Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Морская летопись - Загадка штурмана Альбанова

ModernLib.Net / История / Михаил Чванов / Загадка штурмана Альбанова - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Михаил Чванов
Жанр: История
Серия: Морская летопись

 

 


Стараюсь быть беспристрастным и снова и снова думаю о взаимоотношениях Альбанова и Брусилова. Ведь мы знаем все, что случилось между ними, лишь со слов одной стороны. Брусилов, канувший в неизвестность, ничего не может сказать ни в свою защиту, ни о том, почему он отказался покинуть «Св. Анну».

Несомненно, что Георгий Львович Брусилов был человеком смелым, энергичным, решительным.

Но несомненно и другое. Он не всегда соизмерял свои силы с возможным, был вспыльчив, самолюбив. Да, он был очень смелым, но эта смелость, не продуманная, не подкрепленная опытом, при определенных обстоятельствах становилась пороком.

Стараюсь быть беспристрастным, но, видимо, нельзя не соглашаться с фактом, что он – начальник экспедиции и командир корабля, и это в их положении самое страшное – оказался психологически не подготовленным к тяжким испытаниям, которые преподнесла всем им судьба. При наличии на корабле более сильной индивидуальности, какой несомненно был Альбанов, конфликт был неизбежен.

На первых порах все эти несовместимые с тяжелым полярным путешествием свойства характера не бросались в глаза, может, даже не замечались («хорошие у нас у всех были отношения, бодро и весело переносили мы наши невзгоды»), но, обостренные тяжелой и продолжительной болезнью, приобрели галлюцинирующие формы, твердость превратилась в упрямство, смелость – в безрассудство, предприимчивость и энергичность – в унизительную мелочность.

А болезнь его, судя по «Запискам…» Альбанова, была очень тяжелой:

«Самую тяжелую форму цинги наблюдал я у Георгия Львовича, который был болен около 6 или 7 месяцев, причем три с половиной месяца лежал как пласт, не имея силы даже повернуться с одного бока на другой. Повернуть его на другой бок было не так-то просто.

Для этого приходилось становиться на кровать, широко расставив ноги, и, как на «козлах», поднимать и поворачивать за бедра, а другой в это время поворачивал ему плечи. При том надо было подкладывать мягкие подушечки под все суставы, так как у больного появились уже пролежни.

Всякое неосторожное движение вызывало у Георгия Львовича боль, и он кричал и немилосердно ругался. Опускать его в ванну приходилось на простыне. О его виде в феврале 1913 года можно получить понятие, если представить себе скелет, обтянутый даже не кожей, а резиной, причем выделялся каждый сустав. Когда появилось солнце, пробовали открывать иллюминаторы в его каюте, но он чувствовал какое-то странное отвращение к дневному свету и требовал плотно закрыть окна и зажечь лампу. Ничем нельзя было отвлечь его днем ото сна; ничем нельзя было заинтересовать его и развлечь; он спал целый день, отказываясь от пищи. Приходилось, как ребенка, уговаривать скушать яйцо или бульону, грозя в противном случае не давать сладкого или не массировать ног, что ему очень нравилось. День он проводил во сне, а ночь большею частью в бреду. Бред этот был странный, трудно было заметить, когда он впадал в него. Сначала говорит, по-видимому, здраво, сознавая действительность и в большинстве случаев весело, но вдруг начинал спрашивать и припоминать, сколько мы убили в третьем году китов и моржей в устье реки Енисея, сколько поймали и продали осетров там же. Или начнет спрашивать меня, дали ли лошадям сена и овса. «Что вы, Георгий Львович, какие у нас лошади? Никаких лошадей у нас нет, мы находимся в Карском море на «Св. Анне». – «Ну вот, рассказывайте мне тоже. Как так нет у нас лошадей? Ну, не у нас, так на соседнем судне есть, это все равно. Помните, мы еще на тоню к рыбакам-то ездили». Или говорит некоторое время совершенно сознательно и прикажет позвать машиниста: «Сколько у нас пару в главном котле и сколько оборотов делает машина?» Долго не может понять, почему у нас нет пара и почему мы стоим на месте: «Нет, это нельзя, сорок быков и тридцать коров слишком много для меня. Этого я не могу выдержать». Так проводил Георгий Львович ночи. Любил, чтобы у него все время горел огонь в печке, причем чтобы он видел его и видел, как подкладывают дрова. Это ему надо было не для тепла, так как у него в это время болезни было даже жарко и приходилось открывать иллюминаторы, но он любил смотреть на огонь. В конце марта он стал очень медленно поправляться…»

