Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Метатель ножей

ModernLib.Net / Триллеры / Миллхаузер Стивен / Метатель ножей - Чтение (стр. 11)
Автор: Миллхаузер Стивен
Жанр: Триллеры

 

 


Некоторые, впрочем, утверждали, что доказательства совсем не убедительны, а Сараби просто исчез в одном из своих маскарадных костюмов. Причину пожара так и не выяснили, но упорное подозрение насчет поджога никто не отбрасывал; в репортажах из парка высказывалось предположение, что пожар не распространялся с одного уровня на другой, но начался повсюду одновременно. Газеты наперебой объявляли пожар «Величайшим Шоу Сараби» или «Очередным Спектаклем Сараби»; возможно, в оскорбительных заголовках имелась доля истины. Ибо, как выразился Уоррен Бёрчард в памятном некрологе, пламенная гибель «Эдема» стала «логическим завершением» серии все более жестоких наслаждений: после экстремальных выдумок «Дьявольского Парка» оставался лишь сомнительный восторг тотального уничтожения. Сараби, говорилось далее в статье, осознавая неизбежность следующего шага, устроил пожар и инсценировал собственную смерть, ибо для него немыслимо было пережить закат своих парков.

Историку остается лишь заметить, что подобные аргументы, пусть заманчивые, пусть неопровержимые, к доказательственному праву отношения не имеют; на самом деле, нам известно лишь, что парк «Эдем» был подчистую разрушен сильнейшим пожаром, длившимся около двадцати шести часов и причинившим материальный ущерб в размере восьми миллионов долларов.

Тем не менее, краткая история парка «Эдем», вычлененная из легенды, заставляет особенно осторожных историков спрашивать себя, действительно ли удовольствия определенного рода по самой природе своей стремятся ко все более крайним формам проявления, пока, абсолютно истощенные, но неспособные успокоиться, не достигают кульминации в черном экстазе самоистребления.

Разрушенный парк вновь перешел во владение нью-йоркской мэрии; она засыпала нижние уровни, а за счет верхнего расширила автостоянку, которая заняла остатки старой территории «Сказочной страны»; в 1934 году при администрации Фиорелло Ла Гардии расширенная стоянка превратилась в городской парк – он остается таковым по сей день. Говорят, тут и там в тенистых уголках парка жарким солнечным днем чувствуешь, как слегка колышется земля, и слышишь снизу звон подземных каруселей и крики гибнущих животных.

В 1926 году историк Кони-Айленда Джон Картер Диксон сообщил в своем отчете перед Бруклинским историческим обществом, что в газете «Бруклин Игл» никогда не работал человек по имени Уоррен Бёрчард. Данные, раздобытые Диксоном впоследствии, доказывали, что это имя было придумано Сараби в рамках рекламной кампании. Хотя подлинный автор статей Бёрчарда неизвестен, Диксон выдвинул предположение, что их писал кто-то из пресс-агентов Сараби, а редактировал сам хозяин парка, таким образом приложивший руку и к собственному некрологу.


Через семьдесят лет после уничтожения парка «Эдем» наследие Сараби остается весьма сомнительным. Его самые смелые изобретения игнорировались позднейшими владельцами парков с аттракционами, которые довольствовались безопасными, здоровыми семейными увеселениями.

Сараби, изобретателя классического парка, преследовало темное стремление преодолеть все границы разумного и выйти к более опасным и пугающим открытиям. Он явился в конце эры первых великих американских парков и довел технику и фантазию до пределов, не превзойденных в его время, став примером неустанного поиска, которому нет равных в истории массовых развлечений.

