Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дилогия - Европа кружилась в вальсе (первый роман)

ModernLib.Net / Милош Кратохвил / Европа кружилась в вальсе (первый роман) - Чтение (стр. 17)
Автор: Милош Кратохвил
Жанр:
Серия: Дилогия

 

 


      Как ни странно, на этот раз ее вопрос ничуть не вывел Сергея из равновесия. Он лишь ненадолго задумался, а затем сказал так, словно извлек наугад из головы одну из многих давно припасенных там мыслей:
      — Ты, верно, никогда не видела подстреленной на дереве вороны. Она падает, крылья разметаны, задевают за ветки, и плашмя плюхается наземь, раскинув руки…
      В тот же миг слова Сергея внезапно прервали бурные рыдания, которых он не смог сдержать.
      Марфа бросилась к мужу и, движимая материнским инстинктом, обхватила руками его голову, точно желая отвести от него ужас, о котором она знала только то, что именно сейчас обуял он Сережу.
      Она ощутила на локтях мужнины слезы.
      Что же делать? Как ему помочь? Не досадить бы чем…
      Видать, случилось что-то страшное…
      Давно? Недавно? Она ничего не знает и ни о чем не может спросить.
      И вот теперь Сережа опять должен уехать… Оставить жену и уже двоих детей… Кошмарное наваждение вдруг исчезло, оттесненное пронзительной и — ох! — такой всамделишной болью!
      Миновали минуты печального молчания, миновали минуты Марфиных слез и причитаний, миновали вечер, ужин, прощание с маленьким сыном, который ложился спать, — и все это прошло под знаком безжалостного «в последний раз»; а потом миновала и ночь, приправленная отчаяньем, которое больше чем что бы то ни было, множит силу любви…
      …И наступило утро, внешне ничем не отличавшееся от стольких предшествовавших и последующих…
      …И все же…
      В то утро Сергей Трофимович погладил свою новорожденную дочку, обнял и поцеловал жену Марфу и в последний раз прижал к себе сынка.
      Конечно же, в глазах мальчика не было слез сожаления, напротив, они сияли гордостью за доблестного отца, который уходит, чтобы стать солдатом с саблей и ружьем.
      И все это надвинулось снова.
      Да, опять буду солдатом и будет у меня ружье. По приказу вскину ружье и стану целиться… Куда? В тот раз было приказано — поверх голов! Ну, я и приподнял дуло, целясь поверх голов, поверх толпы… А что там на мушке — кто тогда об этом думал? Какие-то деревья, ветки в черных точках, должно быть, вороны… Потом раздалось «Пли!». И ворона стала падать, падать вниз, раскинув руки и цепляясь за ветки…
 
      Во время отправки призывников из деревни, где жил Сергей Трофимович, он был единственным, кого казакам пришлось связать, чтобы погрузить на телегу, реквизированную для перевозки новобранцев. Марфа упала на колени в дорожную пыль — ведь Сережа до последней минуты был в здравом уме! Не выпил ни единого стакана водки. Что же случилось? Что же это с ним случилось?
      Вернувшись в светелку, она подсела к дочерней люльке. И отчего это матери в годину тягчайших испытаний обращаются за помощью и поддержкой к самым маленьким и самым беспомощным?! Может быть, оттого, что эти малютки — тайники надежд, которых еще не коснулась никакая угроза и которые поэтому кажутся особенно многообещающими? Тайники, где еще можно безбоязненно заклясть самые радужные надежды.
      Слезы над колыбелями просыхают, но утишающей
      примиренности хватит лишь на то, чтобы объять сердце успокоительным теплом. Выше, к голове, мозгу она проникнуть уже не в силах. И там, в царстве скорбных и скорбно-трезвых раздумий Марфы, закравшись, крепнет и наконец переходит в отчаянную уверенность мысль о том, что Сережу она уже никогда, никогда не увидит.