После болезни Георгий Львович стал раздражительным, мнительным и капризным, его решения стали входить в противоречие со здравым смыслом, порой он, видимо, понимал это, но ничего уже не мог с собой поделать, взрывался по любому поводу, вместо того чтобы спокойно и строго обдумать создавшееся положение или дать возможность другим принять самостоятельное решение.

Вспомните его спор с Альбановым по поводу шлюпки, которую он предлагает, – впрочем, не предлагает, а пытается приказать, – Альбанову взять с собой в путь по торосистым льдам. Альбанов, хорошо знающий Север, кстати, потому и приглашенный Брусиловым штурманом экспедиции, уверен, что строить нужно легкие нарты и каяки по типу эскимосских, которые можно было бы легко перетаскивать по тяжелым торосам от одного разводья к другому. Брусилов же, срываясь на крик, не вдумываясь в реальность предполагаемого, скорее всего, только ради принципа, приказывает готовить тяжелую промысловую шлюпку, под которую, если брать ее в путь, нужно строить чуть ли не тракторные сани.

Или эпизод со снаряжением, которое Альбанов берет с собой в дорогу. Оно принадлежит Брусилову, как и все на корабле, и Георгий Львович мелочно и скрупулезно несколько раз пересчитывает его, составляет подробный список и просит Альбанова потом непременно вернуть снаряжение, вплоть до каяков и нарт, построенных Альбановым, которые за дорогу, разумеется, развалятся. Валериан Иванович еле сдерживается, чтобы не взорваться: можно было подумать, что они отправляются не в тяжелый путь, который еще неизвестно чем кончится, а на легкую прогулку.

Я привожу в качестве иллюстрации отрывок все из тех же «Записок…», кажется, единственный, неосторожно характеризующий Брусилова, потому что до этого и позже Альбанов всячески старался избегать давать оценки поступкам командира. Этот отрывок ярко характеризует состояние этого, в свое время добродушного, благородного и смелого человека:

«Уже поздно вечером Георгий Львович в третий раз позвал меня к себе в каюту и прочитал список предметов, которые мы брали с собой и которые, по возможности, мы должны вернуть ему. Вот этот список, помещенный на копии судовой роли: 2 винтовки Ремингтон, 1 винтовка норвежская, 1 двуствольное дробовое ружье центрального боя, 2 магазина шестизарядные, 1 механический лаг, из которого был сделан одометр, 2 гарпуна, 2 топора, 1 пила, 2 компаса, 14 пар лыж, 2 малицы 1-го сорта, 12 малиц 2-го сорта, 1 совик, 1 хронометр, 1 секстант, 14 заспинных сумок, 1 бинокль малого размера.