В альбоме фотографий под названием «Старый Нью-Йорк», опубликованном «Арк Букс» в 1957 году и давно распроданном, имеются четырнадцать видов парка «Эдем»: девять фотографий верхнего уровня, включая два изображения Райской аллеи, и пять фотографий первого подземного уровня. На одной, вызывающей рой воспоминаний об ушедшей эпохе, группа посетителей в темных купальных костюмах без рукавов стоит, уперев руки в бока, в искусственном прибое перед крестообразными чугунными опорами подземного пирса с его остроконечной деревянной крышей, арками, башенками и реющими флагами. Одни мужчины смотрят в камеру дерзко и даже сурово, а другие, с мощными плечами и густыми усами, улыбаются легко, по-мальчишески, невинно – словно в гармонии с водой по колено, пирсом, океанским воздухом, невидимым праздничным парком.

ГОВОРИТ КАСПАР ХАУЗЕР

Дамы и господа, жители Нюрнберга. Высокие гости. С немалым изумлением стою я сегодня перед вами по случаю третьей годовщины моего прибытия к вам в город. Вспоминая грубую тварь, полуидиота, полускотину, что вдруг возникла на ваших улицах в тот день – неразборчиво бормоча – спотыкаясь – рыдая – ослепленную солнечным светом – согбенную и чахлую тварь – потерянную – невыразимо потерянную – тварь, которую с первых лет жизни заперли в темном склепе, – и затем думая о молодом господине в сюртуке и безупречном галстуке, что стоит сейчас перед вами, – должен признаться, я чувствую некое внутреннее головокружение. Точно я – не более чем греза, фантастическая греза – ваша греза, дамы и господа, жители Нюрнберга. Ибо каков бы ни был я, похороненный глубже мертвецов, я всегда помню, до какой степени я – ваше создание. Под терпеливым руководством профессора Даумера, коему я благодарен безмерно, меня вылепили в ваше подобие. Я есть вы – и вы – и вы – я, кто лишь несколько кратких лет назад валялся ниже скотины.

Разумеется, я понимаю, что мое развитие еще далеко не завершено. На этот счет я не питаю иллюзий. Входя в помещение, я прекрасно чувствую случайные взгляды изумления или жалости, не говоря о взглядах более тонких и более тлетворных – можно назвать их любезно подавленными изумлением или жалостью. Даже сейчас я, взрослый двадцатилетний мужчина, не умею естественно держать руки и ощущаю, как нелепо они свисают по бокам с немного растопыренными пальцами. У меня неуверенная походка. Это особенно видно, когда я оказываюсь в центре внимания: меня бросает в легкую качку, или же я словно падаю вперед и быстро переставляю ноги, пытаясь сохранить равновесие. Я также не способен в совершенстве управлять лицом – оно то и дело хмурится или изображает детское удивление. Даже слова мои не всегда появляются с плавностью, которой я добиваюсь, но вываливаются стремительным потоком или же неестественно медленно. Порой я оступаюсь и падаю в яму или колодец печали, глубокую яму, и падение в нее бесконечно; сами стены падают; и падая, никогда не достигая дна, ибо его нет, я гляжу вверх и высоко-высоко, в вечно отдаляющемся крошечном круге света, вижу лица, что глядят на меня с невообразимой вышины – это ваши лица, дамы и господа, жители Нюрнберга. Ибо хотя я сформирован по вашему подобию, я в то же время настолько ниже вас, что одна попытка взглянуть вам в лицо вызывает головокружение. Уж это ясно.

Тем не менее, невзирая на подобные пробелы в моем развитии, полагаю, что могу сказать: я прошел удивительно долгий путь. Безусловно, замечателен тот факт, что я способен прямо стоять здесь перед вами после того, как целую жизнь провел прикованным к земле. Но стоит ли напоминать вам мою и без того хорошо известную историю? Достаточно двух примеров. Помню случай вскоре после моего прибытия сюда – пока меня еще держали в замке, в башне Вестнер.