26. МЛЧЕХВОСТЫ

      Всколыхнувшийся воздух заплескал листвой тополя, вздымавшего свою раскидистую крону высоко над колокольней млчехвостской площади! Серебристое мерцание изнанки то и дело сменялось зелеными сполохами лицевой стороны листьев, и это чередование, эта игра бликов словно бы опутывали дерево сверкающей, переливчатой паутиной. Деревянная колокольня, стены которой были некогда пропитаны воловьей кровью и со временем почернели, выделялась на фоне тополиной листвы своей незыблемостью — неподвижная, строгая, с небольшим чугунным колоколом, подвешенным в просвете деревянной рогатины.
      Июльский зной еще не успел испарить из земли ночную влагу, и небо, голубое, без единого облачка, еще не пышет солнечным жаром. Ни к площади, ни к кровлям, ни к деревьям — ни к чему еще не притронулся наступающий день, и в этой первозданной свежести все казалось гораздо более красочным и значительным, нежели будет уже через какой-нибудь час, когда в это ежедневное возрождение природы вторгнется деятельность человека. Еще веяло недавним сном с лужаек фруктового сада на длинной узкой полосе, тянущейся между железнодорожной насыпью и рекой; безмятежны были и влтавская гладь, которую ничто не рябило, и раздолье полей, полого поднимавшихся к горизонту, из-за которого маленьким синим сегментом выглядывала округлая макушка Ржипа.
      И только щебетанье касаток с коричневой манишкой на белой грудке пронизывало тишину россыпью озорных трелей, трелей половинчатых, незавершенных в упоении, с каким порхали эти стремительные птицы. Но и ласточкино теньканье лишь оттеняло и делало еще более ощутимыми тишину и умиротворение жизни, вступавшей в свой новый день.
      Однако именно в это время и закачался колокол на колокольне млчехвостской площади, растормошенный веревкой, до этого обмотанной вокруг стояка под стропилами и захлестнутой за скобу. Но кто-то пришел, высвободил захлестку, ибо должен был, подчиняясь полученному распоряжению, разбудить колокольным звоном деревню.
      Прежде всего — мужскую ее~ половину…
      Было июльское воскресенье, половина пятого утра.
      Молодой Плицка встал пораньше, чтобы загодя побриться. Хоть на дворе и воскресенье, а рожь, поди, перестояла, да и пшеница не заставит себя долго ждать. Ежели он сейчас соскоблит щетину с подбородка, то, воротясь с поля, сможет сразу переодеться в выходной костюм. Было слышно, как отец во дворе отбивает косу. Вот принесет жена хлеба от Ворличеков и… Уж пора бы ей быть дома. Из кухни донесся запах стоявшего на огне кофе.
      Плицка уже наполовину побрился. Ему нравится, как потрескивает жесткий волос под лезвием бритвы, которой он водит по щеке. Едва приставив бритву к другой скуле, он услыхал стук калитки. Сейчас позавтракаем… Но в тот же миг сени оглашаются бурными рыданиями, в которых слышится ужас, и через распахнутую дверь плач врывается в горницу.
      На пороге остановилась жена, простирая перед собой руки — пустые, беззащитные…
      — Война, война будет!..
      Муж слышит, но не может понять, о чем это говорит жена. Ведь это… Его так и подмывает схватить жену за плечи и вытрясти из нее испуг, чтоб она опамятовалась и сказала толком, что ее так напугало. Но Плицка тут же спохватывается: ни к чему это, — и перестает о жене думать, потому что горница вдруг до отказа заполняется словом, принесенным женою откуда-то с улицы. И от этого слова воздух в горнице загустевает, становится душно.
      Плицка откладывает в сторону бритву и с намыленным наполовину лицом направляется к двери; не внемля жениному плачу позади себя, он торопливо проходит двором к калитке, ведущей на деревенскую площадь. Авось где-нибудь там кто-нибудь объяснит, откуда это смятение, которое его охватило и прогнало из дому; при этом в голове у Плицки роятся мысли, ничего общего с происходящим не имеющие. Разве только то, что в его сознании они проталкиваются вперед так властно, будто вправе весь этот несусветный, недавно услышанный им вздор вытеснить из действительности, из мира сего, из сознания, где ему не место. Рожь через два-три дня начнет осыпаться… а еще он обещал Новотному пристройку крышей покрыть, отцу — починить тележку; кроме того, нужно сделать черенки к двум вилам…
      Едва захлопнув за собою калитку, Плицка увидал толпу людей, собравшихся возле риги Шульца. Над их головами на темном фоне пропитанных дегтем досок белел большой прямоугольник. Плицка издали прочитал жирно напечатанные слова: «Манифест о мобилизации».
      Он втиснулся в толпу и привстал на цыпочки.