Георгий Львович спросил меня, не забыл ли он что-нибудь записать. По правде сказать, при чтении этого списка я уже начинал чувствовать знакомое мне раздражение, и спазмы стали подступать к моему горлу. Меня удивила эта мелочность. Георгий Львович словно забыл, какой путь ожидает нас. Как будто у трапа будут стоять лошади, которые и отвезут рассчитавшуюся команду на ближайшую железнодорожную станцию или пристань. Неужели он забыл, что мы идем в тяжелый путь, по дрейфующему льду, к неведомой земле, при условиях худших, чем когда-либо кто-нибудь шел? Неужели в последний вечер у него не нашлось никакой заботы поважнее, чем забота о заспинных сумках, топорах, поломанном лаге, пиле и гарпунах? Мне казалось тогда, что другие заботы сделали его в последний день несколько вдумчивее, серьезнее. Я сдержал себя и напомнил Георгию Львовичу, что он забыл записать палатку, каяки, нарты, кружки, чашки и ведра оцинкованные. Палатка была записана сейчас же, а посуду было решено не записывать. «Про каяки и нарты я тоже не пишу, – сказал он, – по всей вероятности, они к концу пути будут сильно поломаны, да и доставка их до Шпицбергена будет стоить дороже, чем они сами стоили бы в то время. Но если бы вам удалось доставить их в Александровск, то сдайте их на хранение исправнику». Я согласился с ним.

Сильно возбужденный, ушел я из каюты командира вниз».

Альбанов, невольно дав оценку поведению Брусилова, старается быть до конца объективным и самокритичным, потому сразу же оговаривается: «Сейчас, когда прошло уже много времени с тех пор, когда я могу спокойно оглянуться назад и беспристрастно анализировать наши отношения, мне представляется, что в то время мы оба были нервнобольными людьми. Неудачи с самого начала экспедиции, повальные болезни зимы 1912/13 года, тяжелое настоящее положение и грозное неизвестное будущее с неизбежным голодом впереди – все это, конечно, создавало благоприятную почву для нервного заболевания. Из разных мелочей, неизбежных при долгом совместном жилье в тяжелых условиях, создалась мало-помалу уже крупная преграда между нами. Терпеливо разобрать эту преграду путем объяснений, выяснить и устранить недочеты нашей жизни у нас не хватило ни решимости, ни хладнокровия, и недовольство все накоплялось и накоплялось….

А между тем, я уверен теперь, объяснись мы хоть раз до конца, пусть это объяснение сначала было бы несколько шумным, пусть для этого нам пришлось бы закрыть дверь, но в конце концов для нас обоих стало бы ясно, что нет у нас причин для ссоры, а если и были, то легко устранимые, и устранение этих причин должно было только служить к всеобщему благополучию».

И в такой вот обстановке нервозности, непонимания и даже скрытой враждебности Альбанов уходит с судна. Все это мешало хотя бы более или менее хорошо подготовиться к походу, а и без того многого из снаряжения и продовольствия не хватало. Да и поджимало время. Давайте попытаемся представить Альбанова в последние дни на «Св. Анне».

Решение твердое, но все-таки не может не глодать сомнение: что ждет впереди? И что будет с оставшимися? Сначала он решил уходить один. Это ведь только потом, видя его непреклонную решимость, к нему присоединяются другие. Любопытная, кое о чем говорящая деталь: с судна с ним уходила самая простолюдинная часть экипажа – матросы, кочегары…

Решиться уходить одному с еще не терпящего бедствия корабля, дрейфующего чуть ли не у самого Северного полюса! На такой шаг, несомненно, мог решиться или сумасшедший, или человек невероятнейшего мужества. Никто в истории освоения Арктики и Антарктики – ни до него, ни после – не собирался и не предпринимал подобное путешествие в одиночку.

Мало того, у него не было каких-нибудь мало-мальски годных карт района, по которому предстояло идти: «Мы тогда даже не были уверены в том месте, где мы находимся и где мы должны встретить землю. На судне у нас не было карты Земли Франца-Иосифа. Для нанесения своего дрейфа мы пользовались самодельной (географической) сеткой, на которую я нанес увеличенную карточку этой земли, приложенную к описанию путешествия Нансена. Про эту предварительную карточку сам Нансен говорит, что не придает ей серьезного значения, а помещает ее только для того, чтобы дать понятие об архипелаге Земли Франца-Иосифа. Мыс Флигели на нашей карте находился на широте 82 градуса 12 минут. К северу от этого мыса у нас была нанесена большая Земля Петермана, а на северо-запад – Земля короля Оскара. Каково же было наше недоумение, когда астрономические определения марта и первых чисел апреля показали наши места как раз на этих сушах и в то же время только бесконечные ледяные поля по-старому окружали нас».