Однажды мой тюремщик, который был всегда со мною ласков, принес мне предмет, какого я раньше не видел. Какая-то палочка – я едва мог ее разглядеть, поскольку из-за своего невежества еще не умел ясно различать предметы; но на верхушке светилось что-то яркое – оно мне понравилось и поглотило все мое внимание. Тюремщик поставил палочку на стол. Возбужденный и восхищенный, я потянулся к ней. Палка меня укусила. Я испуганно вскрикнул и отдернул руку. На лице надзирателя я заметил тревогу – тревогу, напугавшую меня еще больше, чем опасная палка.

Что я сделал не так? Почему палочка на меня набросилась? Ах, палочка, палочка, дамы и господа, – вы же узнали палочку, правда? Что касается меня, то я не узнавал ничего, кроме ужаса и боли.

Перехожу ко второму случаю. Однажды ко мне в башню пришел незнакомый господин – это было незадолго до моего переезда в дом к профессору Даумеру. У герра фон Фейербаха был добрый, но испытующий взгляд; задав несколько вопросов, он отвел меня к тому месту в стене башни, куда я с безопасного расстояния любил смотреть на свет. Он, видимо, знал, как чувствительны мои глаза, и осторожно поставил меня сбоку от опасного места. Словами и жестами он дал понять, что я должен посмотреть вниз – на то, что лежало предо мною. Я подчинился.

Сейчас же тревога и ужасная тяжесть навалились на меня, и отвернувшись я закричал «Плохо!

Плохо!» – слово, которое недавно выучил. Мне показалось, что передо мной поставили оконный ставень, а на нем оказались уродливые кляксы краски – зеленые, желтые, белые, синие и красные.

Понимаете, я в то время не знал, как расстояние меняет предметы. На самом деле, я не имел представления об удаленных предметах; точнее, то, что я видел, возникало словно прямо перед глазами – ставень, обляпанный уродливой краской, заперший меня внутри.

Палочка и ставень, дамы и господа! Теперь вы понимаете? Я был юнец лет шестнадцати или семнадцати, на щеках начала пробиваться борода, и я понятия не имел о свечке, ни малейшего представления о пейзаже за окном. У меня была горстка слов, которым меня научили в башне – я использовал их по-своему, часто смущая и веселя посетителей. Поговорим о веселье посетителей?

Нет, полагаю, не стоит. И, разумеется, у меня имелись игрушечные лошадки, которых я украшал лентами и обрывками цветной бумаги. Я любил яркие блестящие предметы. Разговаривал с лошадками. Разговаривал с хлебом. Я был ребенок – нет, меньше чем ребенок, – едва ли больше жабы. Однажды меня в сопровождении двух полицейских взяли погулять в город. Внезапно ко мне направилась черная штука, трясущаяся черная штука. Меня стиснуло ужасом, я попытался бежать.

Лишь позже, гораздо позже им удалось мне втолковать, что видел я черную курицу.

Ибо, понимаете, даже тогда, в башне замка, в вышине над городом, я едва был человеком. И все же, если подумать о черной пустоте, что составляла предыдущую мою жизнь, мою еще более раннюю смерть, – башня кажется воплощением цивилизации. Но можете ли вы вообразить ее – ту, другую жизнь? Можете? Способны ли вы, дамы и господа, жители Нюрнберга, глубочайшим, искреннейшим, длительнейшим рывком воображения понять, что это такое – жизнь с ощущениями червя? Семнадцать лет обитать во тьме; не видеть света; ни единого лица; ни единого голоса; не в состоянии даже ощутить утрату подобного – способны? Я жил во тьме. Что-то мешало мне встать.

Я мог сидеть и немножко ползать. И возможно, в это единственное мгновение я могу утверждать, что имею преимущество перед вами – сомнительное и позорное преимущество, ибо, полагаю, я единственный из вас испытал такую жизнь. Семнадцать лет! Нет, слишком сложно. Даже я с трудом могу это вообразить. Человек, который ухаживал за мной, никогда не показывался. Оставлял хлеб и воду, когда я засыпал. Я всегда просыпался в темноте. На земле солома. Разумеется, мысль о жестокости тогда не приходила мне в голову. У меня была вода, хлеб и две маленькие лошадки.

