего любимого преподавателя, чуть-чуть с высока – всего лишь третья команда. Артем Григорьянц – основной нападающий первой команды представлялся мне фигурой куда более значительной, чем талантливый кандидат нук, но играющий за ...третью команду.

Одним словом всё окончилось благополучно и доктором я стал единогласно.

Затем был банкет в ресторане на Петровских линиях. Из великих пришёл один Седов. Там-то он мне и поведал, что диссертацию мою и не читал. Вот почему он и удивился: « И почему эти математики Вас так хвалили». И тоже похвалил и поздравил. Мне показалось, что вполне искренне и с симпатией. Наши научные дороги потом как то разошлись. Но добрые отношения сохранились на всю жизнь – он следил за моей научной карьерой и не раз оказывал мне знаки внимания. Где мог, я тоже старался его поддерживать.

На радостях я тогда основательно надрался. Но не настолько, чтобы не заметить, что две или три бутылки с шампанским, так и остались неоткрытыми. Утром я их обнаружил у себя в портфеле и мы с тестем, вместо утреннего кофе продолжали праздновать защиту. Замена утреннего кофе на шампанское, тем более если оно уже куплено, вряд ли кем либо может осужджаться. И тем более мне показалось неуместным возражение, правда довольно робкое, моей уважаемой тещи. У меня в ту пору было много друзей и празднование закончилось лишь тогда, когда в кармане осталось лишь ровно столько, чтобы не умереть с голоду по дороге в Ростов.

Мое утверждение в докторской степени состоялось, даже по тем временам, молниеносно: через два месяца я получил диплом доктора физико-математических наук. И все благодаря тому, что академик Лаврентьев сидел в первом ряду во время моей публичной защиты, слушал и задавал вопросы. Именно он и был назначен моим черным оппонентом. Докторские диссертации тогда были еще в редкость и их рецензировать приглашали маститых ученых. Когда Михаил Алексеевич пришёл на заседание экспертной комиссии, то он даже не стал читать работу. Сказав, что он был на Ученом Совете, тут же написал короткий и положительный отзыв. Но скоро его присутствие на моей защите сыграло значительно более важную роль.

Вернувшись в Ростов, я стал исполнять обязанности заведующего кафедрой вместо доцента Никитина. Однако, уже через несколько месяцев я навсегда распрощался с милым моему сердцу Ростовом и уехал в Москву, хотя до этого я и не помышлял расставаться с Ростовским Университетом. Причин было много. Прежде всего меня обидел новый ректор член-корреспондент Академии Наук Олекин О.А. Сначала, я действительно обиделся, а потом понял, что действия ректора просто следствия его серости. Но, тем не менее, прямой повод для отъезда был дан именно этим инцидентом. А суть его была вот в чем.

Весной должен был состоятся конкурс на замещение вакантной должности заведующего кафедрой, обязанности которого я исполнял. И в объявлении было указано звание – доцент. Это значило, что, заняв эту должность, я не имею права претендовать на звание профессора. Я пошел к ректору и поросил изменить штатное звание на профессорское, поскольку я был уже утверждённым доктором наук и, естественно, хотел стать и профессором. Однако ректор сказал, что механика это не математика или физика, а университет не политехнический институт и доцента для кафедры механики вполне достаточно!

А тут я получил лестное предложение от самого академика Лаврентьева участвовать в конкурсе на замещение должности профессора на его кафедре «теория взрыва» в Московском Физико-техническом институте.

Шел уже 55-ый год, Сталин ушёл в небытие, моя мачеха вернулась домой из Тайшетского лагеря и я снова оказался допущенным до закрытых работ, правда с несравнимо более низким уровнем допуска, чем это было в НИИ-2 и МВТУ. Поэтому предложение Михаила Алексеевича работать на его кафедре было вполне уместным. Но самым приятным в этом предложении была просьба читать одновременно два курса – курс гидродинамики, к которому я уже привык и уже читал по-своему, а не «по учебнику» и курс теории функций комплексного переменного. Второй курс уже относился к компетенции кафедры математики. До меня этот дубль читали многие знаменитые профессоры, в том числе, Лаврентьев и Седов.

От такого предложения отказаться я не мог.