На что же он все-таки надеялся?

Только на самого себя. Вы прочитали его «Записки…» торопясь, – что же будет дальше?

Прочтите их еще раз – не спеша, вдумчиво. Проследите за его спокойными и, может быть даже, с первого взгляда холодными мыслями. Его ничто не может заставить хоть на мгновение потерять самообладание. Его мужеству можно удивляться снова и снова. Откуда это непоколебимое, что бы ни случилось, спокойствие духа?

Его «Записки…» потрясают прежде всего простотой, чувством меры, которого порой не хватает и маститым литераторам, в них нет и тени трагического нагнетания. Но литературный талант талантом, он несомненен (вспомните его «тройку» по русскому языку), главное в другом – их мог написать только человек очень мужественный, и не просто мужественный, а даже не подозревающий в себе этого качества, точнее, считающий его само собой разумеющейся чертой каждого берущего на себя право называться мужчиной.

Нельзя без содрогания читать строки из дневника Альбанова о смерти Нильсена. Она потрясает прежде всего опять-таки своей мужественной простотой:

«К этой могиле был подвезен Нильсен на нарте, и в ней его похоронили, наложив сверху холм из камней. Никто из нас не поплакал над этой одинокой, далекой могилой, мы как-то отупели, зачерствели. Смерть этого человека не очень поразила нас, как будто произошло самое обычное дело. Только как-то странно было: вот человек шел вместе с нами три месяца, терпел, выбивался из сил, и вот он ушел уже… ему больше никуда не надо… вся работа, все труды и лишения пошли насмарку. А нам надо еще добраться вон до того острова, до которого целых 12 миль. И казалось, что эти 12 миль такое большое расстояние, так труден путь до этого острова, что Нильсен просто не захотел идти дальше и выбрал более легкое. Но эти мысли только промелькнули как-то в голове; повторяю, что смерть нашего товарища не поразила нас. Конечно, это не было черствостью, бессердечием. Это было ненормальное отупение перед лицом смерти, которая у всех нас стояла за плечами. Как будто и враждебно поглядывали теперь мы на следующего «кандидата», на Шпаковского, мысленно гадая, «дойдет он или уйдет ранее». Один из спутников даже как бы со злостью прикрикнул на него: «Ну, чего сидишь, мокрая курица! За Нильсеном, что ли, захотел! Иди, ищи плавник, шевелись!» Когда Шпаковский покорно пошел, по временам запинаясь, то ему еще вдогонку кричал: «Позапинайся ты у меня, позапинайся!» Это не было враждебностью к Шпаковскому, который никому ничего плохого не сделал. Не важен теперь был и плавник. Это было озлобление более здорового человека против болезни, забирающей товарища, призыв бороться со смертью до конца».

Сотни и тысячи людей болели и гибли от страшной и до конца еще не разгаданной болезни полярных стран – цинги. У человека начинают заплетаться ноги, выпадать зубы, на него наваливается апатия, слабеет воля. И врачи зачастую бессильны были против нее. Не избежал этой печальной участи и экипаж «Св. Анны», хотя на судне была доброкачественная витаминизированная пища и, казалось, не было никаких предпосылок к цинге.

Почти все переболели этой страшной болезнью. Среди нескольких, кого она обошла, был Альбанов, признаки цинги были и у него, но он перенес ее на ногах. Он объясняет это тем, что занимался самолечением, а самолечение его заключалось в одном: держать себя в руках, не поддаваться унынию, которое обычно сопровождает начальную стадию цинги, а потому – двигаться, двигаться, двигаться. Он был беспощаден к себе, он был беспощаден к другим – ради их же блага. Впрочем, что я говорю: какого блага – он надеялся довести их до земли, к родным – к жизни, а пока они были между жизнью и смертью:

«Цинготных» у меня теперь двое: Губанов тоже заболел, и десны у него кровоточат и припухли.