Белые, деревянные. Я садился, вытянув ноги. Я был доволен – или, если не доволен, то не недоволен. Что я об этом знал? Лишь потом, выбравшись из склепа, постиг я смысл недовольства.

И, наверное, вам следует принять это во внимание, дамы и господа, жители Нюрнберга, раздумывая о моих замечательных успехах. Ибо лишь оставив самого себя позади, увидел я, чем был. Хотя также справедливо сказать, что к моменту, когда я вообще смог себя увидеть, я уже прошел огромный путь, и оглядываясь назад, едва себя различал.

Пожалуйста, поймите: я упоминаю о подобных вещах не с целью пробудить в вас сострадание, и тем более не с целью заставить вас меня пожалеть – лишь напомнить, насколько моя новая жизнь сбивала меня с толку. Много дней я был неспособен выносить свет. Глаза жгло, точно в лицо плеснули кипятком. Свет, дамы и господа! Символ знания! Одно это показывает, насколько полно моя другая жизнь лишила меня шанса двигаться вперед.

И все же я двигался вперед. Двигался. Сначала склеп – потом башня. Даже башня – особенно башня – была пугающим достижением. Может, сохранение запрета жить на уровне земли стало признанием неопределимости моей натуры? Так или иначе, переместившись из башни, где ко мне ежедневно толпами приходили любопытствующие, поселившись в мире и порядке семейства профессора Даумера, я ринулся вперед. За три месяца я научился говорить, писать, понимать разницу между живыми предметами – кошками, например, – и предметами, что только кажутся живыми, – вроде бумаги, гонимой ветром. Мяч не покатится сам по себе, по собственному желанию, – это я тоже с трудом понял. Кто вырезал листья? Почему не убежала лошадь на стене?

Профессор Даумер был очень терпелив. Меня охватывало чувство могущества и любопытства, а потом я всегда впадал в уныние, ибо глубже понимал, насколько велики изъяны моей жизни. Затем снова рвался вперед. Однажды ночью – я отчетливо это помню – я впервые увидел звезды. Я испытал подъем, восторг, каких никогда не знал; однако глубина отчаяния, в которое я вскоре впал, оказалась громаднее высоты.

Как я уже сказал, развивался я быстро, хотя через некоторое время стало ясно, что жизнь во тьме своеобразно отточила мою нервную систему. Острота моего зрения потрясала профессора Даумера. Я отлично видел в темноте. В темной комнате, где гости не могли разглядеть друг друга на расстоянии пяти шагов, я с легкостью читал книгу. В сумерках на расстоянии сотни шагов я различал отдельные ягоды на кусте бузины; в шестидесяти шагах отличал бузину от черной смородины. У меня было настолько острое обоняние, что я много месяцев испытывал приступы тошноты, попадая в пригороды. Меня раздражали цветы с их резким благоуханием. Противный запах табака поднимался над далекими полями. Я умел различать яблони, груши и сливы по сильному аромату листвы. На самом деле, мне были неприятны любые ароматы, кроме запаха хлеба, фенхеля, аниса и тмина – запахи, которые я чувствовал в склепе. Даже осязание у меня было пугающе острым. Прикосновение руки действовало на меня, как удар.

Как хорошо помню я момент, когда впервые увидел полную луну. Из окна дома профессора Даумера, летом. В комнате было тепло, как бывает летней ночью, но телу моему вдруг стало холодно. Меня затрясло. Мне сдавило грудь. Я все смотрел на луну – большую белую луну, большую большую больше и больше луну. Она словно была велика небу, велика всему миру. Глаза жгло, я дрожал, дрожал. Когда я отвел взгляд, вокруг все побелело.