Осенью я получил предложение стать еще и деканом аэромеханического факультета. О драматических обстоятельствах связанных с моим утверждением в этой должности я уже рассказывал.

Итак, на 38-ом году жизни я достиг Олимпа. Издали мне казалось, что там живут боги с докторскими степенями и профессорскими званиями. И вот я оказался среди них. Среди докторов, но среди богов ли? Это предстояло еще узнать!

Глава VI. Об интеллигенции, ее судьбе и ответственности

Становлюсь ли я интеллигентом?

Ощущение своей принадлежности к интеллигенции было одним из довольно ранних. Оно возникло задолго до того, как я стал задумываться о смысле этого слова. Поэднее я нередко сам себе задавал вопрос о том, в какой степени я имею право причислять себя к этой группе граждан. Именно граждан, ибо интеллигент не мог не быть гражданином. В том высоком смысле этого слова, понимании смысла этого слова, которое пришло к нам ещё из античного мира. В моем представлении, интеллигент – это не просто образованный гражданин, а человек обладающий ещё, определенными нравственными началами.

Сначала я воспринимал себя, как члена своей семьи, как русского, сыном своего отца, внуком своего деда, с их восприятием России, русской культуры, прежде всего. И надо сказать, что то первоначальное представление об интеллигенции, об интеллигентности, которое я воспринял в детстве так и осталось со мной на всю жизнь, хотя многое коренным образом менялось в моих взглядах и восприятии действительности.

Принадлежность к интеллигенции была моим первым проявлением социальности. Я на многое смотрел именно с позиции этой части русского общества и той трагедии русской интеллигенции, которая разворачивалась у меня на глазах. И по этой же причине я никогда не мог принять большевизм и сталинизм, хотя чуть ли не полвека был членом партии. Но зато я внутренне принимал социализм, мне всегда была глубоко симпатична его доктрина, так же как и доктрина христианства и я долго не видел иной альтернативы тому образу жизни, который описали Дикенс, Бальзак и другие великие, писавшие о капиталистическом обществе XIX века. На всю жизнь у меня осталась в памяти экскурсия в ИвановоВознесенск – теперь просто Иваново, и посещение рабочих казарм с их подслеповатыми окнами, затхлым воздухом, двухэтажными нарами в комнатах-пеналах, на которых ютились по две семьи. А ведь рядом были светлые виллы и выезды рысаков.

Я никогда не мог отрешиться от того чувства глубочайшей несправедливости, которая лежит в основе капиталистического общества, забыть о том, что оно возникло из горя согнанных с земли миллионов разороённых крестьян, горя тех, кому было некуда податься кроме фабрики. Мне всегда казалось, что мог быть и другой путь промышленного развития человечества.

Даже оказавшись на Западе и увидев сколь жизнь там непохожа на стандарты капитализма, внушаемые нам книгами прошлого века и пропагандой, я не отрешился от своих симпатий. Я полагал, что социализм не может не быть привлекательным для поистине интеллигентного человека. Думаю так и сейчас, хотя понимаю, что социализм – не более чем утопия. Но всегда существовали утопии, людям необходимы сказки! Пусть одной из них и останется социализм.

Через-чур тяжела была судьба моей семьи, да и сам я пережил немало, чтобы не видеть весь ужас окружавшей меня русской, советской действительности. Но я старался не связывать его с социализмом и много размышлял о том, как её можно исправить. Самым страшным мне представлялась беспомощность человека перед лицом власти, её монополизм, поднимавший наверх людей духовно ущербных, обладавших психологией люмпенов, которые из за своего интеллектуального и духовного убожества отказывают нации в возможности развернуться, раскрыть свои истинные спосбности, скованные разной сволочью, которая о людях и думать не способна. Но ещё страшнее, как я сейчас понимаю, люмпен одетый в тогу демократа.

В своих обществоведческих взглядах я долгое время был весьма близок к марксизму, однако не связывал происходящее у нас в стране напрямую с реализацией идей марскизма, а полагал происходящее, случайной и крайне опасной флуктуацией. И только тогда, когда в 70-х годах я стал профессионально заниматься проблемами эволюции биосферы, теорией самоорганизации материи и универсальным эволюционизмом в самом широком смысле этого слова, я начал понимать, сколь были убоги наши многие представления, особенно марксистская философия истории с ее представлениями об упорядоченной чреде формаций.