      «Его и. и к., апостольское величество соизволило распорядиться объявить всеобщую мобилизацию резервистов, равно как и призвать… ополченцев… обязаны прибыть… — Последующие строки он лишь пробежал глазами и остановил взгляд уже там, где указывались возрастные категории. — Все прочие военнообязанные 1877 года рождения и моложе… Невыполнение данного распоряжения карается…»
      Люди стоят и читают. Сперва, как и Плицка, строки, напечатанные пожирнее, а уж потом остальные. И опять все сначала. Молча, не отрывая глаз, чтобы хоть мельком взглянуть на стоящих рядом односельчан. Кто уже ничего больше не может вычитать из манифеста, тот отделяется от толпы и шагает — куда? Домой? Наверно. Но сам уходящий об этом еще не думает. И никто никого ни о чем не спрашивает, ни с кем не заговаривает, словно каждому нужно сперва самому обдумать все, о чем только что узнано, осмыслить эту ошарашивающую неожиданность, а уж потом, все разложив по полочкам и взвесив, спешно поделиться с другими, узнать, что думают они, сравнить свой испуг, свой приступ страха и возобладавшую затем рассудительность с чувствами, которые испытали соседи.
      Это произойдет немного погодя, в трактире. Там одни мужчины стоят, другие сидят, но пива не заказывает никто, поскольку сейчас это может показаться вроде как несвоевременным, и не только потому, что на дворе еще раннее утро. Да и сам трактирщик ничего подобного не ждет, прислонился спиной к стойке и поглядывает на дверь всякий раз, как входит новый посетитель, будто ожидает кого-то, кто скажет наконец нечто такое, что внесет ясность в безмолвное смятение.
      Собственно, удивительно, что для всех это явилось такой неожиданностью. Словно и не сворачивал в последнее время изо дня в день разговор за пивом на тему о войне, будет она или не будет; правда, в итоге все приходили к выводу, что война попросту невозможна; а когда в газетах стало появляться все больше тревожных сообщений, их опровергали вескими доводами, вроде того, что войны не было уже с шестьдесят шестого года, что Австрия к войне не приспособлена и что вообще в нынешнем цивилизованном мире…
      Отдаленность последней войны, которую вела Австро-Венгрия, почти полувековая (без двух лет) отдаленность столь естественно согласовывалась с чувством безопасности и незыблемости жизни, питавшимся размеренным чередованием сельских работ, что усыпляла бдительность даже тех, кто не отмахивался от газетных сообщений и новостей, которые люди приносили из города. Все это казалось чем-то далеким и вроде бы не имевшим прямого касательства к нашему брату — все равно как если бы мы читали, скажем, о дальних странах или плаваниях через океан.
      И вот теперь это приблизилось вдруг вплотную.
      Наконец тишину разрывают первые фразы, вернее, обрывки фраз, забрасываемые в пустоту наподобие удочек, — авось вытянут какое-нибудь спасительное утешение.
      И начинается все с околичностей, не имеющих ровно никакого отношения к тому, о чем каждому хотелось бы узнать.
      — Видать, земским пришлось пошевеливаться…
      — Расклеили по всей деревне, на дверях управы, на воротах Прохазки, на сарае у Рубешовых…
      — Я вроде как автомобиль слыхал, эдак часов в пять…
      — Может, им еще бог знает сколько всего надо было объехать…
      — Хм, верно, струхнули, когда получили приказ. Ну да ведь известное дело, мобилизация — еще не война.
      Вот, прозвучало-таки. Слово, которое с этой минуты уже не позволит говорить ни о чем другом.
      И у всех такое чувство, будто худшее уже позади, по крайней мере худшее из того, что стряслось нынешним утром; у мужчин развязываются языки, и они начинают говорить чуть ли не все сразу. Военные премудрости так и слетают наперебой с уст односельчан — и тех, у кого за плечами армейская муштра, и тех, кто кое-чего нахватался из вторых рук; и мужчинам кажется, что недавно пережитый страх, претворяясь в знакомые, нередко досконально знакомые подробности, вроде как идет на убыль, теперь это уже в пределах терпимого и потому укладывается в голове, а стало быть, с этим можно совладать. Так начался, все более оживляясь и ширясь, разговор об «асентырунке», «суперарбитрации»{ }; слышались названия и номера полков, наименования родов войск; резервисты спешили выказать свою осведомленность в калибрах дивизионной и полевой артиллерии, гаубиц, а то так перечисляли, что входит и что не входит в полное боевое снаряжение.
      — Неужто завтра утром уже уезжать? Внезапно разговор сводится к одной этой фразе, тесной, как висельничная петля.
      Лишь спустя некоторое время кто-то скажет:
      — В течение двадцати четырех часов каждый должен прибыть в свой полк.
      Но раскисать сейчас нельзя. И мужчины, чтобы не чувствовать себя одиноко перед лицом уже неизбежного, пытаются найти поддержку в том, что одна и та же участь постигла многих.