Да, в те дни мои нервы были чутки – так чутки, что я находил спрятанные в комнате металлические предметы по тянущему ощущению в теле. Профессор Даумер проводил опыты и все тщательно записывал. Приходили посетители, наблюдали мои необычные способности, рассказывали о них другим. Постепенно, в течение года я привык к странному новому миру, куда меня выкинуло, точно варвара в Рим, – ведь я читал ваши книги, дамы и господа, – неприятная острота ощущений притупилась, и в настоящее время они почти нормальны, не считая способности различать предметы в темноте.

Я ни слова ни скажу о кровавом покушении на мою жизнь, что предпринял человек в черном однажды утром, когда профессор Даумер ушел на прогулку, – оно впервые обратило на меня внимание всей Европы.

И вот я стою перед вами, человек воспитанный, человек разумный, в определенном отношении человек замечательный: Wundermensch [58], как меня называют. Спору нет, это удивительно – пройти двадцатилетний путь интеллектуальной жизни за несколько коротких лет. Именно этот скачок позволил мне стать одним из вас, или почти одним из вас, – ибо, как я уже говорил, в копии имеются небольшие изъяны, мелкие дефекты, что меня выдают – особенно мне самому.

Даже скачок, о котором я говорю, потрясающий скачок, что оставил синюшные следы моих каблуков у меня же на боках, – даже этот скачок – не более чем знак моей инаковости.

И тут мы переходим собственно к теме моей речи, а именно – к душевной жизни, скрытым чувствам Каспара Хаузера. Каково быть Каспаром? Ибо люди смотрят на меня и задаются этим вопросом. И вы, дамы и господа, вы, пришедшие сюда посмотреть и послушать, – вы тоже спрашивали себя: каково это? Ибо, полагаю, справедливо утверждать, что я вам интересен. Я – загадка, головоломка, не поддающаяся решению. Возможно ли, чтоб вам потребны были загадки?

Ведь, в конечном итоге, вы знаете себя вдоль и поперек, вы, которые не есть головоломки; возможно, вы от себя устали; возможно, вы дошли до крайних пределов себя; до самых краев существования наполнили себя собою; в общем, теперь настала пора – ну, скажем, для Каспара Хаузера. Но в таком случае, разве не рискуете вы прийти к противоречию? Ибо если я интересен вам ровно в той степени, в какой я – не один из вас, результатом вашего стремления меня воспитать, превратить в доброго гражданина Нюрнберга, станет одна лишь потеря интереса. Тогда, может, тайное ваше желание – покончить с Каспаром Хаузером, этой раздражающей загадкой, абсурдной ошибкой, чьи детские взгляды и печальные улыбки равно непереносимы? Но я упомянул об этом между делом. Ибо я как раз собирался рассказать, каково быть Каспаром Хаузером. Я размышлял над этим вопросом с тех пор, как обрел слова, которыми можно размышлять, и, мне кажется, теперь я готов сказать.

Быть Каспаром Хаузером – значит каждую секунду своей неуверенной жизни, всеми фибрами своего сомнительного существования жаждать не быть Каспаром Хаузером. Жаждать целиком отринуть себя, исчезнуть с собственных глаз. Удивлены? Разумеется, этому вы меня и научили. А я прилежный ученик. С вашей помощью я украсил себя внутри и снаружи. Мои мысли принадлежат вам. Эти слова – ваши. Даже черные горькие слезы мои – ваши, ибо я роняю их при мысли о жизни, которой никогда не жил, то есть о вашей жизни, дамы и господа, жители Нюрнберга. Мое глубочайшее желание – не быть исключением. Мое глубочайшее желание – не быть диковиной, не быть предметом изумления. Стать обыкновенным. Стать вами – утонуть в вас – слиться с вами, пока вы не перестанете отличать меня от себя; быть безынтересным; вообще ничем не быть; испытать экстаз заурядности – разве я многого прошу? Вы, кто помог мне столького достигнуть, разве не отведете меня в землю обетованную, безмятежную землю обыденности, банальности, скуки? Не быть Каспаром Хаузером, не быть европейской головоломкой, не быть диким мальчиком в башне, человеком без детства, юношей без юности, монстром, рожденным посреди своей жизни, но быть вами, быть вами. Быть только вами! Вот мое видение рая. И хотя само это видение более всего демонстрирует мою отдаленность, что превращается в бездну, когда я пытаюсь ее перелететь, – я все же не теряю надежды.