На мои взгляды повлиял один эпизод, в целом очень незначительный, но, как это часто бывает, повернувший мысли в другую сторону.

В начале зимы 39-40-го года во время финской войны я был мобилизован в армию в качестве лыжника. Слава Богу, непосредственно в боях мне не довелось участвовать, но месяца три я прожил на Севере Карелии и готовил группы лыжников. По вечерам в командирском бараке велись долгие и, наверное, очень смешные дискуссии. Замечу, что командиры этих лыжных групп были преимущественно мобилизованные студенты, то есть люди достаточно образованные. И вот однажды на полном серьёзе обсуждался вопрос – а почему же финны нам не сдаются? Ведь мы же идем их освобождать от ига капитализма! А кто то вспомнил Бабеля. В каком то рассказе подобный вопрос задает красноармеец, во время войны с Польшей. Но на этого знатока литературы зашикали – к этому времени Бабель уже был расстрелян. Пришел комиссар нашего батальона и кто то ему задал тот же вопрос о причинрах отсутствия классовой солидарности у финнов, добавив при этом -"так что же лозунг «пролетарии всех стран соединяйтесь», сегодня уже больше не работает?"

Я не помню, что нам на это сказал комиссар. Вероятно нечто невразумительное, потому что я долго лежа на нарах не мог уснуть, размышляя на эту же тему. Так что же, пролетарии не так уж хотят объединяться и классовая солидарность не такой уж магнит, который притягивает друг к другу людей одного класса, но разной национальности. И даже вставал крамольный вопрос – а может быть и вообще всё не так, как нас тому учат?

В марте 40-го меня демобилизовали, но эпизод с финнами не прошел даром.

Я стал постепенно понимать насколько жизнь сложнее любых кабинетных схем, какими бы логичными они не казались. И у меня понемногу стала складываться собственная система взглядов. Но и гораздо позднее, уже понимая, неизбежность расставания с иллюзией социализма я не мог не испытывать чувства грусти, как в детстве при окончании хорошей и доброй сказки.

Но представления об интеллигентности, усвоенные в раннем детстве не изменились. Они стали только наполняться новым содержанием. И оно приводило меня постепенно к пониманию её особой роли в общественном развитии и смысле словосочетания «ответственность интеллигенции».

Тема интеллигенции и эволюция моих обществоведческих взглядов были у меня неразрывно связаны между собой. Начало ревизии своих воззрений, может быть более точно – начало их формирования, я связываю с одной книгой Карла Каутского, того самого, кого Ленин называл ренегатом. В 1909-ом году в Петербурге была издана на русском языке его работа:"Античный мир, иудейство и христианство". В ней подробно описывается постепенное перерождение коммунизма первых христианских общин в деспотическую иерархию католической церкви с ее безапеляционностью канона и кострами инквизиции. И кончает Каутский свою книгу вопросом – не разовьёт ли современный коммунизм такую же диалектику, как и христианский, превратившись однажды в некоторый новый организм эксплуатации и господства? Умным человеком был этот «ренегат»!

Может быть существуют некие законы эволюции организации подобные законам биосоциальным. Ведь еще Цицерон писал о том, что монархия неизбежно вырождается в деспотию, аристократия в плутократию, а демократия в хаос. Но с другой стороны, ведь биосоциальным законам человечество смогло противопоставть нравственность, право, законы государства и ограничило, тем самым их эффективность. Может быть и здесь ум и таланты тех, кто способен заглядывать вперед, смогут преодолеть это неизбежное вырождение? Вот так у меня постепенно и возникло представление об ответственности тех, кого хочется назвать впередсмотрящими, кто обладает нужными знаниями, кто способен не замыкаться в свою скорлупу, для кого слово сочетание «нравственные начала» не пустой звук, одним словом – интеллигенции.

Через несколько лет во Франции я прочел книгу Хайека:"Дорога к рабству". Она тоже произвела на меня большое впечатление и заставила о многом подумать. Но тогда я уже был значительно более самостоятелен во взглядах. Далеко не всё я мог у него принять, а кое что готов был и оспорить. Мне показалось, что Маркс и Хайек в чем то друг друга дополняют. Но об этом я скажу позднее.