Все лечение мое ограничивается тем, что посылаю их на лыжах искать дорогу, на разведку, даю на сон облатку хины, а Луняеву, кроме того, к чаю выдаю сушеной вишни или черники. Мне кажется, что цинга в этом начальном периоде выражается главным образом в нежелании больного двигаться. Не так страшна сама боль в ногах, как больной преувеличивает ее, не желая лишний раз пошевелиться и тем невольно становясь союзником начинающейся болезни.

Не знаю, конечно, может быть, я ошибаюсь, но это мне так представляется, и этот способ лечения, т. е. не давать залеживаться, единственный, которым я могу пользоваться, если не считать хину. Мне не раз приходилось слышать, что русские колонисты на Крайнем Севере с заболевшим своим товарищем поступают так: когда он уже отказывается двигаться, хотя особенной слабости по виду еще незаметно, то его берут насильно под руки и водят взад-вперед до тех пор, пока «доктора» сами не выбьются из сил.

Может быть, это жестокий способ лечения, но не надо забывать, что я говорю только про начальный период болезни, когда человек еще не утратил физической силы, но у него ослабевает энергия, нет нравственной силы».

Человек безграничного мужества, Альбанов не уважает, нет, презирает людей, которые не могут, нет – не хотят бороться за жизнь. Он считает, он уверен в этом, что не существует безвыходных положений. И он не может понять своих спутников, которые мечтают лишь об одном: как бы при первом удобном случае поспать, увильнуть от работы. И в его дневнике появляются горькие строки:

«Я не берусь объяснять психологию этих людей, но одно могу сказать по личному опыту: тяжело, очень тяжело, даже страшно очутиться с такими людьми в тяжелом положении. Хуже, чем одиноко, чувствуешь себя. Когда ты один, то ты свободен. Если хочешь жить, то борись за эту жизнь, пока имеешь силы и желание. Если никто и не поддержит тебя в трудную минуту, зато никто не будет тебя за руки хватать и тянуть ко дну тогда, когда ты еще можешь держаться на воде. Не следует упускать из виду, что в данном случае «хватают за руки» не потому, что сами не могут «плыть», а потому, что не желают, потому что легче «плыть», держась за другого, чем самому бороться».

Или еще:

«Но чем ближе подходили мы к острову, тем невозможнее вели себя мои несчастные спутники, тем медленнее тащились, все время переругиваясь между собой. Ничем не мог я побороть их всегдашней апатии. Безучастно относились они к будущему и предпочитали при первой возможности где-нибудь прилечь, уставившись в небо глазами, и я думаю, если бы не подгонять их, они были бы способны пролежать так целые сутки».

Отправляясь в трудный путь, Альбанов не выбирал себе спутников. С ним уходили все, кто желал, и он никому не мог отказать, каждый имел право на выбор, на жизнь, но когда путь стал особенно тяжелым, нашлись люди, которые были не прочь выжить за счет других, и Альбанов вынужден был стать жестоким:

«Но если я кого-нибудь поймаю на месте преступления, то собственноручно застрелю негодяя, решившего воровать у своих товарищей, находящихся и без того в тяжелом положении. Как ни горько, но должен сознаться, что есть у меня в партии три или четыре человека, с которыми мне не хотелось бы иметь общего».

Другой раз он взрывается, когда утопили предпоследнюю винтовку:

«Это разгильдяйство, нерасторопность возмутили меня. К стыду своему должен признаться, что не смог сдержать себя, и на этот раз кой-кому попало порядочно. Кто войдет в мое положение, тот не осудит меня. Это уже второе ружье, утопленное моими разгильдяями за время нашего пути по льду. Осталась только одна винтовка… Остаться же в нашем положении без винтовки вряд ли захотел бы здравомыслящий человек».