      — Так сколько же нас всего? Здесь вот Плицка и Кнор; погоди, Адольф, там-то уж усмирят твою буйную кровь!
      — Ну и Петршик с загуменья, Вацлав-кожемяка.
      — Ты, Дворжак, тоже ведь идешь.
      — И Гонзайк Ярда.
      — Шульца здесь нет, но и он запасник.
      — Который?
      — Франта, механик.
      — Горше всего Франтику Яндовицу с Войтеховским. Приехали из армии на побывку — и на тебе…
      Лихорадочно бьющиеся сердца и разбегающиеся мысли мало-помалу обретают равновесие, но вот оно опять под угрозой: стали собираться женщины, сперва под окнами, но вскоре они, хоть и нерешительно, все же переступают порог, и каждая подходит к своему мужу или возлюбленному. Заговаривать не решаются, боятся, как бы не сорвался голос и не хлынули слезы, и только смотрят прямо перед собой широко раскрытыми глазами, а иная робко положит руку на плечо, на плечо, с которого так бы никогда уже и не снимала руки. Ныне и присно и во веки веков, аминь.
      Мужчины настороже. Только без плача и причитаний! Ни к чему это. И точно сговорившись, они вдруг начинают расточать обнадеживающие ответы и успокоительные уверения.
      — Может, мы и до казармы не успеем добраться, а уже приказ выйдет: обратно к маме!
      — Вся эта мобилизация аккурат для одних только женщин, чтоб они поревели и потом нас больше уважали, когда мы вернемся.
      — Показуха это. Говорю вам — показуха: армия оскалит зубы — и вся недолга!
      — Да ежели б — не то чтобы я этого желал или верил в это! — ежели б какая, положим, заварушка и вышла, разве может нынче война продолжаться долго? Ну две-три недели от силы! Это уж точно! Теперешняя артиллерия как вдарит — все сметет подчистую! А кто уцелеет, того пулемет скосит. Раньше пока это из ружей тыщу солдат уложат, а нынче сфукнут за десять минут! Потому-то это и не может продолжаться долго. Одна-две большие сшибки — и дело с концом!
      — И тут ведь вот еще что: эдакая здоровенная пушка, потому как она может проделать здоровенную брешь, стоит уйму денег. Так что ежели несколько таких пушек подобьют, на новые уже не наскрести.
      Однако было не похоже, чтобы все эти доводы как-то особенно успокоили женщин.
      Поэтому следовало воздействовать на них иначе.
      — Вы что дети малые. Видите только то, что у вас перед глазами. А вы дальше поглядите! Ведь это лишь бы сербишек припугнуть, понимаете, только и всего. Потому как на большее государь-император замахнуться не может. Не то мигом встрянет русак, тогда такое начнется, не приведи господь… и все они там, наверху, хорошо это понимают.
      Слова звучат убедительно, взгляды говорят чуть ли не о готовности пожать руку в знак согласия; у всех такое чувство, что теперь они опираются друг на друга; слышится первая шутка, первый смешок…
      …И трактирщик начинает разливать пиво.
      Ночь над деревней.
      Над тополем и колокольней.
      Над воротами риг и сараев с налепленным манифестом.
      Над кровлями усадеб и халуп.
      Над опущенными веками и над глазами, глядящими в темноту под потолком горницы, когда сон прерывист, а бденье беспредельно; когда от видений, сменяющих друг друга при полном сознании, сердце сжимается сильнее, чем от кошмарных снов, О том, что будет, мужчины большей частью не задумываются, поскольку никто не в силах представить себе доподлинно, что ожидает его завтра, послезавтра; гораздо большей властью над ними обладают мгновения, переживаемые сейчас и простирающиеся в будущее не далее, чем до калитки, через которую мужчина выйдет завтра утром. Чтобы уйти. Чтобы уйти… Предчувствие этой минуты неотделимо от темноты в горнице и от ночного одиночества — бедняга жена, к счастью, заснула, дети — тоже, дети… Темнота и одиночество, и тишина, и возникающие в голове картины не дают уснуть, не дают упорядочить мысли; они что карусель — деревянные лошадки не в силах догнать друг дружку, но бегут, бегут по кругу; их становится все больше, и чем они проще, тем словно бы нелепее! Да возможно ли такое — самолично не накормить утром скотину; у Фуксы загноилась лапа, и завтра должен прийти ветеринар; нужно за сеткой съездить в Кралупы, кузнец Ержабек обещал… Но есть еще и нечто более простое, однако столь же немыслимое, невероятное — вот, скажем, дорога, ведущая над поросшей акациями ложбиной к Шкарехову… завтра по ней он уже не пойдет, не поедет… или плотницкий сундучок с инструментом, рукояти которого уже приспособлены к хозяйским рукам… а еще он хотел починить дверцу крольчатника… мать обещала перевезти к невестке кухонный буфет… в школу надо было дровишек подбросить, прежде всего ради Францека… Францек… малыш Францек…
      Ночь долгая, бесконечная…
 