Таким образом, то представление об интеллигенции и интеллигентности, которое у меня сформировалось не всегда соответсвует общепринятому. Но именно сочетание гражданственности с нравственным началом и гуманистической системой обществоведческих суждений у меня и связывается с понятием интеллигентности. В гораздо большей степени, чем с понятием интеллектуал.

Грызлов и Луначарский

Слово «интеллигент» я впервые услышал , вероятнее всего, от отца. Причем как осуждение человека в неинтеллигентности, то есть в отрицательном контексте. На Сходне в двадцатых годах жило и имело хорошую дачу некое семейство то ли Семенковых, то ли Семененковых. В памяти остались большие и светлые комнаты, красивая мебель. Был рояль: кто то из семьи любил музицировать. Было много книг в дорогих переплетах. Семенковы были людьми явно образованными. Был там и мальчик, примерно моего возраста. Вероятнее всего, как я сейчас думаю, это была семья преуспевающего нэпмана, которых в те годы было немало. В конце 20-х годов они всей семьей уехали за границу.

Несмотря на внешнюю респектабельность Семенковых, отец несколько раз говорил о том, сколь они не интеллигентны, как всегда они врут, даже в мелочах, сколько у них внутреннего хамства, как они не умеют уважать труд других людей. Мне трудно судить о причинах такой оценки, но отец, насколько я помню очень не любил говорить плохо о людях. Во всяком случае, я довольно рано понял, что нельзя отождествлять образованность и интеллигентность, которая суть некая высшая категория. «Интеллигентность», это свойство людей обладать особым духовным миром и духовными потребностями, это способность ценить и уважать духовный мир другого человека, может быть и очень непохожий на собственный. И среди интеллигентных людей могут быть представители самых разных сословий и профессий. Вот такова была моя первооснова понимания интеллигентности, на которую нанизовалось множество конкретных обстоятельств.

В нашем доме на Сходне было три печки, которые в те далекие 20-е годы топили дровами. И все три печки клал один и тот жн печник Иван Михаилович Грызлов. Он был, прежде всего мастером в том самом настоящим понимании этого слова, которое хочется писать с большой буквы. И брал за свою работу дорого – грызловская работа должна была цениться. Как то он перекладывал одну из наших печек. Работа была закончена и дед уже собирался заплатить ему за работу. Но Ивану Михаиловичу что то в печке не понравилось. Он остановил деда и сердито сказал:"Погоди Сергей Васильевич. Ты в печах ничего не понимаешь. А придет понимающий и спросит – кто клал?. Ты что ему скажешь? Грызлов". И на следующий день он всю работу сделал заново.

Но не только порядочностью мастера и уважением к собственной профессии Иван Михалович был мил моему деду. Он о нем говорил так: умнейший и интеллигентнейший человек. Дед любил поговорить с ним о том, что твориться в мире. Говорили они долго, неторопясь внимательно вслушиваясь в слова друг друга – старый железнодорожный инженер в генеральских чинах и уже тоже очень немолодой печник. Любила Ивана Михаиловича и моя бабушка и когда он к нам иногда днем заходил, то бабушка его обычно угощала чаем и с удовольствием с ним пускалась в разговоры. И эта симпатия и его любовь к чаю, обошлись однажды для бедного Ивана Михаиловича весьма недешево.

Как то Иван Михаилович зашёл к нам и по традиции бабушка предложила ему выпить чаю. Он с охотой согласился. Чай он пил в прикуску, любил его очень крепким и пил много, особенно, когда разговор был ему интересен. Но тут в моем рассказе я должен сделать маленькое отступление. У бабушки, как и у большинства пожилых людей был крепковат желудок. И она пила на ночь завар александрийского листа. Теперь его стали называть, кажется, «сена». И всегда на кухне стоял чайник с его заваркой. На вид это был очень крепко заваренный чай, а на вкус? Но о вкусах не спорят.

Разговор в тот день с бабушкой был, видимо, Ивану Михаловичу очень по душе и он пил, похваливая чай, стакан за стаканом. И выпил весь чайник. Когда Грызлов ушёл, бабушка вдруг обнаружила, что она по ошибке наливала Ивану Михаиловичу вместо обычного чая завар александрийского листа. Чем окончилась эта история и как перенес пожилой человек такую порцию слабительного я, к сожалению, не знаю. Но отношения сохранились самые добрые.