Но был ли он на самом деле жестоким? Нет. Когда двое, почуяв землю, сбежали, забрав лучшее из одежды и продовольствия, забрав даже документы, уверенные, что оставшиеся непременно погибнут, все порывались сейчас же догнать их. Беглецы, несомненно, были бы убиты, но Альбанов остановил своих спутников. «Остановил не потому, что жалел ушедших, а потому, что погоня была бесполезна», – напишет он позже. Но все-таки это было не совсем так. Он не то чтобы жалел их – он не хотел расправы над ними, а сделать это должен был прежде всего он, если он человек слова. А может, и жалел. Потому что уже через день он заметил в бинокль беглецов, маячивших впереди, но не сказал об этом своим спутникам. А когда беглецов все-таки случайно настигли, он простил их.

Как я уже говорил, Альбанов в «Записках…» своих специально не называет фамилий беглецов. Но однажды я неожиданно подумал: не Конрад ли это был? Ведь он был самым деятельным из спутников Альбанова, другим было на все наплевать. И ведь именно он все соблазнял Альбанова бросить каяки и нарты, чтобы добраться до Земли Франца-Иосифа налегке на лыжах. Он по нескольку раз в день заводил этот разговор, но Альбанов был непреклонен: конечно, легче всего до ближайшей суши добежать на лыжах, но он знал, что каяки и нарты будут нужны в дальнейшем, без них они просто-напросто пропадут. Если это был Конрад, то вторым мог быть Шпаковский, потому как еще в начале «Записок…» Альбанов называет Конрада и Шпаковского «неизменными компаньонами, неразлучными друзьями». С кем же он остался, если ушли самые сильные! Но все равно он их не бросил.

Если это так, то Конрад вдвойне обязан Альбанову. Может быть, именно в этом кроется его дальнейшая трогательная привязанность к Альбанову: он переходит с ним с судна на судно, где бы Альбанов ни служил. Тогда Альбанов не только спас его от смерти, взяв с собой со «Св. Анны», не только простил подлость, когда тот бежал, но и, поверив в него, заставил его внутренне переродиться.

Нет, почему-то я думаю, что все-таки был не Конрад. И не Шпаковский. Иначе бы Альбанов позднее не мог написать о Шпаковском, когда того вконец стала скручивать цинга: «Это не было враждебностью к Шпаковскому, который никому ничего плохого не сделал»….

Но все же – на что Альбанов надеялся? Да, мужество, и не просто мужество, а граничащее с невероятным. Но всему есть предел. Ну, хорошо, дойдут они до Земли Франца-Иосифа, несмотря на свою никудышную карту! Ну, если даже найдут базу Джексона! Но это ведь еще далеко не спасение! Видимо, он верит еще во что-то. Ведь мало верить только в базу Джексона.

Да, верит. «Перезимуем на мысе Флора, – успокаивает он своих несчастных спутников, – а там можно будет подумать о Шпицбергене или о Новой Земле».

Он не теряет веры в спасение даже тогда, когда они остаются только вдвоем с Конрадом и в самом бедственном положении: мокрые, без одежды, без продовольствия, вместе с Луняевым и Шпаковским пропала их последняя винтовка: «…по прибытии на мыс Флора нам предстояло позаботиться об устройстве лука, стрел и различных капканов и силков.

Мне приходилось читать в одном специальном официальном издании, что много лет тому назад партия русских промышленников, потерпевших крушение, высадилась на один из многочисленных островов архипелага Шпицберген, не имея никакого оружия. Эти робинзоны сравнительно благополучно прожили на острове в течение семи лет, добывая себе пропитание и одежду только охотой, для чего пользовались исключительно луками, стрелами и капканами.

Впоследствии они были взяты с этого острова случайно попавшим туда судном. Этот случай заслуживает внимания».

Вот еще один пример взаимовыручки людей, связавших мою судьбу с суровым Севером. Русские поморы-мезенцы Инковы (в некоторых изданиях их фамилия искажена на Химковых), Шарапов и Веригин, мужественно встретившие беду в 1743 году, спасали и спасли не только свою жизнь. Своим мужественным примером они помогли полтора века спустя укрепить веру в спасение другому полярному мореходу, Валериану Альбанову, который, несмотря ни на что, тоже верил в возвращение.