      В понедельник к шести часам утра один за другим сходились они на перроне млчехвостской станции. Сюда стекались резервисты из Кршивоусов, Едибаб, Душников. Знакомые здоровались; иной, пожалуй, был бы не прочь услышать ободряющее слово или просто отвести душу за разговором, но вдруг обнаружилось, что говорить-то, собственно, не о чем.
      Мужчины стоят возле своих деревянных чемоданчиков; в кармане — сверток с едой; рядом жены, дети; вот-вот подойдет поезд, мужчины сядут на поезд и уедут… И как тут ни крути, все выходит одно: уезжают они на войну, и, стало быть, неизвестно, как все повернется. Вчерашняя вера в то, что они сами себе внушали, начисто улетучилась на отрезвляющем утреннем воздухе.
      Женщины плачут, не произнося ни слова, не причитая. Держат мужчин за плечи, за рукава — еще минуту-другую они могут внушать себе, что не отпустят их.
      Затем трижды троекратно ударит молоточек в небольшой медный колокол, подавая сигнал. Под-мок-лы, Под-мок-лы, Под-мок-лы — потому что именно оттуда придет пражский поезд.
      Сколько раз доводилось им видеть приближающийся паровоз, наблюдать, как он увеличивается в размерах, вырастает, сотрясая рельсы, грохочет на стыках и наконец останавливается в клубах шипящего пара.
      Из окон вагонов высовываются резервисты, едущие с предыдущих станций. Знакомые окликают друг друга.
      Мужчины слегка касаются губами жениной щеки и проводят рукой по головам ребятишек — молча, торопливо, чтобы покончить с прощанием как можно скорее. Стоящие вдоль поезда кондуктора дают свисток, захлопывают двери, из трубы паровоза вырывается столб белого дыма, второй, третий, колеса постепенно убыстряют бег, руки машут, платочки белеют над ними.
      Теперь уже бесполезно высовываться из окна — колея поворачивает, в прямоугольнике оконной рамы промелькнула дорога, ведущая к деревенской площади, домишки над Большим каналом, стародавние луговины над рекой; наконец с правой стороны последнее жилище округи — путевая сторожка. И вот уже к окну подступает высокий откос, а с другой стороны взблеснула река, противоположный берег которой обрамлен высокими тополями — это самый краешек Вельтрусского парка.