В жизни я не раз убеждался, что среди простых русских людей нередко встречаются люди глубокой интеллигентности, со своей системой взглядов, выработанных долгим размышлением и природной мудростью. Таким был и мой старшина Елисеев, с которым я провел бок о бок несколько трудных фронтовых лет.

И еще один эпизод, повлиявший на мое отношение к проблеме интеллигенции.

Отец был исключен из состава сотрудников Московского университета сразу же после революции. Но всё время мечтал и надеялся вернуться к преподавательской и научной деятельности. Однажды, по совету своих университетских учителей, он написал письмо Луначарскому с просьбой восстановить его в числе сотрудников университета на любых условиях. Тогда времена были иные чем теперь и несмотря на всю их суровость, члены правительства иногда отвечали на письма. Луначарский пригласил отца приехать к нему на дачу. День был воскресный и отец уехал на встречу окрыленный и полный надежд. Вернулся он поздно вечером, очень расстроенный и весь дрожал от обиды.

Как оказалось никакого серьёзного разговора, на что надеялся мой отец, так и не состоялось. Собственно говоря, разговора и вообще на было. Отец даже ничего и не смог сказать Анатолию Васильевичу, которого все считали интеллигентнейшим человеком, чуть ли не совестью партии.

Луначарский принял отца в холле большой двухэтажной дачи и довольно долго заставил его там ожидать. Затем он спустился к нему в халате, который был едва застегнут. Держа в одной руке письмо, а другой придерживая полы халата и даже не предложив сесть, Анатолий Васильевич начал сразу говорить на повышенных тонах:"Как Вы можете мне писать такие письма. Неужели Вы и те, которые за Вас ходатайствуют не понимают, что вы здесь ни кому не нужны, что вам никто никогда не доверит обучать студентов. Скажите спасибо, за то, что партия вас пока терпит". И так далее и всё в таком же духе.

Все надежды отца рухнули, причем, на всегда! А ему тогда еще не было и сорока. Он был сильный и энергичный человек. И его действительно самым большим желанием было служить России. Можно представить себе его состояние! И сцена возвращения отца у меня и сейчас перед глазами – отец весь поникший сидит в столовой на стуле. Дед стоит посреди комнаты. Отец говорил, что то в таком духе: «Он же министр, не может же министр не понимать, что России без грамотных людей не обойтись. Да и как он мог вести себя так, как барин с холопом? Ведь он же интеллигентный человек?» Дед подошёл к отцу и положил ему руку на плечо: «Успокойся малыш – так дед всегда звал отца, какой он интеллигентный человек. Хам он. И всё. Я тебе еще в 903-м году показывал его писания о Чехове, где он говорит о том, что Антон Павлович, что и умеет делать, так это пускать слюни по поводу судьбы трех сестер. Да может ли разве интеллигентный человек, да еще русский так не понимать Чехова? А кто Блока голодом сморил. Был самовлюбленным хамом , таким и остался. А ты... министр, интересы России...» И т.д. Гумилева еще вспомнил.

Финал разговора я тоже помню. «Ну будет ли когда нибудь в России интеллигентное правительство?» На этот вопрос-крик дед реагировал очень спокойно – «Не волнуйся будет! Будет! Только твои „интеллигенты“ такое еще наворотить сумеют, что сам не обрадуешься!» – Я уже рассказывал о том, что главной бедой России дед считал февральскую революцию и тех интеллигентных людей, которые разрушили в России власть.

Вот так – будучи десятилетним мальчишкой я уже знал, что печник Иван Михаилович Грызлов интеллигентнейший человек, а Анатолий Васильевич Луначарский, хам и прохиндей, не имеющий никакого отношения к русской интеллигенции. С такими разноречивыми представлениями об интеллигенции я входил в жизнь. А в целом, как я сейчас понимаю, эти взгяды были правильными, или почти правильными. Я тогда уже четко понял, что не только и не столько образование, но и определенное нравственное начало должно быть заложено в человеке, для того, чтобы он имел право считаться интеллигентным. Но и этого мало: интеллигенту должны быть присущи определённые интересы, выходящие за пределы его профессии, его семьи, его повседневности.