Он выжил совсем не потому, что физически был намного сильнее своих спутников или ему везло больше других. Да, несомненно, в очередности, с которой смерть одного за другим, а то и по нескольку сразу, забирала его спутников, был и элемент случайности, но Альбанов выжил потому, что был сильнее их духом, потому что хотел выжить; они робко мечтали об этом, а он – хотел.

Человек! Все-таки странно и велико он устроен! Даже глупо – если подойти к этому вопросу с точки зрения обывательской, да почему обязательно обывательской – простой человеческой логики.

Шел человек много дней, недель и даже месяцев – два года! – к теплой земле, к жизни, не раз давая себе слово: «Ну, только бы выбраться! Только бы выбраться! Больше меня сюда не заманить никакими благами!»

Шел человек к жизни, к людям, ему это удалось – в числе двоих из двадцати четырех. Шел и мечтал о теплых морях: «Если я благополучно вернусь домой, поступлю на службу куда-нибудь на Черное или Каспийское море. Тепло там… В одной рубашке можно ходить и даже босиком».

Пришел и, вопреки всякой логике, опять уходит работать на Север.

Ну разве это не глупо?! Ну скажите, зачем, зачем ему снова был нужен Север? Ну что бы уже после всего этого не остановиться: поехал бы на южное море, после опубликования «Записок…» он стал достаточно известным, дожил бы до внуков. Но ничто не могло его остановить: ни порка в детстве (а почему бы ему действительно не стать инженером, в то время эта профессия была редка и почетна), ни отказ дяди в средствах на существование, когда он собирался поступать в мореходные классы, ни сам батюшка Север, суровый и даже жестокий. Альбанов опять вернулся к нему. Уже в 1914 году он снова в Арктике – плавает на ледорезе «Канада». Вместе с ним – Конрад…

Сестра милосердия

И еще одно, что меня глубоко волновало. Любил ли он? Был ли любим? Была ли у него семья?

В книге Н. Северина и М. Чачко «Дальние горизонты» я вычитал такую романтическую версию: Ерминия Александровна Жданко отдает уходящему со «Св. Анны» Альбанову пакет с просьбой отправить его, когда Альбанов доберется до земли, самому дорогому ей человеку: адрес указан на внутреннем конверте. В Архангельске Альбанов разрывает внешний пакет и обнаруживает, что письмо адресовано ему.

Конечно, все это очень заманчиво для романтического литературного сюжета, но никакими документальными данными или воспоминаниями эта версия, мне кажется, не подкреплена, хотя и вполне вероятна: если кто на «Св. Анне» и был достоин любви этой мужественной девушки, то, скорее всего, конечно, Альбанов, тем более что Г. Л. Брусилов был ее, пусть и дальним, но родственником.

Может быть, это и было так. Не знаю.

Знаю твердо только одно, что сестра милосердия Ерминия Александровна Жданко была едва ли не самым мужественным человеком на «Св. Анне», хотя и совершенно случайно оказалась на ее борту. Не прибыл врач, уходило время – экспедиция была на грани срыва, и она решилась в эту, в общем-то, чуждую и непонятную для нее дорогу.

Она, бесспорно, была едва ли не самым мужественным человеком на «Св. Анне». Когда на судне один за другим тяжело заболевали неизвестной болезнью, становились беспомощными и даже капризными, как дети, доселе сильные и благородные мужчины, она мужественно, несмотря на собственное недомогание, выхаживала одного за другим, заставляла верить в выздоровление, стесняться своей немощи и духовной слабости. Особенно много хлопот приносил ей не кто иной, как сам начальник экспедиции, до болезни изысканно вежливый и деликатный: «От капризов и раздражительности его страдала главным образом «наша барышня», Ерминия Александровна, неутомимая сиделка у кровати больного. Трудно ей приходилось в это время: Георгий Львович здоровый – обыкновенно изысканно вежливый, деликатный, будучи больным становился грубым до крайности. Частенько в сиделку летели и чашки, и тарелки, когда она слишком настойчиво уговаривала больного покушать бульона или каши. При этом слышалась такая отборная ругань, которую Георгий Львович только слышал, но вряд ли когда-нибудь употреблял будучи здоровым. Но Ерминия Александровна все терпеливо переносила, и очень трудно было каждый раз ее уговорить идти отдохнуть, так как в противном случае она сама сляжет».