27. SCHLAG AUF SCHLAG{ }

      В России объявлена мобилизация. Когда уполномоченный военного министерства передавал на Центральном телеграфе текст указа о призыве в армию, его позвали к телефону: он должен немедленно приостановить всю акцию и на месте дожидаться дальнейших указаний. Вскоре появляется адъютант царя — мобилизация отменена!
      Тем временем пришли очередные депеши из Берлина, все до одной подписанные лично «кузеном Вильгельмом». Министр иностранных дел Сазонов хватается за голову: кто теперь поверит в боеготовность и боеспособность русской армии? Как посмотрят французы на своего русского союзника? К чему это приведет? К тому, что Австрия и Германия станут еще более самоуверенными.
      В итоге отмена мобилизации в свою очередь отменена.
      В тот же день австрийская артиллерия начинает обстрел Белграда.
 
      В Германии введено осадное положение.
      Германскому послу в Петербурге приказано уведомить русского министра иностранных дел, что если Россия в двадцать четыре часа не прекратит свои военные приготовления на германской и австрийской границах, Германия объявит мобилизацию.
      31 июля германский посланник вручает в парижском министерстве иностранных дел ноту с запросом, намерена ли Франция сохранять нейтралитет в случае вооруженного конфликта между Германией и Россией.
      Фон Шен на этот раз тверд. Ничто не может привести его взамешательство. Существует лишь два варианта: первый, наименее вероятный, — это то, что он получит положительный ответ. В этом случае ему приказано требовать от Франции, чтобы она в качестве гарантии своего нейтралитета временно уступила пограничные укрепленные пункты Туль и Верден. Если же Франция от нейтралитета откажется, то это будет означать, что она принимает сторону России, и тогда ответ будет еще более простой — объявление войны.
      Разумеется, фон Шен принят самим министром Вивиани.
      Министр быстро пробежал глазами короткую германскую ноту. Он даже не сел и даже не пригласил сесть посланника.
      Впрочем, в этом в конце концов нет ничего удивительного. Предложить кресло, начать короткую или продолжительную беседу — это обычно следует по окончании официальной части встречи.
      Вивиани дочитал до конца и, небрежно складывая бумагу, столь же небрежно произнес:
      — Насколько я понял из того, что вы мне вручили, вы ждете однозначного ответа. У меня нет оснований не дать вам его. Вот он: Франция примет такое решение, которое будет отвечать ее интересам.
      Ну и?.. Ну все.
      У фон Шена такое чувство, что его не только обвели вокруг пальца, но еще и выставили в смешном свете.
      Министр смотрит на него с учтивым равнодушием.
      Молчит.
      Посланник выжидает еще несколько мгновений.
      Затем откланивается и уходит.
 