Остатки разбитого вдребезги

Году в пятьдесят девятом мне довелось провести пару месяцев в Фонтенбло, в центре, который занимался проблемами управления техническими системами. Тогда Франция еще входила в военную организацию НАТО, которому и принадлежал этот центр. Никто, в том числе и я сам не понимали, почему меня туда не просто допустили, а даже и пригласили. И почему НАТО мне платило деньги. И неплохие! Я думаю, что всему вина – перебюрократизация, которая на деле означает «бардак». А его во Франции не меньше чем у нас. Вероятно и в НАТО тоже. Впрочем никаких секретов я там для себя не открыл, а уровень управленческой науки оказался существенно ниже чем у нас. И чем я ожидал. Да и использовать компьютеры, в то время мы умели получше чем французы. Впрочем, всё, что там делалось, хотя и не было очень интересным, но подавалось, как самое, самое,.... Французы и вправду все умеют подавать. Нам бы так научиться как они, превращать рахитичных и плоскогрудых горожанок в принцесс, а перемороженную треску – в лабардан, о котором писалось еще во времена Петра Великого. Но мне грех было жаловаться на что либо, поскольку я оказался окруженным вниманием и заботой.

Никаких особо интересных дел, с научной точки зрения, там не было, хотя и встречался я со многими довольно известными людьми. В это время там был и американец Калман, человек примерно моего возраста, но к тому моменту он уже был сверхзнаменит, как автор «фильтра Калмана». Мне он показался человеком не очень образованным, во всяком случае по московским математическим меркам, надутым и с огромным самомнением – свойством весьма обычным для американцев. В общении он был не очень приятен и я старался его избегать.

И честно говоря, моя основная жизнь протекала вне центра, хотя я там бывал 5, а то и 6 дней в неделю, что впрочем не мешало мне наслаждаться давно забытым бездельем.

Устроен я был тоже очень неплохо. Поселили меня в Латинском квартале, кормили в Фонтенбло бесплатно, да еще давали в день 60 франков, что по тем временам позволяло жить весьма свободно. Для сравнения – месячное жалование полного профессора составляло тогда около 3000 франков, на которые надо было содержать дом, семью, (любовницу) и самому как то кормиться. Но самое глвное – мне дали машину! Им видите ли было дорого возить меня из Парижа в Фонтенбло: «не согласится ли господин профессор сам сидеть за рулем казённой машины. Мы, конечно, его можем устроить в гостиннице Фонтенбло. И тогда можно будет обойтись без машины. На Ваш выбор, господин профессор». Стоит ли говорить о том, какой выбор я сделал?

Машину, которую я получил и использовал без каких либо документов – Рено-5 или Рено-6 была довольно посредственная по европейским стандартам. Но по сравнению с моим задрипанным москвичем-406, полученная машина была совершенно раскошна. Когда я приезжал на работу, то отдавал ключи от машины некой даме и её – не даму, а машину, чистили, заправляли и я не знал никаких забот.

В этих условиях заниматься фильтром Калмана или методами оптимального управления было, по меньшей мере, неразумно. Тем более, что Фонтенбло по дороге к замкам Луары и прочим достопримечательностям, которые каждый русский знает по романам Дюма.

Теперь, оглядываясь назад, я вижу, сколь правильно я тогда вёл себя, тогда, тридцать с лишним лет тому назад, когда все наши действия были скованы веригами «кодекса коммунизма» и жесточайшей регламентацией. Никогда больше я не был за границей столь свободен и материально обеспечен, одновременно. И месяцы предоставленные мне судьбой я жил непохожестью чужой жизни. Я впитывал в себя эту «фантастическую непохожесть», старался многое понять и, как это, пришедшее мне понимание оказалось нужным в будущем! Как оно мне помогло в становлении собственного "Я".

По характеру своей деятельности мне приходилось иметь дело не только с математиками, но и инженерами-электронщиками. И среди них я встречал довольно много людей с русским фамилиями. Преимущественно, это были люди моего возраста или чуть по-старше, получившие образование уже во Франции и покинувшие родину в детском возрасте, но еще хорошо говорившие по-русски. Среди них были люди и постарше, отторгнутые Советами еще в средине 20-х годов.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25