Ибо в течение моей краткой жизни в царстве света слабела восприимчивость моих нервов, но произошли и другие перемены. Мир все менее загадочен. Я больше не испытываю детского удивления, глядя в ночное небо, усыпанное звездами. Мое выдающееся рвение в учебе, отмеченное профессором Даумером и многими гостями, постепенно уступает место ровному разумному прилежанию. Моя память, поначалу изумлявшая мир, не отличается от обычной.

Обнаруживая, что чего-то не знаю, я выясняю то, что необходимо, – не более того. Многие отмечали мою практичность, развитый здравый смысл. Мне говорят, что у меня по-прежнему детский взгляд, печальная и горестная улыбка; перед зеркалом я надеваю иные маски. Моя речь, пусть пока не идеальная, менее груба, без резких сбивок; больше всего я люблю общеупотребимые слова, знакомые фразы, что прячут меня теплой тенью. Порой мне кажется, будто я медленно стираю себя, чтобы явился некто другой, тот, о ком тоскую, кто непохож на меня. Потом я думаю о своем убийце, чье дыхание затылком чувствую по ночам. Может быть, он, темный шептун, осуществит заветную мою мечту? Ибо когда нож, что уже рвется ко мне, погрузится мне в грудь, я наконец больше не буду знать, каково быть Каспаром, и навек оставлю его далеко позади.

Спасибо, что выслушали меня. Если во время своего выступления я чем-то обидел вас, пожалуйста, простите бедного Каспара Хаузера, кто не обидит и ничтожнейшего насекомого, копошащегося в навозе, – и уж тем более вас, дамы и господа, жители Нюрнберга [59].

НИЖЕ ПОГРЕБОВ НАШЕГО ГОРОДА

1

Ниже погребов нашего города, совсем внизу, лежит лабиринт изогнутых переплетенных коридоров – они тянутся повсюду и выходят на поверхность лестницами из неотесанного камня.

Происхождение подземелья неясно. Некоторые факты доказывают, что индейцы, жившие здесь до первых белых поселенцев, знали о нем, однако наши историки так и не решили, возникло подземелье естественным путем или же представляет собой древнюю форму подземной архитектуры. В самых ранних записях, датирующихся 1646-м – годом нашего объединения, – упоминается «тоннель» или «пещера», расположенная «под землей». Слова эти навели некоторых на предположение, что коридоры первоначально были одним длинным проходом, к которому затем специально пристраивались другие. Свидетельства, которыми мы располагаем, не опровергают и не доказывают эту гипотезу.


2

Коридоры сильно различаются по ширине, хотя даже самые широкие кажутся узкими из-за очень высоких стен. Темень тускло освещена старомодными масляными лампами в виде стеклянных шаров, висящими на кронштейнах, что на высоте футов пятнадцати торчат из стен на разном расстоянии друг от друга. Иногда коридор резко сворачивает вниз и порой спускается на нижний уровень, который есть всего лишь изогнутое продолжение верхнего. Этот уровень, в свою очередь, может вести на следующий, еще ниже. Коридоры проложены в плотном грунте. Повсюду валяются камешки или осколки горных пород. Тут и там у основания стен мерцают черные лужи.