      29 июля
      Депутат от социал-демократической партии д-р Зюдекум направил рейхсканцлеру письмо, в котором от своего имени, а также от имени социал-демократических лидеров Эберта, Брауна, Германа Мюллера, Бартельса и Р. Фишера заверяет его, что на ближайшие, решающие, дни не намечено никаких забастовок и демонстраций.
 
      31 июля
      Центральный орган социал-демократической
      партии Германии:
      Если какой-либо отряд мирового пролетариата исполнил свой долг в борьбе против авантюристической политики и преступного торгашества в мировом масштабе, так это молодой, дееспособный российский пролетариат.
 
      1 августа
      Социал-демократ Эрнст Гейльманн в «Эрцгебиргише Фолькштимме»: «Работа в пользу мира во всем мире ныне заглохла. Перед всеми нами стоит один-единственный вопрос: хотим ли мы победить? И наш ответ гласит: да!»
 
      1 августа
      Франция и Германия проводят мобилизацию. Германия объявляет войну России.
 
      2 августа
      Германия предъявляет ультиматум Бельгии, требуя беспрепятственного прохода германских войск.
 
      3 августа
      Германия объявляет войну Франции.
 
      4 августа
      Англия объявляет мобилизацию и — войну Германии.
      Немецкие войска переходят бельгийскую границу.
 
      6 августа
      Австрия объявляет войну России…
      Франция — Австрии…
      Англия — Австрии…
      Япония объявила…
 
      В опустевшей гостиной покойного графа Гартенберга на столике красного дерева стоит граммофон марки «His Master's Voice»{ }. Игла звукоснимателя застыла в конце последней бороздки на пластинке с вальсом «An der schцnen blauen Donau»{ }.

ПРИМЕЧАНИЕ АВТОРА

      Все письма, отрывки из дневников и газетные сообщения приводятся по оригиналам без каких-либо поправок и изменений, если не считать отдельных купюр. Сохранена и суть высказываний и взглядов всех исторических лиц; это относится и к тем колоритным формулировкам, иные из которых звучат сегодня почти неправдоподобно (Вильгельм II и др.).
      М. В. К.

ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА

      — Я полагаю, что литератор должен браться за перо, когда не писать не может.
      Когда какая-нибудь проблема, наболевший вопрос настолько его тревожат и взывают к решению, что он уже не в силах от них избавиться, должен попытаться искать и найти решение, ответ.
      А поскольку художник неразрывно, «кровно» связан со своей средой, со своим обществом, народом, а в конечном счете по ряду вопросов и со всем человечеством, решение такой проблемы одновременно становится потребностью того общественного целого, к которому художник принадлежит. Так что вопросы, заботы, опасения, как бы «носящиеся в воздухе», обычно имеют большую силу и потому производят на автора гораздо большее «давление», чем повседневные проблемы и заботы его личной жизни.
 