И добилась своего: благодаря ей на судне не только никто не умер, – все встали на ноги.

Несмотря на все невзгоды и лишения, которые выпали на ее долю, – а она была, скорее всего, самой молодой на судне, не считая, может, двух учеников мореходных классов, – в отличие от многих других членов экипажа, она ни разу не пожалела о том, что связала судьбу с этой трагической экспедицией. Несомненно, она тяжело переживала разлад между Брусиловым и Альбановым.

В чем суть этого разлада?

В характере самого Брусилова? Ведь он конфликтовал не только с Альбановым. Еще в период подготовки экспедиции у него возник конфликт с гидрологом Севастьяновым и доктором, и даже со своим старшим помощником лейтенантом Н. Андреевым, в результате чего эту должность вынужден был исполнять В. И. Альбанов. Правда, я пока не знаю, в чем суть конфликта с этими людьми.

Или потому, что по природе своей Г. Л. Брусилов и В. И. Альбанов были лидерами? По своему опыту я знаю, что это такое, когда в экспедиции в должностях начальника и его заместителя оказываются два лидера.

«На судне остаются, кроме меня и Е. Жданко, оба гарпунера, боцман, ст. машинист, стюарт, повар, 2 молодых матроса…» – занес Брусилов в «Выписку из судового журнала», которую Альбанов понес на теплую землю. Хотел Георгий Львович или случайно, но он подчеркнул этой записью свои особые отношения со Жданко. Может быть, она любила все-таки его, а не Валериана Ивановича, и потому осталась на судне, решительно отказавшись идти с Альбановым? Может быть, только потому она и вообще отправилась в плавание?

Или Георгий Львович имел в виду просто их далекое родство и социальное положение – и ничего больше?

Не знаю. Впрочем, это невольное подчеркивание может объясняться очень просто: он писал отчет начальнику Главного гидрографического управления, а им был не кто иной, как ее дядя, известный гидрограф генерал М. Е. Жданко.

Если же все-таки Ерминия Александровна любила Альбанова, то тогда ее подвиг еще выше. Это был по-настоящему святой человек на «Св. Анне». Если она все-таки любила Валериана Ивановича! И, несмотря на это, осталась, зная, что нужнее здесь, на судне, а в тяжелом ледовом походе, физически не очень крепкая, могла стать только обузой. Кто-то же, по ее мнению, сильный духом, должен остаться на «Св. Анне», если даже она, скорее всего, обречена на гибель. Другой сильный – Валериан Иванович Альбанов – уходил, значит, должна остаться она.

После ухода Альбанова она, несомненно, оставалась на «Св. Анне» самым мужественным человеком. Правда, на судне оставался еще один сильный человек – добрый, отзывчивый, мужественный, но, к сожалению, не имеющий никакой власти. Это гарпунер Денисов. Как он старался примирить Брусилова и Альбанова! Как трогательно провожал уходящих в далекий и тяжелый путь: даже через несколько дней после их ухода три раза догонял с горячей пищей. Он неугомонен и неутомим, он способен делать на лыжах верст по пятьдесят – шестьдесят в день. Он бы и еще несколько раз принес уходящим горячей пищи, но боится потерять свои следы при передвижке льдов. В своих «Записках…» Валериан Иванович Альбанов неизменно вспоминает о нем с теплотой и отзывается как о самом деятельном и предприимчивом из всех оставшихся на судне.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7