3

Мы спускаемся через ходы в земле, разбросанные по всей округе – не только в лесах на севере, но и на парковках за магазинами Главной улицы, в откосах железнодорожной насыпи, на стоянках для пикников с видом на ручей, на кладбище Войны за независимость, на заросших сорняками лужайках и в садах, на краю школьных дворов, за длинным сараем лесного склада, позади зеленого мусорного бака за автомойкой, возле желтого пожарного гидранта и темно-синих почтовых ящиков на обсаженных кленами улицах, залитых солнцем и тенью. Никто не знает, сколько всего существует таких ходов, поскольку все время обнаруживаются новые, а старые обрушиваются, забиваются, становятся небезопасны, зарастают лесом или перекрываются по неуклюжести экскаваторов или бульдозеров. Некоторые ходы архитектурно оформлены: позади здания муниципалитета ход обнесен круглой платформой полированного гранита, на которой стоят белые деревянные столбы, поддерживающие сводчатый купол, а кое-где, на перекрестках или парковках, можно увидеть простые сооружения из двух квадратных столбиков под остроконечной крышей, выложенной черной или красной плиткой. По большей части, однако, ходы остаются непостоянными и незаметными. Каменные лестницы круты и иногда закругляются; внизу всегда имеется короткий проход, ведущий от сводчатой площадки в извилистый коридор. 


4

В раннем детстве родители водят нас в лабиринт, крепко держа за руку, и показывают тусклые шарообразные лампы, высокие стены, резко сворачивающие коридоры. Словно знакомят нас с кинотеатром, библиотекой или тропами в лесах на севере, но мы чувствуем разницу, поскольку в родителях видны серьезность и возбуждение, каких мы раньше не замечали. Некоторые из нас пугаются, рвутся назад, к лестнице и солнечному свету. Другие стоят, зачарованные, словно вошли в картинку из книжки сказок. Детям запрещается одним ходить в подземелье, и свободно бродить мы начинаем лишь в юности, различая в темной петляющей дали картины тайного восторга или отчаяния. С возрастом мы бываем в подземелье все реже, повседневные заботы уводят нас оттуда, и порой кто-то из нас вспоминает извилистые коридоры под городом, как вспоминают полузабытую поездку далекого детства. К старости же мы проводим в подземелье больше времени – это считается полезным, хотя немногочисленные наши старейшие граждане совершенно его избегают.

Но даже те, чьи жизни проходят главным образом наверху, никогда не забывают о нижнем мире: он словно притягивает подошвы наших туфель, когда мы шагаем по чистым, сверкающим под солнцем улицам.


5

Некоторые утверждают, что мы спускаемся туда, чтобы заблудиться. Однако правда и то, что ни разу за долгую историю нашего города никто в подземелье не потерялся. Ибо не только жители спускаются в любое время через разбросанные повсюду ходы, но там еще бродят фонарщики, не говоря о сторожах, тихо совершающих обходы, заткнув большие пальцы за широкие ремни, или рабочих в касках и зеленых мундирах, – они устанавливают козлы и оранжевые заградительные конусы, загружают упавшие осколки горных пород в тачки, подпирают осыпающиеся потолки, резкими ударами кирок расширяют коридоры. И даже если, как часто случается, мы бродим часами или, может, сутками, не встречая в темноте ни единой живой души, всегда сохраняется вероятность того, что в стене вдруг возникнет арка, ведущая к лестнице наружу. Но несмотря на это следует признать: в коридорах никогда не понимаешь, где находишься. Изогнутые, переплетающиеся проходы на нескольких уровнях чересчур сложно запоминать, а кроме того, они постоянно меняются, – старые коридоры внезапно или постепенно становятся непроходимыми, непрерывно появляются новые проломы в стенах и маленькие коридорчики, падают обломки горных пород или же сами породы понемногу крошатся – процесс, которому регулярно способствуют рабочие с кирками. Нужно все время помнить о том, что лампы часто перегорают, невзирая на бдительность фонарщиков, и следовательно – о длинных переходах неосвещенной тьмы. Из-за всего этого не будет преувеличением сказать, что после нескольких изгибов и поворотов у подножья знакомой лестницы мы вступаем на зыбкую почву. Но это совсем не то же самое, что заблудиться, и если мы и впрямь спускаемся с этой целью, то не достигаем ее никогда.