      Небо моей молодости было затянуто тучами войн, сквозь которые лишь кое-где прорывались проблески кажущегося мира; эти тучи где-то сильнее, где-то слабее и поныне затягивают небо над нашей планетой.
      Нельзя было этого не чувствовать.
      Нельзя было на эту угрозу не отозваться.
      Так в 1938 году родилась моя первая беллетристическая книга «Путь блужданий», метафорически, на примере Тридцатилетней войны выразившая мой протест против милитаризма, протест, который в моих дальнейших произведениях еще усилится: в «Удивительных приключениях Яна Корнеля» в единоборство с войной вступает деревенский паренек, в книге «Не все коту масленица» это художник и гравер Вацлав Голлар, а в повести «Комедиант» — студент, сбежавший к бродячим актерам. В двух последних книжках герои ставят вопрос, что должен делать художник в эпоху, у которой, грубо говоря, нет времени на искусство. И находят ответ: нужно еще настойчивей делать то единственное, что они умеют делать хорошо — свое искусство. Искусство, которое служит жизни, раскрывая ее истинные ценности и красоту и все это резко противопоставляя бессмыслице войны, паразитирующей именно на извращении жизненных ценностей и торговле смертью. Художник может бороться с войной двояким способом: или срывая с нее маску с пустыми глазницами и обнажая перед людьми ее чудовищность, или демонстрируя читателям и зрителям истинные жизненные ценности, их непреложность и смысл. Все это — в поддержку и в защиту человека.
      Последняя книга этой серии тоже начиналась Тридцатилетней войной. Это был роман о Коменском «Жизнь Яна Амоса».
      На нем я хочу немного остановиться, поскольку он дает мне возможность подчеркнуть еще одну, на мой взгляд, непременную предпосылку честного писательского труда: писатель должен быть и лично, персонально, интимно заинтересован в решении той проблемы, которая подсказывает ему центральную идею произведения. В противном случае он сможет предложить читателю вместо художественного творения всего лишь информацию.
      Приведу пример. Однажды кинорежиссер Отакар Вавра предложил мне написать вместе с ним сценарий фильма о Коменском. В общих чертах я знал, что речь идет об одной из крупнейших личностей в нашей культуре, но в остальном предложение меня не заинтересовало. Отакар Вавра еще и еще раз пытался меня убедить и приводил аргументы, объективно, казалось бы, совершенно правильные: хотя Коменский и известен всему миру как великий педагог, но при этом или как раз из-за этого забывают, что он был исключительно эрудирован в области естествознания, философии, а кроме того, стремился проводить свои идеи в жизнь — прежде всего прогрессивные общественные воззрения, далеко опережавшие его эпоху; так что он выступал и как политик и дипломат, выдвигавший весьма конкретный план объединения человечества всех континентов.
      Разумеется, я не мог не согласиться.
      Все это, однако, были аргументы хотя и справедливые, но чисто рассудочные/ Тем не менее они заставили меня пристальнее приглядеться к материалу: я начал изучать не только специальную научную литературу, но и первоисточники, прежде всего — произведения самого Коменского. Так я в конце концов пришел к выводу, что Коменский для того разрабатывал новые методы обучения, чтобы облегчить человеку путь к познанию, которое для самого Коменского было не целью, а только предварительной ступенью к достижению мудрости, и лишь последняя могла привести к главной цели, когда обретшее мудрость человечество получит правильное представление о жизненных ценностях и таким образом прежде всего откажется от войн как самого страшного зла, уничтожающего все созданное людьми, все живое.
      Устранение войн, вечный мир — эта основная побудительная причина всех усилий Коменского встала вдруг перед моими глазами, ожила с той настоятельностью, которую придавало ей наше время.
      Ведь это и до сих пор самая глубокая личная проблема каждого нормально мыслящего и действующего человека на всей нашей планете!
      Осознание этого факта — подобно выстрелу стартового пистолета — вдруг открыло передо мной шлюзы, и я приступил к конкретной работе, принялся писать.
      Потому что и здесь я понимал: речь идет о тебе самом, разыгрывается сюжет твоей жизни!
      А в таком случае — кто умеет, тот обязан! Это его долг перед людьми.
      Обратимся наконец к нашей книге, к обеим «Европам».
      И тут основная «двигательная пружина» — антивоенная тенденция была наперед задана, что совершенно естественно в Европе, где периоды нагнетания опасной военной атмосферы перемежались настоящими войнами, причем еще с 1912 года (с так называемых Балканских войн) до наших дней.
      Для первого тома я выбрал этап с 1905 по 1914 год, для второго — 1916.
      Почему?
      По совершенно понятным причинам я в первую очередь остановился на отрезке времени, который охватывался моим личным «познанием мира». Родился я в 1904 году, а поскольку детство свое — кроме летних каникул — до 1916 года я провел в Вене, для меня не была чуждой атмосфера старой австро-венгерской монархии, хотя восприятие ее могло быть скорее подсознательным и затем было косвенно, «из вторых рук», дополнено с помощью семейного окружения, а главное — благодаря влиянию отца, историка-архивариуса.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18