Возможно, сторонникам этой теории спуска было бы разумнее сказать, что спускаемся мы с тем, чтобы перед нами вечно маячила возможность заблудиться.


6

Следующее возражение возникает само собой. Утверждение, что мы спускаемся, чтобы заблудиться, или чтобы перед нами вечно маячила возможность заблудиться, предполагает, что наверху наши жизни просты, упорядоченны и спокойны. А это совершенно не так. Хотя у нас сравнительно тихий городок, мы страдаем от болезней, разочарований и смертей, как любые другие люди, и если предпочитаем спускаться в наше подземелье и бродить по разветвленным коридорам, кто посмеет сказать, какая страсть гонит нас во тьму?


7

Кремниевые и яшмовые наконечники стрел, каменные топоры, костяные рыболовные крючки, серьги из камня и раковин, глиняный горшок с круглым носиком, ступка для размалывания маиса, обожженные булыжники – таковы свидетельства жизни индейцев, найденные в грязных коридорах и каменных стенах нашего подземелья. Сегодня они выставлены в подвале нашего исторического общества. Специалисты определили, что артефакты принадлежат квиннепагам, племени алгонкинской группы. Известно, что у квиннепагов было для подземелья название, означавшее «тоннель» или «канал», а также несколько странных слов, которыми, видимо, обозначались отдельные ходы вниз или лестницы. Однако неизвестно, каким образом индейцы использовали подземелье. Некоторые наши историки полагают, что индейцы прятались в подземной тьме от врагов, в то время как другие считают, что внизу могли проводиться ритуалы примирения или молитвы. Одна школа настаивает на том, что в ранние периоды своей истории квиннепаги оставили верхний мир и поселились в подземелье, откуда выходили только охотиться по ночам и хоронить своих мертвецов; весьма неоднозначная ветвь этой школы доказывает, что бледные, призрачные потомки квиннепагов по-прежнему живут в тайных пустотах стен, грезя о былой славе, время от времени выскальзывают оттуда и безмолвно бродят по заброшенным коридорам. Мы сами, которые все бы отдали, чтобы поверить в молчаливых индейцев, обитающих в нашем подземелье, иногда пытаемся вообразить суровых воинов и черноволосых женщин, тайно следующих за нами в бесконечно ветвящейся темноте, но, внезапно оборачиваясь, видим лишь сумрачный проход, потрескавшуюся стену, дрожь тьмы.


8

Жители других городов часто насмехаются над подземельем или обрушиваются на него с нападками. Воздух внизу нездоров, говорят они, от него наши граждане приобретают некую характерную неприятную бледность. Вредоносные испарения поднимаются сквозь трещины в потолках, просачиваются в нашу почву, проникают в корни овощей наших огородов, впитываются в погреба и заражают сам воздух, которым дышат младенцы в колыбельках у нас в домах. Будто этих обвинений недостаточно, чтобы заставить нас защищаться, наше подземелье, утверждают они, еще и разрушает фундаменты домов, и даже подрывает устойчивость всего города, который в любой момент может рухнуть. Эти претензии совершенно бездоказательны, однако мы тщательно опровергаем каждое обвинение, проводим всесторонние проверки, нанимаем независимых инженеров, изучаем пробы грунта, сравниваем оттенки бледности жителей двадцати шести городов. Но не успеваем мы справиться с обороной, как снова оказываемся под обстрелом. Наше подземелье, говорят нам, – бесполезная штука, сплошное легкомыслие, расточительство или хуже того. Какой цели, спрашивают нас, служит оно, лишь отвлекая от серьезности жизни, соблазняя ребяческими мечтами? Подобные нападки всего опаснее, они подрывают наш дух и заставляют сомневаться в самих себе. В ответ на подобные обвинения мы со временем научились искусству молчания.


9


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13